Все ее звали «бабка Груня», а отчество забыли. Старика она схоронила семь лет назад, извещения о гибели обоих сыновей пришли еще в войну. Она жила одна в маленьком трехоконном доме — в тихом, заросшем травой проулке Иркутска, недалеко от Ангары, но на реку не ходила совсем, боялась ее.
Бабка была тихая, незаметная. С соседями всегда ладила, в спорах уступала. Огород отдавала на лето бондарю Ларионычу и была благодарна, если он отмеривал ей осенью мешок-другой картошки. Говорила мягким грудным голосом, приветливо покачивая в такт словам маленькой седой головкой. Ходить ей было тяжело из-за полноты, она страдала астмой. О прошедшей жизни убедительнее всяких слов говорили изъеденные морщинами большие грубые руки с толстыми проворными пальцами и вздувшимися жилами.
В доме имелось две комнаты. Одну из них, что на улицу, бабка долгое время сдавала студентам гидростроительного техникума.
Это были нахальные, бесшабашные парни. Они никогда не платили за комнату вовремя, хотя она им каждый день готовила, сверх того стирала и прибирала. Потому что, если бы не бабка, они бы жили как поросята в хлеву — такой народ. «А, что с них возьмешь? — рассуждала она. — Раз пустила, пусть уж живут, не выгонять же на улицу». В конце концов она расщедрилась и простила им все долги, сославшись на то, что ей своей пенсии достаточно.
Случай был необычный. Жильцы поломались, но в душе восприняли это как должное: мол, куда ей, старой карге, еще деньги — все равно помирать! Поблагодарили и забыли.
На самом деле пенсия приходила скромная. Бабке Груне деньги, конечно, требовались. Но она завела кур, чтобы была какая-то подмога.
Дело в том, что она видела, как трудно ее жильцам осиливать науку, как они ночей не досыпают, все читают, чертят, пишут — даже на гулянки не ходят, хоть парнишки все молоденькие, бравые, только бы и погулять; а стипендия у них малая, едва сводят концы с концами. Она иной раз украдкой подавала к столу яички или молоко, купленное сверх тех денег, которые брала на харчи.
А ребята молотили все без разбору и только удивлялись: до чего дешево обходится питание, если не бегать по столовкам, а отдавать готовить старушке. И дешево и сердито.
Бабка охотно поддакивала, а про себя думала, что, сложись ее жизнь иначе, и она ведь могла бы в свое время выучиться, и тогда все было бы по-иному. Она даже смутно припоминала, что девочкой очень хотела выучиться. Но в молодости она служила нянькой, потом прачкой при госпитале, едва не умерла от тифа в 1918 году. Научилась кой-как писать, на том и кончились ее науки.
Постояльцы ее, конечно, другое дело. Они выучатся. Выучатся и без ее яичек или молока. Но все же она особенно подкармливала их во время экзаменов, боялась этих экзаменов больше, чем они, с трепетом ждала, какие им поставят отметки, и была счастлива, когда они получали пятерки.
Жильцы выучились, поцеловали на прощанье бабку Груню и уехали по направлению на Братскую ГЭС. Весьма благодарили, обещались писать часто. Впрочем, тем дело и ограничилось. То ли забыли, то ли были слишком заняты: как ни ждала она писем — ни одно так и не пришло.
Бабка Груня повздыхала и махнула рукой. Она не обиделась. Она понимала, что у ребят ведь своя жизнь. Куда им помнить там, на такой громадной стройке, о какой-то старухе, которая не мать им, не бабушка, а просто так, чужой человек. Бывало, от своих сыновей в кои-то веки дождешься открытки, а тут — чужие. Снялись — и ускакали на окрепших молодых ногах.
Худо было то, что без жильцов стало в доме скучновато.
Хозяйство много забот не просило. Кроме десятка кур у бабки были толстый сибирский кот Потап и резвый щенок Жучок, которые вечно то дрались, то лизались, то спали клубком на тахте. Бабка посмеивалась, глядя на них, а сама подолгу сиживала у окошка, поглядывала на тихий проулок, вышивала, вязала.
Иногда она брала вязанье и шла в соседний новый пятиэтажный дом к учительнице Ядвиге Львовне, учившей ее младшего сына еще до войны.
Там она тихонько усаживалась на диван, а Ядвига Львовна до поздней ночи проверяла сочинения девятиклассников, которые бабке Груне казались верхом премудрости и имели сложные, непонятные названия, например: «Чехов — выразитель идей передовой интеллигенции конца XIX — начала XX века», «Патриархальное крестьянство в изображении Льва Толстого».
Ядвига Львовна была непростительно забывчива и бестолкова в хозяйстве. Когда она засиживалась так, что забывала об ужине и о том, что пора уложить дочку, бабка Груня, качая головой и недовольно ворча, шла без спросу на кухню, распоряжалась там, как у себя дома, стряпала, кормила Валюшку кашей, укладывала, рассказывала сказку. Придумывала она скучно, но это было хорошо, так как Валюшка быстро засыпала, а бабка гордилась этим и была уверена, что рассказывает очень интересно.
Потом, в полночь, они с Ядвигой Львовной пили чай с блинчиками, и учительница всякий раз говорила одно и то же:
— Ну и мастер же вы, бабушка Груня. Научите меня делать такие блинчики! Пожалуйста!
Бабка охотно соглашалась — уж чего-чего, а стряпать она умела. Но учительнице не хватало времени. Каждый вечер она приносила большие кипы тетрадей, а в воскресенье подхватывала Валюшку и легкомысленно отправлялась в театры. Ну, что с такой несерьезной женщиной делать? Подумать только! Дома пусть все хоть вверх дном, ей и горюшка мало.
Так бабке Груне и не удалось обучить ее кулинарному искусству: вдруг Ядвига Львовна объявила, что ее муж в Братске получил наконец квартиру и она с Валюшкой едет к нему. Там большой современный город в тайге, есть средние школы, она будет учить детей.
Учительница уехала. Бабка Груня снова осталась одна.
Она заметно слабела, не могла уже поднять полное ведро с водой и носила от колонки по половине. Впрочем, ей воды-то много зачем? Добро бы живности полон двор. Кот Потап и щенок Жучок много не пили, а ей самой тоже не бочка надобна.
В это время случилась неприятность: в доме прохудилась крыша. Порасспросив соседей, бабка нашла кровельщика, молодого рабочего, согласившегося за небольшую плату починить.
Его звали Ваней. Он приходил после работы и в три дня все бойко отстукал. Бабка щедро вручила ему сверх договоренной платы три десятка яиц. И нашла новую работу: починить забор, навесить калитку, затем заготовить дрова, запаять кастрюли.
Она кормила Ваню жирными щами, — как же, ведь он работник, он должен есть сытно! — поила чаем с брусничным вареньем, вручала свернутые трубочкой деньги. Он смеялся, уходил, положив деньги в вазочку на комоде, а она в следующий раз снова совала и сердилась, что он не берет.
Ваня приносил заводские новости, рассказывал, в каком был кино, спрашивал у нее совета: жениться ему или еще подождать. Бабка заводила с ним обстоятельные разговоры на эту тему и советовала жениться поскорее, но с умом.
Постепенно она привыкла ждать его, и хотя работы уже не было, он иногда забегал, чумазый, пахнущий железом, приносил кедровых орешков или пакетик чая и сидел у нее часок.
Однажды он явился возбужденный, шальной. Он сообщил, что его переводят монтажником на Братскую ГЭС, что он страшно рад, что он целый год просился туда, и вот наконец монтажные работы развернулись. А женится он уже, пожалуй, там, на стройке.
У бабки опустились руки. Весь вечер она была сама не своя. Все уезжали, точно сговорились, на Братскую ГЭС. Она плохо представляла себе, что значит эта Братская ГЭС, знала только, что о ней говорили все в Иркутске.
Ну что ж, ей хотелось, чтобы Ваня нашел там свое счастье, чтобы встретилась ему милая, ласковая девушка и стала его женой, чтобы он хорошо зарабатывал.
Она собрала ему в узелок сушеных ягод, банку варенья, блинчиков на дорогу и, когда он пришел прощаться, всучила насильно. Он для видимости отнекивался, но, конечно, остался доволен.
Бабка Груня опять села перед окошком, вышивала на коврике кота с бантом, похожего на Потапа, думала о жизни.
У нее был старый-престарый репродуктор-тарелка: он был на совесть сработан и говорил не хуже теперешних коробок. Она вдруг пристрастилась к слушанию радио.
Каждое утро, в седьмом часу, бабка Груня просыпалась под звуки гимна и слушала, как по радио произносили: «Доброе утро, товарищи!»
Она слушала весь день, до поздней ночи, — и настораживалась, когда передавали иркутские последние известия. Иногда в них говорилось о Братской ГЭС, и вскоре бабка знала до мельчайших подробностей все новости оттуда.
Она шла к соседу, бондарю Ларионычу, и рассказывала ему. Ларионыч строгал клепки для бочек, дивился и шамкал:
— Што только робят, сукины дети! От шамашедший народ.
Одна передача запомнилась бабке. Это было в январе. Сообщали, что на ангарском льду, среди торосов, работают плотники и строят какой-то зуб, а что за зуб — бабка не поняла.
В Иркутске в тот день было сорок два градуса мороза. Бабка Груня не была в Братске, знала только, что это далеко на севере, среди лесов и гор. Учительница Ядвига Львовна некогда рассказывала, что там даже летом в земле вечная мерзлота.
Бабка представила себе людей, работающих на льду, огромный деревянный, весь обледеневший зуб, который для чего-то нужен. Она подумала, что там сейчас, должно быть, все пятьдесят.
По радио назвали фамилию лучшего плотника — комсомолец Андрей Долохов. Ее младшего сына тоже звали Андреем, и она стала думать, что, если бы он остался жив, он бы, наверное, тоже поехал туда, на ангарский лед с торосами. Он рос непоседливым, непослушным мальчишкой.
Она забывала, что, если бы ее Андрей остался жив, он уже не был бы мальчишкой-комсомольцем. В июле исполнится тридцать шесть лет со дня его рождения. Вероятно, у него была бы семья, а у бабки Груни — внуки. Но она все думала, думала.
И постепенно ей стало казаться, что это не плотник Долохов, а именно ее Андрей там, на строительстве, и это о нем говорит радио. Она сознавала, конечно, что нагородила бог весть что, но ей хотелось так думать. Она терпеливо ждала каждую передачу, и иногда действительно упоминали о плотниках Долохова. Тогда ей не сиделось, она семенила по комнатам, все у нее падало из рук, она смеялась и тихонько ахала.
Потом о Долохове долго не передавали. Она все беспокоилась, ходила к Ларионычу, просила взглянуть газету:
— Об Андрюше не пишут?
Сама она читала слабо, у нее в глазах рябило от мелких букв.
— Што за глупая, шамашедшая баба, — ворчал Ларионыч, но откладывал фуганок, надевал очки с разбитыми стеклами и шел к почтовому ящику.
Так он прочел ей однажды ругательную статью: о том, что на Братской ГЭС не уделяется должного внимания быту молодежи, что в ряде общежитий неуютно, испорчены репродукторы, горят тусклые лампочки, не хватает стульев и графинов, и бранили разных начальников за это.
Бабка Груня слушала внимательно. Вспомнилось ей, как она сама, еще девушкой, в 1919 году, тоже жила в общежитии, в «коммуне», как тогда говорили. В трескучие морозы ездили они под станцию Тетерев на заготовки дров для паровозов. Тогда радио еще не знали и лампочек не было.
Покойный муж только еще начинал ухаживать за ней. Они голодали, обмораживались, пели революционные песни о наступающем новом мире — тогда все запросто верили, что до коммунизма рукой подать.
Сколько лет прошло с тех пор, вот она уже старая, и сыновья ее уже были бы немолодыми, а все оказалось труднее и сложнее, она не дожила до коммунизма, и жизнь прошла. Появляются все новые молодые — и все продолжают строить, валят леса…
Бабка Груня знала, что скоро, конечно, она умрет. Умирать ей не хотелось.
Она подумала о том, как жутко коротка длинная жизнь человека, но ей не пришло в голову обижаться на это. Она говорила себе, что это не печально, что она не дожила, — ну что ж, может быть, Андрей доживет или ее постояльцы из техникума, дочка учительницы Валюшка, монтажник Ваня и его будущая милая, ласковая жена. Они увидят иную, лучшую жизнь, решила бабка — и всплакнула, порадовавшись за них.
Давным-давно, еще на второй год замужества, она вышила большой ковер с оленями.
Молодые, на крепких пружинистых ногах, олени скакали через леса к далеким сказочным горам. Она тогда с ног сбилась, искала нужное мулине.
Старик любил этот ковер; он висел над люлькой, дети водили по нему пальцами.
Ковер и посейчас висел на том же месте. Нитки оказались добротными, почти не выцвели, олени казались вышитыми вчера.
Бабка сняла ковер со стены, старательно выбила из него пыль на крыльце и скатала ковер в трубку. Добавила вязаные салфетки, кота с бантом, похожего на Поташа, все, что у нее нашлась более или менее ценного.
Она решила отослать это в общежитие на Братскую ГЭС. Ей оно уже ни к чему, а там голые стены, нет графинов и неуютно при тусклых лампочках. Жаль было, правда, оленей: с ними связывались воспоминания чуть не целой жизни.
В ковер она засунула лист бумаги. Письмо писала долго, карандаш как на грех ломался, неровно царапал большие буквы, а послание получилось куцее: «Дорогие ребятки, пишет вам старая пенсионерка. Хочу как-нибудь помочь вам в вашей трудной жизни и вот посылаю свое рукоделие».
Одна вещь ее озадачила: у нее не было ни одного адреса. Об Андрее не передавали. Она долго не решалась, не знала: там ли он, да и один ли Долохов на стройке? Она решила просто надписать: «В главное управление, для какого-нибудь общежития», — уж они там как-нибудь поделят.
В комнатах стало голо и серо. Бабка подумала, что, если хуже у нее теперь, это пустяки, не замуж же ей выходить, а лучше станет в каком-нибудь общежитии, успокоилась таким нехитрым доводом и принялась обшивать полотнищем тугой сверток.