Они жили в Туманной долине вторую неделю. Казалось, что прибыли только вчера — быстро бежали дни, а все было неустроенно и непрочно.
Долина обживалась недавно; кое-как сколоченные общежития оказались переполненными, и девушек поселили на берегу реки в палатке, поставленной прямо на траве, безо всякого помоста.
Она была вместительная, как сарай. Внутри, в полутьме, стояли скверно отесанные столбы и ряды кроватей с никелированными спинками. В проходах положили доски. Под кроватями росла трава. У Наткиной постели покачивался желтый луговой цветочек — бледный, без запаха, с холодными блестящими лепестками.
Девушки повесили на брезентовые стены разные фотографии и открытки, запахло духами и утюгом. Клапаны окошек наглухо зашили в первый вечер, борясь с комарами; потому в палатке круглый день горела лампочка, подвешенная к столбу. На другом столбе кричал репродуктор.
Все они были москвичками, приехали по набору на строительство металлургического комбината. Они ожидали увидеть вырастающие корпуса, башенные краны, на самом же деле все оказалось не так.
Была огромная, поросшая густой травой и усеянная валунами горная страна. Такое им случалось видеть разве что в кинофильмах. Цепями стояли мрачные, до половины поросшие лесами сопки, и, если долго смотреть на них, кружилась голова и приходили почему-то суровые, невеселые мысли. Говорили, что там, в лесах, полно волков.
Обычно рано утром вершины загорались яркими факелами, внизу же продолжали лежать сырость и голубая полутьма. Сопки разгорались, солнечная лава ползла с них по осыпям в ущелья, мягко и бархатисто начинали светиться леса, а в долине долго еще лежала ледяная роса, и только часам к десяти над хребтом всходило усталое горячее солнце, принималось сушить землю, калить валуны. С солнцем оживала мошка и собиралась в серые, призрачные столбы, настойчиво-отчаянно преследовавшие людей и лошадей.
Откуда-то из ущелья, из голубоватого тумана вытекала узкая клокочущая река с прозрачной ледяной водой. Она цельным упругим валом скатывалась с порога, словно скатерть со стола, — и дальше шла прыгать, и беситься, и дробиться на лежащих в русле скалах. Прорвавшись сквозь них, она, злая, сизо-черная от волн, широко разливалась — и где-то вдали исчезала в поворотах и отрогах гор.
Эти пороги наполняли долину вечным равномерным шумом — так шумит на ветру сосновый бор. Иногда сквозь него слышались глухие пушечные удары. Засыпая, девушки слышали, как от ударов гудит и вздрагивает земля под ножками кроватей.
До порогов снизу ходили катера. Выше пробиться они не могли, выгружали людей прямо на прибрежный луг и уходили обратно.
Первые три дня рыли глубокую траншею. Земля была твердая, пополам с галькой, о нее скрежетали и гнулись лопаты. Докопались до воды и остановились. Стали выгружать доски, убирать валуны. Кое-кто ходил с перевязанными ладонями. А по вечерам под гул порогов Натка втихомолку скулила от жуткого безотчетного чувства.
Прежде Натка была токарем на «Красном пролетарии», неплохим токарем. Жилось ей, впрочем, не очень важно. Отец вторично женился, дети не ладили с мачехой. Спрятаться, чтобы ее не видеть, некуда — комната одна. Старший брат женился, родился ребенок, и стало совсем невмоготу. Натка с седьмого класса ушла на завод, зарабатывала уже девяносто — сто рублей. Тут стали звать на стройки Сибири, и многие собирались в путь. Натка прикинула так и этак — и тоже записалась. Был шумный, скандальный разговор с мачехой, когда Натка обстоятельно и злорадно выложила все, что она думала. Кстати, пусть поживет теперь без ее девяноста — ста рублей. Наутро устраивались заводские проводы, с музыкой, цветами и речами. Сотню рублей выдали подъемных. От дирекции подарили Натке модельные туфли, а девчонки не знали и — от себя, вскладчину — купили ей другие туфли, на микропоре, так что у нее оказалось две пары новых туфель.
Но обидно, что здесь надевать их некуда. Всюду сырость, машины разъездили дороги до глубокой грязи, и рабочие ходили в больших резиновых сапогах, выданных из кладовой.
Натке достались сапоги уже кем-то ношенные, потертые и с дыркой повыше щиколотки. Каждый вечер, стаскивая их, она осматривала дыру, мечтая, что она станет шире. Тогда она пошла бы и потребовала сменить. Но резина не рвалась: видно, дыру пропороли случайно каким-то острым предметом, — может, даже человек опасно поранился, и Натке было жаль его, но в то же время она осуждала его за то, что вот такие крепкие еще сапоги он пробил, и теперь у всех сапоги целые, а ей достались дырявые.
Она была предусмотрительной девушкой, привезла валенки, куски фланели на портянки (которые сразу же ах как пригодились!), привезла и кастрюльку и еще кое-что из посуды, два теплых платка, варежки, шесть пар чулок, узел белья — в общем, набралось две большие корзины и чемодан, которые хранились под кроватью.
Соседкой Натки справа была Тамара — сероглазая полненькая девочка семнадцати лет. Она была прямо из школы, ничего не знала, не умела, разбила руки в кровь, и они у нее были перевязаны бинтами, которые вечно пачкались. Натка научила ее заворачивать портянки, иначе она и ноги разбила бы.
Тамара рассказывала, как она навсегда поссорилась с мамой, но настояла на своем, потому что на стройки решил поехать весь класс, целиком, без дезертиров. Мама причитала и провожала ее, как покойницу, а сейчас просит в письме писать ей каждый день хоть две строчки, и, наверное, она там глаза проплакала. Конечно, жалко маму.
Вечерами, устало укладываясь первой, Тамара долго не могла уснуть, ворочалась, накрывалась одеялом с головой и вздыхала. Может, потому, что допоздна горел свет и девчонки шумели, ссорились или рассказывали анекдоты. Но Натке казалось, что ее соседке страшно и одиноко, и она, наверное, думает о прежней жизни, о том, как она сглупила, что поддалась наивному порыву и оставила дом.
Самой Натке не приходилось с сожалением думать о доме, но вот уж седьмой день, как ей тоже неуютно и одиноко.
Соседкой слева была Валя, контролер с фабрики резиновой обуви. Это была красавица — высокая, белокурая, ширококостная, со смелым вызывающим взглядом умных карих глаз. Она ни черта не боялась, глубоким сочным голосом пела модные песенки, одевалась и причесывалась, как попало, но ей шло все, и шоферы, возившие доски, приставали к ней, в палатку же вечерами ходили чередой, как мотыльки на свет.
Валька не привезла ни вещей, ни посуды, но уже кто-то приволок ей огромный армейский котел; она велела всем складываться и по очереди бегать в лавку за макаронами, сама же варила суп для всей палатки на маленькой плите, которую под ее руководством сложили из валунов ребята-каменщики. Плита стояла во дворе перед входом, весело дымила в закатное небо и отгоняла мошку. Ухажеры Валькины собирали по берегу щепки и шуровали в топке.
Из-за этих вечерних гостей жизнь в палатке весьма осложнялась. Ребята приносили гармошку, пиликали до двенадцати часов, сорили шелухой орешков, травили разные истории, хвастались наперебой и поддевали друг дружку перед Валькой, а она умело парировала их шутки и приказывала — одному сбегать за водой, другому натереть песком вилки, третьему подбить туфли.
Палатка была как проходной двор: ни вымыться, ни отдохнуть. Девушки догадались завесить простынями угол и уходили туда переодеваться, иначе так и пришлось бы весь вечер сидеть в комбинезоне и сапогах.
Когда же гости, возымев наконец совесть, убирались восвояси и гасился свет, кто-нибудь в темноте начинал:
— Девчонки, а этот черненький вроде ничего, а?
— Господи, уж загляделась, счастье какое, кривоногое, да у него жена в Рязани.
— Кто тебе сказал?
— А сам проговорился, разве ты не заметила?
— Не ври, Сонька, ничего такого он не говорил.
— Ага! Все они женатые, только прикидываются дурачками!
— Ой, девчонки, как вам не стыдно, только приехали, а уже про замуж думаете.
— Это Валька думает, навела их сюда. Они ей «Валечка, Валечка», а она, дурочка, ра-ада!
— Эй, ты, не твое дело. Или завидно?
— Го-осподи, стала бы я завидовать! Я в ярмо не тороплюсь, это тебе замуж не терпится, аж скачется.
— Ученые написали, — голос Вали начинал звучать язвительно, — что выходить замуж не противопоказано. Между прочим, все выйдете замуж, до единой и — раньше меня. Спорим?
Обычно после этого разгорался спор, не утихавший по часу. И уже в тишине, засыпая, кто-нибудь добавлял:
— Лешка сегодня сказал, что в воскресенье будут танцы.
— Что?
— Где?
— Правда?
Все приятно взбудораживались, и опять Тамара скрипела сеткой, Натка плотно втискивала уши в подушку, слушала тревожный грохот порогов и дрожание земли, но, впрочем, краем уха нет-нет да и улавливала разговор: ведь все же интересно, а где будут танцы?
Поначалу, видимо, им не могли найти определенного занятия. После досок поставили вязать арматуру. Тут был мастер Прокофий Груздь — крикливый, суматошный и неприятный человек. Он привел всю вереницу девиц на вытоптанную площадку, что-то накричал, потыкал руками в проволоку, кому-то объяснил, кому-то не успел, его позвали на растворный узел, он взмахнул руками и скрылся.
Вытоптанная площадка именовалась береговым полигоном; трое пожилых бетонщиков отливали на ней брусья с хвостиками на концах. Они очень уважали себя, молчаливые, чем-то похожие на колдунов. Им требовались проволочные клетки для брусьев, много клеток, и девушки стали пытаться делать эти клетки.
Мало кто умел обращаться с проволокой. Она была упругая и вырывалась из рук. Клетки получались до смешного кривые. Бетонщики презрительно злились: тоже, прислали бабью команду… А мошка свирепствовала в этот день сильнее, чем прежде, — видно, здорово изголодалась. Девушки завязали лица платками, так что только глаза светились, но мошка набивалась под платок, в рукавицы — и жалила.
Часов в одиннадцать подъехал на машине молодой незнакомый инженер. Он, вероятно, направлялся на противоположный берег. Но катер не подходил, и инженер стал смотреть, как девушки вяжут.
— Кто вас учил? — недоуменно спросил он Тамару. — Зачем вы связываете все узлы? Это, девушка, бессмысленная работа, достаточно здесь и здесь…
— Нам мастер так велел! — Валя стрельнула глазами и сдвинула платок до подбородка.
— А вот я ему скажу, чтобы не задавал глупостей, — чему-то улыбнувшись, невозмутимо сказал инженер. — Эти узлы не работают. И вообще такие штуки делают по шаблону. Смотрите.
Он поднял кусок доски и по-мужски сильно, ловко намотал вокруг нее виток. Получился ровный прямоугольник.
Девушки окружили его, а инженер показывал, подробно объяснял, как детям, может быть, чересчур подробно, вежливо и даже ласково, чему-то про себя усмехаясь. У него были худые обветренные скулы, тонкий интеллигентный рот, гладко выбритый подбородок и шрам под левым глазом. Когда девушки обзавелись досками, он сразу потерял к ним всякий интерес, устало сел на краешке бревна подле Натки и закурил.
Натка рубила проволоку зубилом на конце рельса. Для бывшего токаря работа была, конечно, плевая, у нее высилась гора задела. Натка перешибала проволоку одним ударом.
— Вы все-таки осторожнее пальцы, — заметил инженер.
— Ха, — сказала Натка. — Я когда была в заводе, не то делала. А тут разве работа… Один смех.
— Это очень хорошо, что вы опытная рабочая, — сказал инженер.
И Натке стало приятно его одобрение, настолько, что она решила еще похвалиться, и, отложив зубило, она рассказала, как была токарем на «Красном пролетарии», зарабатывала девяносто — сто рублей, ее в цехе любили, а провожали с музыкой и цветами, подарили лично от дирекции модельные туфли, а девчонки купили вторые туфли, на микропоре, и еще ей выдали сотню рублей подъемных.
— Вы богачка! — улыбнулся инженер.
— Совсем нет… — искренне вздохнула Натка. — Знаете, еще в Москве столько покупать пришлось. Валенки надо? Надо. Варежки надо? Сумку луку я привезла, — говорят, что от цинги надо… Скажите, правда?
— Лук у нас в магазине есть.
— Да? Значит, напрасно… — вздохнула Натка. — Ну, все равно, ехали, на станциях, знаете, все покупали, и семечки покупали, и конфеты, и мороженое, а я себе купила часики «Звезда». Как вы думаете, хорошие?
Она сняла рукавицу с левой руки, закатала толстый рукав тужурки и кокетливо поблестела часами.
— «Звезда» — прочные часы, — задумчиво сказал инженер. — У моего друга есть «Звезда». Они ходят без ремонта восьмой год.
— Ну, значит, я правильно выбрала, — облегченно сказала Натка. — Только денег не осталось. Жалко. Была целая сотня…
— Ничего, вам будут платить, — мягко успокоил инженер. — Вы давно уже работаете?
— Десятый день.
— Мда… Но не очень трудно?
— Не очень, только…
— Что?
— Ничего.
— А все-таки?
Он смотрел внимательно, сочувственно, и Натка вдруг выпалила:
— А! Не знаю… Зачем я только поехала? Зачем? Там я знала свое рабочее место, там у меня каждая тряпочка на месте лежала, каждая шайбочка протерта, меня хвалили, в газете писали, да, а что вы думаете! — Она взглянула, ожидая, что инженер не поверит, но он смотрел сочувственно и грустно, и она бессвязно-взволнованно продолжала: — Ночью, бывало, лежу и думаю, как мне завтра лучше работать, какой мне резец поставить… а тут заснуть не заснешь, землю копаем, сырость в палатке, а говорят, зима придет — ой-ой! Знаете, какие тут зимы! Жила бы себе в Москве, и прописка московская была. Говорил отец: «Подожди, квартиру дадут», — а как их ждать, когда они все равно себе заберут, а я как пятое колесо. Пятое колесо, да и то лучше, чем в палатке. Лучше уж пожила бы в Москве, а то потащилась сюда, и чего меня понесло, чего я тут не видела, ду-ра!..
И ей так стало жаль себя, она словно впервые увидела эти ужасные дикие горы в мрачном тумане, эту злую ледяную реку, взбешенную порогами, раскиданные по берегу бревна, палатки под открытым небом — и среди всего этого себя, бесприютную, слабую, беспомощную, где-то далеко-далеко в Сибири, где все не такое, как дома, даже время иное, — сейчас вот скоро полдень, а в Москве дорогие ее девчонки лишь просыпаются, собираются на завод…
— Ничего… ничего, — мягко и сочувственно сказал инженер. — Все уладится. Палатки — это вынужденная посадка. Вот строятся дома, вас переведут. А зима не страшна. Правда, морозы бывают большие, но тогда мы не работаем.
Натка вскрикнула, закрыла лицо и заплакала. Она не то хотела сказать, не о палатке и морозах, а он так понял. Она не умела сказать, слова рвались бестолковые, она не умела и не знала, как высказать, но ей было страшно и неуютно, она чувствовала себя беззащитной, да, беззащитной, и вот уже неделю крепилась, а тут вдруг перед незнакомым инженером разоткровенничалась, — и она досадовала на себя за это, а слезы полились еще пуще.
— Вот те раз, зачем же плакать? — тихо и серьезно сказал инженер. — Вы ведь рабочий человек, токарь с «Красного пролетария». Все пройдет, и вы увидите, что тут не так уж плохо, даже наоборот. Правда. Вот я тоже москвич и тоже скучаю…
— Где вы жили? — капризно спросила Натка, чтобы перевести разговор; слово «жили» она произнесла так, словно говорила о чудесном, сказочном мире, утраченном навсегда и для нее и для него.
— Я жил у Никитских ворот. Как раз напротив памятника Тимирязеву.
— Где магазин?
— Да, внизу магазин.
— А я жила на Таганке. В Большом Дровяном проулке… У нас там квартира.
Вздохнув, Натка утерлась и взялась за проволоку.
— Скажите, пожалуйста, а здесь вечерняя школа есть? — спросила она, не отрываясь от работы.
— Вечерняя в этом году должна быть.
— У меня семь классов. Я и учебники привезла: «Химию», «Физику», «Географию», тетрадей сорок штук…
— Умница. Без учебы в наш век науки нельзя жить, — сказал инженер и посмотрел на часы. — Школа должна быть, обязательно должна быть…
Натка, казалось, совсем успокоилась. Она кокетливо взглянула на инженера:
— Скажите, пожалуйста, а это правда, что в воскресенье танцы?
— Вот уж не знаю, — улыбнулся он, поднялся и пошел на причал.
Ухарски раскачиваясь и пыхая сизым дымком, подходил катер. Инженер ловко прыгнул на нос и сразу стал что-то громко доказывать похожему на пирата мотористу, а катер, не задерживаясь, умчался вниз по реке, туда, где розовели какие-то непонятные длинные строения.
Перед обедом трактор притащил ворох мотков проволоки на искореженном железном листе. Тракторист был тощий, длинноносый, с нахальными глазами; девушки видели его в первый раз.
— Здравствуй, милая, кареглазонька! — крикнул он Вале. — Давно не виделись! Принимай эти макароны, что ли!
— Здравствуй да проваливай, — бодро отвечала Валя.
— Что земляка-то гонишь?
— Ох да земляк, ай ты не из Сухова ли Корыта, милок?
— Вот те, не упомнила меня! Вспомни, как на Курской дуге вместе в окопах мерзли!
— Что-то ты похудел с тех пор.
— Заботиться, девочки, некому, никто за меня замуж нейдет, недоедаю все, вот и худею.
— Бедненький, что ж ты жену-то бросил? Алименты шлешь? Небось будешь недоедать.
Девчонки даже завизжали от восторга, растаскивая мотки. Тракторист приглушил мотор, спрыгнул, добродушно улыбаясь, достал мешочек — хлеб, яблоко, бутылка молока.
Где-то трезвонили в рельс — на обед.
Натка не пошла в шумный кружок, собравшийся вокруг тракториста. «Тоже, нашелся петух, — презрительно подумала она, — а они уже и прилипли как мухи».
Она распрямила затекшую спину, постояла так с минуту, глядя в холодное, подернутое дымкой небо. Потом взяла свой узелок, прыгая с камешка на камешек, опустилась к реке и зачерпнула в чашку воды.
Чашка была домашняя, потертая внутри, на ней был нарисован пруд с лодкой, вокруг него веселенькие домики с острыми крышами и даже колоколенка с грачами. Впрочем, вместо грачей были только черточки, но, наверное, это были грачи.
Почему она не пошла в столовую? Потому что столовая была далеко от берега, весь перерыв убьешь на дорогу, да еще в очереди настоишься. Натка стала есть булку с конфетами и запивать водой из чашки. Кроме булки и конфет она ничего не успела утром купить. Но она не огорчалась. Она была сластена и обожала конфеты — не те, что большие, мягкие, а которые маленькие, твердые — подушечки, драже например. Или «морские камешки». Она могла съесть их хоть полкило.
Натка жевала, а мысли ее уже вертелись вокруг вечера: надо пересмотреть лук, не начал ли прорастать. Лук это такой овощ — чуть не доглядишь, уже пошел выпускать стрелки, в палатке же он лежит на сырой земле.
Потом надо выстирать рубашку и лифчик, а где взять корыто, а где сушить? Очень неприлично повесить их вот так, да виду, когда в палатку без конца ходят мужчины. Дома забросила бы на веревку в ванной — и дело с концом. А тут сушилки нет, и комбинезон, и сапоги натягиваешь сырые… Она подняла ногу и осмотрела левый сапог. Дырка не увеличилась.
За ее шиной кто-то длинно и жалобно высморкался. Вздрогнув, Натка обернулась. Чуть повыше, на камне, сидела Тамара с недоеденным бутербродом в руке. Сверху слышался смех и визг. Вот дурехи!..
Натка пожевала булку, еще раз оглянулась. Тамара так и сидела с надкушенным бутербродом, смотрела на бегущую воду.
— Болят руки? — спросила Натка и, не дожидаясь ответа, беззаботно объяснила: — А! Они всегда поначалу болят, негодные. Я когда пришла в завод, ой-ой как уставала, и все косточки болели, приду, лягу, а сама думаю: как же я завтра пойду? А потом хорошо. И позабыла даже, что было плохо.
— Я не боюсь их трудностей! — вдруг горячо сказала Тамара. — Я так и писала, что не боюсь! Ну и что ж, что палатка, мошка, — испугали! Я не играть ехала, да! Но когда они так относятся… Что он, прибежал, накричал, ткнул — делай как хочешь… Я не знаю, что надо вязать, а что не надо вязать. Это несправедливо! Я не виновата, что еще не умею. Они сами не знают, что им нужно. Один говорит так, другой не так, одному узлы, другому не надо узлы! Только и знают: «Палатки — это вынужденная посадка»! И столовая за пять верст — тоже «вынужденная посадка», а сами дома едят, у них голова не болит, а вы живите, как хотите, на «вынужденных посадках», а вечером Прошка примчится: «И что такое, что-то вы мало сделали, девочки, ма-ало! Да пло-охо!»
— В Прошкино положение тоже войти… — рассудительно вздохнула Натка. — И с него небось спрашивают. Вон у нас в заводе мастер — так он знает свое место, свой цех, и конторка у него стеклянная; побежишь, бывало, спросишь: «Дядя Леня, вот такое дело, то-то и то-то». А здесь… мечется угорелый, один на весь участок.
— Я не думала, я и вообразить не могла такое… безобразие! — воскликнула Тамара, и голос ее задрожал. — Зачем вы нас звали, если сами не знаете, что с нами делать! Мы не просились, вы сами звали, красивые слова писали! Слова!..
— Тамаронька, это все поначалу, — неуверенно сказала Натка, — а потом все уладится. Я думаю, что уладится…
— Мамочка моя, мамочка! — вскрикнула Тамара и закрыла глаза ладонью. — Не пускала меня, говорила: «Ой, каяться будешь». Ой, как ты была права!
И она зарыдала, уткнувшись в платок, а надкушенный хлеб с колбасой так и держала в руке. Кружок колбасы свалился в траву.
Натка подхватила свой узелок и пересела выше. Отобрав бутерброд, она стала вытирать Тамаркино лицо, приговаривая, как над ребенком:
— Ну не плачь, деточка, вот глупенькая, еще и двух недель не прожила, а испугалась. И не стыдно тебе? А мы, Тамара, не бессловесные! Вот мы посмотрим, посмотрим, а чуть что — пойдем и нажалимся куда следует. Право слово! Мы не нанимались без столовой работать. Захотим — и уедем даже, и никто нас не удержит.
Она заведомо говорила неправду. Она знала, что не уедет, что она комсомолка я вызвалась сама, и нет ей возврата в Москву без позора, после всего, что было, после тех проводов, а также после ссоры с мачехой. Ах, как все сплелось!..
— Вот негодники, погляди-ко, в речке купаются, — хитро стала она отвлекать внимание. — Ну, не плачь, ну, посмотри, какие отчаянные! Вот головорезы! Вода-то ледяна-ая, а они купаются.
— Где? — Тамарка начала сморкаться, вытирать покрасневший нос.
— Да вон полезли. Ву-уй, как им не холодно!
— Сумасшедшие, — презрительно сказала Тамара и, вздыхая, стала дожевывать свой бутерброд.
Купальщики заходили в воду у самых порогов. Там вода бурлила, кипела. Поэтому никто не рисковал плавать, а только окунались, барахтались и выскакивали, ошпаренные, торопились натянуть рубахи, не попадали в рукава — и зуб на зуб не попадает, и мошка набрасывается озверелая.
Пришел худой долговязый парень со светлой лобастой головой, остриженной под машинку, совсем как солдатик. Он снял сапоги, рубаху и долго шлепал по воде широкими грубыми ступнями, плескал на лицо, на плечи, а штаны снимать не решался. Он был смешной. Его голое до пояса тело жгла мошка — а в воду не шел.
Потом все объяснилось просто. У него не было трусов. Испуганно оглядевшись по сторонам, он спустил штаны, и под ними оказались белые солдатские подштанники с тесемками. Он быстренько закатал их повыше, сколько мог. (Тамара стыдливо опустила глаза, а Натка жевала и глядела как ни в чем не бывало: будто ее братья не носили кальсоны, будто мало она их перестирала.) Ребята засмеялись над парнем, причем подтрунивали так, чтобы девушки слышали. Он что-то невнятно ответил и, зябко ежась, стал заходить все глубже — неумелый, бестолковый, как курица. Он долго примерялся и не решался окунуться, а на берегу все смеялись и припугивали. Натке стало жалко его. Хоть бы отважился, окунулся да скорее уходил.
Парень окунулся. Потом еще и еще, взвизгнул, фыркнул и поплыл.
Конечно, ему стало обидно, что над ним потешаются, потому он поплыл в самый опасный водоворот. У Натки сжалось сердце. Она почувствовала, что происходит нечто серьезное и вот так, по глупости могут сгубить человека. Она хотела окликнуть, но он бы не услышал за грохотом порогов. Голова парня очутилась на краю водоворота, скользнула в него и исчезла. Натка ахнула. Через минуту голова появилась уже за водоворотом. Парень плыл — в самой буче, в пене.
Вот же грех, ну возвращался бы уж, а то стукнет о камень!
На берегу перестали издеваться. Кто собрался уходить — и те оставались; все смотрели.
Голова ныряла за порогами, уже на самом стрежне. Ее быстро сносило.
Парень плыл не оглядываясь. Его вынесло на широкий простор, понесло все дальше и дальше, так что голова уже казалась едва заметной точкой; она то и дело исчезала за гребнями. Боясь потерять ее, Натка привстала и следила, как эта точка повернула к берегу и мучительно долго боролась с течением; она прибилась далеко-далеко к скале, и бесстрашный пловец выбрался на камни.
Натка и Тамара облегченно вздохнули. А парень в мокрых подштанниках рысцой побежал вдоль кромки, смешно подскакивая на острых камнях, прибежал искусанный и преследуемый темной тучей мошкары. Зайдя за куст, он стал переодеваться.
— А мы так переживали, что вы можете утонуть, — уважительно оказала Натка.
Парень промолчал, он выкрутил кальсоны и принялся мыть в воде свои сапоги.
— Хотите конфет? Как вас зовут? — спросила Натка.
Парень улыбнулся. Улыбка у него была добрая, трогательная; сам он был совсем молоденький, оттого, вероятно, такой долговязый, несуразный.
— Никитой звать, — хрипло ответил он, подрагивая от холода.
— А мы из Москвы приехали. А вы?
— Из Читы я.
— А вы в Москве бывали?
— Нет, не был.
— А мы в Чите не бывали. Скажите, а почему у вас в Сибири так много мошки?
— Это сезон. Скоро пройдет, вы не пугайтесь. Как придется: в одном году много, в другом нет. Вы, верно, недавно приехали?
— Да, мы недавно приехали. Первого числа из Москвы уехали, — вздохнула Натка и похвасталась: — Знаете, как нас провожали! С музыкой, с цветами! Вот Тамара — она из школы. А я работала токарем. На «Красном пролетарии». Как меня не хотели отпускать! Мне от дирекции лично подарили туфли — модельные, прекрасные туфли. А девочки купили другие туфли, на микропоре. Хорошие туфли.
Никита с интересом выслушал, но молчал. И, полагая, что ей не верят, Натка еще раз подчеркнула:
— Очень хорошие туфли, — и вздохнула.
Тамара перепуганно молчала, и Натке одной приходилось вести беседу. Она сообщила, что привезла — подумать только, какая наивная! — целую сумку луку. А что с ним теперь делать? И она привезла еще два выходных платья и два простых, ведь для начала это неплохо, правда? И валенки, варежки есть, два шерстяных платка.
— Ого! — хмыкнул Никита.
— Фи, а сколько у меня в Москве осталось! — прихвастнула Натка уж неизвестно зачем.
Просто она подумала, что ведь в самом деле у нее есть вся теплая одежда, и как это хорошо, что есть во что одеться, и пусть себе приходит студеная зима — то-то весело будет!
— У меня одеться вот так, вот так и вот так хватит, — она провела рукой сначала по шее, потом выше рта, потом над макушкой.
И ей впервые за эти дни вдруг стало так покойно, даже радостно. Все показалось очень красивым: эта река, пороги, даже лобастый Никита, бесстрашный пловец, который вон запросто перемахнет реку туда и обратно, коли захочет; сезон мошки, конечно, пройдет, а зима приятна, если есть валенки, пальто, платки шерстяные…
— Хотите, приходите к нам в гости! — от всей полноты хороших чувств пригласила она. — У нас девочки все из Москвы, такие славные, хорошие, правда, Тамара?
Покраснев, Тамара что-то пробормотала. Звенел рельс, и девушки поднялись. А Никита ушел, неся в руке скомканные мокрые подштанники. И Натка не знала, остался ли он доволен знакомством и придет ли вечером в палатку.
Ей хотелось, чтобы пришел.
Но он не пришел.
Не потому, что он не пришел, а вообще в силу разных глупых обстоятельств вечер получился тягостный и нудный. Ночью полил дождь.
Шумели пороги, и кровать вздрагивала от ударов воды. Шумел брезент палатки под дождем.
Девочки спали, и одна — толстая Верка из Останкина — громко, неприлично храпела. Ее очень угнетало то, что она во сне храпит, наверное, она боялась, что будущий муж разлюбит ее за это, она хотела отучиться, просила будить ее, но Натке жутко показалось выбраться из-под теплого одеяла, она лежала, широко раскрыв глаза, и прислушивалась к ударам порогов.
Бух-х! — это здорово плеснуло, даже звякнула металлическая шишечка кровати. Еще удар, как пушка… А что, если кто-нибудь плывет по реке и не знает, что впереди пороги, и легкую лодку швыряет в яму, и вот уже мелкие щепочки всплывают в водовороте, а человек… Но нет, кто же плавает ночью, да еще в такой дождь?
Натка закрыла глаза, стараясь уснуть, но перед ней сразу задвигалась бесконечная проволока, крутились мотки, вздрагивало зубило. Натка ударяла себя по пальцам, чего с ней никогда не случалось наяву, и со стоном просыпалась.
Вдруг она вспомнила сотню, полученную в Москве, и ей стало так жалко эту сотню, новенькую пачку денег, оклеенную бумажками с красными полосками, так бездумно потраченную на часики зачем-то, на конфеты и мороженое.
Нет, Натка никогда не копила деньги, как некоторые, скажем ее мачеха. Да она бы перестала себя уважать, будь хоть чуточку похожей на нее. Просто она зарабатывала хорошие деньги и никогда не тряслась над рублем, отдавала отцу и тратила на себя, не жалея. Она знала, что всегда заработает, как настоящий трудящийся человек.
А вот тут ей было невыносимо жаль сотни. Может быть, потому, что, имей она сейчас эти деньги, она не чувствовала бы себя такой беззащитной.
Но у нее оставалось пять рублей, а она в чужом краю, за тридевять земель от дома, и вот ей опять страшно.
Ох, как она жалела и упрекала себя за то, что не сберегла сотню, и на что ей нужны были эти часики!.. Глупая она, всегда была и осталась глупой. Седьмой класс кончила с тройкой по английскому, вместо восьмого пошла на завод. А ведь без образования в наш век науки никак нельзя. Вот и перезабыла все, чему училась. «А что, если здесь школы не будет, что тогда?» Зачем она поехала в Сибирь, зачем? Дома и в школу можно было ходить. Подумаешь, мачеха, теснота, — да не палатка на сырой земле. И квартиру отцу скоро дадут. Прописку московскую потеряла. Все променяла, все променяла — на что?
Она вспомнила шумные проводы, медные трубы оркестра, себя на привокзальной площади — взволнованную, с горящими от удовольствия щеками, гордую и скромную, отважную. А подружки оставались. Они смотрели на нее с уважением. Ах, какой маленькой, какой наивной девочкой она была…
Ногам стало мокро. Натка приподнялась, пощупала: на одеяле стояла лужица. Вода просочилась сквозь брезент и капала быстро-быстро.
Дрожа от холода и возмущения, Натка вскочила и потянула кровать. Ножки увязли в земле, и она их насилу вырвала. Передвинув кровать вплотную к Тамаркиной, она выждала минутку — не каплет ли здесь, и забралась под одеяло: надо было согреться. Но тут она вспомнила, что теперь остались открытыми сумка с луком и все ее вещи, хранившиеся под кроватью. Хорошо, что еще вспомнила, растяпа! Она опять вскочила, принялась впотемках передвигать и совать под кровать узелки, чемодан, корзины. Пока шарила в мокрой траве, окоченели руки, и неизвестно чем их вытереть.
Управившись с вещами, Натка легла в остывшую постель и чуть не застонала от холода и тоски.
Простыни были мокрые, жесткие, в воздухе стояла тяжелая сырость, темнота угнетала, весь мир был бесприютный, только и счастья в нем, что брезентовая протекающая палатка, да под кроватью кой-какая одежонка, две пары туфель, а сотню она потратила на мороженое. И за плечами семнадцать лет…
Она услышала, как тяжко вздохнула Тамара, и обрадовалась этому несказанно, как обрадовалась бы теплой печке. Она шепотом позвала:
— Тамар!..
— А?
— Ты почему это не спишь?
— А ты?
— А на меня целый фонтан полился. На тебя не каплет?
— Нет.
Натка протянула руку, нащупала горячий, полненький локоть Тамары. Невидимые забинтованные пальцы подруги сжали ее локоть.
— Ну и дождик, скажи, Том, а?
— Ага…
— А ты почему не спишь?
— Так… думаю.
— Не надо думать. Надо спать. Уже час ночи.
— Я не могу привыкнуть. В Москве сейчас только восемь вечера.
— В кино люди пошли…
— Ага.
— А у тебя мальчик в Москве был?
— Нет… — прошептала Тамара.
— А за мной ухаживали на заводе! — похвасталась Натка. — Скажи, а этот, Никита, тебе понравился?
— Не знаю.
— По-моему, он ничего, только больно какой-то… несуразный. Ну его! Правда?
Она совсем не то хотела сказать. Она не могла забыть, как ей стало тепло, какой она себя почувствовала опять смелой и отважной, познакомившись с Никитой. Ей хотелось сказать, что ведь вот он, наверное, тоже совсем один, еще и товарищи над ним посмеялись, а он не побоялся ничего, он серьезный и скромный, так просто объяснил, что и мошка пройдет, это только сезон, и вот сапоги начисто помыл, а все ходят в грязных. Только у него нет, наверное, никаких вещей; а она бы сумела сшить ему трусы для купания, чтобы не хихикали над ним разные зубоскалы. Она сказала «ну его» только от обиды, что он не пришел, а вообще ей так тепло и хорошо было думать о нем…
— Если у меня когда-нибудь будет муж, я не велю ему так далеко плавать, — сказала она. — Знаешь, ведь всякое бывает, могут схватить судороги.
— А я никогда не выйду замуж, — прошептала Тамара.
— Почему?
— Не хочу.
— Все выходят почему-то.
— А я не хочу!
— Ну, что ты. Наверно, надо…
— Что надо? Сидеть дама, ждать мужа, варить ему обед, он придет — на стол подавай; на базар ходить, пеленки стирать… Не хочу! Не выйду замуж! Ничего я не хочу! Ничего!
Натка озабоченно пощупала горящие Тамарины щеки.
— Я и сама не хочу, Том, я не знаю, — может, и я тоже еще не выйду, — она вздохнула. — Да и где теперь найдешь хорошего мужа? Такие теперь большая редкость…
Она погладила забинтованную руку, которая благодарно сжалась.
— В Москве за мной ухаживал один мальчик, пожениться даже предлагал, ничего себе, только уж такой… несерьезный, ну, форменный бандит. А я взяла и в Сибирь поехала. Лучше мы сами по себе тут будем жить, правда?
— Да… — рука дрогнула, пальцы разжались.
— Что с тобой?
— Натка, я боюсь. Я боюсь… — дрожащим голосом сказала Тамара. — Я отработаю все, отработаю три года и вернусь к маме. Вот увидишь, я вернусь. Только ты не покидай меня! Я все выдержу — и вернусь… Я вернусь…
Натка погладила влажные от сырости волосы подруги.
— Ничего… ничего, все уладится, — сказала она ласково. — Ты теперь большая, ты же теперь рабочий человек, и среднее образование имеешь.
— Я вернусь, я вернусь, — твердила Тамара.
— Ну, что «вернусь», Тамарочка, — сказала Натка. — Стыдись! Не реви, ну, конечно, мы отработаем все, а там посмотрим, как будет. Что ж, мы разве одни? Вон нас тут сколько много! А обидит кто — да мы его заклюем, мы ему глаза выцарапаем, ты не думай. Рабочие — они знаешь как друг за дружку стоят. Вот у нас в заводе…
И она стала рассказывать разные случаи, все повторяла «у нас в заводе» и под конец сама глубоко убедилась, что им, девчонкам, море по колено и впереди предстоит, возможно, завидная жизнь, так что, может быть, и бежать не понадобится, а Тамарка слушала, слушала — и заснула как-то сразу.
— Вот дитя мне еще, — усмехнулась Натка. — Господи, а что ж это я не сплю?
Дождик продолжался. Булькали капли в лужицы на полу. Верка в углу храпела.
— Вер!.. — позвала Натка. — Вера!.. Вот грех какой.
Пересилив себя, она встала, пошлепала по доскам, нащупала Веркин бок:
— Вер, проснись. Слышь, ведь сама просила. Бедненькая ты моя.
— А? Спасиб… — Верка сладко и шумно перевернулась на другой бок, а Натка ощупью вернулась, закуталась в одеяло конвертиком и зажмурила глаза.
И поплыли перед глазами буйные потоки воды, они с орудийным грохотом расшибались о пороги, дыбились, дробились, вертели в водовороте маленькую упрямую точку, а точка плыла — и выплывала на широкий простор, на самый стрежень, не оглядываясь, и Натке было тревожно-сладко: она ведь знала, что все это уже было, и кончилось тогда хорошо — точка доплыла. Только сейчас надо было подождать немножко, чтобы все так изумительно повторилось, чтобы еще раз увидеть и пережить…
Танцы состоялись, но не в воскресенье, а в субботу. И девушки, едва пришли с работы, принялись готовиться к ним. Танцы — всегда большое и серьезное дело, а в таких обстоятельствах тем более.
В палатке стояла невообразимая суматоха. Утюг рвали из рук. Никто не соглашался варить суп, а Валя отказалась наотрез; она уже час сидела перед зеркалом, подвивая раскаленным гвоздем волосы. Ее никто не осуждал, — наоборот, образовалась очередь на волшебный гвоздь.
Поставили наконец кипятиться воду, решив сварить просто яблочный кисель из порошка.
Натка разложила на кровати блузки, оба выходных платья, обе пары туфель, соображая, что лучше надеть. Тамара печально сидела на своей кровати, трогая нос. Картина была неприглядная: за две недели они все здесь обветрились, обгорели, и нос у Тамары лупился. Натка заглянула в зеркальце — батюшки! — и у нее собирается лупиться… У нее просто руки опустились. Вот не было горя!..
Она вообще-то не любила крутиться перед зеркалом. По правде, сама не понимала: красивая она или нет. Скорее нет, если мужественно взглянуть правде в глаза. Но вообще ведь — как на чей вкус. Когда-то ей очень хотелось быть красивой, она всматривалась, всматривалась в себя и вдруг поверила, что красивая. Ныне она так не думала. Личико, правда, вроде ничего, кругленькое, доброе. Вот нос картошечкой, явно неудачный нос. Глаза не столько голубые, сколько зеленые, брови совсем не вышли, хоть дорисуй карандашом, такие бесцветные. «Но ведь и не то бывает, — рассуждала она. — Сойдет и так, может быть?..»
Вот Тамара — та действительно была красавица. Полненькая такая, глазки голубые, доверчивые, бровки тоненькие, щечки нежно-румяные, так и хочется ущипнуть.
Натка взглянула на нее и тихо вздохнула не столько от зависти, сколько от огорчения, что сама не такая.
— Что же ты не одеваешься?
— Я, наверное, не пойду…
— Батюшки, с ума сошла! — всплеснула Натка руками. — Это нос-то лупится, так и свет клином сошелся. А ну, одевайся мне!
— Не пойду я, Нат, не хочется…
— И не ври, и слушать не хочу, одевайся!
— Ну, одета я…
Натка изумленно вывернула Тамаркин чемодан. Бедная глупая девочка! Набрала с собой фуфаек, шароваров, лыжный костюм, все лишь для работы: ведь она думала, что едет работать, а не в театр.
— В первый раз вижу такую наивную, — сердито сказала Натка, размышляя, какое же платье ей не жаль. — У тебя небось и из обуток одни сапоги да тапки?
— Есть еще ботинки, — пробормотала Тамара.
— Примерь-ка мои модельные, — вздохнула Натка. — Или нет, лучше бери на микропоре…
Тамара заупрямилась, чуть не с ревом отказывалась, Натка накричала на нее. Столько времени потеряно! Не столько сама одевалась, сколько одевала эту глупую, несмышленую пичугу. Она вертела Тамару перед собой, подшила подол, ушила бока на платье (дает же бог людям такую талию!..), поправляла, заставляла пройтись, любовалась ею, как делом рук своих, и только потом спохватилась:
— Господи, чулки еще не стираны!
Она покатилась шариком к реке, раздумывая, что чулки сохнут быстро, а если не просохнут, не беда, можно натянуть мокрые, просохнут по дороге.
У воды наклонился парень, старательно отмывая сапоги. И сапоги ей показались знакомыми. Натка, заволновавшись, осторожно зашла сбоку и заглянула. Это был Никита.
— А я… в гости к вам шел, — смущенно сказал он.
Кровь ударила Натке в лицо.
— Мы вас так ждали, долго… — брякнула она.
Никита улыбнулся. И Натка улыбнулась.
— Идите к нам в палатку, — вежливо пригласила она. — Там и Тамара собирается.
— Да, я пойду в палатку, — нерешительно сказал Никита.
— Да, идите в палатку, — подтвердила Натка. Она не помнила, как выстирала чулки. С этого момента все пошло как в тумане.
В палатку набилось битком всякого народу. Натоптали, надымили, играли на гармошке, словно свадьба какая, а не жилое помещение, не найдешь, где и кровать тут твоя. Засыпали в котел восемь пакетов сухого порошка, затем всем табором сидели в траве перед палаткой и хлебали кисель из чашек, блюдечек, консервных банок, и все съели, ничего не осталось.
Танцы начались в сумерках на вытоптанной площадке у автобазы. Был поставлен грузовик с откинутыми бортами, и на нем восседал самодеятельный духовой оркестр, состоявший из мальчишек и выступавший в первый раз. Мальчишками руководил старый, усатый, опытный пожарник. Он играл на трубе, строго пыжился и делал оркестрантам страшные глаза. Музыканты положили перед собой на табуретках ноты и дудели кто во что горазд. Больше всех отличался барабан — взъерошенный, усердный, конопатенький. Впрочем, играли очень громко, и, если кто-либо и завирался, это прощалось.
Танцевало сразу пар семьдесят. По столбам лазили монтеры с «когтями», прилаживая и зажигая прожекторы, из красного уголка автобазы вынесли длинные скамьи, которыми обставили площадку. Шуршали и топали десятки ног, и под ними вилась пыль. Из-за нее Натка сперва не танцевала, ожидая, пока окончательно высохнут чулки.
Никита робко и неуклюже пригласил Тамару, а Натка осталась сидеть на скамье. Она ревниво следила за подругой: не съехало ли платье, не растрепалась ли прическа и не смотрит ли она букой, что было бы неприлично по отношению к кавалеру.
Вдруг она услышала знакомый голос и увидела перед собой того инженера, который когда-то заговорил с ней на полигоне. Он приглашал ее. Забыв о чулках, замирая от страха, она вежливо поздоровалась, поднялась и, как чужую, положила ему на плечо свою одеревеневшую неуклюжую руку.
— Ну, рассказывайте, как вам живется? — спросил он все тем же спокойным и ласковым тоном.
— Нам хорошо живется, — ответила она.
— А все-таки?
— Нет, правда, ничего.
— Все, наверное, скучаете по дому?
— Нет, — соврала она.
— Ну что вы, я здесь третий год — и все не могу не скучать, — задумчиво сказал он. — А я, знаете, видел на днях объявление о вечерней школе и вспомнил о вас. Там висит наверху, у входа в управление. Занятия начнутся, как положено, с первого сентября, вы подайте заявление, аттестат и справку с места работы.
— Спасибо! — охнула Натка. — Ой, какое вам спасибо, что сказали.
— Ну, не за что, — сказал он. — Я просто увидел вас здесь и спохватился. У нас, кстати, есть учебный комбинат, куда тоже можно пойти с семью классами и получить какую-нибудь ходкую специальность, например крановщика или лаборанта. Может быть, вам есть смысл подумать над этим. Или вашим подругам, вы им скажите.
Танец кончился, он усадил ее и откланялся. Сейчас же ее пригласил один немножко знакомый тракторист, потом какой-то пижон с усиками, потом опять инженер и только потом — Никита.
У нее все кружилось в голове, и на сердце было так ласково-бездумно. Прожекторы казались волшебными фонарями.
Никита старательно вел ее, все молчал, так что ей приходилось вытягивать из него каждую фразу. Она выпытала, где он работает. Оказалось, каменщиком на строительстве школы.
— Это не та школа, что будет вечерняя? — удивилась Натка.
— Та.
— Ой, а разве вы успеете к первому сентября?
— Успеем.
— Да вы всегда так говорите, а потом как начнете тянуть…
— Не начнем. Половина каменщиков идет в восьмой класс.
— А вы? — с трепетом спросила Натка.
— И я.
Она закрыла глаза и предоставила своему счастью кружить ее. Это было удивительно, это было непостижимо — эта музыка, эти фонари, этот шорох ног по земле.
Натка танцевала, а глазами искала Никиту и увидела, как он сидит на скамье с Тамарой, и оба смеются чему-то. Она подумала: «Хорошо, что Тамарка не одна, а то она такая мнительная, чуть что — сразу расхнычется».
Они втроем пошли домой напрямик через луг, то попадая на изрытую колеями дорогу, то теряя ее. Никита отважился взять за локти девушек и разговаривал, справедливо соблюдая очередь, то с одной, то с другой. Тамара споткнулась и упала. Он так напугался, он просто не знал, как извиниться, хотя виновата была сама Тамарка.
Посмеявшись, пошли дальше, но Натка почувствовала, что, когда Никита обращается к Тамаре, он говорит ласковее и придерживает ее осторожнее. Натка любила сегодня весь мир, и она рассердилась на себя за эту глупую ревность, беспочвенную, потому что на месте Никиты она так же точно беспокоилась бы за это несмышленое дитя, которое спотыкается на ровном месте. Она злилась на себя, а ей становилось все больнее, больнее. Впрочем, она не подала и виду.
И опять их «перебросили» — разгружать кирпичи с барж.
Натка и Тамара обычно стояли в цепочке рядом, передавали, передавали красные, обсыпанные пылью кирпичи, были с ног до головы выпачканы пылью, а под конец дня руки казались налитыми чугуном, и особенно болели предплечья.
Баржи все прибывали, работе не видно было конца.
У толстой Верки пропал сарафан. Обыскали всю палатку, потом Верка спрашивала подряд у всех «гостей», не подшутил ли кто. Одни возмущались, другие смеялись. А тот, длинноносый тракторист, «земляк», который теперь стал штатным завсегдатаем палатки, даже сочинил песенку и спел ее Верке:
Две гитары за стеной
Жалобно заныли.
Кто-то стибрил сарафан,
Милый мой, не ты ли?
Никита приходил почти каждый вечер. Он, устало нахохлившись, сидел с другими ребятами, но в разговорах участия не принимал. Другие дурачились, острили, а он улыбался и молчал, словно двух слов связать не умел. Натке в такие моменты было так жаль его. Вот и большой, и смелый, и лучше их вместе взятых, а такой беспомощный. Она доставала все конфеты, какие были, и угощала его. Но он скромно отказывался, зато другие набрасывались, расхватывали, и ему ничего не оставалось.
Натка поведала ему всю свою жизнь в Москве, и какие у нее братья, и какая змея мачеха, но ей хотелось, чтобы он отважился и позвал ее побродить вдоль порогов или предложил забраться на самую высокую скалу. Она бы сейчас же встала и пошла.
Но не могла же она предложить первой, ведь так некрасиво и неприлично. Она ждала, а он не приглашал, только виновато улыбался и изредка, словно за поддержкой, поглядывал в Тамаркину сторону. Натку это очень огорчало.
Пришел день, когда все выяснилось.
Однажды после работы Прокофий Груздь велел всем явиться в управление. Как всегда, никто толком не понял зачем: велели — значит, надо. Девушки пошли — кто раньше, кто позже. Натка даже взяла карандаш, чтобы списать правила приема в вечернюю школу. Тамару она нагрузила эмалированным бидончиком: идти предстояло через лес, вдруг попадется брусника.
Управление находилось высоко на горе. Они долго шли по склону, а брусники не встретили. Тогда они свернули с дороги на тропку, чтобы подняться напрямик.
Тропка была крутая, по сторонам ее высились толстые лиственницы, было много горелых пней, черных, искореженных сучьев, густо росли папоротники. Иногда в просвете открывалась, как на ладони, вся долина, и странно было видеть голубую реку — вблизи она никогда не была голубой, — а пороги с высоты казались черными жучками, лежащими в белоснежной вате, и шум их не доносился, было тихо-тихо.
Они шли и шли, а тропинка становилась все круче, приходилось подавать друг другу руку. Девушки запыхались и пожалели, что не пошли по дороге, там хоть дальше, да не так утомительно. А они после смены утомились изрядно, не ужинали; в желудке сосало, от одышки кружилась голова. Было невесело, просто тошно.
Наша подумала: вот дойдем до той коряги и отдохнем. Прошли мимо коряги. Она загадала: попадется еще один горелый пень, присядем. Но пня все не было и не было. Натка тащилась, тащилась, уже чуть не плакала, выглядывая пень, а когда наконец он попался, Натка брякнулась в траву, положила лицо на руки и глухо сказала:
— Все, Тамарка… Баста.
— Тебе дурно? — испугалась Тамара. — Дай я на тебя помахаю!
— Нет, тошно мне, — сказала Натка. — И никуда я не пойду.
Тамара помолчала и сказала:
— Все равно идти надо…
Она устало вытерла пот со лба. Счастливая, красивая, хоть нос и облез. Нос заживет, не картошка. А Натка ясно поняла, может быть первый раз в жизни, насколько она несчастлива и как ей не повезло, как навсегда-навсегда беспросветна, загублена жизнь.
— Не охота мне ходить, Том, — сказала она. — Иди одна. Вернусь я в палатку. Они гонют, а мы ходи…
— Натка! — сказала Тамара. — Натка… Я думала, ты сильная. Я училась у тебя. Что же теперь?
— Будем пропадать тут, Том… — жестоко сказала Натка.
— Наточка, милая, не надо, — Тамара погладила ее по голове. — Не стоит отчаиваться… Стыдись! Мы ведь и трех недель не прожили… Давай отдохнем и дальше полезем. Ты вспомни, это же я тряпка, маменькина дочка, а ты же рабочий человек, Натка…
Натка молчала. Ее охватила тоска, такая тоска, какой еще никогда не испытывала она за все свои семнадцать лет.
Садилось солнце. Что-то потрескивало в ветвях старой лиственницы, — может быть, хозяйничал бурундучок, запасаясь продовольствием на зиму.
Натка оперлась на Тамарину руку, встала, и они поплелись дальше, все вверх и вверх. Шли молча, пока тропинка не кончилась.
Они попали на длинную, теряющуюся в голубом тумане просеку. Грудами лежали поваленные столетние деревья, вся земля была изрыта глубокими канавами, и горы выброшенной земли были красные, как охра. В этом лесу творился сущий ералаш: валялись доски, бочки из-под известки, наваленный грудами кирпич; кое-где за деревьями виднелись строящиеся дома. Смена кончилась, и работ уже не было, только в большой яме ворочался, как свинья в грязи, маленький голубой экскаватор, тарахтел и пыхал дымком. На одном из деревьев была прибита аккуратная белая табличка с надписью трафаретом:
Улица Солнечная
Девушки запутались, долго разыскивали управление, а когда наконец нашли, выяснилось, что им надо собираться совсем в другом доме, где комитет комсомола, и они опять блуждали, искали.
В комитете комсомола оказалась в сборе вся бригада. Вызывали затем, чтобы вручить зарплату. Выяснилось, что здесь так заведено: первую зарплату выдают торжественно, поздравляет комсорг стройки.
Натка получила семьдесят рублей аванса, и ей пожали руку. Это было неожиданно даже для нее, рабочего человека, потому что, к примеру, в Москве она получала в аванс не больше сорока.
Комсоргом была приветливая скромная женщина лет двадцати семи, а может меньше. У нее были бесцветные брови и зеленые глаза, но она была хорошенькой, и Натка подумала: вот и у комсорга зеленые глаза, а ничего, не вредят. Дело не в глазах, а дело в человеке. Когда люди добры, умны, улыбаются — они всегда красивы. Всегда!
— Я видела, как вы приехали катером, — говорила комсорг. — Такие были все ужасно храбрые, ждали, наверно, подвигов, а у нас просто жить, работать, не бежать — и этот подвиг далеко не всем дается, к сожалению. И вам спасибо. Вы молодцы, девочки, вам еще не повезло с этой палаткой, но послезавтра мы принимаем дом «Б-8» на Солнечной и переселим вас туда, так что готовьтесь к переезду. А взносы сейчас же все платите!
— По скольку платить? — шепотом спросила Тамара.
— Да уж не по две копейки, — ответила Натка, как опытный человек. — По две копейки, Том, кончилось…
Они уплатили, расписались, и у них в билетах расписались, потом поговорили о том, что после переселения в дом «Б-8» проведут собрание, выберут групкомсорга, что рядом с их домом на Солнечной заканчивается отделка клуба, так что можно будет ходить в кружки и в кино хоть каждый вечер.
Разговор шел неторопливый, спокойный, шутливый, и, когда они вышли, солнце уже село, на столбах вдоль просеки зажглись фонари, но голубой экскаватор все так же рылся в грязи.
Натка вспомнила о деньгах, достала их и изумленно пересчитала. Их было четырнадцать новеньких, прямо из-под машины, пятирублевок, таких голубых, ровных, чистеньких. Она подумала, что новые деньги — к новому счастью, и сразу же сообразила, что платки на зиму у нее есть, а вот ушанки нет. Отважным людям очень к лицу ушанки. И они с Тамаркой побежали в промтоварный магазин купить ушанки. Магазин уже оказался закрыт.
Они пошли в продуктовый. Первое, что бросилось Натке в глаза, были «морские камешки», и ей почудилось в этом едва ли не предопределение судьбы. Они купили их целый кулек, вышли, грызли, разглядывали странный город, в который им перебираться послезавтра и где им предстояло жить, может быть, многие долгие годы, может быть, найти здесь свое счастье или свое горе; и, не сговариваясь, они подумали, даже не подумали, а скорее почувствовали одно и то же: что как ни странно, а они сжились со своей старой палаткой и, как бы она ни была сыра, и холодна, и скверна, покидать ее будет грустно, потому что там прошла частичка жизни, небольшая, но такая значительная, а они и не заметили.
Кто-то окликнул их; вздрогнув, они разом обернулись и увидели, как к ним бежит, перемахивая пни и канавы, Никита. Он не переоделся после работы, был в забрызганном пиджаке без пуговиц, рубаха на груди расстегнулась, на лбу выступили капли пота от быстрого бега. Он остановился, крайне взволнованный, с радостными глазами — и молчал.
— А мы деньги получили, — похвасталась Натка. — Семьдесят рублей. Мы даже хотели ушанки купить, только магазин закрылся.
Никита смотрел и молчал, Натка добавила:
— С нами комсорг разговаривала, нас благодарила, руки нам пожала.
— Тамара… Мне надо что-то тебе сказать, — выдавил из себя Никита.
— Надолго? — упавшим голосом спросила Натка.
— Я не знаю… — пробормотал он.
— Тогда, конечно, надолго, — заключила Натка. — Я пойду, а ты, Тамара, приходи.
Тамара испуганно, растерянно посмотрела на нее, словно молила не оставлять ее. А Натка солидно пожала ей локоть:
— Только не задерживайся, а то супу не оставлю. Смотри, недолго!
Лишь у спуска на крутую тропку она спохватилась: а ведь кулек с конфетами она унесла. Она хотела вернуться, но, поразмыслив, пришла к выводу, что этого делать не надо.
Она положила в рот полную горсть «камешков», раскусила, и вдруг из глаз брызнули слезы, будто она взяла в рот что-то жутко горькое. Слезы закрыли ей дорогу, она ступала наугад по корневищам, спотыкалась, хныкала — и вдруг как бы увидела себя со стороны: большую глупую девку с кульком конфет, ревущую и спотыкающуюся, и ей стало так смешно, она просто задохнулась от смеха и рыданий.
«Ну, как хорошо, ну, какая же радость, — говорила она, вытирая льющиеся слезы, смеясь и прыгая с уступа на уступ. — Ведь он такой хороший, такой ласковый, скромный, смелый, и она такая хорошая, чистая, как я рада!..»
Она разжевывала конфеты, сквозь слезы смеялась — все одновременно, — вытирала глаза ладонями, вытирала руки о полу, развезла кирпичную пыль по лицу, подумала, что в таком виде смешно показаться на люди, и принялась вытирать лицо подкладкой.
«Что это такое, — думала она, — я все тут плачу а плачу, и зачем я плачу, спрашивается, когда мне так весело? И правду люди говорят, что женские слезы — вода. Ах, какая же ты большущая дура, Натка, ну, хватит, хватит».
Снизу шел человек. Она спешно постаралась успокоиться. Чтобы глаза отошли, стала смотреть вдаль, на Туманную долину, на синие горы и чистые, нежно-белые хлопья порогов.
«Господи, как красиво, — удивилась она. — Как хорошо, что я вижу все это, какой мир красивый, только плохо, что я плачу».
Она поравнялась с человеком у горелого пня, только тогда отважилась на него взглянуть и с удивлением увидела, что это карапуз лет семи, весь измазанный глиной, исцарапанный, в куцых штанишках и большом выгоревшем картузе. Он устал, запыхался, — «видно, бедненький, слишком торопился наверх.
— Хочешь конфет? — спросила Натка. — Держи весь кулек! Это «морские камешки» — знаешь, какие вкусные! Веселее будет карабкаться.
Мальчишка от неожиданности не промолвил ни слова, только потрясению и долго смотрел ей вслед, не решаясь поверить своему нежданно привалившему счастью.