Воронов работал первую неделю и друзьями еще не обзавелся. Он жил в доме молодых специалистов в одной комнате с женатым инженером Илюшей Вагнером.
В этой комнате с полосатыми обоями кроме двух коек имелись стул, стол, графин, в углу — куча носков и чертежей.
Окно выходило прямо на строительную площадку; по ночам грохот бульдозеров в котлованах не давал инженерам спать; дрожали кровати, и отблески фар метались по потолку.
Илюша Вагнер ожидал квартиру, чтобы выписать жену. А пока приколол на голую стену фотографию весело хохочущей толстушки; валяясь на кровати, смотрел на нее сквозь рыжие очки с очень сильными стеклами и дымил, как паровоз.
Он был тощ, нескладно длинен, с поповски долгими выгоревшими волосами, умел часами молчать, полистывая справочник арматуры.
Первые дни Воронов пытался с ним беседовать, рассказывал какой-нибудь забавный случай. Илюша Вагнер внимательно, дружелюбно слушал, трогательно хлопал веками за сильными стеклами очков и изредка тихо произносил:
— Да… да… удивительно… да!
Илюша был симпатичен Воронову своей беспомощной непрактичностью; казалось, он был безобиден, как ребенок. Но все же Воронов заскучал. Вечера в этом раскинутом на голом месте таборе, где не имелось даже клуба, проходили томительно.
Наконец прибыл контейнер с мотоциклом.
Воронов втащил вонючую машину в общий коридор, два вечера протирал и смазывал разложенные на газетах части, наполнив бензиновым запахом весь дом, а на третий вечер укатил и вернулся за полночь.
Он рассказал Илюше Вагнеру, что был в степи, заезжал в Старый Оскол и другие разбросанные вокруг строительства села, где живут рабочие, и там у них весело, есть танцы, бывает кино; а степь полна полыни и валунов, дороги же плохие.
Днем оба работали начальниками небольших смежных участков. Забот хватало; все только разворачивалось. Утром со всех сторон горизонта ползли из сел фургоны-грузовики, из них высаживались толпы каменщиков, бетонщиков, арматурщиков, заполняли котлованы, строили фундаменты. В подмогу столовой дымились полевые кухни; цистерна развозила по участкам воду. Штабеля досок, железо и разрытая земля. Лишь к вечеру, когда вся эта шумная и беспокойная орда сворачивалась и уезжала в фургонах, становилось относительно пусто и только стрекотали бульдозеры.
Может, степные звезды или наплывавшие волнами душные запахи, а скорее всего молодость не давали Воронову покоя по вечерам. Какая-то томительная грусть, неопределенные мысли заполняли его. Он заводил мотоцикл и звал Вагнера.
Но тому вечно нужно было просмотреть на завтра проекты или исправить график. Воронов полагал, что нужно уметь за день выполнить всю работу, а вечером отдыхать. Он махал рукой и уезжал в Старый Оскол. Там он сидел, покуривая, на шумной танцплощадке, толковал с рабочими о прогрессивке, о нарядах, изредка плохо танцевал.
Там он познакомился с Машей.
Он всегда удивлялся, как много энергии у этих ребят. Большинство приехало по путевкам комсомола. Протрястись утром двадцать километров в фургоне на стройку, двадцать обратно после тяжелого рабочего дня — и еще танцевать до полуночи! Они сами выделяли следить за порядком дежурных, которые с позором выводили нетрезвых; в гармонистах недостатка не было, они сменялись, наигрывая без перерывов.
Было немало хорошеньких девушек, крепких, с жесткими от работы ладонями и сильными загорелыми ногами.
Склонный поэстетствовать, Воронов от нечего делать сравнивал их, придирчиво критиковал, отыскивая самую красивую. И нашел ее.
Она приходила танцевать не каждый вечер, но зато уж могла кружиться хоть три часа в каком-то радостном упоении. Воронов посмеивался про себя: для него танцы были всегда пустячным развлечением, но все же, когда ее не было, чувствовал досаду, сам того не понимая, ждал ее. Она сразу выделялась среди других, выделялась походкой, манерой танцевать с какой-то неуловимой, одной ей присущей грацией. Она была очень тоненькая, как бы совсем еще девочка, слишком нежная, с темными небрежно причесанными волосами, приятным молочно-белым лобиком; у нее были красивые карие глаза и нежные детские губы. Парни приглашали ее наперебой.
Воронов смотрел-смотрел, не удержался и тоже пригласил.
То, что с ней танцует инженер, ей польстило; от волнения она стала спотыкаться, хотя обычно это был удел малоискусного Воронова. Она не смотрела на него, а когда он заговорил, робко и почтительно отвечала «да», «нет».
И только тогда он с изумлением узнал, что она работает на его же собственном участке подсобницей у каменщиков и хорошо его знает, и он сам, должно быть, много раз видел ее в перепачканном комбинезоне на лесах, но не обращал внимания…
Они вышли из круга. Воронов предложил сесть, и она покорно согласилась. Они сели на бревнах. Парни, стесняясь подойти, перестали ее приглашать. А Воронову уже не хотелось танцевать, он удивленно, жадно смотрел на ее лицо, на ее губы, лоб, на худенькие, выступающее из разреза платья ключицы. Волосы ее пахли «Белой ночью», духами, которые выливал на платок и сам Воронов в лучшие времена.
Она сказала, что зовут ее Машей; она приехала с Черного моря, из Адлера, приехала в первые же дни по путевке, оставив мать и бросив школу. Здесь учится на каменщицу. Где живет? С девушками, целой коммуной, в избе на том конце села. Почему не каждый день на танцах? Шьет вечерами. Да, она умеет, научилась у мамы, а здесь девчонки не отстают, она подрабатывает и посылает домой, потому что там осталось еще четверо карапузов.
«Черт знает что… Каменщица!.. — подумал Воронов, с сомнением глядя на ее худенькие руки. — Разрешают же детям идти в каменщики!..» А вслух назидательно оказал:
— Надо учиться дальше.
— Да… — согласилась она.
Он уловил в голосе оттенок грусти и спросил, почему же она не учится.
Этой зимой очень уставала, не потянула бы, а сейчас подала заявление, осенью пойдет, но боится. Чего? Да трудно же. Устает на работе, а тут еще шитье отнимает время.
— Но на танцы находится время? — улыбнулся Воронов.
— Ну, танцы — это отдых, — серьезно возразила она. — Ничего, я сильная. Вот если бы тратила все только на себя… Вот скоро уж брат встанет на ноги, тогда вовсю буду учиться… Если бы вы только знали, как хочется порой!..
— Очень хочется?
— Да.
Воронов подумал, что следовало бы ее перевести на работу с бо́льшим окладом, что ли, или помочь по линии профсоюза, и вообще почувствовал теплое к ней уважение.
Он украдкой оглядел ее платье, соображая, что оно, должно быть, сшито своими руками, и нашел в его покрое неплохой вкус. Ему нравилось в ней все.
Но он был старше ее лет на семь-восемь и не мог забыть об этом, говорил с ней несколько наставительно и подбирал выражения попроще.
Ночь выдалась на диво: теплая, полная степных запахов. Воронов стал увлеченно рассказывать Маше о вычитанных в «Технике — молодежи» последних проектах звездолетов, потом о комбинате, о том, как будет выглядеть новый город.
Маша слушала с глубоким уважением. Сама охотно рассказала какую-то длинную, возмутительную историю со сплетнями вокруг комсомольского барака, существа которой Воронов так и не понял.
Но он и не старался понимать. У него немного кружилась голова, вздрагивало в груди, он изумленными глазами смотрел на Машу, пошел провожать ее. Они долго шли в темноте, он держал ее худенькую теплую руку, а у дома вдруг повернул к себе лицом — она тихо вскрикнула — и стал целовать прохладные детские губы. Она безвольно поддавалась, побледневшая, закрыв глаза.
Утром Илюша Вагнер едва разбудил своего соседа. Проснувшись, Воронов вскочил и, еще сонный, бросился к окну. Прибывали крытые грузовики, из них сыпались одинаковые, безликие фигурки; он пытался угадать, в котором фургоне приехала Маша, и понимал, что это невозможно.
В конторе он распоряжался невпопад, скоропалительно закрыл летучку и пошел на леса. Его останавливали на каждом шагу, лезли с жалобами, он отвечал, обещал и искал глазами Машу, пока не нашел. И тогда он понял, почему не замечал ее раньше.
Она мешала лопатой раствор. На ней были огромные стоптанные ботинки, простые штопаные чулки, какая-то грязная, заляпанная юбка, на руках — рваные рукавицы; бурый платок шаром укутывал голову (трогательные и героические усилия девочки на солнце и в пыли остаться красивой), и в этом наряде она была такой рядовой и серой, одной из тех, с кем обычно не было и надобности говорить начальнику. Он всегда толковал с бригадиром, а уж тот гонял подсобников.
Маша взглянула на него большими глазами с каким-то ужасом и скорее потупилась, усердно перемешивая раствор. Воронов поздоровался. Она едва слышно ответила, не поднимая головы. Он поговорил с бригадиром о кладке и ушел, недоумевая, что он нашел такого в этой подсобнице, но сердце у него колотилось: Маша вчерашняя и Маша сегодняшняя, в этом гадком буром платке до бровей, не увязывались.
Его все время тянуло к каменщикам, он ни на чем не мог сосредоточиться и не выдержал: после обеда пошел опять, чтобы проверить впечатление. Но не проверил: подсобники уехали с машиной на погрузку.
Вечером, наспех перекусив, он залил в бачок бензин и, не дожидаясь темноты, поехал в Старый Оскол. Ему пришлось долго сидеть на танцплощадке, пока собирался народ. Он уже думал, что Маша не придет, но она пришла; почти весь вечер он танцевал только с ней одной, потом провожал домой и не целовал, только смотрел на ее лоб, на ее детские губы, а у дома спросил:
— Я нравлюсь тебе? — И не знал, что же она ответит: «да», «нет» или «не знаю».
У него гулко бухало сердце, он заробел, как школьник. Маша подняла лицо, посмотрела на него испуганно-отчаянными глазами и горячо сказала шепотом:
— Очень!.. Очень!..
Он подумал, что ведь нужно теперь взять ее за руки и сказать: «Я люблю тебя». Он взял, больно сжал ее ладошки в своих и сказал:
— Я люблю тебя.
Они стали встречаться.
Бездна энергии проявилась неожиданно в Воронове. Он метеором носился по участку, гнал план, обскакивал других там, где нужно было вырвать материал или машины. Он тактично и ловко устроил так, что Маше дали помощь под видом премии, и воображал, что никто этого не заметил.
Ему нравился грохот бульдозеров по ночам, и он не особенно печалился, что Вагнер работал теперь в ночь, так что они почти не виделись, а общались записками, оставленными на столе.
Гуляя с Машей, он втайне гордился, что его видят с такой обаятельной девушкой; он бывал с ней на танцах, в кино, которое пускали пока в крохотном старооскольском клубе.
Каждую пятницу с Почтовой площади будущего города уходил автобус на железнодорожную станцию, битком набитый людьми и вещами. Воронов с Машей ходили смотреть, он объяснил ей, что это уезжают дезертиры. Вглядываясь в их равнодушные, невыразительные лица, Маша и Воронов старались угадать, кто и почему бежит со стройки. Утром с тем же автобусом прибывали новички, они ехали и на попутных машинах, с тракторными поездами.
Проводив автобус, шли к Воронову домой, находили на гвозде ключ, а на столе — записку: «Я оставил тебе немного крабов, они стоят в окне. Вагнер», — и под взглядом хохочущей толстушки Воронов целовал Машу, ее глаза, руки, грубоватые маленькие руки с белесым, въевшимся в поры налетом раствора, исколотые иголкой.
Как-то он проболел два дня. Хотя ничего особенного не было, Маша в ужасе принеслась, она накупила ему яблок, абрикосов, масла, шоколад «Мокко», сидела у постели и смотрела испуганными, жалобными глазами, а он добродушно подшучивал над ней.
Его угнетала собственная манера говорить словно свысока и слегка поучительно. Воронов никак не мог избавиться от боязни, что Маше могут быть скучны его речи о технике, об искусстве или его делах. А когда он заговаривал о какой-либо взволновавшей его книге, например о «Гойе» Фейхтвангера, она, краснея до корней волос, шептала:
— Я не читала…
И он вспоминал, что она ведь простая подсобница, что ей всего восемнадцать лет и нельзя от нее много требовать.
По воскресеньям, едва темнело, он ехал за ней в Старый Оскол, подъезжал к дому и сигналил под окном. Маша радостно выглядывала, махала рукой и выбегала. Обхватив его за плечи, усаживалась на заднее седло, и они мчались по неровным дорогам в степь. Фара выхватывала из темноты светлую колею, зайцы перебегали путь, а они неслись и неслись куда глаза глядят, сворачивали на целину и где-нибудь далеко-далеко, на неизвестном, пропахшем полынью кургане, останавливались, садились рядышком в траву, и Маша крепко прижималась щекой к его куртке.
Воронов нежно гладил ее голову, шею, маленькие уши, он был весь переполнен нежностью, радостно шептал, что, если бы у него было полмира, он, не задумываясь, подарил бы ей. А она верила, она была такая счастливая!
Скоро об увлечении молодого инженера знали все, кроме, пожалуй, одного Илюши Вагнера. Тот ничего не замечал. Товарищи с завистью оглядывались на Воронова, когда он с Машей проходил по улице или являлся на собрание.
Как-то вывалившись в грязи после сумасшедшей ночной поездки, Воронов охватил прокоптившегося над чертежами Илюшу Вагнера, затискал его и долго бессвязно-вдохновенно рассказывал ему все-все, как самому близкому другу.
Илюша Вагнер снял очки, протер их полой пиджака, надел, снова снял; близоруко хлопая веками, принялся в крайнем возбуждении шагать по комнате.
— Да! Да! Это чудесно! Это прекрасно! — сказал он взволнованно, стыдливо улыбаясь. — Да, мы поселимся обязательно вместе, да! В одном доме!
— Почему в одном доме? — не понял Воронов.
— Когда вы поженитесь… да! Я, Оленька, ты, Маша. Это удивительно!.. — Он не знал, куда девать очки, положил их на стол.
Воронов почему-то ни разу не задумался о женитьбе, и потому слова Вагнера его озадачили. Он сладостно вытянулся на постели.
— Да, это, конечно, было бы не плохо!.. Жаль только, что я не собираюсь жениться, Илюша, — сказал он.
— Как? — ахнул Вагнер, уставившись на него своими стеклами.
— Не вообще, конечно, жениться, но на Маше… — уточнил Воронов задумчиво.
Он почувствовал, что Вагнер своими неуместными словами как-то снизил восторженное настроение этого вечера.
— Мда… гм… да, да… — пробормотал Вагнер и принялся опять ходить но комнате.
В ту ночь они не спали до рассвета. Говорили о любви.
Говорил больше Воронов, а Илюша Вагнер слушал, вскакивал, хрустел пальцами.
Воронов рассказывал историю своей первой, большой и глубокой любви. Она началась еще на первом курсе института и кончилась нынешней весной, глупо и печально. Потому, собственно, Воронов и уехал на эту стройку, к черту на кулички. С тем было покончено навсегда. Но он знал, что впереди еще будет настоящее и прекрасное, будет, не может не быть. Жизнь и коротка и длинна. И интермедии в ней тоже нужны, иначе без них не было бы больших действий.
— А Маша? — спросил Вагнер. — Интермедия?
— Илюша, что же тебе еще не понятно? Ну, Маша, Маша! Милое, ласковое, беззаветное существо, все это так, ну и что же дальше? Не забудь, что она все-таки простая подсобница.
— Не забудь, что в свои восемнадцать лет ты не был и подсобником, ты сидел на шее папы! — неожиданно сердито фыркнул Илья и смутился.
— Ах, не в том дело, на шее, не на шее, а в том, что… ну, пойми ты… разные интеллектуальные уровни, она совсем дитя, она не окончила даже десяти классов…
— Ты ее будешь повышать, — жалобно сказал Вагнер.
Воронов макнул рукой. Разговор оказался тягостный, ненужный, а ночь прошла, уже вставало в сизой дымке солнце. Он накрылся одеялом с головой, чтобы соснуть хоть полтора часа, но не мог уснуть, чувствовал в своих разглагольствованиях какую-то неуловимую фальшь, и это бесило его. Он никак не мог обнаружить этой фальши, все было верно. В самом деле, в те сокровенные минуты мечтаний, когда он заглядывал в свою будущую жизнь, разве Маша виделась ему женой? Да, жена должна быть красивой, безукоризненно красивой, но сверх того умной, образованной, волевой женщиной из интеллигентной семьи, — может быть, талантливая актриса, инженер, врач, все что угодно, но…
«Маша… Ведь она же обыкновенная!» — подумал он.
Вагнер тоже не спал, скрипел сеткой. Воронов вдруг разозлился на него и долго лежал, не шевелясь, пока не устал от мыслей и не отдался воспоминанию, как изумительно было этой ночью в степи, как пахли «Белой ночью» Машины волосы, как горячи были ее губы, как она повисла на нем, прощаясь, и заплакала зачем-то. «А что, если я вот возьму да и женюсь на ней? — озорно подумал он. — А ведь не найти лучшего, преданнейшего друга! Она будет преданнее собаки! Вагнер — Оля, Воронов — Маша. Гм… И все-таки как хороша, как богата и многогранна жизнь даже у черта на куличках!»
А город все рос да рос. Сдавались новые дома под общежития. Воронову достаточно было замолвить слово — и всю Машину «коммуну» переселили в первую очередь. Отпала нужда ездить в Старый Оскол.
Маша ничего не подозревала. Она думала, что просто им выпала такая удача; счастливо сообщив об этом, она пригласила на новоселье, и Воронов пошел к девушкам.
Маша нарядилась, волновалась и суетилась, у нее все летело из рук. Подруги поглядывали на него с жадным, плохо скрываемым любопытством, чинно беседовали о разных умных вещах.
Налили всем по рюмочке портвейна (вот уже и рюмки у них есть!), а потом ели очень вкусный, такой аппетитный густой борщ, от которого Воронов просто опьянел. Он питался в столовой и уж забыл, что на свете возможны такие блюда.
«Готовит она хорошо, — подумал он с несколько иронической улыбкой. — Шьет сама… Невеста хоть куда!»
У них в комнате стояли четыре кровати, каждая с горкой подушечек мал мала меньше, под разными узорчатыми покрывалами, и Машина кровать была точно такая же, как у всех. Стены, как водится, уже были изукрашены бумажными цветами, фотографиями киноартистов и открытками с целующимися голубками — обязательной принадлежностью обывательского уюта. Воронов не придирался. На этажерке, впрочем, была горка книг: и учебники, и «Что нужно знать каменщику», и «Новый мир», и заложенный тетрадкой «Гойя» Фейхтвангера. Воронов изумился:
— Это твой?
— Я уже почти прочла… — смущенно прошептала Маша и, покраснев, скорее сунула ему конверт с фотографиями.
Воронов терпеть не мог, когда ему вручали для обозрения семейные альбомы со снимками, дорогими лишь тому, кто их хранит. Люди наивно полагают, что, если им интересна собственная персона на пляже в Алуште, значит, она должна обрадовать всех. Но Воронов, чтобы не обижать, стал рассматривать: вот Маше два месяца, Маша в первом классе, Маша с мамой и братьями, какой-то смуглый молоденький солдатик. Маша поспешно взяла фотографию солдата и положила за книги.
— Лучшие мои карточки разворовали, — весело сказала она. — Вот так смотрят-смотрят и унесут.
Воронову показалось, что он слышал эту фразу уже сто раз.
Когда девушки вышли на кухню мыть посуду, он отшвырнул конверт и страстно обнял Машу, поцеловал ее в губы и забыл обо всем. Она в этот день была особенно хороша и желанна. Он растрепал ее прическу и обнимал так, что отлетела пуговка.
Уже прощаясь в подъезде, он спросил, кто тот смугленький солдат, которого она засунула за книги. Маша, глядя ему прямо в глаза, откровенно рассказала, что это ее бывший любимый, грузин Шалва. Когда он уходил в армию (было это еще в Адлере), он обещал любить только ее, и она обещала ждать. Он шлет ей письма, хочет приехать. Но теперь она перестала его ждать, написала ему все как есть, а он не поверил, все пишет, она не отвечает на письма, она никого на свете не любит, кроме него, единственного, Воронова, и будет любить, даже если он бросит ее. Воронов и ожидал ответа примерно в таком роде и потому не удивился. Он представил то мимолетно увиденное молоденькое лицо и усмехнулся: «Соперник».
И все же он ушел с каким-то нехорошим осадком. Думалось, что, даже и женись он на Маше, все равно ничего хорошего из этого не получится. «Ведь она же обыкновенная!», вспомнились ему сомнения той ночи. Нет, это действительно славная интермедия в такой глуши, и все, что было, было прекрасно, и ни о чем не надо сожалеть. Впереди еще будет много, не надо забываться, придет еще подлинное, большое, его надо ждать, его надо искать. Жизнь только начинается. Вот Шалва — он, быть может, и подходит Маше. Может, она была бы счастлива с ним…
«Фу-ты… Но ведь я люблю ее! — вдруг думал он. — Люблю! Что за дурацкие философствования!»
«Вранье. Просто нужна была тебе девчонка, а ты в угаре уже готов полезть хоть в петлю, предать свое будущее», — возражал трезвый и умный внутренний голос.
Так он думал до самого дома, обозлился на Вагнера за то, что тот, уходя, не открыл форточку и комната воняла табачищем; ворочался в постели битый час, жестоко бичуя себя, устал и, наконец, в приливе честности со вздохам решил (ничего лучше так и не выдумал), что самым порядочным в создавшейся ситуации будет постепенно прекращать ночные свидания, встречаться реже и реже, чтобы свести все на нет.
Прошло четыре дня. Воронов читал по вечерам в журналах роман с продолжением и ловил себя на том, что тоскует без Маши. Бульдозеры ночью выводили его из себя. На участке сплошная нервотрепка: испортилась погода, начались дожди, работы срывались, план летел к черту. А тут еще — все к одному — срочно требовалось ехать кому-то в командировку на дальний карьер, и получалось так, что должен ехать либо главный инженер — старик, либо Воронов.
На пятый день Воронов сидел на кровати, растрепанный, измученный, и Машины детские губы, Машин лоб, ее спутанные волосы стояли у него перед глазами, он вспоминал ее голос, запах «Белой ночи». У него пересохло в горле. Он хотел видеть ее, обнять, милую, нежную, ненаглядную его девочку, упасть лицом в ее колени, забыть о заботах, почувствовать ее ладони на своих висках.
Он выволок мотоцикл и поехал к общежитию.
На сигнал вышла не Маша, а ее подруга и просила подождать у газетного киоска. Ничего не понимая, Воронов проехал квартал до киоска.
Там он околачивался чуть не полчаса, нервничая и рассматривая сквозь стекла журналы, а потом пришла та же подруга и растерянно объяснила, что к Маше приехал из армии Шалва, он не отходит от нее ни на шаг, она сейчас не может уйти. Но Маша убежит все равно и сама придет к нему. Она обязательно придет, обязательно. Только надо выждать. Тут целая беда…
Воронов мрачно выслушал, хотел сказать: «Не надо приходить», но сказал:
— Я буду ждать.
Его душила ревность. Он хотел во что бы то ни стало видеть Машу.
Дожди затопили котлованы, и впервые перестали скрежетать бульдозеры, от этого ночь казалась странно глухой. Воронов шагал от двери к подоконнику, смотрел то в окно, то на противоположную стену с замершими на ней разноцветными отблесками фонарей. Было душно.
Поздно ночью Маша прибежала к нему в слезах. Она бросилась ему на шею, умоляла простить ее, она не знает, что теперь делать. Шалва отслужил свой срок, приехал насовсем, нашел ее с твердым намерением жениться на ней.
— А я не люблю его! Не люблю! Не люблю! С тех пор, как увидела тебя!..
Она плакала, плакала, прижималась к Воронову, вздрагивала у него на руках. И он подумал: «Ну вот, теперь я должен жениться».
Она боялась одна возвращаться в общежитие. А Воронов подумал, что, провожая, непременно столкнется с этим грузином, а грузины горячи, и будет скандальная драка. Он бережно уложил Машу на свою постель, целовал ее мокрые щеки, успокаивал, убаюкивал, а потом сидел на подоконнике, курил папиросу за папиросой и наконец уснул, как был, в ботинках и пиджаке, на койке Вагнера.
Утром он вывел Машу незаметно. Пошел в контору, сидел там и думал, что попал в заколдованный круг и теперь все должна решить его воля, а не сердечные чувства или слезы девочки. Одна мысль, что теперь он должен, именно должен, видите ли, жениться, приводила его в ярость.
Нет, не нужно было ему ездить в Старый Оскол… Зачем он сказал ей «люблю тебя»? Зачем она так привязалась к нему? Зачем было все? Вот теперь и приходится расхлебывать: начальник участка берет в жены подсобницу. Какая сенсация для стройки, какая чудная партия!
За окнами конторы уныло шуршала вода. Опять пошел дождь. Воронов накинул коробящийся плащ, пошел в управление, потребовал выделить ему вездеход и сегодня же отправить в командировку, пока стоят работы. Там обрадовались. Вечером он уже трясся на жестком сиденье гудящего под дождем «газика». Огни строительства, удаляясь один за одним, исчезали за задним стеклом.
Когда Воронов вернулся, комендантша, игриво улыбаясь, сообщила, что его несколько раз спрашивала «такая хорошенькая, застенчивая девушка», но она, боится, огорчила ее, сказав, что он уехал надолго.
А через час по пути в управление Воронов увидел на противоположной стороне улицы Машу и Шалву. Он был жилистый, темноглазый, черноволосый парень, выше и красивее, чем думал Воронов, только лицо у него было растерянное, умоляющее. Маша, завидев Воронова, подалась к нему всем телом, но Воронов нагло сделал вид, будто не замечает ее, и ускорил шаг.
Перед концам смены Шалва пришел на участок поступать на работу. Просился в подсобники к каменщикам. Оказалось, он еще не устроился даже в общежитие, жил все эти дни под небом, ночевал в штабелях досок. По его взгляду Воронов понял, что он все знает и то ли ненавидит его, то ли презирает.
За ужином в столовой Воронов случайно услышал разговор девушек-штукатуров за соседним столом о том, что Шалва не отстает от Маши, сидит часами на ступеньках ее общежития и ребята уже ходили гоняли его. Он говорит ей: «Мне все равно, с кем и как ты дружила. Я всегда мечтал о тебе и люблю только тебя». А Маша, вероятно, хочет уезжать: спрашивала, как расторгают договор.
Однажды после смены, когда солнце только что село за горизонт и уже где-то играли гармошки, Воронов усталый шел домой. С Почтовой площади отходил автобус, и Воронов приостановился, чтобы посмотреть на него.
Автобус тронулся, и в этот момент Воронов чуть не столкнулся лицом к лицу с Шалвой. Грузин шел по камням и так смотрел на окно, с такой тоской и растерянностью, что Воронов сразу, без колебаний, понял: Маша там. Он силился ее рассмотреть, но машина была битком набита, он ничего не успел увидеть, а Шалва, без сомнения, видел, он все шел рядом с окном. Он так и не заметил Воронова, который поспешил прочь. И сколько Воронов ни оглядывался, Шалва все стоял на дороге, угрюмо глядя на серую точку, исчезавшую в облачке пыли.
Воронов пришел домой, все в нем горело. Он стянул с себя куртку, сапоги, лег на неубранную, сбитую в ком постель.
Вагнер бюллетенил, лежал на другой кровати, задрав ноги, ядовито дымил дрянной папиросой.
— Маша уехала, — сказал Воронов.
— Да… да, — сказал Вагнер, словно уже знал это, погасил папиросу о стул, потом спохватился и отнес ее в консервную банку, служившую пепельницей.
Он не лег, а, похрустывая пальцами, стал ходить но комнате, словно продолжая думать о чем-то своем, изредка бормоча:
— Гм… да, да… Боже мой!.. Ведь я тоже виноват… да…
У него странно дрожали руки.
Воронов отвернулся, тупо смотрел на полосатые обои, а когда поднял голову, Илья стоял над ним с дикими, ненавидящими глазами и говорил очень вежливо, заикаясь от волнения, наверное, забыв, что они давно друг с другом на «ты»:
— Вы однажды… сказали о длинной и короткой жизни. Да… да… Вы знаете, большое и глубокое, подлинное… Вы знаете… его у вас больше уже не будет…