Илья Лукич был одинок и угрюм. Если не считать оказий, когда удавалось раздавить «сучок» — как называли шоферы четвертинку, — то он был и неразговорчив.
Совсем седой в пятьдесят пять лет, он казался стариком и выглядел чужим, случайным человеком среди молодежи общежития, где обитал.
У него и дружок был такой же старый и угрюмый. Иногда дружок приходил в гости. Занимали стол, из карманов появлялись на свет божий поллитровка, вяленая вобла, и завязывалась неторопливая, одним шоферам понятная беседа о баллонах, мостах, диферах и других увлекательных вещах.
И ребята слышали однажды, как Илья Лукич рассказывал, что он поседел под Ленинградом в сорок втором поду (он тогда водил «студебеккер»), и там у него в одну зиму перемерзла вся большая семья. На замечание дружка, что, дескать, надо бы обзавестись новой, Илья Лукич отозвался неопределенно. Видимо, он сам на все это давно махнул рукой.
В одну из ночей Илью Лукича послали возить бетон в конец эстакады.
Это было сложное сооружение рядом с плотиной, похожее на шоссейный мост и высокое, как семиэтажный дом. Плотина была усеяна огнями, там стояли стук и звон, трещала и слепила электросварка. А на эстакаде было пустынно, фантастически раскорячились уходящие в небо портальные краны и гулял ветер.
Старенький скрипящий и дребезжащий самосвал Ильи Лукича старательно полз под кран, сваливал бетон в бадью; кран сигналил, лязгал и на гудящих тросах нес бадью к огням, куда-то ее там впихивал, кто-то ее там открывал, во всяком случае она возвращалась порожняя.
На слабо освещенной эстакаде дежурила только одна девушка-бетонщица, деловитая и злая. Не успевал Илья Лукич вывалить бетон, как она стучала лопатой:
— Пошел, шофер, что застрял, черт! Эй, крановщик, ви-и-ира!
Илья Лукич разворачивался и ехал на бетонный завод. На завод — на эстакаду, на завод — на эстакаду.
Он отлично понимал, что, если соответственно обойтись с этой девчонкой, она в конце концов припишет ему несколько ходок. Но она ему не нравилась. Вместо того чтобы ладить, он с каждой поездкой все больше раздражался на нее.
Бывают люди, которые несимпатичны с первого взгляда, и для Ильи Лукича таких людей с каждым годом становилось все больше.
Чего она спешит? Чего она вертится, словно червяк в ней сидит? Наверное, работает без году неделю, выслуживается, видите ли. «Давай!» «Пошел!»
На пятнадцатом рейсе он вышел из кабины и мрачно спросил:
— Кузов чистить я, что ли, буду?
— А он чистый!
— Вот я т-те дам чистый! А по углам?
Приемщица, враждебно сверкнув глазами, полезла в кузов и долго ковыряла лопатой налипший по углам бетон. А шофер стоял, курил и зорко следил за ней.
Она была совсем молоденькая, лет восемнадцати. В забрызганном с ног до головы дырявом комбинезоне, резиновых, как боты, сапожищах, в которых у бетонщиков вечно потеют и преют ноги, она сзади чем-то напоминала медведя.
А спереди из-под платка смотрело полненькое, румяное широкоскулое личико, и нос курносый, губы обветренные, а волосы светлые-светлые, совсем белесые, словно выцвели тут, на ветрах, солнцепеках и дождях.
Она слезла, запыхавшаяся, разгоряченная, с сердцем крикнула:
— Ну, чего раздымился? Давай съезжай! Пошел!
Крановщик откуда-то из поднебесной выси, будто сговорившись с ней, задудел сигналом: давай, мол, убирайся к чертям, не держи бадью!
Илья Лукич, умышленно не торопясь, растоптал сапогом окурок, проверил задний борт, постучал под крючьями и только тогда полез в кабину. Он уловил то, чего ждал, — ненавидящий, бессильный взгляд бетонщицы — и довольно улыбнулся, потому что с плотины истошно вопили:
— Тонька-а, давай бетон!
А старик еще минуты две заводил мотор, он у него то пыхал, то умолкал, и на бетонный завод ему ехалось вроде как бы веселее.
С каждым рейсом курносая Тонька нервничала сильнее и бранила Илью Лукича на чем свет стоит. Она все больше уставала, а он требовал чистить кузов. Это было его законное право, и она кряхтя карабкалась в кузов, долбила, долбила бетон. Чем больше его налипало, тем, казалось, приятнее было старику. Выйдешь, поругаешься, покуришь — глядишь, и ночь скорее пройдет.
Говоря откровенно, ему, может, и не хотелось, чтобы девчонка так часто чистила. Пустая работа: все равно налипнет. После смены хорошо прочистил — и достаточно. Но вот раз она такая молодая и старательная — пусть пыхтит. Ему только хотелось, чтобы она кричала:
— Паразит! Что я тебе, лошадь, за каждым разом чистить?
Она кричала, чистила, а потом с сердцем швыряла лопату на настил:
— Ну, восемьдесят восьмой, вредный какой попался! Пошел, давай съезжай!
Номер машины Ильи Лукича 09-88, и его никогда не называли по имени-отчеству, а так и кричали: «Восемьдесят восьмой, пошел давай!»
На двадцатой ходке заморосил дождь. По кабине жестко барабанили капли. Защелкал включенный «дворник». Сквозь дождь в лучах фар Илья Лукич различил курносую Тоньку. Она пыталась спрятаться под единственным предметом на эстакаде — под бадьей. Но ветер тут гулял свободно, крутил и гонял водяные вихри. Платок с белесыми прядями уже прилип ко лбу девчонки.
Илья Лукич вывалил бетон и уехал, на этот раз с особенным удовольствием ощутив преимущества своей работы: вот ему тепло в кабине, уютно, даже мягко. А на эстакаде в такой час — брр! — зябко.
Дождь усиливался. Приехав снова, Илья Лукич поискал глазами Тоньку и обнаружил, что она все сидит, съежившись, под бадьей, притиснулась к ее ледяным железным ребрам. Бадью почему-то еще не опорожнили, так бетон и стоял, поливаемый дождем.
Старик высунулся из кабины.
— Ну, чего?
— Брак сделали, — неохотно отозвалась Тонька, не двигаясь. — Постой чуток, сейчас исправят.
— Ага! Ну вот… поспешишь — людей насмешишь, — торжествующе объявил Илья Лукич, словно он предсказывал такой оборот дела, но удовлетворения не почувствовал. Наоборот, ему захотелось поворчать: «Да! С такими работниками, туды его в печенки, и тридцати ходок не сделаешь. Заработаешь!..» Он сплюнул и грубо крикнул на Тоньку: — Ну, что обнялась с бадьей-то, милый тебе, что ли? Иди в кабину.
Тонька вытерла ладонями воду с лица и послушно полезла в кабину. Мокрая, она уже вызывала сочувствие старика.
Он поднял стекло, закурил и, наполнив тесную кабину клубами махорочного дыма, задумался. Шуршал по крыше дождь, на плотине переругивались раздраженные голоса и по-прежнему сверкали огни сварки.
Так прошло минут пятнадцать. Потом кто-то с плотины стал кричать:
— Гурминиха-а! Тонька! Отошли машину, тут на час делов!
— Что, что? — удивленно пробормотал старик.
— Поезжайте на другой участок, — растерянно сказала девушка.
— Ку-да?
— На седьмой. Я вам отмечу.
— Здрасте! Седьмой еще во втором часу закончил.
— Ну а я-то что сделаю?
— Что, что! А вот и будем стоять. Мне куда бетон девять? Али в канаву вывалить?
— Схватится в кузове…
— Ничего. Авось под дождичком не схватится. Не первый год вожу.
С плотины больше не кричали. Тоня вздохнула и уселась поудобнее: ей тоже не хотелось, чтобы машина ушла, не хотелось расставаться с уютной кабиной. Она устало закрыла глаза.
Ню Илья Лукич, наоборот, все оживлялся. Он поглядел на нее нерешительно.
— Гм… Так как, говоришь, фамилия твоя?
— Гурминова.
— Гурминова? Гм… Вот дела… И я Гурминов!
Это было оказано почти торжественно.
Тоня приоткрыла глаза, сонно посмотрела на Илью Лукича и снова задремала.
— Странно… — бормотал старик. — Фамилия-то не частая.
Дождь прекратился, тучи разорвались, и оказалось, что уже давно начался рассвет, да его не было заметно за тучами. В разрыве небо было холодное, серое. Все предметы вокруг четко выступили: бадья с бетоном, на котором лужицами собралась вода, и мокрая лопата с липкой ручкой, и замерший колосс — портальный кран.
— А может… мы родственники? — тихо спросил Илья Лукич, и сиденье под ним заскрипело. — Ты откуда сама?
— Не-е… — промычала Тоня. — Я из Бодайбо.
— Мда. А я из Пензы. Ну, а деды твои откуда? Небось не всегда в Бодайбо жили?
— Жили. Всегда.
— Что значит всегда? А до Ермака-то не жили! Пришли откуда-то? Может, с Пензенской губернии? Не слышала, а?
— Не-ет. Не спрашивала.
— А ты бы спросила. Слышь, Тонька, спроси. У матери спроси и отца, они должны знать.
— Нет.
— Что нет? — рассердился старик.
— Да нет матери и отца у меня.
— Фу-ты, — насупился Илья Лукич. — Где ж они?
— Отец на воине, а мать в позапрошлом году померла.
— И ты что ж, одна?
— Одна.
— Эх, ты!..
— А что?
— Да ничего. Вот я тоже один.
Сиденье опять заскрипело. Но Тоню вдруг разморил сон. Она кивала, кивала головой и пыталась поудобнее устроиться.
— Ты сядь-ка вот так, — ласково пробормотал Илья Лукич, отодвигаясь в самый угол. — Да и прикорни. Постой, у меня вот тужурка есть… тужурка есть…
Он вытащил откуда-то грязную, насквозь промасленную тужурку.
Тоня заснула. А старик снова достал кисет, свернул самокрутку, но покосился на девушку и не стал курить.
Рассветало все больше. Появились на небе первые нежные розовые полосы. Блестел вымытый дождем настил эстакады, и лопата все так же валялась подле бадьи и отражалась в луже. Илья Лукич украдкой разглядывал девушку.
«Дитя совсем. Промокла, бедняга, так и спит. Красивая сама. А руки рабочие, изуродованные: попробуй-ка, помахай лопатой, а там вибратором, а там молотком, ломом… И чего ж понесло тебя в бетонщицы?.. Волосы-то как лен, а нос облез».
Голова ее медленно сползала по спинке сиденья и наконец уперлась в бок Илье Лукичу. Сонная, эта девчонка действительно была похожа на ребенка: пухлые губы, надутые щеки.
Шофер сидел, боясь пошелохнуться, опасаясь вздохнуть или кашлянуть. И вдруг смутно-смутно почудилось ему далекое, забытое, похожее на неправду: его дети, бесцветные торчащие волосенки и запах пеленок, сохнущих на батареях парового отопления. От неудобной позы закололо в сердце. Илья Лукич не мог выпрямиться и вместе с тем готов был век так сидеть, не двигаться и слышать рядом ровное здоровое дыхание девочки, словно родной, словно дочки ему.
Он уже не мог понять, почему он обижал ее и зачем ему надо было браниться. Не мог понять, почему вообще люди спешат браниться и враждовать так часто, когда все может быть иначе, лучше…
Прошло полчаса. Может быть, меньше, может быть, больше. Для Ильи Лукича время остановилось. И только небосклон бесшумно менялся, на нем разыгрывалось невиданное зрелище солнечного торжества. Где-то протяжно и визгливо загудели гудки. На водосливе плотники с грохотом обрушили старую опалубку, трещали внизу тракторы, и звякали где-то по железу: бам, бам-м.
— Тонька-al Шо-фе-ер! Давай бетон!
Илья Лукич вздрогнул.
Не подававший признаков жизни кран вдруг лязгнул и засигналил. Илья Лукич застыл над спящей, как скупой над сокровищем.
Но Тоня сквозь сон услышала, встряхнулась, поднялась.
— Что? Подавать? — испуганно спросила она охрипшим ото сна голосом, выпрыгнула, не захлопнула еще дверцу, а уже кричала:
— Ви-ра-а!
— Эй, вали с ходу две! — перегнувшись над опалубкой, махал издали мастер. — Вали вторую, Тонька!
Тоня засуетилась:
— Шофер, подъезжай, вали! Давай!
Илья Лукич послушно, как сонный, подогнал машину, опрокинул кузов, но бетон все-таки слежался и не вывалился, а повис густым тестом над бадьей.
Тоня ахнула.
Тогда старик взял лопату и полез наверх.
— Да не надо, я сама… Шофер… ой, как вас звать, дяденька? Илья Лукич? Давайте я, дяденька Илья Лукич!
— Ничего, племянница, — пробурчал Илья Лукич. — Ты всю ночь работала. А я вот замерз. Да, замерз старик…
Проклятое сердце его опять закололо, а он выпрямлялся, глубоко вдыхал — и долбил, долбил, пока не выгреб весь бетон.
Стараясь не подать виду, что он задыхается, Илья Лукич спокойно сел в кабину, отметил в путевке ходку и медленно тронул по мокрому и чистому, словно вымытому старательной хозяйкой, настилу.
Он думал, что Тоня ничего не заметила. А она, оставшись одна у крана, растерянно держала лопату и долго смотрела вслед старенькому грузовичку.