День клонился к вечеру, стоял уже конец марта, и в воздухе веяло весенним теплом. Плющ на фасаде богадельни, казалось, зазеленел ярче. После тьмы приемной закатный свет, озарявший дома, слепил нас. Мы словно вышли из тюрьмы. Мне было грустно, и я сжимал кулаки в карманах пальто. Потом взял тебя под руку. Ты рассеянно смотрел прямо перед собой, и мне показалось, что моя рука тяготит тебя. Тогда я спросил:
— Ну, как дома?
— Уладилось!
Ты по— прежнему глядел перед собой. Небо на горизонте нависло низко и окрасилось в белые и розовые тона, красный диск солнца угадывался за теми домами, верхние окна которых поблескивали.
Мы долго шли в молчании, инстинктивно свернув на виа Кондотта, как советовала бабушка. Ты предложил мне выпить шоколаду в баре «Флоренция»; в магазинах на виа де'Кальцайоли зажглись витрины, в центре города царило вечернее оживление. Ты медленно пил шоколад и вдруг, между двумя глотками, сказал:
— Папа хочет поговорить с тобой.
— Сейчас?
— Да, так будет лучше. Ничего нового он не скажет, но нужно доставить ему это удовольствие.
Твой папа ждал нас в своей комнате, где он воссоздал кусочек Виллы Росса. На стенах висели портрет барона и три литографии с изображением охоты на лисиц; и узнал деревянные кровати с фигурными украшениями, стулья, стол — ту мебель, которой были обставлены ваши комнаты в Сан-Леонардо. Это была довольно удобная комната, отделанная в темных тонах, и каждая вещь была здесь на своем определенном месте. «Комната-святилище», — подумал я. Здесь веяло атмосферой тех старых домов, где каждый квадратный сантиметр дышит воспоминаниями, которыми и живут их обитатели. Вернее, не живут, а медленно готовятся к смерти. В комнате царила та прежняя мера тишины, которую я успел забыть. Входя, и сказал: «Здравствуйте», — приглушенным голосом, как переговариваются в церкви с соседом.
Твой покровитель, в халате, откликнулся:
— Вот когда мы с тобой свиделись, бездельник.
Он засмеялся своим прежним смешком, ставшим теперь чуть-чуть сердечнее, и предложил мне стул. Мы уселись у стола.
Сначала он стал расспрашивать меня, как я живу, и, слушая мои уклончивые ответы, улыбался, обнажая свои желтые зубы на лице, обтянутом кожей цвета слоновой кости, словно продубленной временем. Наконец он сказал:
— Итак, вместо того чтобы служить примером для своего брата…
Смеркалось; ты зажег лампу на ночном столике, и в полумраке он начал свою речь. Он говорил мирным тоном, в котором, однако, все время сквозила ирония, сначала задевавшая меня; потом мое восприятие словно притупилась. Я слушал его и все время думал совсем о другом, прикидывал, что буду делать вечером, когда уйду отсюда. Он снова повторил историю твоего усыновления, подытожил все, что сделал для тебя; перечислил жертвы, вспомнил пресловутые «триста лир», упомянул о равнодушии, которое проявила семья к твоему будущему. Затем он сказал:
Я вовсе не намерен попрекать всем этим Ферруччо. Если бы время повернуло вспять, я поступил бы точно так же. Но теперь я уж ничего не могу сделать. Теперь я старик, без места, и мои сбережения на исходе. Я вырываю у себя кусок хлеба изо рта, чтоб он учился в школе, а он позволяет себе проваливаться на экзаменах. Я сделал все, чтобы воспитать его, а он гоняется за первой встречной потаскушкой. Я заявляю в твоем присутствии: либо Ферруччо возьмется за ум, либо я отошлю его к отцу. Пусть узнает, каково это! А если он и в этом году провалится, то я отправлю его работать.
Ты слушал его терпеливо, как слушают скучную лекцию под пристальным взглядом профессора; твое лицо ничего не выражало. А он все говорил спокойным тоном, перемежая свои саркастические смешки жестами.
— Видишь, до чего мы дошли? — сказал он мне, обводя рукой комнату. — Для него все это ничего не значит, как будто его ничто не касается. Он думает, что я вечен и что всю жизнь по утрам его будет ждать горячая ванна и завтрак. Он спохватится, когда я отправлю его работать!
Он говорил «отправлю работать», как человек, грозящий пыткой и не бросающий слов на ветер.
Потом он сказал:
— Очевидно, Ферруччо многое унаследовал от своей матери. Но надо, чтобы он сумел побороть себя.
Я стряхнул оцепенение и почувствовал, что весь вспыхнул.
— Что вы хотите сказать? — спросил я.
— Оставим, это слишком деликатная материя, — сказал твой покровитель.
Я с трудом сдержался: мне хотелось вскочить со стула и схватить его за отвороты халата; я подавил в себе рыдание и, продолжая сидеть на стуле, вспомнил твои слова, сказанные тогда в автомобиле. Наконец я нашел в себе силы сказать каким-то странным, вежливым тоном:
— Позволю себе заметить, что относительно мамы вы плохо осведомлены.
— Ты правильно делаешь, что защищаешь ее, — ответил он. — Но оставим этот разговор.
Тогда я встал, чтобы распрощаться.