Прошел еще один месяц, февраль. Наступил март, дерево с ободранным стволом зазеленело, пришла весна. После обманчивого улучшения твое состояние снова ухудшилось. Более энергичное лечение (новый знак на чистой странице твоего тела) вновь поставило тебя на ноги, но, как ты и говорил, повлекло за собой отравление сульфамидными препаратами.
Ты подружился с одним больным-сердечником. Твой новый друг рассказал тебе, что он антифашист, которого преследовали, бросили в тюрьму, а потом отправили на каторгу, где он и заболел. Вернувшись с каторги, он обнаружил, что жена сошлась с другим, а два сына попали в приют. Он доверительно поведал тебе о своей любви к сыновьям и к жене, которую не смог забыть. Он был очень болен и так беден, что не имел даже костюма. Вы делились сигаретами и своими горестями. Ты рассказал мне о нем и добавил:
— Его судьба так похожа на мою. Я, хотя и по другим причинам и не по своей воле, тоже бросил жену на произвол судьбы. Вправе ли я упрекать ее, если и она…
Твой молодой друг был веселым и общительным человеком; однажды ему захотелось навестить своих сыновей, которые учились в школе. И так как ему не в чем было выйти, ты вызвался собрать ему все необходимое среди больных вашей же палаты.
— Я хотел бы одеться поприличнее, — сказал он и ловко намекнул, что именно желал бы заполучить от каждого. А заполучить он желал все самое лучшее. Восьмой номер дал ему костюм, двадцать второй — рубашку и галстук, тринадцатый — носки, седьмой — шляпу, ты — пальто, а твой сосед по койке, синьор Пепе, которого в этот день должны были оперировать, — ботинки. Твой друг был растроган, он разоделся и покинул больницу. На нем было твое пальто, единственная приличная вещь, которая до сих пор прикрывала твой жалкий, выцветший и заштопанный пиджак.
Вечером твой друг не вернулся, не пришел он и назавтра и на третий день. Восьмой номер, простой служащий, одолжил ему свой единственный костюм. Больные — всегда эгоисты, их тело истерзано, они ненавидят мир, как преступники, не раскаявшиеся и за тюремной решеткой; они готовы жаловаться по любому поводу. Больной номер восемь напомнил тебе, что ты поручился за вещи, его поддержал двадцать второй, который и тебя обвинил в жульничестве. Тут подал свой голос седьмой номер, а тринадцатый — владелец носков, маленький, страдавший астмой и артритом старичок — объявил, что всю жизнь, совершив доброе дело, он потом неизменно раскаивался. Лишь синьор Пепе, который «тоже подвергался моральному давлению», ничего не сказал.
Сначала ты обиделся.
— Он, наверное, слишком разволновался, увидев сыновей, а сердце у него больное… Ваши предположения несправедливы и оскорбительны. Может, он умер, а вы его так поносите, беднягу, жертву фашизма…
Прошло Четыре дня, и жена восьмого номера, которая безуспешно разыскивала костюм мужа, принесла весть: сбежавший оказался обыкновенным уголовником, не раз осужденным за кражи и грабежи; у него не было ни жены, ни детей, а лишь мать и сестра, которым он причинил «больше зла, чем немцы полякам».
Ты так страдал, словно тебя ударили исподтишка, у тебя поднялась температура… Восьмой номер, которого положили только на исследование (у него подозревали язву), не мог выписаться из больницы; его кровать стояла рядом с твоей, и ты, чтобы не встречаться с ним взглядом, целыми днями лежал укрывшись с головой одеялом. Наконец его жена нашла какого-то родственника, который одолжил ему свой костюм. Но восьмой номер был высокий мужчина, и вся палата хохотала, когда он уходил в коротких, до колен, брюках. Прежде чем уйти, он подошел к твоей кровати, протянул тебе руку и, улыбаясь, сказал:
— Послушайте, шестнадцатый! Я против вас ничего не имею. Но попадись мне только этот мошенник, я ему покажу.
Позже ты сказал мне:
— У него был такой честный взгляд, а он оказался жуликом. Особенно меня поразило, что он мог притвориться, будто испытывает те же чувства, что и я сам. Я понял, что между правдой и ложью нет границ. Это ужасно!