Ты таял с каждым днем, но это медленное физическое истощение словно обостряло душевную чувствительность. Нервное напряжение чудесным образом поддерживало в тебе жизнь, и это вселяло в меня надежду, перед которой отступал даже разум. Гнойная рана постепенно з-крывалась, и в ходе твоей таинственной болезни, хотя тебя больше и не лечили, появились неожиданные симптомы улучшения. Но тело твое разлагалось, ты терял силы. Когда я помогал сестрам, которые обмывали тебя и меняли белье, мне приходилось стискивать зубы. Твое исхудавнee, похожее на скелет тело словно покрылось тонким слоем пергамента; лишь опавший сгусток мускулов сохранил чувствительность. Сестры после долгого, терпеливого прощупывания кололи тебя в ляжку, минуя нерв. Твое прекрасное тело атлета больше не существовало, кровотечения и боль от раны в ягодице постепенно иссушили его. Но твое бледное лицо, на котором голубым пламенем горели глаза, дышало жаждой жизни, — это пробуждало надежду и в то же время усугубляло трагедию. Когда тебя снова укладывали на кровать, оставляя открытым только лицо и красивые белые руки, сила твоего духа вновь рождала во мне несбыточные надежды. Ты говорил:
— Я теперь на себя не похож, да? Но я выкарабкаюсь. Только ты меня не бросай… Я все думал о том, что ты мне рассказывал про мамину болезнь. Теперь мне кажется, что бабушка не поняла моего вопроса.
— Ты сказал ей «эпилепсия»?
— Да.
— Тогда она наверняка не поняла. Если бы ты сказал ей «конвульсии», она бы ответила «нет».
— Ты не рассердишься, если я задам тебе один вопрос?… Правда ли, что мама была безумной?
— Нет, неправда. Эта мысль не покидает тебя с детства, но все это сплошная ложь.
— Я знаю, что мама умерла от менингита, и главной причиной были осложнения после родов да еще испанка. Но прежде она не была безумной?
— Нет, нет, нет… Тебе кто-то внушил эту мысль!
— Никто не сказал мне ни слова. Я сам вообразил это. Мысль о ее безумии все время преследовала меня. Ночью, когда я лежу с открытыми глазами, я прошу у нее прощения, и мне все кажется, что плохо прошу. Теперь ты понимаешь, почему я хочу представить ее себе живой, ведь раньше я воображал ее безумной!
Ты лежал тихий и просветленный; сестра ввела камфору, и твое дыхание, обычно учащенное, стало теперь спокойным. Казалось, ты начал выздоравливать. Вошел дежурный санитар и крикнул:
— Синьоры, время посещения кончилось.
Одна из сестер заглянула за ширму и спросила тебя:
— Я вам не нужна?
Потом она ушла. Мы слышали, как родственники прощались с больными; у соседней койки раздались голоса.
— Иди, — говорил больной. — Все уже ушли. Если ты еще задержишься, меня будут потом ругать.
— А тот вон спрятался за ширмой, — отвечал посетитель. — Пока он здесь, останусь и я.
Больной возразил:
— Но у него есть разрешение. Его брат тяжело болен, он скорее на том свете, чем на этом.
У тебя внезапно побагровели скулы, резким движением, застонав от боли, ты опрокинул ширму и закричал:
— Подлец! Я здоровее тебя.
Ширма упала на посетителя, вся палата переполошилась, прибежали сестры. Ты лежал теперь ничком, обессиленный, и плакал, кривя рот, словно новорожденный.
— Все думают одно и то же, а ты меня обманываешь! — всхлипывая, говорил ты. — Раз ты можешь смеять ся надо мной, значит, ты меня не любишь. Приходишь и занимаешь меня всякими разговорами, а я тем временем умираю… Уходи, уходи, я не хочу больше тебя видеть. Ты обманываешь меня, говоришь, что я выздоровею, а сам знаешь, что нет больше надежды… Уходи, уходи… Понемногу ты успокоился, отыскал мою руку и резким движением поднес ее к губам, омочив пеной и слезами. Ты лепетал:
— Я гадкий, но я не хочу умирать…