«Официальная» история древнегреческой, а по существу — афинской классической трагедии начинается с 500 года, когда в состав праздника Великих Дионисий (конец нынешнего марта — начало апреля) были включены состязания трех трагических поэтов, причем каждый из них должен был представить тетралогию — комплекс из трех трагедий с добавлением так называемой драмы сатиров, которая нас в дальнейшем интересовать не будет. По содержанию три трагедии не обязательно были связаны между собой, и единственная дошедшая до нас трилогия с единым сюжетом — поздняя «Орестея» Эсхила — является характерной, главным образом, для него, а не для его преемников. К тому же 500 относится и первое выступление Эсхила, удостоенного впоследствии прозвища «отец трагедии». В 405 на Великих Дионисиях была посмертно поставлена последняя трилогия Еврипида, в 401, также посмертно — последняя трагедия Софокла. Из этого столетия мы и выберем те семь дней, когда были показаны произведения, отражающие путь, пройденный жанром. Начать придется, к сожалению, с отступом от верхней даты на довольно значительный срок: от первых почти трех десятилетий V в. до нас не дошло ни одной трагедии. Между тем, в истории Афин в эти годы произошли события, предопределившие как их расцвет в середине и второй половине столетия, так и кризис, наступивший в его конце.
В 507 году в результате реформ Клисфена в государственном устройстве Афин было достигнуто известное равновесие между экономическими и общественными интересами различных районов Аттики (так называлась область, центром которой были Афины) и различных социальных слоев ее населения. Экономическую основу афинского города-государства стали составлять средние и мелкие землевладельцы, из которых вербовалось войско тяжеловооруженных ратников — гоплитов. Владение землей и способность обеспечить себя доспехами предоставляли человеку гражданские права, которые он мог реализовать и как участник народного собрания и как лицо, выбранное на одну из многочисленных административных должностей, начиная от члена Совета пятисот, руководившего текущей жизнью государства. Крестьянское ополчение гоплитов (тяжеловооруженной пехоты), осознавших свое место в обществе, одержало поразившую весь тогдашний мир победу над персидской армией при Марафоне (490), а десять лет спустя нанесло ей окончательное поражение в сухопутном бою при Платеях (479).
Другой значительной социальной прослойкой были менее имущие граждане, владевшие только небольшим земельным участком и поэтому вовлеченные в сферу ремесленного производства и торговли, в том числе, заморской. Они поставляли кадры для флота, который показал себя в морском сражении при Саламине (480), когда объединенный греческий флот разгромил почти втрое превосходившую его персидскую армаду. Вообще же в расширении морского могущества Афин было заинтересовано огромное большинство населения: средним его слоям предоставлялась возможность для экспорта традиционных продуктов земледелия — главным образом, оливкового масла, ремесленным кругам — для вывоза столь же традиционных изделий керамики, купечеству обеспечивалась посредническая роль в торговле, малообеспеченным людям — оплачиваемая служба во флоте.
Вот почему закономерным шагом сразу же после победы при Саламине стало создание военно-политического Делосского морского союза (477), в котором перед лицом потенциальной угрозы со стороны еще отнюдь не сломленной персидской монархии объединились многие десятки полисов. Каждый из них должен был поставлять в союзный флот контингент военных кораблей, соответствовавший его возможностям, и делать взносы в общую казну, хранившуюся на острове Делосе — древнем центре культа Аполлона. Делами Союза ведал общий совет, в котором афиняне при принятии решений обладали одним голосом, как и любое, самое крошечное государство Эгейского архипелага. Со временем, однако, положение стало меняться.
Уже в 60-е годы сделали попытку отделиться от Союза два крупных островных государства Наксос и Фасос. В 459 их примеру последовала Эгина. Афиняне, пользуясь своим преимуществом в численности кораблей, подавили эти попытки вооруженной силой, и поскольку война с Персией все еще продолжалась, меры, принятые афинянами, могли быть оправданы как пресечение измены в собственном лагере: Наксос, лежащий в самом центре Кикладских островов, и Фасос, расположенный у фракийского побережья, занимали выгодные стратегические позиции, Эгина же находилась в каких-нибудь 15–20 км от берега Аттики. Нельзя тем не менее не признать, что опора на превосходящие военные силы — не самый убедительный аргумент для сохранения добровольно сложившейся коалиции.
В 454 афиняне сделали еще один, чрезвычайно важный шаг в укреплении своих позиций в Морском союзе. Воспользовавшись тем, что персы разгромили восстание в Египте, на которое греки возлагали определенные надежды, афиняне, по совету Перикла, бывшего в тот год стратегом, перенесли к себе союзную казну с Делоса, а «разнарядку» на поставку кораблей в союзный флот заменили распределением денежных взносов среди союзников. Самостоятельный флот был оставлен только наиболее крупным островам у малоазийского побережья — Лесбосу, Хиосу и Самосу; остальные участники Союза превратились из равноправных членов в данников Афин. С 454 года в афинском государственном делопроизводстве (в надписях, высекавшихся на мраморных плитах) появляется новый вид документов — списки членов Морского союза с указанием сделанных ими взносов (так называемого фороса). Теоретически предполагалось, что на эти деньги афиняне должны строить корабли для охраны своей безопасности и безопасности союзников. Фактически они стали распоряжаться форосом по собственному усмотрению, и первоначально оборонительно-наступательный союз независимых государств превратился в афинскую державу, жившую за счет своих вассалов. Какие последствия это имело для внутреннего положения в Афинах?
Поскольку малоплодородная земля Аттики не обеспечивала все ее население средствами пропитания, то при наличии в семье хотя бы двух-трех сыновей младшие неизбежно оставались без земельных наделов. Превратить их в собственников можно было только выводя колонии в другие государства: либо используя там избыток земли, либо заставляя потесниться местных жителей. Афиняне охотно шли по этому пути, организуя перевод своего избыточного населения на территорию других государств — членов Морского союза: на уже известный нам Наксос и другие острова Эгейского архипелага (Андрос, Скирос, Евбею, Лемнос, Имброс), а также на Халкидский полуостров. Поселения эти (клерухии) численностью до одной тысячи человек отличались от ранее образованных колоний тем, что их жители оставались афинскими гражданами, пользуясь всеми правами в метрополии. Историки подсчитали, что число афинских клерухов в чужих городах достигло к 430 году десяти тысяч человек. Присвоение земель союзников для решения внутренних трудностей — таков был первый результат образования Морского союза. Другие последствия его носили более опосредованный характер.
В течение почти двух десятилетий, прошедших со времени Саламинского сражения, руководящая роль в Афинах принадлежала ареопагу — совету, состоявшему из бывших архонтов. Архонтами назывались ежегодно избиравшиеся 9 должностных лиц для руководства текущей административной и судебной деятельностью государственных органов. Замещать эту должность могли люди только из двух первых, самых богатых сословий, — соответственно и внутренняя политика ареопага носила достаточно консервативный характер. Между тем постоянные войны повышали значение двух остальных сословий афинского общества — мелких собственников, владевших упряжкой волов для обработки земли и поставлявших кадры гоплитов и безземельных батраков (фетов), из которых в основном комплектовались экипажи военных кораблей. Возросшая общественная роль этих двух сословий не находила, однако, отражения в их политическом статусе. В этих условиях вожди демократии повели наступление на права знати. В 461 году другу Перикла Эфиальту удалось провести реформу, по которой за ареопагом оставались только права судилища по религиозным делам, функции же контроля за исполнением государственных обязанностей возлагались на суды присяжных и Совет пятисот, избиравшийся жребием. Чтобы подкрепить эту реформу экономически, Перикл в 457 году провел через народное собрание указ о выплате членам судов присяжных денежного вознаграждения за день, проведенный при исполнении судейских обязанностей. Размер платы был невелик — он равнялся примерно заработку поденщика, но это пособие давало возможность представителям беднейших слоев демоса исполнять свои общественные обязанности без сожаления о пропавшем рабочем дне.
За введением пособий судьям последовала оплата дежурных дней членам Совета пятисот и выдача беднейшим слоям так называемого «теорикона» — денег на посещение театра. Театральные зрелища составляли в Афинах часть общегосударственных празднеств, но содержание здания в порядке (в V в. практически — сценической площадки и деревянных сидений), наблюдение за его сохранностью отдавалось на откуп кому-нибудь из граждан, который, чтобы покрыть расходы, взимал со зрителей плату; введение теорикона позволяло теперь даже беднейшим афинянам приобщаться и к этой части празднества.
Само собой разумеется, что все эти виды раздач требовали больших расходов — их-то афинская, казна и покрывала из взносов союзников. Нельзя сказать, чтобы это не встречало у них сопротивления. С отделением от Союза соседней Мегары афинянам пришлось смириться, но восстание на Евбее в 446–445 было подавлено. В 441 разразилась настоящая война между Афинами и Самосом — одним из трех островов, которым после 454 было разрешено владеть собственным флотом. Периклу, возглавившему операцию, пришлось организовать осаду союзника, продлившуюся около девяти месяцев, и победой над Самосом он гордился как одним из величайших своих деяний.
Таким образом, первым серьезнейшим противоречием в самом характере афинской демократии было существование наиболее передовой по тем временам формы государственного устройства, обеспечивавшей доступ к власти самым широким слоям граждан, за счет эксплуатации многих десятков союзников.
Другой крупной статьей расходов, покрывавшихся за счет союзников, было общественное строительство. В 149 был заключен мир с Персией, и Перикл поспешил использовать возникшую обстановку для восстановления храмов, разрушенных в Афинах во время персидского нашествия. Поскольку попытка придать этому мероприятию общеэллинский характер натолкнулась на сопротивление Спарты, Перикл решил обойтись собственными средствами, и в 448 на афинском акрополе было начато возведение Парфенона — величественного храма Афины-Девы (Парфенос). Строительством Парфенона Перикл стремился достичь двух целей.
Первая из них была вполне прагматической: огромный объем строительства потребовал привлечения ремесленников самых разных специальностей — каменотесов, плотников, граверов, красильщиков по золоту и т. д., не говоря уже о простых возчиках или носильщиках. Все это позволило обеспечить заработком сотни малоимущих афинян, занять их производительным трудом.
В результате, к середине 40-х гг. в Афинах установился период относительной социальной стабильности, который недаром называют «веком Перикла»: избранный впервые стратегом[4] в 444, он пользовался таким авторитетом в народе, что занимал эту должность бессменно почти 15 лет подряд. В эти годы завершается строительство Парфенона и возводятся Пропилеи на Акрополе. Скульптуры на фронтонах Парфенона и фриз, окружающий его центральное помещение, создаются под руководством знаменитого скульптора Фидия; ему же принадлежала статуя Афины-Девы, сооруженная внутри Парфенона. Вокруг самого Перикла группируется кружок передовых людей той эпохи: наряду с Фидием — архитектор Гипподам, философы Анаксагор и Протагор, поэт Софокл и историк Геродот, который читает здесь главы из своего будущего труда. Афины становятся крупнейшим экономическим и культурным центром Греции.
Этот подъем в значительной степени связан с участием в управлении государством народных масс. По расчетам современных историков, в конце 30-х гг. V в. число полноправных афинских граждан (т. е. мужчин в возрасте от 18 до 60 лет) составляло от 30 до 43 тыс. человек. Из них в текущей административной и судебной деятельности в самих Афинах и за их пределами при почти обязательной ежегодной сменяемости были заняты 7–8 тыс. Значит, за какие-нибудь 6 лет самое непосредственное участие в государственных делах практически принимали представители всех входящих в него семейств, не говоря уже о том, что последнее слово в решении важнейших вопросов принадлежало народному собранию. Конечно, не следует идеализировать картину: и народному собранию приходилось ошибаться, и среди исполнявших выборные должности попадались лихоимцы, но в целом такого широкого привлечения всего народа к власти не знало со времен родового строя ни одно общество.
Конец недолгому безмятежному времени в Афинах положила разразившаяся в 431 году Пелопоннесская война — следствие многолетнего спора за первенство в Греции между Афинами и Спартой, крупнейшим по тогдашним масштабам государством Южной Греции, вместе с ее союзниками. Поскольку сухопутная армия Пелопоннесского союза была в эти годы самой сильной в Греции, превосходя афинское ополчение и по составу и по выучке, а афинский флот обладал неоспоримым первенством на море, Перикл предложил блокировать и опустошать Пелопоннес в ходе морских экспедиций и тем принудить спартанцев к сдаче, а на аттической земле не оказывать им бесполезного сопротивления. Для афинского крестьянства этот план, может быть, стратегически и верный, обернулся необходимостью переселения в город под защиту крепостных стен, откуда они с вершины Акрополя могли наблюдать, как неприятель разоряет их пашни, сады и виноградники. Смогли они чаще, чем раньше, принимать участие в народном собрании и, хотя и сами были в достаточной степени охвачены воинственным угаром, не могли не видеть, как умело пользуются настроением народа его вожди — демагоги[5], как трудно простому человеку разобраться в хитросплетениях слов у записных ораторов.
Поскольку силы воюющих сторон были примерно равны, то 10 лет войны не принесли решающего перевеса ни одной из сторон, и в 421 году был заключен так называемый Никиев 30-летний мир, не решивший, впрочем, ни одной из проблем, которые привели к войне. Все же афиняне получили передышку, и неизвестно, как бы дальше развернулись события, если бы в самых горячих головах их политиков не возобладала мысль нанести удар Спарте на западной окраине греческого мира — в Сицилии, издавна населенной выходцами из южного Пелопоннеса и сохранявшей связь со своей метрополией. Не стоило большого труда увлечь авантюристическими планами массу городского населения (крестьяне к тому времени успели вернуться в свои деревни и восстановить разоренное хозяйство), рассчитывавшего путем расширения афинского могущества получить новые источники дохода.
После грандиозных по своему размаху приготовлений к походу летом 415 из афинского порта Пирея вышел флот в составе сотни боевых кораблей (не считая грузовых судов и барж), к которым по пути присоединились еще 36 кораблей союзников. Сухопутное войско насчитывало 5000 гоплитов и 3000 легковооруженных, множество прислуги и рабов. Между тем, самое начало экспедиции было омрачено политическим скандалом в Афинах, о котором нам еще придется говорить; у стратегов, возглавивших поход, не было единого плана действий, и стычки местного значения зимой 415–414 ни к чему не привели. Летом этого же года на помощь Сиракузам — главному объекту афинян — пришел спартанский флот, против которого оказалась бессильной и посланная из Афин дополнительная эскадра. Кончилось дело тем, что афиняне оказались запертыми в гавани Сиракуз, где их тогда скопилось около 40 тысяч, и были вынуждены к отступлению по суше, во время которого потеряли в сражениях, от голода и болезней более пяти шестых от числа выступивших из окружения. Известие о пленении оставшихся в живых и казни полководцев пришло в Афины в октябре 413 года.
Можно только удивляться тому, как страшнейшее поражение Сицилийской экспедиции, стоившей огромных денег и лишившей афинян самого цвета войска, не парализовало их воли к сопротивлению: они восстановили морской флот, доведя число кораблей до ста. Однако внутреннее положение было неустойчивым: воспользовавшись значительным ослаблением политических позиций демократических сил, активизировали свою деятельность олигархически настроенные группы, так что в мае 411 года народное собрание должно было согласиться с установлением умеренно олигархического режима, помышлявшего о мире со Спартой, но продержавшегося недолго и не успевшего реализовать свои намерения. Потянулись новые годы сражений с переменным успехом, причем в действия обеих сторон все заметнее стали вмешиваться персидские сатрапы, помогавшие деньгами то одной, то другой стороне с целью ослабить обе. Главным театром военных действий стала на этот раз восточная часть Эгейского моря и пролив Геллеспонт. Около речушки Эгоспотамы на фракийском берегу Геллеспонта, вследствие неопытности и небрежности стратегов, афиняне и потерпели в 405 окончательное поражение от спартанского флота, предопределившее окончание войны в следующем году на тяжелейших для них условиях: были срыты крепостные стены, соединявшие город с Пиреем, распущен Афинский морской союз, демократическая власть в «освобожденных» городах при самом активном участии спартанского полководца Лисандра заменялась на господство олигархов.
Такая же участь постигла Афины: во главе государства Лисандр поставил пролаконски настроенных олигархов («тирания Тридцати»), установивших несравненно более жестокий режим, чем их предшественники в 411 году. Жертвами их стали не столько по политическим мотивам, сколько ради конфискации и присвоения имущества около полутора тысяч богатых соотечественников. Однако и «тридцати» удалось недолго удержаться у власти; они были свергнуты демократически настроенными афинянами, после чего в 401 году был заключен гражданский мир и восстановлены прежние государственные институты, хотя возрожденная демократия и в социальном и в мировоззренческом плане мало напоминала ту, которая установилась сто лет назад.
Нетрудно понять, что перемены в общественно-политической обстановке, происходившие в Афинах на протяжении столетия, должны были существенно отразиться в социальной психологии народа.
В силу самого характера античных городов-государств в каждом из них свободное население воспринимало себя как замкнутый коллектив, объединенный общим происхождением от легендарных предков и почитанием общих для всех богов-покровителей. Авторитет того или иного божества был, естественно, тем выше, чем больших успехов внутри и извне добилось само государство; кроме того, он поддерживался древней и очень устойчивой мифологической традицией, освящавшей существующие общественные отношения и нормы воспоминаниями о подвигах местных героев. Так, афиняне не только считали себя отпрысками автохтонного царя Кекропа, не только возводили ко времени жизни его знаменитого потомка Тесея начало своей государственной организации, — самое появление на их земле благодетельной оливы они приписывали заботе Афины-Паллады и, соответственно, считали священным каждое дерево этой породы, которая, действительно, в изобилии снабжала их и плодами, и растительным маслом.
Своим покровителем они считали также саламинского героя Аякса, которого вместе с его отцом Теламоном призывали себе на помощь накануне Саламинской битвы, а после победы посвятили Аяксу взятую в плен финикийскую триеру[6].
Главным хранителем некоей закономерности мироздания, существующего по вечным нормам справедливости и воздаяния, афиняне, естественно, считали Зевса. Мимо его внимания, по их убеждению, не проходило ни одно нарушение общественных и этических установлений, причем наказание могло настигнуть даже не самого преемника, а его детей или внуков, — рано или поздно правда должна была восторжествовать.
Действие закона мировой справедливости лучше всего было наблюдать на судьбах легендарных героев прошлого: здесь взору мыслителя и художника открывалась целая вереница поколений, нередко вовлеченных в страшные преступления. Ради царской власти брат соблазнял жену брата, а оскорбленный супруг мстил обидчику, коварно убивая его детей. Отец приносил в жертву богам родную дочь, жена сражала мужа, сын поднимал меч на мать. Царская чета, испуганная страшным пророчеством, подбрасывала новорожденного ребенка, но тот, выросши, по неведению убивал в дорожной ссоре отца и женился на овдовевшей матери. В конечном счете, однако, всегда торжествовало возмездие, восстанавливающее по божественной воле нарушенный порядок вещей. До поры до времени мир сохранял в глазах афинян свою разумность, и твердое убеждение в ней отражало веру афинской демократии в существование благодетельных, покровительствующих ей богов.
Неотвратимый удар по этой вере нанес ход Пелопоннесской войны: почитаемая в Парфеноне, только что отстроенном храме на вершине Акрополя, Афина-Паллада равнодушно взирала на опустошение аттической земли, в то время как бог-прорицатель Аполлон устами жрецов в своем знаменитом дельфийском святилище сулил афинянам одни неудачи и поражения. За пятьдесят лет до того, проницательно истолковав оракул, полученный в Дельфах, Фемистокл сумел убедить афинян в необходимости создать сильный флот, обеспечивший победу над персами при Саламине. Надо ли удивляться, что за несколько дней до сражения люди видели огромное облако пыли, идущее от Элевсина к стоянке эллинов в Саламинском проливе, и слышали голос, произносящий ритуальное восклицание в честь богинь Деметры и Персефоны? Так как сами афиняне покинули землю Аттики, то ясно было, что это — голос божества, идущего на помощь своим (Геродот. VIII, 65). Теперь, с началом Пелопоннесской войны, боги либо бездействовали, либо причиняли афинянам вред, так что трудно было по-прежнему верить в присущее им чувство справедливости.
Больше того, создавалось впечатление, что богам вообще безразлично все происходящее с людьми.
Испокон веку алтарь или священный участок, не говоря уже о самом храме, считался неприкосновенным местом, где люди искали убежища от преследования и смерти. Так, в VII в. некий Килон пытался захватить единоличную власть в Афинах, но вместе с сообщниками оказался в осаде на Акрополе. Самому ему удалось бежать, а его приверженцы, мучимые голодом и жаждой, прекратили сопротивление, но предварительно сели в качестве умоляющих о помощи у алтаря Афины и согласились покинуть его, только получив заверения в своей безопасности. Тем не менее, лишившись покровительства богини, они были перебиты, хотя и пытались вторично найти защиту у алтаря богинь Евменид на склоне Акрополя. В те времена возглавившие эту расправу представители знатного рода Алкмеонидов были сочтены нечестивцами, привлечены спустя некоторое время к суду, и живые изгнаны, а мертвые выкопаны из могил, и кости их выброшены за пределы оскверненной ими земли[7]. Это преступление Алкмеонидов против священного права убежища у алтаря помнили в Афинах добрые две сотни лет, хотя потомки «нечестивцев» уже давно вернулись в Афины и занимали там достаточно видное положение.
Иной исход имела почти аналогичная ситуация в годы Пелопоннесской войны.
В 427 году на далеком острове Керкире вспыхнули ожесточенные распри между местными олигархами и демократами, причем первые, как обычно, искали поддержки у спартанцев, вторые — у афинян. Поскольку к острову направлялась довольно крупная афинская эскадра, спартанские флотоводцы сочли за благо не вступать с ней в сражение и под прикрытием ночи покинули гавань Керкиры. В это время около четырехсот человек из олигархической партии находились в местном храме Геры, где они искали спасения от победивших демократов. Когда примерно пятьдесят человек из числа олигархов вышли из святилища, поддавшись уговорам демократов, чтобы предстать перед судом, все они были приговорены к смертной казни. Остальные молящие, видя, что творится, стали убивать друг друга тут же в святилище; некоторые повесились на деревьях. Так, на протяжении семи дней, пока на рейде стояли афинские корабли, происходило избиение всех, кто казался участником антидемократического заговора, причем молящих отрывали от святынь и даже убивали около них (Фукидид. III, 81). Само собой разумеется, боги и не подумали заступиться за свои оскверняемые людьми алтари и храмы. По-видимому, прав был философ Протагор, младший современник Перикла, утверждавший, что он не знает, существуют ли боги. Этому препятствует, говорил он, неясность вопроса и краткость человеческой жизни. Если тезис Протагора нельзя назвать вполне атеистическим, то он, во всяком случае, явно устранял богов из повседневной общественно-политической реальности, окружающей человека.
Источником другого важного сдвига в общественном сознании афинян на протяжении V в. послужила сама демократическая государственная система.
Афиняне очень гордились присущей их строю свободой слова: теоретически рассуждая, каждый полноправный гражданин имел право высказывать в народном собрании свое мнение по всем обсуждаемым вопросам, требовать отчета у самых ответственных должностных лиц, выражать одобрение или порицание их деятельности. На практике реализовать это право могли, конечно, только люди состоятельные, обладавшие достаточным свободным временем для изучения существующего законодательства, не говоря уже о необходимом для такого случая природном даре красноречия. Остальным участникам народного собрания оставалось только решать, в какой мере слова очередного оратора соответствуют их собственному мнению, и подавать свой голос за то или иное предложение.
Не идеализируя внутриполитического положения в Афинах в первые десятилетия V в., следует все же отметить простоту и ясность общей ситуации. Главным вопросом было отражение персидской агрессии, и после победы, одержанной при Марафоне, Фемистоклу, хоть и не без труда, удалось убедить афинян продолжать сопротивление даже ценой разрушения самого города. После же Саламина и организации Морского союза каждому было ясно, что дальнейшая судьба Греции решается в сражениях у ионийского побережья, и свой вклад в утверждение морского могущества Афин внесли представители самых противоположных политических группировок. Во всяком случае, знаменитые победы афинского оружия, ставшие возможными в условиях всенародного патриотического подъема, не только внушали рядовым гражданам законную гордость, но и заставляли их осознавать свою роль в достигнутых успехах и ответственность за их сохранение.
С началом Пелопоннесской войны и здесь наступили перемены.
Первым их симптомом явилось падение авторитета Перикла. Предложенная им тактика ведения войны, имевшая следствием перенаселенность Афин и разорение сельских угодий, очень облегчила его противникам агитацию против вождя афинской демократии. Человек, который свыше пятнадцати лет пользовался неограниченным доверием народа, был отстранен от власти и приговорен к крупному штрафу. Если бы Перикл после этого навсегда сошел с политической сцены, перемену в его судьбе можно было бы объяснить существенным изменением в расстановке общественных сил. Такие случаи не раз бывали и до Пелопоннесской войны.
Душой и вдохновителем марафонского сражения был Мильтиад, но стоило ему через несколько месяцев неудачно повести осаду острова Пароса, как он был заподозрен в измене и приговорен к огромному по тем временам штрафу (пятьдесят талантов). Примерно через десять лет история повторилась с Фемистоклом: затравленный политическими противниками, он был вынужден бежать из Афин и искать убежища у того самого персидского царя, чье поражение он подготовил при Саламине.
Дальнейшее укрепление афинского морского могущества было связано с именем Кимона — сына Мильтиада, афинского богача, державшего свои сады открытыми для всех желающих. В частности, благодаря победе, одержанной Кимоном в первой половине 460-х гг. над персидским войском и флотом уже у южного побережья Малой Азии, фактически был решен вопрос об исходе греко-персидских войн в пользу эллинов, — когда же войско под его начальством, посланное в Спарту, чтобы помочь спартанцам в подавлении восстания илотов, не добившись успеха, вернулось домой, Кимона осудили на изгнание, невзирая на все его заслуги. Создается впечатление, что афинская демократия направляла свои удары в первую очередь против тех, кому она больше всего была обязана. Судьба Перикла показательна, однако, в другом отношении: очень скоро афиняне одумались и снова избрали его в стратеги, — правда, ненадолго, так как тут же Перикл стал жертвой свирепствовавшей в городе эпидемии.
Другим примером политической неустойчивости афинского народного собрания в годы войны является «митиленское дело». Под влиянием пролаконски настроенных богачей жители Митилены на острове Лесбосе решили отложиться от Морского союза, давно превратившегося в афинскую «империю», и около года выдерживали осаду афинского флота. Когда же запасы продовольствия иссякли, простой народ стал требовать от богатых, чтобы те сдали город афинянам. Войдя в Митилену, афинский флотоводец Пахет арестовал и вскоре отправил в Афины зачинщиков заговора. Разгневанные «неверностью» лесбосцев, афиняне приняли в народном собрании решение казнить не только присланных Пахетом жителей Митилены, но вообще всех ее мужчин, а женщин и детей продать в рабство. Тут же к Пахету был отправлен вестовой корабль с приказом расправиться с митиленянами. Однако уже назавтра афиняне задумались над справедливостью столь жестокого наказания поголовно всех митиленян, вновь созвали народное собрание и после ожесточенных дебатов небольшим большинством голосов постановили отменить прежнее решение. Второй корабль, посланный вдогонку первому, успел достичь Митилены как раз в тот момент, когда Пахет готовился привести в исполнение только что полученный приговор (Фукидид. III, 36–50).
Очередной политический скандал разразился в Афинах в самое неподходящее время — при завершении подготовки к Сицилийской экспедиции: однажды ночью оказались поврежденными статуи Гермеса, стоявшие перед многими афинскими домами и присутствием бога как бы гарантировавшие их благополучие. По городу поползли слухи: одни увидели в этом зловещее предзнаменование, полученное от богов, другие — выступление противников похода, третьи — проделки разнузданной аристократической молодежи, которой припомнили якобы имевшее место пародирование мистерий. Подозрение пало на происходившего из знатного рода Алкивиада, блестящего политического авантюриста, больше всех ратовавшего за идею похода и потому назначенного одним из трех его руководителей. Между тем, когда флот уже находился в море, вдогонку послали корабль, чтобы вернуть подозреваемого в Афины для судебного разбирательства. То ли Алкивиад и в самом деле был замешан в неблаговидных действиях, то ли слишком хорошо знал нрав своих соотечественников, чтобы не рассчитывать на нормальное судебное разбирательство, — так или иначе он предпочел бежать от присланных за ним людей, и афинское войско, еще не достигнув цели, уже лишилось едва ли не самого способного и решительного из своих предводителей.
Что касается самого Алкивиада, то он сначала укрылся в Спарте и стал давать советы, как наиболее эффективно досаждать афинянам; потом, соблазнив жену спартанского царя Агида, бежал к персидскому сатрапу Тиссаферну, которому советовал вредить спартанцам; после установления олигархии Четырехсот явился на о-в Самос, где стоял афинский флот, и удержал моряков от бессмысленного похода на Афины. Выбранный ими в стратеги, он в течение нескольких лет воевал на море со спартанцами, одержал важные победы и летом 407 с триумфом был принят в родном городе. Стоило, однако, одному из подчиненных Алкивиада, пользуясь его отлучкой, ввязаться, вопреки его запрету, в морской бой со спартанским флотоводцем Лисандром и потерпеть поражение, как афиняне потеряли доверие к своему кумиру и не выбрали в стратеги ни его, ни кого-либо из близких ему людей. Оскорбленный Алкивиад снова покинул Афины и вскоре нашел смерть во Фракии от рук убийц, подосланных к нему персидским сатрапом Фарнабазом[8].
Прошел едва ли год после удаления Алкивиада из Афин, как разыгралась еще одна драма, свидетельствующая о неустойчивом характере социальной психологии афинского демоса.
На исходе летней кампании 406 года положение афинского флота было далеко не блестящим: у входа в бухту г. Митилены (на о-ве Лесбос) он потерпел поражение от превосходящих сил спартанцев, потеряв 30 кораблей; оставшиеся 40 оказались запертыми в митиленской гавани, так что их командиру Конону только с большим трудом удалось дать знать о случившемся в Афины. Собрав в условиях всеобщей мобилизации (в качестве гребцов были взяты даже рабы) новый флот, возглавляемый восемью стратегами, афиняне одержали блестящую победу над спартанцами у Аргинусских островов (между Лесбосом и побережьем Малой Азии): противник потерял более 70 кораблей, погиб и спартанский главнокомандующий Калликратид. Но и афиняне лишились 25 кораблей с экипажем, и тотчас после победы было решено снова выслать в море большой отряд, чтобы оказать помощь уцелевшим и подобрать трупы погибших. Однако осуществлению этого плана помешала разыгравшаяся буря, и по возвращении флота в Афины шесть победивших стратегов (двое других по неизвестной причине не вернулись) были обвинены в том, что бросили своих соратников на произвол судьбы. Дело слушалось в народном собрании, причем самую большую настойчивость в обвинении проявлял Ферамен, ранее бывший участником коллегии четырехсот, а при Аргинусах — одним из тех двух капитанов, которым как раз была поручена спасательная операция.
На время процесса пришелся один из афинских праздников, когда детей полноправных граждан записывали в состав фратрий — религиозно-культовых объединений, сохранившихся от времен родового строя. И вот Ферамен и близкие ему люди вывели на улицы родственников погибших одетыми в черные одежды и остриженными в знак траура, что оказало немалое воздействие на участников народного собрания: Совету пятисот было предложено подготовить предварительное решение. Страсти разгорались, законная процедура судопроизводства была нарушена, и стратеги, которых следовало чествовать как победителей, были приговорены к смертной казни. Как и в случае с осуждением Перикла, этот несправедливый приговор можно было бы счесть результатом хорошо продуманной политической интриги, не делающей чести афинянам, но по крайней мере доведенной до конца. Между тем, недолгое время спустя афиняне раскаялись, решили привлечь к ответственности тех, кто побудил их осудить стратегов, и только новое обострение обстановки в городе позволило обвиняемым бежать[9].
В какой мере рядовой афинский гражданин мог принять на себя ответственность, если сегодня он голосовал за расправу с митиленянами, а завтра — против? Если сегодня посылал на смерть аргинусских стратегов, а некоторое время спустя раскаивался в этом? Если сначала с триумфом встречал Алкивиада, а потом отказывал ему в доверии? Этот «обобщенный» афинянин мог ведь возложить ответственность на того, кто побудил его принять то или другое решение. Но и этот человек мог снять с себя вину, ссылаясь на поддержавшее его народное собрание, — они ведь тоже должны отдавать себе отчет в том, за что голосуют. Так получалось, что нравственная ответственность за свое участие в решении государственных дел, ощущавшаяся прежде каждым членом гражданского коллектива, превращалась в нечто трудноуловимое, а истинной силой, которая приводила в движение государственный механизм, становилось искусство убеждения.
Здесь пришло время вспомнить знаменитое высказывание Протагора. «Человек есть мера всех вещей, — говорил он, — существующих, что они существуют, несуществующих — что они не существуют» (фр. В 1). С точки зрения политической практики афинской демократии, это положение Протагора было безупречным: разве не люди, меряя окружающую их жизнь своей, человеческой, мерой, много лет подряд выбирали Перикла в стратеги, а затем сами лишили его доверия, чтобы вскоре же раскаяться в своем решении? Разве не люди, прилагая каждый раз меру своего разумения, сначала приговорили к смерти митиленян, а потом решили помиловать основную массу их, осудив все же на смерть около тысячи наиболее активных участников заговора? Разве не люди сами послали на смерть невиновных стратегов (одним из них, кстати говоря, был сын Перикла), а потом раскаялись, когда уже ничего нельзя было исправить?
Тезис: «Человек — мера всех вещей» — являлся логическим результатом общественного развития афинской демократии, но он же вносил в ее деятельность и в сознание граждан представление об относительности общественных установлений и нравственных норм, не говоря уже о скептическом отношении к религии: если человек меряет все окружающее собственной мерой, что остается делать богам с их заботой о справедливом возмездии? И что вообще считать справедливым? Доверие, которое афиняне оказывали Периклу, или его осуждение? Почитание божественных святилищ или ненависть к своим политическим противникам? Традиционная этика несомненно требовала первого и считала естественным второе, — но что было делать, если оба постулата приходили в противоречие друг с другом? На это религия не давала ответа.
Не могла она разрешить и еще одного противоречия. Приступая к какому-нибудь предприятию, серьезные люди руководствуются обычно своим жизненным опытом, оценкой своих возможностей, способностью взвесить все обстоятельства дела. При всем том развитие событий нередко нарушает самые продуманные планы — об этом часто говорят их участники в «Истории» Фукидида. Почему же так происходит? В эпосе, где действовала непостижимая для смертных воля богов, легко было объяснить неудачу человеческих начинаний вмешательством какого-нибудь зловредного демона. Если же боги осуществляют руководство миром по законам вечного разума, то почему он приходит в противоречие с разумом человеческим?
Ответ на этот вопрос можно было искать в двух направлениях.
Либо, продолжая верить во всемогущество Зевса и Афины, во всеведение Аполлона, не требовать от них объяснения тех мотивов, по которым они действуют. Достаточно того, что боги существуют и что замыслы их непостижимы для смертных, — такой ответ преграждал путь неверию и религиозному скептицизму, но делал еще более необъяснимым происхождение испытаний, нежданно-негаданно выпадающих на долю людей. Противоречие человеческого и божественного знания, расхождение разумных человеческих усилий с достигаемым результатом становилось поистине трагической проблемой.
Либо, подобно Протагору, избавить богов — даже если они существуют — от необходимости заботиться о ходе вещей на земле. Люди сами строят свою судьбу и сами несут за нее ответственность, руководствуясь заложенными в них побуждениями, — так объясняет события Пелопоннесской войны ее участник и вдумчивый исследователь Фукидид. Успех или неудача какого-либо предприятия — похода или целой военной кампании — определяется тем, какие силы влияли на характер принимаемого решения: разум, размышление (γνωμη, λογος, συνεσις) или искони присущие человеческой природе эмоции (οργαι), среди которых важнейшую роль играют властолюбие, месть, алчность. Действия, совершаемые под давлением необузданных, не поддающихся разуму эмоций, как правило, приводят их участников к катастрофе. Так, например, афиняне могли бы выиграть войну, если бы они остались верны советам Перикла, предостерегавшего их от стремления к непомерному расширению их державы — даже чума, грозившая во многом опрокинуть расчеты великого афинянина, не помешала тому, чтобы первое десятилетие войны окончилось для Афин почти без всяких последствий. Зато Сицилийская экспедиция, предпринятая вопреки разуму, под влиянием экспансионистских эмоций («страстей» — οργαι), нанесла сокрушительный удар по афинскому могуществу и обозначила начало его конца[10]. Но случалось ведь и так, что даже самые продуманные планы, самые обоснованные решения нередко приводили к прямо противоположному результату, — размышления на этот счет нередко встречаются у того же Фукидида[11]. Где было искать объяснения и этому противоречию, и множеству других, только отчасти затронутых в нашем изложении? Как представлять себе роль и место богов в быстро меняющемся мире? С чем согласовывать свое поведение рядовому афинянину: с традиционной верой или с политической реальностью? В новое время люди — в зависимости от их общественного положения и культурного уровня — находили ответ на свои сомнения в философии, теологии, этике. В древних Афинах роль общественного воспитателя граждан играл театр — в первую очередь, трагедия вторгавшаяся в гущу самых актуальных нравственны: проблем, которые она умела разглядеть в сюжетах из истории древних царских родов.
Актуальность афинской трагедии не следует понимать как непосредственный отклик на события текущего дня наподобие «Руки всевышнего» Кукольника или «Фронта» Корнейчука. Из предстоящего нам анализа «Персов» Эсхила мы увидим, что даже реальные события предстают в сознании поэта мифологизированными. Что уж говорить о сюжетах из истории легендарных Фив или Троянской войны?
Этот мифологизм афинской трагедии сплошь да рядом толкуется совершенно превратно исследователями, не являющимися специалистами в области античной литературы. Одни видят в мифологическом содержании древних трагедий препятствие для полноценного раскрытия возможностей реалистического художественного метода; другие стремятся обнаружить пути, на которых мифологическое восприятие действительности вытеснялось и преодолевалось рационалистическим ее осмыслением, и победа рационализма считается высшим достижением античной мысли. Между тем по всех этих рассуждениях отсутствует понимание конкретной специфики древнегреческого мышления (в том числе и художественного) и перенесение — может быть, бессознательное — на его историю опыта европейской мысли Нового времени.
Первоисточник допускаемой здесь ошибки — в смешении мифологии с религией. Конечно, секуляризация общественного сознания в эпоху Ренессанса или атеизм французских просветителей сыграли огромную роль в раскрепощении человеческого разума — именно по той причине, что религиозная догматика сковывала его развитие, опутывала узами церковной схоластики и неколебимостью «слова божьего», запечатленного в Библии. Между тем у древних греков никогда не было не только Священного писания, но даже канона обязательных для повсеместного поклонения богов. Так, Гера, почитавшаяся как величайшая богиня на Пелопоннесе, занимала крайне скромное место в аттическом пантеоне. В честь Зевса в Афинах справляли около десятка разных праздников, но в течение многих веков там даже не было его храма[12]. Отсутствие какой-либо кодификации религиозной «истории» способствовало сосуществованию самых различных и далеко не во всем между собой согласных вариантов сказаний и преданий о богах и их взаимоотношениях.
В еще большей мере это относится к мифологическим героям, в существование которых свято верил не только рядовой афинянин, но и столь просвещенный человек, как Фукидид, недвусмысленно увязывавший, например, морское господство Крита с временем правления царя Миноса, а из многочисленных, воспроизводимых тем же Фукидидом речей различных политических деятелей видно, как мифологическое прошлое сплошь да рядом служило для обоснования всякого рода требований и претензий в настоящем. Для древнего афинянина Тесей и Геракл, Агамемнон и Менелай ничуть не более мифологические фигуры, чем для нас — князь Игорь или Сергий Радонежский. Фукидид считал, что его время (конец V в. до н. э.) отделено от Троянской войны четырьмя столетиями, и у него было не больше оснований сомневаться в подлинности фактов, сообщаемых Гомером, чем у нас в достоверности летописных известий о походах Батыя.
Аналогичным образом в росписях на стенах «Пестрой Стои», возведенной в Афинах в середине V века, эпизоды из битвы при Марафоне с участием Мильтиада соседствовали с картинами, изображавшими сражение с амазонками и совет вождей по окончании Троянской войны, а в не менее знаменитой пинакотеке (картинной галерее), пристроенной к Пропилеям на Акрополе, Алкивиад, чьи кони одержали победу на Немейских играх, взирал на Персея, возвращавшегося домой с головой Медузы[13]; поскольку ни тот, ни другой акт не считался возможным без благосклонного участия божества, два победителя, отделенные, по греческому расчету, промежутком в 500–600 лет, мыслились одинаково реальными людьми. Ко всему этому можно прибавить и такое, например, произведение, как «защитительная речь», написанная софистом и ритором Горгием для греческого героя Паламеда, погибшего под Троей вследствие ложного доноса Одиссея: сравнение этой речи со скудными остатками драм, посвященных Паламеду каждым из трех афинских трагиков[14], обнаруживает сходство, доходящее до буквальных совпадений.
Таким образом, и для афинских драматургов, и для их зрителей — в том числе наиболее критически мыслящих, какими были Фукидид или Горгий, — мифологические сюжеты отнюдь не мир сказки, а несомненное историческое прошлое, придающее именно этой своей достоверностью непререкаемый авторитет повествованию поэтов. В то же время оно достаточно удалено от настоящего, чтобы, снабжая драматурга основной сюжетной канвой, оставить необходимый простор его художественному воображению и возможности переосмысления давно известного события. Авторы исторических романов в новое время поступают точно так же, и сама способность писателя «домысливать» образы великих людей былого, ставить их в положения, не подтвержденные документами, но по существу правдоподобные, не накладывает на автора никаких обязательств по части художественного метода — скажем, реализма или романтизма. Если в античных трагедиях отсутствует реалистическое изображение действительности, то мифологические сюжеты в этом ничуть не повинны, — уживался же с ними в эпоху эллинизма самый будничный, «повседневный» бытовизм. «Нереалистическое» художественное мышление афинских трагиков обязано самой специфике их жанра, погруженного в выявление глобальных связей, взаимоотношений между человеком и мировыми божественными силами и обращенного вдобавок к многотысячной аудитории, которую вовсе не интересуют индивидуальные психические особенности и внешние признаки персонажей — торчат ли у Креонта уши и есть ли у Антигоны родинка на правой щеке. Важно, как они будут действовать в сложнейшей нравственной ситуации, требующей от человека раскрытия его человеческой сущности в главном, — мифологический сюжет создает для афинского драматурга возможность его наполнения именно этим главным, минуя конкретные обстоятельства места и времени. Во всем этом, впрочем, еще будет время убедиться в дальнейшем. Здесь следует только подчеркнуть, что мифологизм древнегреческой трагедии так же испытывает на себе влияние общественных потрясений эпохи Пелопоннесской войны, как и традиционное благочестие афинян и приверженность традиционным моральным ценностям. Поэтому при любом «повороте» мифологического восприятия действительности афинскими трагиками в нем следует видеть не «правила игры», не потерю контакта с «реалистически» мыслящей аудиторией, а объединение с ней на единственно возможном для всех афинских граждан уровне сознания. Из этой общности драматурга и его зрителей в мировоззренческом плане возникает способность аттической трагедии раскрывать в мифологическом сюжете актуальное социально-нравственное содержание и, напротив, видеть современные ей события через призму мифологического мышления.
Мировоззренческая проблематика получала в древнегреческой трагедии выражение в формах, необычных для драматических произведений Нового времени.
«Драма родилась на площади…», — писал Пушкин, и античная драма оправдывает эти слова в полной мере, при том что в древних Афинах театр считался не развлечением, а, как мы знаем, частью общенародного празднества. Закрытых театров не было, и аудитория, размещавшаяся на склоне естественного амфитеатра, достигала нескольких тысяч человек (афинский театр Диониса, отстроенный в камне в середине IV в. на месте деревянного, вмещал 17 тысяч человек). Соответственно, действие в афинской трагедии никогда не происходило в закрытом помещении, а разыгрывалось перед царским дворцом, храмом, шатром полководца, фасадом которых служила скена (первоначально — просто палатка для выхода актеров), или перед алтарем бога, надгробием, скалой, пещерой. Эти элементы сценического пространства воздвигались на площадке перед скеной — орхестрой. Если надо было показать, что происходит внутри помещения, из раскрытых дверей скены выкатывалась специальная платформа — эккиклема. Декорации носили достаточно условный характер: на трехгранных призмах изображались какие-нибудь приметы места действия, остальное предоставлялось воображению аудитории. То же самое касалось и внешнего проявления эмоций действующих лиц. Поскольку актеры играли в масках, то льющиеся из глаз слезы, отведенные в сторону или опущенные взоры и подобные детали предлагалось домысливать зрителям; как видно, они больше верили произносимым словам, чем мимике, которую все равно нельзя было разглядеть при размерах тогдашних театров.
Своеобразной была и структура античной трагедии, определявшаяся чередованием хоровых и речевых партий, из соединения которых она возникла.
На ранней стадии трагедию открывал парод — выход на орхестру хора во главе с предводителем — корифеем, которому принадлежал вступительный речитатив в торжественных анапестах. За ним следовала вокальная партия хора. Эту форму мы можем наблюдать еще в «Персах». Позже пароду стал предшествовать пролог, либо состоявший из монолога одного действующего лица, либо развернутый до сравнительно обширной сцены с участием двух (реже — трех) персонажей. Затем уже на орхестру вступал хор, и в дальнейшем действии хоровые партии сменялись речевыми сценами. Первые назывались стасимы, вторые — эписодии.
Стасим значит буквально «стоячая песнь», но так он был назван в отличие от парода, в котором хор пел, вступая на орхестру; при исполнении стасимов хор оставался в ее пределах, но сопровождал свои песни танцевальными движениями. При исполнении одного куплета он двигался в одну сторону, при исполнении следующего, симметричного первому по музыкальному размеру, — в другую. Соответственно, эти куплеты и назывались строфа («поворот») и антистрофа («противоповорот»). В кратчайшем виде стасим мог состоять из одной пары строф, но бывали и более монументальные структуры, насчитывавшие несколько таких пар. Иногда пара строф замыкалась эподом («припевом»). По такому же строфическому принципу строился парод, а число стасимов могло колебаться от трех до пяти. За последним из них следовал эксод — буквально, «уход» хора с орхестры, чему, однако, предшествовала заключительная часть трагедии, нередко принимавшая весьма внушительный размер, поскольку в ней должны были достигнуть разрешения возникшие ранее конфликты и определиться судьба героев.
В эписодии входили монологи различной величины в ямбических триметрах (три пары ямбических стоп) и реплики, которыми обменивались участники сцены (в том же размере). В монологах стихи группировались обычно по два-три, чтобы создать законченный синтаксический комплекс, свидетельствующий о смысловой завершенности высказывания. Диалог, состоявший из реплик в один (реже — два) стиха, назывался стихомифией. В поздних трагедиях Еврипида возбуждение говорящих могло передаваться обменом однострочными репликами в трохеических тетраметрах (четыре пары трохеических стоп с усечением), особенное волнение персонажей — также разделением одного стиха на две части; такой прием назывался «перехватом» (αντιλαβη). Если завершение мысли происходило не в конце стиха, а переносилось в начало следующего (т. н. энжамбеман), это свидетельствовало об импульсивности говорящего.
В речевые сцены нередко вторгались вокальные партии: речитатив или ариозо персонажа с участием хора (коммос), лирические дуэты, сольные арии (монодии).
Контакт между актерами и хором осуществлял корифей, который двумя-тремя стихами подводил итог услышанному монологу, или сообщал о приходе нового персонажа (прокеригма — «возвещение» в нескольких ямбических либо анапестических стихах), или напутствовал уходящего. Искать в этих высказываниях глубоких мыслей чаще всего не приходится; обычно хор сожалеет, что близкие люди охвачены враждой, или, наоборот, радуется, что они примирились: плохой мир лучше доброй ссоры, и т. п.
Таков был своеобразный облик древнегреческой трагедии, отнюдь не мешавший ставить в ней общечеловеческие вопросы, по своему содержанию вышедшие далеко за пределы ее специфических форм.