Ласково грело солнце. Свечками цвели каштаны. Буксиры тянули караваны барж, груженных песком, углем и дровами. Рядом возвышался монументальный, устремленный ввысь, к богу, собор Нотр-Дам. Ксении казалось утро особенно тихим, благостным, свободным от человеческих страстей. Хотелось, чтобы и помыслы очистились от всего мирского, суетного. Без мыслей, с непонятным еще чувством обретенной в себе радости, которая решительно сменила недавние мысли о самоубийстве, ненужности жизни, шла Ксения по набережной. От полного отчаяния, к которому она была недавно совсем близка после гибели матери и дочери Андриевских, ее удержало письмо к деду и обещание, что с ней ничего не случится. Странно — именно то письмо нежданно сделало свое дело.
Она спустилась к воде. Сена текла тихо и спокойно. Рядом спал человек, закрыв лицо коричневой шляпой. Костюм на нем был пристойный, башмаки — крепкие, и он не походил на бродяжку. Поодаль сидел пожилой рыбак без пиджака со спиннингом в руках. Красные подтяжки туго схватывали его большой живот и круглую спину. Он покосился на Ксению и сделал ей выразительный жест: не шуми, мол, silence[43]. «Eta, bien!»[44] — прошептала Ксения. И он улыбнулся ей.
Ксения нагнулась и зачерпнула ладонью воды. Сделала глоток, омыла лицо. Вода показалась прохладной. И невкусной: чуть пахла керосином. Рыбак выразительно пожал полными плечами: что поделаешь, такое время пришло, вода пахнет нефтью, люди — дерьмом... «А вы не из Прованса, мадемуазель?» — «Нет, — ответила Ксения. — Я русская». — «Метеки, опять метеки[45] — пробурчал он себе под нос. — Совсем нас оккупировали». — «Что же вам сделали русские, м’сье? Вам лично?» — «Русские разорили меня!» — «Ах, вот как!» — Ксения поднялась и пошла по откосу набережной.
От недавнего хорошего утреннего настроения не осталось и следа. Солнце поднялось над домами, лицом она чувствовала его тепло. Голубое небо над Парижем становилось чуть золотым и белым. Ксения без цели брела по набережной. День обещал быть теплым. Она сняла кофту, в кармане звякнули монетки — несколько су и сантимов — все, что у нее осталось. Впрочем, можно продать вязаную кофту: впереди лето, в кофте, подаренной Ниной Михайловной Андриевской, нужды не будет до осени.
Ксения ушла от Сены, путаясь среди улочек. Вдоль каменных стен, старых барочных особняков, крохотных зеленых двориков, украшенных одним карликовым деревцом, не имеющим права распрямляться выше второго этажа, украшенных клумбой или засохшей чашей фонтана. Мимо пестрых маленьких лавчонок гремели по булыжной мостовой двуколки и тележки с зеленью, свежими, еще подающими признаки жизни дарами рек и морей; торговки ранними цветами поминутно ловко сбрызгивали свои лотки с фиалками и гвоздиками; раздавались из раскрытых окон из-за неподнятых жалюзи печальные звуки скрипки; тренькали на разные голоса звонки мчащихся велосипедов»; лаяла зло, с надрывом, какая-то собачонка; два пестро одетых мальчугана — истые парижане! — на весь квартал звонко рекламировали утренние выпуски газет.
Высокая и толстая, в широкой цветастой юбке и косынке из такой же материи, обернутой вокруг непричесанной головы, легко, играючи, сгружала возле крохотного кафе деревянные ящики с кондитерской мелочью хозяйка, женщина с бронзовым лицом, черными бровями, кроваво-красным ртом и заметными черными усиками. Оглядев Ксению с некоторым подозрением, она сказала густым баритоном: «Заведение закрыто, но барышня сможет получить чашку кофе и пару свежайших круассонов, от них еще никто никогда не поправлялся». Ксения выразительным жестом дала понять, что она без денег.
— Тогда помоги, черт возьми! — хлопнула себя по мощным бедрам торговка. — Чего стоять? И тебя не убудет, и накормлю. Ты мне нравишься. Что? С любовником разругалась?
— Я эмигрантка, русская.
— И что? Я тоже не королевского рода, дитя Иностранного легиона. За работу, красавица! Погляжу, на что ты способна.
Посетителей в кафе не было. С работой они справились быстро. Хозяйка поставила перед Ксенией поднос, полный круассонов, масла, колбасы, джема, и большой кофейник с двумя тяжелыми фаянсовыми чашками. Они поговорили о сегодняшней трудной жизни. Вопросов не задавали, о себе не распространялись. Закусив, Ксения распрощалась, получив приглашение приходить, когда ей заблагорассудится. Поблагодарила и ушла, даже не посмотрев название улицы и номер дома...
Ноги снова вынесли ее к Сене. И она перешла по мосту Александра на другой берег. Париж уже набрал свой привычный жизненный ритм: мчались вереницей авто и омнибусы, тротуары заполнила пестрая, спешащая толпа, работали магазины и рестораны, пестрая реклама, поражающая воображение, призывала приобрести предметы, делающие человечество счастливым, здоровым и богатым.
Сама того не замечая, Белопольская оказалась на территории Международной выставки. При ее открытии они с Дашей уже ходили сюда: очень хотелось посмотреть советский павильон, о котором много спорили в эмигрантской среде, но попасть не смогли: пускали по билетам, которые, как оказалось, были раскуплены заранее. Пришлось ограничиться экскурсией по территории, посмотреть торговый центр и парк аттракционов.
Даша восторгалась, как дитя. Особенно понравился ей тир под названием «Купание негров». За один франк, если ты попадала в цель, один из двух негров, сидящих на доске, терял опору и с неподдельными криками ужаса падал в бассейн. Большинству посетителей нравился аттракцион с интригующим призывом «Не позволяйте уснуть женщине». За два с половиной франка посетитель получал тарелку с пятью деревянными шарами. На противоположной от входа стене крепились две кровати, на которых возлежали блондинка и брюнетка, укутанные в одеяла. Меткий бросок «участника забавы» в круг над каждой кроватью, и полуодетые пышнотелые женщины падали из перевернувшегося ложа под дружный визг собравшихся. Боже, Даша! Как давно это было!.. Может, пойти и наняться? Интересно, как тут платят дамам? За целый день?.. Побродив по выставке, Ксения подошла к советскому павильону. Его необычная архитектура не очень понравилась ей, но вместе с тем родила острое чувство любопытства, стремление присмотреться внимательно. «Большевики и тут нам задали десяток загадок», — подумала она. Около входа собиралась большая, шумная группа парней и девушек. Вероятно, студенты. У них были билеты. Ксения, изловчившись, прошла внутрь, пользуясь толчеей. Странное, забытое чувство сопричастности со всем, что она увидела, охватило ее. Все казалось узнаваемым, видимым не раз. Казалось — родным... Боже! Ведь это был ее дом!..
Белопольская ходила зачарованная по залам: ткани, вышивки, меха, уральские самоцветы, фарфор, игрушки, мебель, книги и иллюстрации, плакаты — хоть не привычные, но бьющие, как ружейный выстрел: «Резинотрест — защитник в дождь и слякоть, без галош Европе сидеть и плакать». Или: «Папиросы «Червонец» хороши на вкус, крепки, как крепок червонный курс». Фотографии Наппельбаума, кадры из кинолент Протазанова и Эйзенштейна, архитектурные проекты Щуко и Жолтовского, татлинская конструкция. Родина была жива! Она строила новый мир, свой, русский. Только русский и никакой другой. Там шумели на ветру березы, державно несли воды реки и пели соловьи, там существовали свои обычаи и праздники. Ксения задумчиво постояла перед макетом избы-читальни и рабочим клубом, не понимая, что это такое, пока худющий парень в берете, сдвинутом блином на правое ухо, на ее вопрос не ответил, изумившись ее непонятливости, что в большевистской России учатся все. Крестьяне — в таких избах, рабочие — в клубах. Ксения хотела было спросить еще о чем-то, но длинноногого парня и след простыл. Родная огромная земля, которую она любила и так мало знала: она всегда простиралась близко и... далеко — за воротами их дома на Малой Морской, за забором крымской виллы. Что она знала о своей стране?..
Ксения вышла из павильона потрясенная. И пошла прочь, продолжая медленно и трудно размышлять над увиденным, чувствуя себя точно после неожиданной встречи с близким родственником, которого давно считала погибшим...
Ксения очнулась на скамейке неподалеку от главного фонтана выставки. Мощная струя рассыпалась стеной разноцветных хрустальных брызг, сносимых в сторону ветром.
— Простите, бога ради, — услышала она голос рядом, за спиной. — Я наблюдаю за вами... Еще раз простите. Когда вы сели и мы оказались рядом... У вас было такое несчастное лицо, усталое и горестное, что я посчитал долгом своим вмешаться. И потом...
Белопольская обернулась. Рядом сидел человек неопределенного возраста, с пышной бородой, в мешковатом костюме. Вид его внушал доверие.
— Вы русская, я не ошибся? Хотя у вас отличное произношение. Простите, стал свидетелем вашего разговора с молодым человеком в берете.
— Вы делаете мне комплимент, — сказала Ксения. — А вот совсем недавно меня упрекнули в незнании языка. Да, я русская, м’сье.
— Простите бесцеремонность и разрешите представиться. Лев Федорович Федоров-Анохин, бывший филолог, дитя одесской эмиграции. Ныне, можно сказать, эмигрант. Тружусь в газете.
— И какую газету вы представляете? — Ксения недоверчиво осмотрела соседа. — Вы монархист? Николаевец, кирилловец?
— Помилуйте, отчего же вы так решили? Из-за бороды? — смешно заморгал глазами Лев Федорович. — Я далек от политики и... Я весьма левых убеждений.
— И все же?
— В газете «Последние новости» немного перевожу, корректирую, безотказно работаю курьером. А главная моя профессия теперь — составитель крестословиц[46]. Тем и живу.
— Подобная многообразная деятельность делает вам честь, господин Анохин. — Ксении почему-то было легко с этим гигантом. Он не мог ее обидеть, она чувствовала. — А знаете, я заметила, у вас правое ухо чуть больше левого. Простите.
— Всякий день вижу себя в зеркале. И каждый считает своим долгом рассказать мне это.
— Но отчего так? — Ксения улыбнулась. — Вас в детстве часто таскали за ухо?
— В фигуральном смысле — конечно. Это тренирует уши, скажу вам по секрету, мадемуазель… э?
— Белопольская. Ксения Николаевна. По вашему лицу я вижу, вы слышали эту фамилию. Но мой отец и я не имеем между собой ничего общего. Давайте беседовать без взаимных вопросов. Только на таких условиях.
— Повинюсь, я не знаю вашего отца, простите, Ксения Николаевна. Да я и не очень любопытен. Лишь один вопрос — позвольте?.. Мы могли бы перекусить? Это нас... вас... уйдете, как только я вам невыносимо надоем. Соглашайтесь, пожалуйста. Вы мня очень обяжете.
— В моем кругу так не принято. Впрочем, где он, мой круг? Я соглашаюсь, господин Федоров-Анохин, — просто сказала она. — Только это так сложно — «Федоров-Анохин». Пусть будет что-либо одно, Федоров или Анохин.
— Сколько угодно, Ксения Николаевна! Dixi el animam levavi,[47] — так говорил мой учитель, мир праху его... — бархатный голос пресекся. Он склонил голову, лицо его застыло. — Куда мы пойдем? Я небогат сегодня. Как обычно, впрочем. Сколько времени вы можете пожертвовать мне?
— Простите, запамятовала. Лев?..
— Федорович — с вашего разрешения.
— Дело не в моем, а в вашем свободном времени, Лев Федорович. Считайте, считайте! Франки, минуты, часы!
— Мне совестно, Ксения Николаевна. Я не думал... Не надеялся, что вы... что я... Если честно, сейчас мне необходимо в редакцию. Буквально на десять минут, не больше. Предупредить, договориться: клерку ведь не прощают самоуправства. Простите уж болтуна. Зато потом — полная свобода. Так как?
— Согласна и на это, — Ксения удивлялась себе все больше.
Они спустились в метро. Лев Федорович говорил не переставая, но Ксения не слышала. Грохот и скрежет вагонных колес заглушал слова. Ксения улыбалась своим мыслям. Послал же ей Бог такого чудака! Промелькнула одна станция, уставленная рекламными щитами, еще одна, и людской поток вынес их из вагона, повлек к выходу. Анохин со всем почтением осторожно поддерживал Ксению под локоть, и она чувствовала силу его руки. Они прошли несколько кварталов. Разговаривать на ходу было неудобно, он — высокий, выше ее на голову, тихие слова его точно застревали в бороде. Она — вся во власти забытого чувства надежной защищенности. Словно вернулось детство, когда дед, крепко взяв ее за руку, водил в Александровский сад, к фонтану у главного входа в Адмиралтейство. Они свернули в боковую улицу. Здесь было тише, пустынный воздух не столь пропитан бензиновой гарью.
— Rue d’Astorg, — услышала Белопольская. — Семнадцатый дом. Это рядом, потерпите.
— С удовольствием, — ответила она.
Неказистый серый дом. Давно не ремонтируемый, вроде и не жилой. Напротив — кафе, несколько столиков под полосатыми грибками выставлены на тротуар. И только за одним чутко дремлет старый владелец заведения. Услышав шаги, он приподнял веко и сказал:
— Bonjour, м’сье Лев. Утро есть доброе. N’est се раз?
— Доброе утро, дядюшка Анри! Не угостите чашечкой кофе мою землячку? Пока я сбегаю наверх, а, Ксения Николаевна?
— Я пойду с вами, Лев Федорович. Я никогда не была в редакции, и мне любопытно.
— Ничего любопытного, — сказал он прямодушно. — Худший вид торговой лавки.
— Лавки — почему? .
— Здесь продают слова и свои убеждения. Умоляю! Не смотрите так удивленно. И я продаю здесь свои слова.
— Отнюдь не удивляюсь: каждый нынче продает то, что может. Вернее, то, что у него покупают. Вы не оригинальны, Лев Федорович. Так идем?
— Извольте, — он толкнул высокую дверь, легко придержал тугую пружину. — Кофе отменяется, Анри.
— Quel dommage[48], — равнодушно произнес старик, незамедлительно погружаясь в привычную дрему.
Они поднялись по обшарпанной, неширокой, но довольно крутой лестнице на третий этаж. Анохин предупредительно шагнул вперед, распахнул дверь, обитую изнутри железом, сказал:
— Прошу! Alea jacta est! Жребий брошен! По коридору и сразу налево.
Они оказались в маленькой комнате, где было втиснуто впритык четыре стола, заваленных бумагами чуть не на полметра высотой. И лишь за одним возвышалась над бумагами копна светлых зачесанных назад волос.
— Вот стул, пожалуйста, — сказал несколько скованно Анохнн. И соседу: — Привет, Толя. Ты уже получил презренное злато?
— У хозяина опять нет денег. И ты не получишь, — над столом поднялась атлетическая, под стать анохинской, фигура в несколько потертой визитке, нарукавниках и свежей рубашке с галстуком-бабочкой под чуть рыжеватой аккуратной бородой. Он с нескрываемым восхищением разглядывал Белопольскую строгими светло-голубыми глазами.
— О-о! — в отчаянии простонал Анохин. — Без денег что делать?.. Позволь представить тебе Ксению Николаевну. Она петербургская. И мой друг. Будь корректен. У тебя нет нескольких франков?
— Случайно нет. Представь, и вчера не было. Садитесь, Ксения Николаевна, будьте дорогим гостем, — он снял нарукавники, шутливо представился: — Грибовский Анатоль сын Иванов. Король парижского репортажа.
— Посидите три минуты, а я... — обрадовался Лев Федорович.
— Чудак, — резюмировал Грибовский. — Чтобы одолжить, раньше приходить надлежало. Сейчас все пусты.
— Поляков обязан мне жалованье за неделю. Мне необходимо — теперь сейчас, — Анохин начинал сердиться. Саваофская борода его смешно и воинственно вздернулась Ксения поняла, почему он не хотел брать ее с собой, большое дитя, — Я мигом, Ксения Николаевна!
— Может, и я с вами? Как вексель, требующий немедленной оплаты?
— Браво! — воскликнул Грибовский. — Ценю находчивых и красивых женщин.
— Вечно ты со своими сомнительными шуточками, Анатолий.
— А ты беги, беги! — парировал журналист. — Поймаешь Полякова — и за грудки: франков двадцать, глядишь, вытрясешь, да вряд ли. Биться о заклад готов.
— Бегу, Ксения Николаевна. Дождитесь, не уходите — умоляю!
— Обещаем, — отозвался Грибовский. — Никуда твою знакомую не пущу: у меня интервью, не выходя из редакции, новая рубрика, а что? — он выдержал паузу, изучая чистый лист бумаги, и вдруг несколькими быстрыми карандашными штрихами нарисовал шарж: — Похоже?
— Подарите на память?
— Сколько угодно!
— А ваше имя-отчество, господин Грибовский!
— Вы же слышали — Толя. У нас все Коли-Толи, Коти-Пети, Тины-Дины. Два часа вместе проработали — и идейные соратники. Дерьмо. Вас это шокирует? И отлично! В таком случае: что вы думаете обо всем этом, Ксения Николаевна? Жизнь русского на rendezvous.
— Я беспартийная. И сочувствующая всем страдающим.
— А самой приходилось? — напористо спросил Грибовский, не давая ей времени и подумать над ответом. — Вы сюда без пересадки или слезали на узловых станциях?
— Ссаживали.
— Константинополь, вероятно?
— Угадали.
— Моя профессия, — он записал несколько слов.
— Но я не скажу свою фамилию, и на мне вы не заработаете.
— Я выслежу вас быстрее любого детектива, — он порвал написанное, сказал: — Вы мне нравитесь. Дайте вашу руку. Так. Дворянская, чистых кровей ладонь. Лопату не держала, за скотиной не ходила. Но следы пороха имеются... Да... Постреливали? И все больше по двуногим братьям своим, не так ли?
— Ваша правда, господин сыщик. Теперь вашу правую руку. У вас следов пороха нет. Мозоли писчие. За газетными столами жизнь провели. Занятно! Давно в Париже служите?
— Считайте, век.
— И прямо из Одессы, конечно? Не битый еще.
— Тут вы зря: бит достаточно. Впрочем, чем это взвесишь, как определишь?
— Я ведь тоже почти профессиональная гадалка. Вас всегда спасала ваша, как любят говорить представители свободных профессий, политическая терпимость. С большевиками вы большевик, с императором Кириллом — монархист. Эта удобная позиция спасала многих русских вечно кающихся интеллигентов.
— Вы — провидица, Ксения Николаевна. Я сдаюсь: ошибся в вас, простите вечного грешника.
Запыхавшись, влетел Анохин. Сказал, счастливый:
— Дает Поляков, чтоб мне лопнуть! Но боится, обманываю. Просил представить вас, Ксения Николаевна. Умоляю, не обижайтесь хамству.
— Напротив, — усмехнулась Белопольская. — Поляков? Это даже интересно.
Они чуть не бежали по коридору. Лев Федорович резко открывал дверь за дверью — кабинеты оказывались пусты. Вероятно, сотрудники в этот час носились по Парижу в поисках самых последних новостей. «Где же? Где он? — бормотал Анохин. — Неужели сбежал? Не может быть! Нет!..» В одной из комнат Ксения увидела молодую, очень красивую женщину с запоминающимся лицом трагической актрисы. Она печатала на старенькой машинке. Хлопали с цваканьем буквы, позванивала каретка. Женщина подняла глаза и посмотрела на Белопольскую.
— Поляков? Где? — выдохнул Анохин.
Женщина пожала плечами, и се тонкие пальцы вновь взлетели над клавиатурой. Анохин посмотрел на Ксению в полном отчаянии, прислонившись к стене, чтобы перевести дух. И тут неизвестно откуда появился сам главный технический редактор газеты А. А. Поляков. В нем увиделось Ксении точно нечто бесовское — голый череп, прикрытый маленьким беретом, трубка в зубах, не то усмешка; не то оскал. Глаза остановившиеся, темные, огромные.
— Ага, — сказал он, не вынимая трубки изо рта. — Можете получить, — улыбнулся Ксении, а сказал Анохину: — Прошу, Лева, не забудьте: к шести, к шести. Не забудьте! — и исчез в каком-то закоулке, оставив за собой табачное облако. Похоже, махорочное.
— А это красивая женщина — кто? — не удержалась от вопроса Ксения. — Из газеты? — повторила она потому, что счастливый Анохин думал о другом и ничего не слышал.
— Посидите, пожалуйста, еще секунду у Грибовского, Ксения Николаевна. Он ведь не очень досаждал вам? Я богатею на глазах.
— Я готова, но ... вы меня абсолютно закружили. Мне не найти здесь ни Грибовского, ни выхода, ни входа.
— Да?! О!.. Бога ради! Я забылся и затаскал вас! Простите!
— И перестаньте извиняться каждую минуту. Я сама напросилась. Но о той женщине вы не ответили.
— Берберова. Это Эн-Эн Берберова, литератор. Очерки и фельетоны об эмиграции. Правдивые и талантливые стихи.
Они шли коридором.
— Ее муж — Владислав Ходасевич. Поэт, слышали?
— Я плохо знаю поэзию.
— Обязательно просвещу вас, — он открыл дверь в кабинет, крикнул: — Грибовский! Я иду за франками. Я сегодня Крез.
— И я с вами! Неужели бросите страждущего в пустыне? Это не принято, это не дело, Лев! — притворно возмутился Грибовский.
Анохин не умел скрывать свои чувства. На его лице отразились одновременное разочарование и сожаление, дружеская солидарность с коллегой и надежда побыть наедине с Ксенией, поговорить. Анохин в замешательстве остановился.
— Да заступитесь хоть вы за меня! — взмолился Грибовский. — Это из-за вас он мнется и жмется — неужели не понятно? А я есть хочу. Может, я сутки не жравши.
— Ну тебя, — улыбнулся, сдаваясь Анохин. — Но обещай исчезнуть без долгих разговоров.
— Боже мой! — Грибовский шутливо рухнул на колени и пополз к порогу, вытянув вперед руки. — Проси что хочешь: я тебе все пообещаю, даже за требуховую похлебку.
— Надоел, — сказал Анохин огорченно. — И шутки твои однообразные, — и он скрылся.
— Ох уж мне эта достоевщина! — Грибовский спокойно поднялся, отряхнул брюки. — Трех слов без подковырки не произнесешь. Да и вы, мадам. Будто воды в рот набрали, словечка не замолвили. Вам приятно, что я ползаю с протянутой рукою? Завтра ваш Лев точно так ползать передо мной станет. Такова жизнь, мадам. Надо приспосабливаться наперекор этикетам, золотая моя. И не в белых перчатках мы тут бумагу мараем.
— Оставьте, Грибовский, — сказала Ксения. — Я знаю эмиграцию. И давайте не юродствовать: это вам не по возрасту.
— Вам же интересней будет, — сказал обычным, чуть насмешливым тоном Грибовский, ероша шевелюру. — Что Лев? Умница, эрудит, сто языков знает. А в застолье он — ноль, сами увидите. Станет «бекать» и «мекать». А я вас и поведу куда надо, и жратву выберу подходящую, и развлеку.
— Да разве я против? Идемте, бога ради!
— Вдвоем вы и завтра сможете посидеть, никто не помешает. Париж — большой, есть где потеряться и наговориться. Вы давно его знаете, Ксения Николаевна?
— Давно, — сказала Ксения. — Часа два.
— В корне меняет дело. И все же захватите меня, не пожалеете. Я и пить не стану. Еда и разговоры — только. Хотя без алкоголя нам, русским, никак нельзя
Вернулся Анохин. Он сиял.
— Идемте! Но одно условие: ты поможешь Ксении Николаевне.
— В чем именно?
— Я подозреваю, она без работы.
— Так, Ксения Николаевна?
— Примерно так.
— Замечательно, Лев. А что может Ксения Николаевна?
— Практически ничего, — ответила Белопольская.
— Тогда нет ничего проще. Спрос на таких сногсшибательный. Совсем ничего?!
— Знаю французский. Училась шить. Знаю правила хорошего тона. Музыка — впрочем, дилетантски. Могу ездить на лошадях. Объезжать их — и на это готова.
— Если так же, как и людей, — усмехнулся Грибовский и, мгновенно став серьезным, закончил: — Масса профессий. Устроим, дайте срок. А пока решайте, куда плывем?
— Я полагаю... — начал Анохин и замолчал, беспомощно глядя на коллегу.
— Сколько у нас франков на прожор?
— Сто с мелочью.
— Расщедрился Поляков. Это из-за вас, Ксения. Вы позволите?
— Разумеется. В Крыму меня звали еще проще: Кэт.
— Кэт? Замечательно!
— Я протестую! Ксения Николаевна шутит. Ты узурпируешь право...
— Не станем отвлекаться, друзья, — перебил его Анатолий. — Я предлагаю «Большой московский Эрмитаж» близ Opera. Как? Во время обеда и ужина большая артистическая программа: цыгане, румынский оркестр, квартет бояр, хор бывших сенаторов. Сам Вертинский, случается.
И он пропел, очень точно подражая голосу недавнего петербургского кумира:
Я не зна-а-ю, зачем и ка-а-аму это нужно,
Кто посла-а-ал их на смэрть не дрожа-а-авшей рукой.
Только та-а-ак ка-ак-то стра-а-анно, так зло и нэнужно
Опустили их в ве-еч-чный па-а-акой...
— Очень похоже, Грибовский, — сказала Ксения. — Плакать хочется.
— Мне бы гитару — заплакали бы, милая девушка, — вдруг серьезно сказал репортер. — И я сам плачу — под настроение. Ну, все!.. Значит, «Эрмитаж»?! Но не в метро же мы туда. Занимайте места в такси, господа! Да здравствует наш благодетель Поляков! Вперед, вперед!..
Дверь им с поклоном открыл швейцар в черкеске.
— Нельзя ли газетку, голубчик? — попросил Грибовский, приглаживая непокорную шевелюру. — «Парижский вестник» желательно.
— Достанем-с, ваше сиятельство. Цена в рознице повышена-с до тридцати сантимов-с.
— Постарайся, милый. Только я не сиятельство, да и ты не всю жизнь, видать, в швейцарах. Кем служить приходилось на Руси?
— Уланским полком-с командовал, смею заметить. Полковник Смирнов-второй!
— Я вот солдатом был, необученным. Таким и остался. Штафирка-с... Учти, Смирнов-второй.
— Прекрати, Толя! — потянул его Анохин. — К чему эти разговоры? Выбирай столик. Он и так судьбой обижен, его каждый мордой об стол может.
— Никакой он не улан. Голубой мундир[49] просвечивает. Но ты прав, толстовец... Сядем к окну, не возражаете, Ксения?
Все сели. Официант во фраке принес меню.
— Ты полагаешь, мы начнем вслух читать сочинение твоего хозяина? — усмехнулся ему Грибовский уже мирно и спокойно. — Эти двое, что со мной, по-русски вообще не бельмеса. Слушай меня и запоминай, голубчик, Закусочку на твой вкус, графинчик, «смирнофф» чтоб была, так?.. Ну, консоме с пирожками, карп a’la Mennier, гусь жареный с капустой. Сыр швейцарский: во Франции жить — по французски выть. Кофе, торт яблочный — все! Да не перепутай: кофе горячий, водка — холодная, а не наоборот.
Официант, откланявшись, ушел. Тихо и тоскливо звучало на эстраде пианино. Время актерских выступлений еще не подошло. Анохин потерянно смотрел на Белопольскую. Грибовский погрузился в чтение газеты, которую , неслышно подойдя, положил на стол швейцар.
— А как вы стали атлетом, Толя! — спросила Ксения, чтобы нарушить молчание.
Грибовский почесал затылок, сказал серьезно:
— Я боксом занимался с детства. Для репортера это первейшее дело. Помню, приехал к купчине первой гильдии. На Кирочной, возле Литейного дом огромный. И хозяин как дуб. Ноги — тумбы, кулаки с арбуз. Не помню уж, зачем я и пожаловал. Чем-то герой прославился — то ли денег на приют отвалил, то ли компаньона по миру пустил. Не помню. Я к нему с вопросами, а он говорит: «Ну-ка, мил друг, толкни меня». — «Да к чему?» — «Ты здоровый, я здоровый. Ни за что меня с ног не свалишь». — «По делу я, к чему нам силой меряться?» — «Уважь, чего тебе стоит», — пристал, сил нет, да и рассердил он меня. Дал ему хук, он через всю гостиную и в зеркало въехал. Смешно, а? — Он опять зашелестел газетой, быстро проговаривая привлекшую его информацию: — «Московский народный банк... парижское отделение... производит операции... Кооператив русского печатного дела в Париже... Русское кино, мебель, аптека — замечательно. Ага!.. Движение за признание СССР… Новые часы работы Союза возвращения на Родину... Доклад Эренбурга «С Монмартрского холма и с Воробьевых гор», — опять петитная болтовня, угу!.. «Учу стенографии...», «Ищу место секретарши...» Трактир «Москва», улица Пукке, пять... Plus change — plus са reste![50]
— А ведь вы несчастный человек, Грибовский, — вдруг убежденно сказала Ксения.
— Несчастный? Слово-то какое, — не смог скрыть замешательства журналист. — С чего вы взяли? Несчастный? — повторил он. — Да почему?
Лицо выдает, когда вы думаете, что один и никто за вами не наблюдает. Как сейчас, когда уткнулись в газету.
— Поразительно, — сказал он уныло. — Все мы такие. А может, вам, мадемуазель, в цирке выступать? Устроить?
— В цирке не надо. Пока — во всяком случае.
— Неграм всегда нужен дансинг, русским — кладбище, французам — манифестация, — пробормотал он. — Куда же мне вас устроить?
Официант ловко сервировал стол, профессионально прислушиваясь к разговору.
— Тоска давит, — вдохнул Грибовский. — И ты молчишь, Лев. Почему ты молчишь? Я тебе мешаю? Поем и уйду. Послушай, голубчик, — обратился он внезапно к официанту. — Ты на кого работаешь? На ЧК? На Дезьем бюро, на Кутепова? Скажи, чтоб прислали другого.
— Но, простите, господин... Меня уволят. Я не сделал ничего такого, чтоб вы гневались.
— Оставь, Толя, — вмешался Анохин. — Всех ты воспитываешь. Идите, пожалуйста, мы тут сами, — кивнул он официанту. — Попали в пристойный ресторан — давайте обедать.
— Вы умница, Лев Федорович!
— Бог с вами, — Грибовский поднял запотевший графин. — Не теляти волка поймати. Выпьем... Выпьем за то, чтоб каждому сегодня было хорошо.
— Почему сегодня? — возразил Анохин.
— Да ладно. Пусть каждый пьет за свое. Чокнулись — и до дна.
Выпили. Грибовский посмотрел на Ксению доброжелательно, похвалил:
— Умеете. Профессионально, как пристав в прихожей у богатого еврея на пасху.
— Вам не нравятся евреи? — спросила Ксения, готовая дерзить.
— Нет, почему? И евреи бывают разные. Дубль? — и, не дожидаясь ответа, вновь наполнил рюмки. И выпил с удовольствием, зацепил кусок лососины, проглотил целиком. — Тоска давит. Глотнул водки — и аппетит прочь. Поговорить хочется. Вы жуйте, а я чуть-чуть пофилософствую.
— Только прошу тебя, — Анохин незаметно показал глазами на Ксению.
— Ах, Лев, Лев, святая душа! Я — русский интеллигент в пятом поколении, а ты меня воспитываешь. Ваши успехи! — он снова закусил ломтиком мяса, нашпигованного фисташками и всякой всячиной. — Простите, миленькие. Я хочу сказать нечто важное, а вы послушайте. Семь смертных грехов назвали нам мудрецы, семь путей человеческого бесчестья. Дело известное. Но есть и восьмой, самый страшный. Это — мысль, она разрушает все. И пока человек жив, он предается восьмому греху, ежесекундно падает в бездну, в пучину.
— Занятно, — сказал Анохин. — Но к чему гнуть изволите?
— Заказали, а ничего не едите, — Ксения замечала, как легко пьянеет светловолосый атлет. — Давайте обедать.
— Па-азвольте, — упрямо протянул Грибовский. — Обязан... Я па-ап-пра-шу...
— Думаете, пьян? — шепнул Ксении Анохин. — Дурака валяет, поверьте.
— Посмотрите, вон бубновый король. Или этот подосиновик у окна. Как были первыми петухами в российских курятниках, ими остались, у них и сказка, красивая легенда заготовлена. С ужасами, бриллиантами, зашитыми в кальсонах, — прощения прошу! — женой, скончавшейся от тифа, сыном, сложившим голову под Кавказом, и полным одиночеством в Париже: кругом одни французы. Да-с... Жить с французами затруднительно. Что же остается? Ждать вечера. Вечером можно в «свое общество» податься. Уж там обязательно два-три артиста, бывший генерал и сенатор, бывший миллионер, профессора, доценты, журналисты, дамы. Разговор о философских течениях, борщ и котлеты.
— Что же ты предлагаешь?
— Пить! Как призывает Рабле. А на будущее — признать поражение и возвращаться по домам.
— Не ресторанный это разговор, Толя. — И — ты знаешь — я против того, чтобы одной черной мазать всю эмиграцию.
Официант, изо всех сил стараясь произвести хорошее впечатление, прилетел с глубокими тарелками и суповой миской. Поднял крышку, как фокусник, сотворивший чудо в этой миске, принялся разливать суп.
— Мне не надо, Серж, дружок, — криво усмехнулся Грибовский. — Закуску не уноси: я подожду второго.
— Так вы знаете этого типа? — удивилась Ксения.
— Первый раз его вижу. О! — он вскочил, увидев двух мужчин, входивших в зал. — Пока вы хлебаете консоме, я заработаю франков пятьдесят, — и поспешно двинулся к столику, который занимали вальяжные гости.
— Тот, кто справа, Гукасов, — сказал Анохин. — Промышленник, туз, председатель патриотического объединения, владелец газеты «Возрождение», наш коллега, — он коснулся кисти Ксении, спросил виновато: — Толя докучает вам? Он своеобразный, но душевный человек. И я не мог не пригласить его, поверьте и простите ради бога, Ксения Николаевна.
— Если вы еще раз скажите «простите», я начну кусаться.
— Очень хочу помочь вам и уверен — помогу. Сообща что-нибудь придумаем. Люди обязаны помогать друг другу. Поверьте, у меня нет никаких корыстных интересов.
— Последние годы моей жизни человечество, словно сговорившись, убеждало меня в обратном.
— Толя вот ругал русских эмигрантов. Но ведь есть и другая ее часть, лучшая. Возьмите Балканы, Турцию, даже Южную Америку. Сколько русских самоотверженно работает там врачами, учителями-просветителями, пропагандистами музыки, балета, настоящего искусства. Лифарь и Баланчин, Шаляпин, конечно... Мозжухин, Протазанов, Алехин, Бакст и Коровин. Ими будет гордиться все человечество, Ксения Николаевна.
— Зовите меня Ксения.
— Не могу. Увольте. Со временем... У меня язык не поворачивается. Я ваш верный друг.
— Я верю, Лев Федорович. Вас послал сам Бог, услышав мой «SOS!».
— Если вы только пожелаете, я... чем могу... Мне все кажется, я уже встречал вас где-то раньше.
«Большой милый ребенок, — подумала Белопольская. — Как он мог сохраниться в нашем лихолетье и выжить?»
Вернулся Грибовский — с видом победителя, похлопывая блокнотиком о ладонь, ожидая вопросов и не скрывая своего торжества.
— Кельнер, — щелкнул он пальцами сухо и громко, как кастаньетами. Примчался официант. — Что же ты, братец! — грозно посмотрел он поверх его головы. — Гости у тебя скучают. Где гусь? Запамятовал?
— Команды ждем, господин-с-с.
— Скачи за гусем. Пять секунд, ясно? — и, сев, сказал: — Принимаю поздравления. Беседа с Гукасовым — двести строк на первую полосу. Придется нашему ящеру Полякову франков сто готовить. На меньшее не пойду. Завтра я приглашаю вас на обед.
— Что же рассказал тебе керосинщик?
— Сенсация! Разругались они со Струве вдрызг, представляешь?! Петр Бернгардович уходит из «Возрождения», собирается издавать свой еженедельник.
— На какие шиши, интересно? Впрочем, выкрутится. Ксения Николаевна совсем засыпает от наших разговоров,
— Вот это зря: Ксения — человек! У меня есть и заголовок: «Кто победит: идеи Струве или гукасовские миллионы?» А? Каково?!
За соседним столиком сидела странная компания: двое русских и немец, вероятно, — рыж, щекаст, с усиками а-ля Вильгельм и военной выправкой. Один из русских — старик за семьдесят, его возраст выдавали апоплексического цвета лицо и красный затылок, нависший широкими складками. Второй выглядел еще более неряшливым — нечесаные волосы, нечесанная борода с остатками еды, шарф вместо галстука, потертый пиджак. Русские спорили во весь голос, размахивая руками. Старший, возражая, хохотал обидно. Вид у них был точно у помешанных. Немец, перед которым стояла почти пустая бутылка шнапса, сидел, тупо глядя в стол. Иногда он поднимал бычьи, бессмысленные глаза и поводил ими по лицам соседей, точно удивляясь обществу, в котором оказался.
— Трагедия, милый мой, трагедия, — выкрикивал тот, что помоложе, теребя бороду и дергаясь. — Мы здесь обречены. Умирать мы всегда умели лучше, чем жить. Равнодушные под дулом пулемета, покорные на плахе, — у нас нет будущего. Из нашего вшивого, тифозного поколения никто не нужен новой России.
— Ну уж это бабушка надвое сказала, — возражал старик. — Интеллигенция — соль земли, хранитель культуры нашего народа.
— Интеллигенция во всем искала благо: в курных избах, кислом запахе овчины, общей неграмотности и поверьях, доставшихся то ли от монголов, то ли от викингов. Все поднимала на щит потому, что пахло родными лаптями да онучами. Интеллигенция бросила народ! Мы удрали, как крысы с тонущего корабля, со своими знаниями, талантами, энергией, величием духа. Пока мы в парижах и берлинах чешем затылки, большевики выращивают новую интеллигенцию. Мы никому не нужны. Почему ты против очевидности?
— Потому, что ты не прав: у молодых есть выход — вернуться.
— И служить большевикам?
— России.
— Россия — это большевики, милый мой. И не надо уподобляться страусу.
Третий за столиком дернул головой, повел глазами, выпятил грудь и вдруг принял позу, выражавшую, как ему казалось, гордость и презрение к собеседникам.
— Пфуй, — выдохнул он презрительно. — Мы, немц, не боимсь русски плохи тарог, лэс и фаш зольдат. Мы, немц, боимсь, если нарот перет ружье и поет, когда умирайт, — он действительно оказался немцем. И вдруг выругался: Сфолочь... швайн... большой сфолочь...
— А этот немец — с душком, — заметил Грибовский. — Дать ему в морду, что ли?
— Оставь, Толя. Нам идти надо, — пытался остановить его Анохин.
— Эй ты! — Анатолий оказался рядом с немцем и взял его за лацкан пиджака. — Чего кричишь, как ишак на закате? Тихо чтоб было, ruhig, ясно?
— Jawoh! — немец тут же сдал, голова его упала на грудь, глаза остекленели от бессилия.
Du, Scheise! Setzen sie, bitte[53] — решительно вмешался Анохин, отодвигая Грибовского. — Что подумает Ксения Николаевна, Толя? Ты как оглашенный влезаешь в любой скандал. Что с тобой?
— Грустно — не более. Темнота, кругом свиные рыла. В морду хочется дать. И застрелиться пора.
— Festina lente, — усмехнулся Лев.
— Уговорил, — серьезно ответил Грибовский. И крикнул обычным своим тоном: — Обер! Обер!..
Ксения уже больше недели бродила по Парижу в поисках работы. Но работы не было. Неумолимо приближался день внесения квартирной платы. Провожаемая понимающим взглядом консьержки. Ксения уходила утром, стараясь возвращаться поздно, лишь бы не отвечать на ее обычные сочувственные вопросы: «Ничего, мадемуазель?», «И сегодня опять ничего, мадемуазель?», «Удивительно, неужели вам и сегодня не повезло?».
А какие замечательные дни стояли! Весна полностью захватила город, и словно кто-то огромной кистью мазанул зеленью по паркам и бульварам, улицам и маленьким дворам. Все оттенки зеленого господствовали в Париже, забивая все другие краски. Уже и утра стали совсем теплыми, а днем, когда солнце, согрев небосвод, припекало город, хотелось тени, прохлады, отдыха. Воздух над Парижем терял синюю прозрачность, словно спрессовывался, становился тяжелым и густым, наполненным всеми запахами большого города. В эти весенние дни Ксении хотелось гулять без цели и мыслей по парижским улицам и бульварам, просветленно любоваться и радоваться красоте, прислушиваться к звукам и запахам, ликовать от ощущения своей молодости и здоровья. И в то же время каждые несколько минут возникало тревожное состояние, приходили мысли о том, что она не имеет права гулять, а должна искать работу. Она с болью и тягостью чувствовала свою беспомощность, никчемность, бесправие и ненужность всем тем людям, что обгоняли ее на улицах, шли навстречу, даже улыбались ей.
Не день и не два ходила Ксения по Парижу взбудораженная, с тяжким камнем на душе. Стыдясь расспросов и помощи, она перестала бывать и в редакции. Возвращалась под вечер, усталая, разбитая, раздавленная очередными неудачами. Ноги гудели. И все считала дни, оставшиеся до оплаты за квартиру. Кипятила на спиртовке чай — хорошо, сахар был и осталось несколько франков от продажи кофты на «Блошином рынке», где ее, конечно, обманули. Самый дешевый обед стоил два франка. Это была ее единственная еда за день! Ксения, вернувшись, занималась невеселой арифметикой и падала в глубокий сон. Ей оставалось жить здесь три дня. Можно было одолжить сотню-другую у друзей-журналистов, но Ксения — упрямая! — пошла бы скорей воровать. И даже в нынешнем положении ни разу не возникала у нее мысль обратиться за помощью к отцу. Все более отчаиваясь, Ксения продолжала бродить по Парижу...
И все же мир не без чудес. Однажды поутру она оказалась на улочке, сразу показавшейся ей знакомой, виденной, связанной с кем-то. Ксения, продолжая идти, через миг увидела кафе, принадлежащее веселой и доброй женщине в цветастой юбке, которая с таким радушием встретила ее не так давно. Ксения вспомнила, как она назвала себя, — «дитя Иностранного легиона».
Два столика, выставленные на улицу под полосатые тенты, были пусты. Ксения заглянула в окно. И в зале хозяйки не видно. Зайти, поинтересоваться? Зачем?
— Вот где ты, моя русалочка?! — раздалось рядом. — Давненько не видала, — сзади возвышалась улыбающаяся хозяйка, одетая невообразимо ярко и пестро по случаю теплого весеннего дня. — Не откажешься ли выпить чашку кофе со старой знакомой?
— Спасибо, но у меня ни гроша, — ответила Ксения.
— Хо-хо-хо! — басовито засмеялась хозяйка, и ее медные щеки заколыхались. — Я бы удивилась, если бы ты приехала ко мне на своем авто. Где сядем? Всюду пусто: мои утренние клиенты давно разбежались. Идем, я тебя напою, моя русалочка.
— Но почему русалочка?
— Так ты же русская. Поэтому и русалочка. Иди, не стесняйся, милая.
Мадам Колетта («фамилия значения не имеет, да я и сама ее забыла!») накормила Ксению, а та рассказала ей о своем житье. Белопольская получила работу на первое время — помогать ранними утрами разгружать тележку с овощами и фруктами и раскладывать их на открытой витрине. Это самое горячее время, люди торопятся на работу, зеленщик торопится, а у Колетты только две руки. Она, конечно, не сможет платить как господин Ситроен своим инженерам, но помощница будет сыта. Может, и пара лишних франков перепадет — в хороший денек. За несколько часов — не так и плохо. Свободного времени полно, хоть в «гранд опера» ходи!.. Ксения, не сдержавшись, хотела поцеловать мадам в щеку, но та брезгливо отстранилась («фу! женские штучки тут не проходят!») и потрепала Ксению за ухо.
Договор был заключен. Теперь Ксения вставала с рассветом и торопилась в кафе. Жизнь приобретала какой-то смысл. Она уже вполне заменяла мадам в делах с торговцем, и Колетта чуть не силой заставляла ее брать десять франков. Ксения сумела заплатить за месячное пребывание в комнатке и смотрела вокруг веселей, проблемы жилья и еды казались ей почти решенными.
Однажды, нагулявшись по Латинскому кварталу, Ксения зашла в Люксембургский сад и, решив отдохнуть, присела на пустую скамейку. Подставив лицо теплым солнечным лучам, она чуть не задремала, но, откинув это желание, принялась наблюдать за прохожими и сидящими поодаль, стараясь ради игры придумать каждому профессию и биографию. Неожиданно она заметила рядом яркий буклет, забытый кем-то. Ксения подобрала его. Он не был новым: золотые, красные и желтые краски потеряли яркость, рисунок, изображающий танцующую женщину, потускнел и стерся. Но надпись «Ballets Russes» наверху читалась отчетливо. И еще — «Theatre de la Caite-Lurique». Театр был почти рядом, через улицу. Решение она приняла мгновенное, твердое. Если в «Шатле» русский балет, она идет на любой спектакль.
Ей повезло. В этот вечер давали «Петрушку» — чуть ли не самый знаменитый балет Сергея Дягилева на музыку Стравинского, поставленный Михаилом Фокиным и оформленный Александром Бенуа еще до революции. Вообще-то вечером она договаривалась встретиться с Анохиным. Она нашла телефон. В редакции Льва не оказалось. Ксения передала Грибовскому: встреча на площади Конкорд отменяется, она купила входной билет и идет в «Шатле» на Бульмише, если он захочет и сможет — пусть к вечеру поторапливается.
Зал был переполнен самой разной публикой. Но большинство зрителей — русские. В этом у Ксении не было сомнений. И как только «пошел» занавес, открывая сцену, Ксения увидела масленичное ярмарочное гуляние в Петербурге на Адмиралтейской площади, пеструю толпу мужиков и баб, пьяных с гармошкой, балаганы и ларьки. Она замерла и, утратив все чувства разом, только глядела.
Танцевали куклы — Петрушка, Балерина и Арап, разыгрывая свою немудреную драму по воле злого фокусника. Страдал Петрушка, влюбленный в вечно женственную Балерину, преследуемую тупым и грубым Арапом. По воле искусства кукольная история превращалась в живую человеческую трагедию. Куклы страдали, любили, ревновали, смеялись и плакали. Жалкого несчастного Петрушку отвергает Балерина, предпочитая ему властного и сильного Арапа. Петрушка обречен. В финале, во время продолжающейся ярмарки, уже в сумерках, среди общего веселья, он умирает, сраженный саблей Арапа. Петрушка прощается с жизнью. Несколько заключительных тактов музыки — и точно всхлип доносится из оркестра. Любопытные гуляки расходятся: ведь погибла простая кукла. Площадь пустеет, неслышно падает снег. Все четыре акта (они давались без антракта) Ксения просидела, не шелохнувшись: здесь была Россия повсюду и во всем. И она ощутила вмиг свою полную принадлежность ко всему русскому, восторг от этих чувств и святую благодарность русским гениям, сотворившим это чудо.
Зал неистовствовал. Хлопали, кричали «браво», «бис» на разных языках, но крики по-русски заглушали все иные. На глазах Ксении выступили слезы. Не стыдясь и не вытирая их, она пробиралась к выходу, стараясь разобраться в себе и в том, что произошло с ней...
А на бульваре Сен-Мишель — как всегда оживленном — шумела иная жизнь. Чужая, парижская, бьющая в глаза через зеркальные витрины ресторанов и кафе рекламой, грохотом и саксофонными страданиями оркестров, гудками автомобильных сирен, оживленной толпой, фланирующей по любимому своему Бульмишу... От решетки Люксембургского сада отделилась фигура и направилась наперерез Ксении. Это был Анохин.
— Ты меня встречаешь, Лев? Спасибо тебе... А я такая счастливая, представить невозможно.
— Нашла работу?
— Со мной совсем иное — после «Петрушки». Мне хочется говорить... петь по-русски. Горжусь, что русская — по роду и по духу. Вот! Я иду с высоко поднятой головой, видишь?! И пусть я никому не нужна, мне кажется, я распрямилась, я — крепкая. Я хочу, чтоб меня замечали, мне завидовали. Это сделало русское искусство. Оно великое, Лев! Французы, англичане и прочие просто выли от удовольствия. Значит, и их взяло за живое. Пусть завидуют! Пусть! Я счастливая... У меня это впервые, Лев. Мне реветь хочется. И не от слабости. Тут другое, понимаешь? И не говори мне ничего! Пройдемся пешком, вечер замечательный. Ну, говори, говори...
После вечера в «Шатле» Ксения старалась чаще забегать в редакцию, чтобы повидать знакомых, перекинуться двумя-тремя словами, старалась выглядеть занятой, чтобы не мешать, придумывала каждый раз дело, которое ей нужно было еще выполнить. Она знала, что газетный аврал начинался под вечер, когда заполнялись кабинеты, обстановка становилась тревожно-нервной, по коридору бесом носился Поляков с дымящейся трубкой и кричал на всех и каждого — выпуск очередного номера, тут уж не до посетителей!.. Ксения старалась появляться в послеобеденное время, чтобы не обременять заботой о ней Анохина и Грибовского, у которых деньги появлялись от случая к случаю.
Анохин уже четыре дня подрабатывал переводом мемуаров какого-то политического деятеля на французский язык. Кто автор — не говорил, оправдывая согласие на эту работу тем, что его автор принадлежал к концу прошлого века и, судя по воспоминаниям, решающего влияния на российскую политику не оказывал. Короче, это была вздорная, никому не нужная книга. Политик аванса не дал, но обещал заплатить хорошо. Анохин рисковал, конечно, потерять время, но других предложений попросту не было...
Ксении импонировало искреннее желание журналистов помочь ей. И то, что Анохин сдерживал Грибовского, репортера по призванию, который успокаивался лишь тогда, когда в интересующих его вопросах не оставалось «белых пятен».
Придя в редакцию — усталая, старающаяся скрыть неудачу, ибо ей отказали в месте, на которое она понадеялась, — Ксения застала обоих журналистов. Они ждали ее и обрадовались ее приходу, потому что собирались идти на толстовский вечер, где должен быть цвет русской эмиграции и ожидается жаркая дискуссия об отношении русских людей к жизни. Лев немедленно принялся складывать перевод. Грибовский, дописав какую-то статью, прочитал ее и, смяв, бросил в корзину, заявив, что ложь у него никогда с первого раза не получалась, перепишет завтра: не умрет Поляков от того, что заметка появится в полосе с опозданием на сутки.
Ксения, как обычно, присела в продавленное кресло (Лев недавно достал его где-то и приволок специально для нее, выбросив один из столов вместе с сотрудником в другой кабинет) и принялась листать газеты. Через четверть часа они уже спускались на улицу.
Они пришли в довольно большой зал в Латинском квартале на рю Дантон, снятый для дискуссии Тургеневской библиотекой, когда он был уже почти заполнен. Никто, правда, еще не занимал места. Большинство стояло группами, некоторые ходили по двое-трое длинным коридором, опоясывающим полукругом зал. И впрямь, как предсказывали журналисты, здесь собралась почти вся просвещенная часть эмиграции. Анохин и Грибовский, раскланиваясь направо и налево, объясняли Ксении:
— Видите, человечек, напоминающий жука? Чернявый такой, спорщик непобедимый? Это Ремизов, писатель.
— Правее Алданов витийствует. Автор исторических романов, скептик. В жизни и литературе.
— Я читала кое-что, — неуверенно произнесла Ксения.
— Все и не стоит, — заметил Грибовский. — Его фамилия Ландау. Отсюда и вечная мировая скорбь!
— Толя! — остановил Анохин. — Зачем запрещенные приемы? Не стыдно?
— Я же не о национальности, а о сути явлений. Как филолог. Разве тебе непонятно, дружок?
— Скажи, вырвалось для красного словца, и я пойму.
— Я сказал то, что хотел.
— А грузный такой, мрачный, с большими глазами — кто это? — -Ксения словно играла. — Это тоже писатель?
— Куприн. Конечно, вы читали его, — сказал Анохин, — самый крупный у нас после Бунина. Повести «Молох», «Поединок», «Яма», помните? Вот Александр Иванович, собственной персоной.
— Признаться, я его другим представляла.
— Он и был другой, Ксения Николаевна. Теперь гнет, душит его эмиграция. Все о родине мечтает. Говорит, уеду в Россию. Вернулся же Толстой — граф, а не съели его большевики. Толя! — позвал он, обернувшись. — Куда ты подевался?
— Он у окна! Беседует с представительным, изысканным и старомодным господином. И его я не знаю.
— О Ксения Николаевна! Это Василий Иванович Немирович-Данченко. Двести томов выпустил — рекордсмен, как Дюма!
— Данченко я просто не узнала, Лев Федорович. Он брат мхатовца Владимира Ивановича, правда?
— Совершенная правда. Анатолий вот опять исчез. Что за натура! Пока не обскачет всех нужных людей, не успокоится.
— А мимо идет Михаил Чехов, актер. Не так ли? И не предполагала, что разом возможно увидеть стольких знаменитостей. Как хорошо, что вы меня вытащили. А я все среди офицеров, разорившихся купцов, чванливых аристократов. Думала, это — эмиграция. А она вот! И совсем другая, как в «Шатле».
— Идемте, сядем. Сейчас начнут звонить, Ксения Николаевна. Мне радостно слышать все, о чем вы только что сказали, поверьте. Во всякой жизни, как у монеты, есть две стороны: орел и решка. Чтобы судить о жизни, надо знать обе.
— Вы обязательно станете водить меня на такие собрания, Лев? Мне не важно совсем, о чем эти люди начнут спорить. Мне их воздух необходим.
— Да, да, разумеется, — Анохин озабоченно оглядывался, и поэтому ответил поспешно: — Не понимаю, куда он смог подеваться: мы же договорились начать работать только в перерыве. Что за привычка?! Как он нас найдет? Вот первый звонок. Надо сесть поближе, не то ничего не услышим, акустика здесь ужаснейшая. Идемте же.
Тут и окликнул их Грибовский. Он был взволнован и суетлив — совсем не похож на себя, — и говорил торопливо, каким-то чужим голосом:
— Похоже, я нашел вам работу, Ксения. Случайно. Не благодарите, я суеверен. Надо пойти со мной. Сейчас же! Нас ждут. А я даже вашей фамилии... Ладно! Будь вы аристократкой, вопрос уладился бы мгновенно.
— И куда надо идти? — Ксения боялась неизвестности. — Объясните же, наконец. Мы идем в залу?
— Но второго такого случая не будет! — повысил голос Грибовский. — Скажи ей, Лев, раз я предлагаю.
— Да ты ничего не предлагаешь, Толя. Мы не идем на дискуссию? Или я пойду один. В чем дело? Для чего и кому нужна аристократка?
— Хорошо. Говорю коротко. В коридоре узнаю: Вера Кирилловна Мещерская ищет аристократку в помощь себе. Для чего? Неизвестно! Разыскиваю старуху, выпытываю, в чем суть, — дело минуты. В CACШ имеется миллионер, Пенджет. У него дочь — сумасбродка лет восемнадцати. Папа из простых, но дочь готовят в аристократки высшего круга. Ей необходимо узнать манеры света.
— Бред, — нетерпеливо передернул плечами Анохин.
— Ты обещал молчать! — крикнул Грибовский и вытер вспотевший лоб. — Еще несколько минут. Поймите, черт возьми! Княгиню Мещерскую взяли в наставницы американке. Она — старуха. Ей нужна молодая помощница, наперсница, гид по парижской жизни. Условия Мещерской — чтоб из хорошего аристократического дома, лучше — титулованная. Ну, Ксения, думайте! Не было ли в вашем роду аристократов.
— Но я — Белопольская, дочь князя Николая Вадимовича.
Анохин застыл — как соляной столб, как дуб, расщепленный молнией.
— Ну, дела, — растерялся Грибовский. — А Лев? — и вдруг засмеялся рыкающе, схватил Ксению за руку: — Бежим! Скорее! Если это место ушло, я убью старуху! И застрелюсь сам — клянусь! — и потащил ее по коридору.
...Жизнь Белопольской вновь сделала необычайный поворот. Она стала подругой и советчицей экстравагантной, угловатой и резкой в движениях мисс Доротеи Пенджет. Девица абсолютно не представляла, зачем приехала. Почему в Париж? У нее не было интереса ни к истории, ни к архитектуре, и она вообще не была любопытна, хотя смолоду уже объездила чуть не весь свет. Поначалу привлекала ее ночная жизнь столицы, все знаменитые кабаре, дансинги и танцевальные залы. Советы княгини Веры Кирилловны ничуть ее не трогали. До полуночи она и Ксения «путешествовали» по злачным местам площади Пигаль и Клиши, до середины дня отсыпались. Когда уж тут учиться хорошим манерам? Доротея говорила: «Потом, потом», — и смеялась заливистым, беспечным, с хрипотцой смехом. Впрочем, американка была девушкой доброй, простодушной. Однако и отказывать себе в чем-то тоже не привыкла, часто была деспотична и раздражена. С Ксенией они ладили. Ксения добилась большего: Доротея перестала видеть в ней служанку, стала считать то подругой, то старшей сестрой. Иногда она впадала в какой-то транс, спала весь день, не разговаривала, отказывалась от еды и прогулок.
«Сумасбродка!» — думала про нес Ксения. Но широта была главным свойством Доротеи. Деньги считать она просто не умела — видно, у господина Пенджета их было немало.
В хорошем районе Парижа Доротея сняла уютный особнячок. Вера Кирилловна занимала апартаменты на первом этаже. Доротея с темнолицей служанкой, доставленной из Америки, владела вторым. Белопольская имела две комнаты с ванной на третьем (о таком она и не мечтала!). Жизнь наступила райская, но Ксения все время была настороже, ждала перемен. Казалось, что за хорошим, крадучись, обязательно подступит что-то плохое, страшное, гибельное.
Целиком принадлежавшая теперь Доротее, Ксения давно не виделась со своими приятелями из «Последних новостей». Правда, часто перезванивалась. Лев закончил перевод, у него появилось свободное время и, как он шутил, возможность принять на себя еще одну важную обязанность, — он стал и личным курьером редактора, разносящим по городу его спешную почту. Пользуясь этим, он однажды «подскочил» к дому и попросил Ксению выйти на полчасика: ему вдруг пришла в голову важная идея, которую необходимо проверить безотлагательно. Ксения согласилась, и они встретились поблизости, на небольшой площади, где цветочницы продавали свой резко пахнущий, отливающий всеми цветами радуги товар.
К удивлению Ксении, Анохин был взволнован, возбужден. Они никак не могли найти место, чтобы сесть и уединиться. Наконец сели на отдаленную от цветочниц скамью.
— Я долго думал, сопоставляя, Ксения Николаевна, — сказал, переводя дыхание, Анохин, — и меня осенило! Я вас вычислил безошибочно. Собственно, не вас, а нашего общего знакомого. Умоляю, слушайте и не перебивайте, пожалуйста... Я внезапно вспомнил, как мой учитель рассказывал мне о своем сыне, об имении князей Белопольских в Крыму, о вас, Ксения.
— Кто же это, Лев?
— Ваш сосед профессор Шабеко, Виталий Николаевич, светлая голова, подлинный ученый.
— Тогда, в детстве, он почему-то напоминал мне Чичикова. Сама не помню почему. Но где же судьба свела с ним вас, Лев?
— Мы встретились в Париже. Он был в отчаянии, и какое-то время мы прожили вместе. Он рассказал мне о неладах с сыном, о своих попытках вернуть ценности Петроградской ссудной казны владельцам. У него был сын. Нет, вообще-то два сына...
Ксения слушала, стараясь сохранить спокойствие. Как будто это ей малоинтересно и никакого отношения к ней не имеет...
— ...Старший — преуспевающий коммерсант, патронируемый в Крыму самим Врангелем. Сын Шабеко просто совершал операции от имени самого главнокомандующего. Не помню уж, как его звали... Он убедил отца войти в какую-то комиссию по наблюдению за операциями с казной. А это была просто грандиозная афера, которой доверчивые люди вроде моего учителя создали солидную, честную вывеску. Казну между тем скрытно переправили в Каттаро и начали быстро продавать всем желающим. Вам что-нибудь известно об этом?
— Да, что-то я слышала, когда находилась в Югославии. Но я была так далека от этого, Лев, — Ксения замолчала, задумалась. — И что же дальше?
— Сын Шабеко подставил отца под удар без колебаний. Его имя, авторитет серьезного ученого — без всякого зазрения совести. Однако профессор каким-то образом дознался до всего и отправился собирать неоспоримые доказательства, чтобы предъявить их Врангелю. Он совершенно не догадывался, что все происходит с ведома Врангеля и его присных, свивших гнездо в Париже. А когда понял, прозрел совершенно. Учитель собирался выступить в прессе с разоблачением, но ни одна газета не захотела печатать его. К величайшему сожалению, именно в этот момент я вынужден был оставить его, ибо получил предложение ехать в Берлин, в газету «Накануне», чтобы занять место редактора по отделу международных новостей. Оставив беспомощного старика, я поехал в Берлин, где вскоре понял, что работа и «Накануне» решительно не для меня: идеи не те. Но это к слову: не обо мне речь!.. Профессор Шабеко продолжал свои разоблачения, уже многие поверили ему. В результате — ночное разбойное нападение. Полагаю, инспирированное кем-либо из группы, продававшей серебро и золото. Моему учителю чудом удалось избежать смерти. Однако сильнейший удар в голову вызвал, видно, необратимые последствия. Профессор почувствовал, что день ото дня теряет разум. Он не смог выдержать подобной пытки — однажды открыл газ и покончил с собой.
— Какой ужас вы рассказываете. Лев!
— Мир его праху. Это был великий ум, Ксения Николаевна... И знаете, в дни, когда мы жили вместе в Париже, он часто, бывало, вспоминал свое крымское житье. И обоих своих сыновей. Младший — если не изменяет мне память! — погиб на германском фронте, и отец оплакивал его всегда с большой любовью и нежностью. Вспоминал он часто и своих соседей, ваших родных, Ксения Николаевна. Это ведь ваш дед был героем войны с турками? Не припомню лишь, как он называл князя... Вадим Николаевич — как будто? Генерал?
— Да, все так, Лев... Признаюсь, я любила младшего сына профессора, поручика Святослава Шабеко. И он, действительно, погиб. Боже, ведь все это происходило совсем в другой жизни!.. И хватит, Лев, Христа ради!.. Как тесна наша жизнь! Все переплелось, все друг друга знают, один — жертва, другой — убийца. И вот вы рассказываете о бедном ученом-историке. Кому мешал это старый человек, далекий от политики? Он считал дни столетиями... Бедняга!..
Приезжая в Париж, Венделовский, убедивший всех, что он внимательно следит за модой, отправлялся к своему портному. М’сье Жак Лажуани владел небольшой мастерской («салоном», как неустанно поправлял он каждого). Портного Венделовского звали Филипп Десбон. Десбон был молод и чуть пренебрежительно относился к своей работе: считал, в нем погибает музыкант. Он любил поиграть на скрипке в свободное время; его мелодии (утверждал, что собственного сочинения) отличались глубокой минорностью, хотя порой без удовольствия исполнял он и известные сочинения великих композиторов. Но как только появлялся клиент, Десбон оставлял скрипку, брался за мелок, булавки и сантиметр. Венделовский не торопился входить в салон: ему доставляло удовольствие, приблизившись, несколько минут послушать музыку...
В примерочной кабине Филиппа «0135» в экстренных случаях встречался с «Доктором», которого вызывал через Иветту Бюсси (понедельник, среда, пятница в десять часов — бистро напротив синематографа, если букет цветов на месте — все спокойно...) Одна кабинка от другой отделялась тяжелыми занавесями. Филипп Лесбон сновал между кабинами, произносил необходимые слова и прибаутки, выходил в ателье и в мастерскую. Короче, был «на стреме», отвечал за безопасность разведчиков. В случае непредвиденных обстоятельств или опасности Филипп спешно брался за скрипку. У коллег было тут крайне мало времени для обмена самой необходимой информацией.
— Встреча в Белграде состоялась, — докладывал Венделовский. — Врангель крепко держит меня. Цель определить не могу. Есть указания Центра относительно дублера «Цветкова» — «фунтика». Блистательная возможность: «Фунтик» — действительно сын генерала Абрамова, добровольно вызвавшийся бороться с РОВСом.
— Так, — только и сказал Шаброль. — Дальше.
— «Цветков» работает против активистов РОВСа, засылаемых к нам. Беспокоит меня Монкевиц, окончательно подмявший Знаменского.
— Что-то конкретное?
— Николай Августович знает нечто о прошлых связях Перлофа, о частной сыскной конторе.
— Откуда информация?
— Один вариант: Издетский. Других нет.
— Приметы Монкевица?
— Рост средний, шатен, стрижен коротко. Лицо холеное, усов, бороды не носит. Любит хорошо одеваться, хорошие манеры. Умен. Знаменский у него на побегушках.
— Издетский исключается. Из Центра передали: осужден в Москве после убийства «Баязета».
— Сволочь! Как же его пропустили в Москву? Не знаешь, где и прихватит тебя костлявая. Но чтоб дома...
— Муравьев с документами сбежал в Италию, к Муссолини. Проходит проверку. Тоже упустили! Что еще?
— Обнаружил «хвост». Один из офицеров Монкевица, весьма прямолинеен. Но вчера вечером я «прокололся». Он встретил меня на авеню Мак-Магон, вблизи вашей конторы. Вероятно, случайно. Что предпримем?
— Первая задача — оторваться от Врангеля, — Шаброль словно не слышал вопроса. — Тут у нас невыполнение приказа. Почему не обращались за помощью к Кутепову?
— При их нынешних отношениях может иметь обратный результат. Либо я человек главкома и внедряюсь по его заданию, либо — элементарный перебежчик, бросивший хозяина. Александр Павлович таких не выносит.
— Надо, чтоб он сам вас переманил. И еще упрашивал. Я подумаю.
— И я думал. Монкевиц. Этот уже сбежал к Кутепову. Надо войти к нему в доверие, чтоб взял с собой в РОВС.
— Годится. Но необходимо перепроверить Монкевица и его офицера. Быстро, основательно. Я приму меры. Мой магазин — это мой магазин. Не бросать же такую легальную «крышу»? Натали уже привела ко мне своего рамолика. Считаю, он очень перспективен по международным связям. Есть и другие стоящие знакомства. Нет, я буду сидеть на Мак-Магоне до конца. В крайнем случае исчезнете вы. РОВС, окружение Монкевица, окружение Кутепова, Николая Николаевича рядом — это не шутка.
— Может, попробовать мне через «Трест»? Это просто.
— Ни в коем случае! Центр предостерегал против дублирования нами их функций. Только по специальному разрешению и на тройной страховке.
— Ясно.
— И пока у нас никаких контактов, даже с Иветтой. Можно «засветиться». Заметите «хвост», почуете неблагоприятную ситуацию — не «светите» и Филиппа. Тогда шифровку оставите в бистро, где встречались с Иветтой — понедельник, среда, пятница до десяти. При необходимости я буду искать вас через «Цветкова». Давно не виделись после его возвращения из Вены?
— Недавно. Пока у него порядок. Контора овощей и фруктов в надежных руках. Беспокоят меня, правда, его старые связи и знакомства.
— Что-то конкретное? «Цветков» — наше слабое место. Встреча со «старым знакомым», провокация — и летит вся цепь. Что ж, выпихнуть его с Балкан? Но теперь он нужен для акклиматизации «Фунтика». Решать Центру... Ну, успехов, Альберт Николаевич.
— И вам, Шаброль... Но вот еще что. Если они идут за мной по-серьезному — сейчас могут послать своего человека и в Киев, к княгине Куракиной, двоюродной сестре главкома, чтобы справиться о судьбе товарища ее сына. Предупредите Центр.
— Это я сделаю. Но как же подойти поближе и поскорее к Монкевицу? На серьезную игру, как с Перлофом, у нас просто не осталось и недели.
— Может, упростим ситуацию и постараемся выйти сразу на Кутепова? Правда, тут один путь: меня должен рекомендовать ему сам Врангель. И только он.
— Человек главкома — а Александр Павлович знает вас за такого уже несколько лет, — он подвергнет не одной и даже не тройной перепроверке. Это опасно, Альберт Николаевич. Тут надо нам исхитриться... Дать ему в обмен какую-то крупную взятку. Но какую — пока не представляю. Кто может поручиться за вас?
— Понятия не имею: все «мои друзья» из стана главкома.
— Поискать среди заправил Промышленно-торгового союза? Тут что-то есть, надо подумать.
— Но только после выяснения того, чем располагает Монкевиц о вас. Придется наводить справки с двух сторон: от меня и от вас. Привлеките Врангеля. Он-то ведь думает, что Монкевиц — его человек. По-моему, это перспективная идея.
— Попробуем, Шаброль. Я ухожу первым, вас надо беречь, у вас «салон». — И позвал громко: — М’сье Филипп! Я доволен! Освободите меня от булавок и доспехов. Я тороплюсь, м’сье Филипп.
— Для того чтобы всегда быть модным, требуется время, м’сье, — нарочито громко и весело ответил ему закройщик...