в которой герои празднуют, пьют вино и не берегут честь смолоду
Тридцатого июля праздновали именины Данилы Григорьева. Алёшка в этот день не присел с самого утра. Ещё до света уехал на алексеевские конюшни — ему было приказано найти там хорошую лошадь в подарок имениннику. Он выбрал гнедую кобылу-трёхлетку и пригнал её в слободу. А после до самого вечера метался между кухней и трапезным залом, контролируя все приготовления к застолью.
Весёлая компания тем временем отправилась на прогулку: кататься на лодках, играть в горелки и жмурки, водить хороводы и петь песни.
Сперва Алёшка расстроился, что вынужден остаться в усадьбе — в последние дни ему вновь стало казаться, что между Данилой и Елизаветой что-то происходит, и он уже сто раз пожалел, что отказался играть вздорного и мелочного Географа. За возмущением и неприязнью к своему персонажу он как-то упустил из виду, что, уступив роль, отдаёт в объятия другого и любимую женщину. Особенно тоскливо Алёшке сделалось после того, как подслушал случайно разговор девок на поварне: те спорили, по-настоящему ли государыня цесаревна «лобызается» с Данилой. Спорить-то спорили, однако все дружно пришли к тому, что быть Даниле вскорости на месте Шубина, ибо даже если целуются они не «взаправду» сердце-то не камень, глядишь, и отзовётся.
И Алёшка с душевной болью отмечал всякий взгляд, посланный Даниле — взгляд этот неизменно казался ему нежным и пылким. Сегодня же Данилу ласкали все наперегонки.
Впрочем, даже если бы он поехал вместе с остальными, это ничего бы не изменило — сейчас он мучился от того, чего знать не мог, распаляя ревность воображением, а тогда бы терзался увиденным. И он постарался взять себя в руки и отвлечься от горестных раздумий, с головой окунувшись в дела.
Несмотря на то, что виновник торжества, за всё время, что они жили под одной крышей, не сказал ему и десятка слов, Алёшка, как и все прочие, был приглашён к столу.
Весёлая компания вернулась уже на закате, и он, издали услышав смех Елизаветы, звеневший серебряным колокольцем, вышел навстречу. Появился в тот момент, когда цесаревна вручала Даниле подарок — ту самую гнедую кобылку, что присмотрел Алёшка. Он невольно пожалел, что не выбрал что-нибудь такое же кусаче-брыкучее, как незабвенный цыганский Люцифер, и устыдился своих мыслей.
— А Данила-то никак добился своего? — негромко хмыкнул стоявший в нескольких шагах от него Михайло Воронцов. — Попал-таки в случай[115]… Вот уж воистину капля камень долбит.
— А что? Чем он хуже Шубина? — отозвался Иван Григорьев, как показалось Алёшке, свысока. — И вообще, я к нему в постелю не лезу. Не моего ума забота.
Сердце болезненно сжалось.
Застолье удалось на славу. Хотя музыкантов на празднике не было, асамблею всё же устроили — Прасковья и Анна попеременно играли на клавикордах менуэты и полонезы, а прочие с удовольствием танцевали. Елизавета сияла, и Алёшка глаз от неё отвести не мог, если бы сейчас перед ним появилась колдунья и предложила сей же миг научить его этой премудрости в обмен на половину оставшейся жизни, он бы не раздумывая согласился.
Потом играли в карты, но не в «мушку», а в какую-то незнакомую ему игру, где проигравший должен был выполнить желание того, кто выиграл, и пили, пили, пили…
Бутылки венгерского и токайского откупоривались одна за другой, вино лилось полноводным потоком, и под конец все, даже скромница Прасковья, едва держались на ногах.
Алёшка вместе с прочими опрокидывал бокал за бокалом, но отчего-то хмель не веселил его, не разгонял заботы и горести, напротив, все мрачное, болезненное, мучительное, что было в душе, вдруг стало расти и шириться, наливаться тёмной и вязкой, как смола, свирепостью. И он почувствовал, что ещё немного — и бросится на Данилу с кулаками.
Поднявшись и стараясь не расплескать это тёмное и опасное, он вышел из дворца и побрёл в парк.
-----------------
Выражение «попасть в случай» означало — стать фаворитом высокопоставленной особы.
Так пьяна она не была ещё ни разу в жизни. Застолья при малом дворе всегда отличались лихостью и разгулом, но до сего дня вина на них Прасковья не пила — сестрица Настасья живо бы матушке наябедничала, и пришлось бы домой ворочаться. Мать пьяных не терпела, даже мужикам своим подобного не спускала и любила повторять, что «пьяная баба — свиньям прибава».
Однако при дворе Елизаветы хмельные кутежи до недавнего времени были в порядке вещей, причём пили гулявшие, как при государе-батюшке её — досыта. И Прасковья не раз имела возможность полюбоваться на Елизавету и Мавру в полном беспамятстве. Зрелище это глаз не радовало. Так что пить вино она не собиралась вовсе. Однако это получилось как-то незаметно. Сидевший рядом Иван то и дело подливал ей янтарное душистое токайское. Сперва Прасковья его дичилась и бокал свой едва пригубляла. Но постепенно насторожённость отпустила, в голове блаженно зашумело, а Григорьев оказался предупредителен и галантен, ухаживал за ней, шутил, развлекал разговором, и она расслабилась.
Вечер сделался приятным, собеседник милым, а собственные страхи — далёкими, как Полярная звезда.
— Как вы полагаете, Иван Андреевич, пристало ли даме проявлять горячность в любви? — спросила вдруг она чуть заплетающимся языком, глядя, как хохочет хмельная Елизавета, которую Данила кружил в танце куда более смелом, нежели чопорный менуэт.
Григорьев тоже кинул взгляд на воркующую парочку и довольно улыбнулся.
— Смелая женщина подобна богине Венус! Она сама творит своё счастье, а не ждёт, когда её облагодетельствует судьба.
«Как верно сказано! — восхитилась Прасковья сквозь уютный туман в голове. — Не ждать, когда её осчастливят. Бороться за свою любовь! Сделать смелый шаг и победить!»
Она рассмеялась радостно и освобождённо. Она победит! Обязательно победит! Как же иначе?
Праздник между тем подходил к концу — Пётр Шувалов спал, положив голову на стол между опустевших тарелок, Данила, с трудом держась на ногах, тянул Елизавету к двери, что-то нашёптывая ей на ухо. Та смеялась тихим журчащим русалочьим смехом, но с Данилой не шла. Мавра хлопала осоловелыми глазами. Анна Маслова негромко перебирала клавиши клавикордов — она выглядела самой трезвой в этой компании. Прасковья заозиралась — Розум куда-то исчез.
Поднявшись, она пошатнулась, схватилась за высокую резную спинку стула, стараясь ступать ровно, вышла из трапезного зала и отправилась на мужскую половину.
Ох, как же шумело в голове… Мысли, словно в трясине, увязали в её недрах. Это всё токайское. Пить его было вкусно и весело, и, кажется, теперь она пьяна… Даже очень пьяна. Впрочем, так даже лучше. Хмельному море по колено! Она пойдёт к Розуму и признается, что любит его. Не выгонит же он даму! Раз он отказался играть с Елизаветой на сцене, значит, не так уж сильно к ней прикипел. Вот она, Прасковья, ни за что бы не отказалась, если бы знала, что сможет держать его за руку, обнимать и целовать!
В горнице Розума не было. Прасковья с интересом осмотрелась по сторонам: пара сундуков вдоль стен, узкая кровать, маленький стол и лавка — вот и вся обстановка. На столе кружка с водой. Она взяла её в руки, погладила глиняный бок и поднесла ко рту — отхлебнула. От неожиданной мысли, что его губы касались этой посудины, сердце затрепыхалось, точно птица в силке.
Повинуясь внезапному порыву, Прасковья шагнула к окну и выплеснула в него оставшуюся воду, а затем развернулась и, прижав кружку к груди, быстро, насколько позволял хмель в голове, поспешила к себе. Она будет смелой! Смелость города берёт — говорил когда-то отец.
Губы Данилы скользнули по её щеке, шею обдало жарким дыханием и крепким винным духом, Елизавета мягко отстранилась.
— Любушка моя! — Данила вновь притянул её к себе, обхватив за талию. — Дролечка! Лебедь моя белая!
Елизавета вздохнула. В глазах плыло, а в голове, как стёклышки калейдоскопа, мелькали обрывки мыслей — только попытаешься ухватить суть, а узор уже поменялся.
Он потянулся к её губам, но Елизавета отвернулась. Она знала, что должна быть мягкой и ласковой с Данилой, правда, всё никак не могла вспомнить почему. Однако целоваться не хотелось, и Елизавета вновь попыталась юркой змейкой выскользнуть из его рук.
— Довольно, Данила Андреич! — Она легонько погладила его по груди и отступила. — Этак и до афронта[116] недалеко. Увидит кто…
Он шагнул к ней и вновь жарко задышал в ухо:
— Желанная моя! Свет без тебя померк! Я к тебе нынче ночью приду!
Поблизости раздались чьи-то нетвёрдые шаги, и Елизавета, вывернувшись из горячих рук, юркнула к себе, на дамскую половину.
Хватаясь за стену, добрела до спальни. Позвала Мавру с Прасковьей, однако ни той, ни другой, должно быть, на месте не оказалось. Ждавшие в комнате горничные быстро и ловко освободили её от робы с фижмами. Две девки протёрли тело водой с розовым уксусом и облачили в длинную рубаху. Ещё одна взбила перину и подушку.
Елизавета легла. Одна из девок пристроилась в ногах и принялась массировать ступни, но она махнула, чтобы служанки уходили.
В голове шумел прибой — ровно, мирно, убаюкивающе… руки и ноги налились приятной тяжестью, а перед закрытыми глазами проносились смутные, но очень милые образы — залитые солнечным светом комнаты дворца Александра Даниловича на Васильевском острове, весёлая ватага ребятни, ласковое лицо горбуньи Варвары Михайловны, фигура отца — высокая, худая, в неизменном зелёном преображенском мундире, деревянный помост набережной Фонтанки, шпалеры Летнего сада и статуя нагой богини Венус. А вот уже сад Измайловского дворца, знакомый дуб, помнивший царя Иоанна Грозного — лучшее дерево на свете, под его сенью её в первый раз робко и нежно поцеловал Алёша…
Елизавета вздрогнула и проснулась. В комнате было темно, только ветер трогал край парчового полога, и украшавшие его кисти чуть покачивались. Несколько мгновений она смотрела на их контуры, словно выведенные тушью на фоне серевшего в ночи окна, а потом поспешно поднялась, натянула бархатный шлафрок и так быстро, как только позволяло разморённое возлияниями тело, вышла из комнаты.
---------------
[116] Афронт — позор, бесчестие.
Холодная вода быстро привела его в чувство, но вылезать сразу Алёшка не стал. Напротив, выплыл на середину Серой — ширины в ней было саженей двадцать, — и сильными гребками поплыл вверх по течению.
Ночная река неспешно несла свои воды, отблёскивавшие в лунном свете ртутным блеском, по-собачьи ластилась, норовя лизнуть Алёшку в лицо. Когда ей это удавалось, он фыркал, отплёвывался, время от времени нырял с головой.
Мрачная свирепая тяжесть понемногу уходила, вытесняемая размеренными движениями ног и рук, и, чтобы не думать о Елизавете с Данилой и собственной бессчастной судьбе, он принялся считать гребки.
Посад остался позади, к берегам подступили деревья, и Алёшка понял, что уплыл неожиданно далеко. Чувствуя, что замерзает, выбрался на берег. Над узкой полоской травы нависали ивы, свесив длинные, похожие на змей листья. Они шевелились в прохладном ночном воздухе, наводя на мысли о леших и кикиморах. Он по-собачьи отряхнулся, в голове больше не шумело, и думы текли хоть и не слишком резво, но вполне стройно. Попрыгал, размахивая руками, поприседал, похлопал себя по бокам и, поняв, что согреться не удастся, плюхнулся в воду и погрёб в обратную сторону. Теперь течение ему помогало, но всё равно, когда он вылез на берег возле знакомой беседки, его шатало от усталости, а зубы выбивали костяную дробь. И Алёшка в изнеможении повалился на траву, стараясь отдышаться.
Кажется, он даже заснул на несколько минут, так сильна была усталость. А придя в себя, кряхтя, как старик, поднялся, натянул на мокрое тело кюлоты и рубашку — мало ли, вдруг девок повстречает, — камзол сунул подмышку и побрёл в сторону дворца.
Поравнявшись с белокаменной беседкой, возвышавшейся на Царёвой горе, он вдруг замер, не поверив собственным ушам. Оттуда слышался приглушённый, до дрожи знакомый голос, который негромко пел:
Тише-тише протекайте,
Чисты струйки, по песку,
Дум-мечтаний не смывайте,
Смойте лишь мою тоску.
Алёшка, словно на пение сирены, устремился к беседке. Там, на каменной скамье, свернувшись по-кошачьи клубком, поджав ноги и положив руки на балюстраду, а подбородок на руки, сидела Елизавета. Допев песню, всё так же не замечая Алёшку, она сладко зевнула, по-детски потёрла кулачками глаза и пристроилась на скамье, подложив под голову согнутую в локте руку — спать собралась, понял Алёшка.
— Ваше Высочество, — позвал он тихо, чтобы не напугать её. — Что вы здесь делаете?
— Сплю, — отозвалась она, ничуть не удивившись голосу из темноты. — Я спать хочу.
— Ваше Высочество! — Алёшка вошёл в беседку. — Вам нельзя здесь спать! Позвольте, я вас провожу.
— Куда? — Она подняла голову, пытаясь рассмотреть собеседника.
— В ваши апартаменты.
— Не хочу. — И она снова зевнула так сладко, что у Алёшки вмиг свело зевотой скулы. — Я устала от всей этой канители.
— Я помогу вам дойти. Вставайте! — Алёшка присел возле неё. — Как вы здесь оказались? Где Мавра Егоровна или Прасковья Михайловна? Или хотя бы ваша прислуга? Почему вы одна?
Елизавета не ответила, рассматривая Алёшкино лицо.
— Ты красивый, — сказала она вдруг. — Как тебя зовут?
— Ал-Алексей Розум, — с трудом сглотнув, отрекомендовался он.
— Какое смешное прозванье, — она улыбнулась, — Розум.
— Это прозвище, — пояснил Алёшка, не зная, что делать. — Батько мой, бывало, как горилки налакается, по хутору слонялся и к добрым людям приставал. Тыкал себя пальцем в лоб и восклицал: «Шо цэ за голова! Шо цэ за розум!», вот его и стали Розумом кликать. А через него и всех нас.
— Он жив? — Елизавета повозилась, устраиваясь поудобнее на жёсткой каменной скамье.
— Когда я уезжал, был жив.
— А мой батюшка умер. — Она вздохнула. — И батюшка, и матушка, и сестрица Анютка. Одна я осталась, никого у меня нет…
— У вас есть я, — беззвучно шепнул Алёшка непослушными губами и добавил уже вслух: — Вставайте, Ваше Высочество! Надобно домой идти. Здесь вам никак нельзя. — И, подумав, присовокупил для убедительности: — Вашему батюшке это бы не понравилось!
— Мой батюшка преспокойно под деревом мог переночевать, — рассмеялась она. — Так почему мне нельзя?
— Вам нельзя, — он осторожно обхватил её за плечи и потянул, заставляя сесть, — потому что вы барышня.
— Да? — Елизавета удивилась и, понуждаемая Алёшкой, поднялась на ноги.
Её качало из стороны в сторону, и стояла она с трудом, так что ему пришлось обхватить её за талию. Во рту вмиг пересохло.
— Держитесь за меня, Ваше Высочество. — Собственный голос показался незнакомым — сиплым и испуганным.
Шли они долго. Ноги спутницы заплетались так сильно, словно их было не две, а по меньшей мере десять. Она то и дело останавливалась, кажется, не понимая, где, с кем и почему находится, и ему вновь и вновь приходилось её уговаривать. Так что до дворца они брели не меньше получаса.
По лестнице он практически втащил её на себе, поднимать ноги со ступеньки на ступеньку у неё не получалось.
Однако, очутившись в трапезном зале, где прислуга давно уже убрала посуду и перестелила скатерти, Елизавета вдруг заозиралась и нетвёрдыми, но быстрыми шагами устремилась на мужскую половину.
— Ваше Высочество! — Алёшка бросился за ней. — Ваши апартаменты в другой стороне!
— Я туда не хочу, — пробормотала Елизавета. — Я здесь хочу…
И ввалилась в ближайшую из комнат — его собственную.
— Я здесь буду спать! — заявила она, оглядевшись вокруг.
Хмельной дурман качал из стороны в сторону, и она то и дело хваталась за Алёшкину руку, заставляя обладателя опоры покрываться испариной.
— Вы заплутали, Ваше Высочество. Идёмте, я провожу вас в вашу комнату. — Он осторожно приобнял её за плечи и потянул к двери.
Сделав пару шагов, цесаревна остановилась.
— Как же пить хочется, — пробормотала она, вдруг оттолкнула провожатого и, пошатываясь, подошла к сундуку, возле которого на лавке стояла кружка. Алёшка понятия не имел, откуда она там взялась и что в ней налито.
Схватив сосуд, Елизавета принялась жадно пить, тёмная жидкость полилась за ворот шлафрока и белевшей под ним рубахи, запахло вином. Допив, она несколько секунд подержала посудину в руках, а потом вдруг выронила и покачнулась так сильно, что, верно, упала бы, не успей он подхватить её подмышки.
— Как я устала… — Она обняла его обеими руками, пристроила голову на грудь и прикрыла глаза.
Алёшка замер, словно окостенел. Сердце бешено колотилось прямо в рёбра, будто птица, запертая в клетке, и всякий его удар отдавался болью во всём теле. Он контролировал каждый вдох, стараясь, как в бурном море, дышать медленно и осторожно, чтобы не захлебнуться накатившей волной. Вдох-выдох…. Женщина, о которой он грезил ночами и наяву, ради которой готов был отдать себя всего без остатка, обнимала его, была так близко, что мутилось в глазах и опасно темнело в голове, но меж тем не ближе Полярной звезды. Волосы золотистым облаком рассыпались по плечам, Алёшка незаметно коснулся их губами, ощущая тонкий запах полыни и чабреца. Она была рядом, она прижималась к нему, и грудь её мягко двигалась под бархатом шлафрока от каждого вдоха, касаясь его тела.
Алёшке казалось, что он пытается остановить руками несущуюся карьером лошадь — вцепился в хомут, повис на нём, но мощная сила влечёт, не разбирая дороги, и он вот-вот сломит себе шею. От напряжения закаменели мышцы, вздулись жилы. Ломило стиснутые зубы — вдох-выдох… только удержать то дикое, тёмное, горячее, рвущееся наружу.
— Пойдёмте, Ваше Высочество! — Чужой сиплый голос прозвучал слишком громко в тишине ночной каморы.
Она вздрогнула, подняла на Алёшку блестящие в свете луны глаза, и он вовсе забыл, как дышать.
— Где я? — Язык её, работавший до сего момента вполне бойко, вдруг начал заплетаться. — Я спать хочу…
Обнимая за плечи, Алёшка потянул её прочь из комнаты.
— Сейчас, Ваше Высочество. Потерпите немного…
Тёмные переходы дворца казались зловещими, словно десятки недобрых глаз следили из-за каждого угла. Наконец, он дотащил Елизавету до женской половины. По дороге она норовила то повиснуть на нём и пристроить на грудь голову, то вдруг останавливалась и устремлялась обратно, и ему приходилось мягко, но настойчиво тянуть её, уговаривая и увещевая, то порывалась запеть, и он холодел от ужаса, боясь, что шум перебудит всех домочадцев и Елизавету, полуодетую и хмельную, застанут в его объятиях. Она без конца хваталась за него, от каждого прикосновения его обдавало жаром, и он из последних сил сдерживал себя.
Наконец они дошли до её комнаты. Отчего-то там не оказалось ни горничной, ни камеристки. Алёшка дотащил свою ношу до постели и усадил на мягкую перину огромной кровати под парчовым пологом.
— Добрых снов, Ваше Высочество, — пробормотал он, отступая. Сердце изнывало от тоски, ум испытывал облегчение. — Я пришлю к вам кого-нибудь из девок.
Она вдруг подняла голову и посмотрела на него очень пристально. Хмельной туман из глаз исчез.
— Как тебя зовут? — спросила она вдруг.
— Алексей. Алексей Розум.
Лицо её вдруг просияло.
— Алёша! — Она тихо засмеялась. — Господи, Алёшенька! Соколик… Ты здесь? Как же я ждала тебя…
Она вдруг порывисто поднялась и в два быстрых, почти твёрдых шага оказалась рядом. Прежде чем он успел сказать хоть что-то, тонкие руки обвили шею, зарылись в волосы. Алёшка почувствовал на коже касания её пальцев, а огромные, широко распахнутые глаза, в которых плясало пламя свечей, оказались совсем рядом. И губы, нежные, полуоткрытые, манящие…
— Алёшенька, любимый… Ненаглядный мой… — выдохнула Елизавета и, притянув к себе его голову, потянулась к губам.
«Я не должен…» — успел подумать Алёшка, прежде, чем огненная вспышка озарила мозг, ослепила, испепелила всё разумное, и его накрыла непроглядная тьма.
Всё-таки он был всего лишь слабый человек…