Глава 2

в которой Елизавета наслаждается оперой, Мавра даёт советы, а Алёшка христосуется

Пропев многолетие императрице и её семейству, архиепископ спустился с амвона и сам подошёл туда, где стояла царственная прихожанка. Голос его гудел благодушно и умиротворяюще, Алёшка видел, как прежде чем подать для поцелуя крест, Феофан с улыбкой что-то выговаривал Анне Иоанновне, и та благосклонно кивала. Следом за императрицей к кресту подошли её спутницы: первая, с приятным, миловидным лицом, вид имела постный, глаза держала долу; вторая, что вела за руку девочку лет двенадцати, напротив, смотрелась так задорно, точно собиралась прямо пред алтарём в пляс пуститься, пышная грудь лезла из корсажа, как доброе тесто из квашни, а дородство фигуры, утянутой в жёсткий тесный корсет, казалось вот-вот разорвёт сдерживающие его шнурки и выплеснется на всеобщее обозрение. Последней ко кресту подошла незнакомка в зелёной робе.

— Дядько Дмытро, — шепнул Алёшка стоявшему рядом Дмитрию Орлянко — Дмитрий, как и он сам, был из Малороссии, и за два прошедших месяца Розум сблизился с ним больше всех. Был он лет на пятнадцать старше Алёшки, так что тот, как было принято у них в семье, уважительно величал приятеля «дядько». — Хто ця жинка?

— Цэ дочка царя Петра Олексейича — цесаревна Елисавет Петровна, — отозвался Дмитро так же шёпотом, но тут же опомнился: — Сызнова на мове[40]? Сказано ж тебе — только по-русски разговаривать…

Но Алёшка его уже не слушал. Весь подавшись вперёд, он впился глазами в фигуру в зелёных одеждах — целуя крест, цесаревна чуть повернула голову в его сторону, но тяжёлое покрывало, на мгновение соскользувшее на затылок, позволило увидеть лишь длинные опущенные ресницы, нежный румянец щеки и ровную матово-шелковистую кожу на виске. Алёшка разочарованно вздохнул.

Удивительнее всего было то, что каждой из дам архиепископ говорил что-то приязненное, улыбался, а девочку и вовсе ласково потрепал по щеке, и лишь цесаревне не сказал ни слова, молча протянул для поцелуя крест и сразу повернулся в сторону подходивших следом за дамами мужчин — во время службы они стояли отдельно, правее Царских ворот.

Вслед за этими господами, нарядными и важными, потянулся поток тех, кто находился в глубине храма, и лишь когда публика разошлась, к кресту подошли певчие вслед за Гаврилой.

— Дивно пели. Благодарствуй, Гаврила Никитич! Не ударили в грязь лицом. Молодцы! — пробасил архиепископ и милостиво улыбнулся.

На квартиру возвращались пешком — никто на каретах столь мелкую сошку, как певчие, развозить не собирался. До роскошного особняка обер-гофмаршала[41] Лёвенвольде, возле которого в тесном флигеле ютилась дворцовая обслуга, брести было больше часа. Но день стоял погожий, и, несмотря на серые кучи талого снега вдоль заборов и непролазную грязь местами, прогулка доставляла Алёшке удовольствие. Солнце светило ярко, остро, как бывает только весной, почки на деревьях набухли, потяжелели и терпко пахли молодыми листьями, а небо было таким пронзительно-синим, что хотелось глядеть в него, запрокинув голову. Алёшка и впрямь то и дело задирал её и глядел. И, разумеется, тут же спотыкался.

На сердце было легко и покойно, он шёл, улыбаясь, и всех любил. Даже сурового Гаврилу Никитича, даже язвительного Демьяна, жившего с ним в одной каморе и постоянно делавшего замечания, а больше всех её — молодую женщину, которую видел лишь одно мгновение и даже не запомнил лица…

— Дядько Дмытро, а вона гарна? Ты иё бачыв? — пробормотал Алёшка задумчиво, но тут же спохватился: — Я хотел сказать — ты видал её? Хороша она?

Одним из главных требований к малороссам было говорить исключительно по-русски, и Алёшка сильно поднаторел в московитском языке за эти месяцы, но когда волновался или задумывался, украинские слова так и рвались на волю.

— Кто? — изумился Дмитро.

— Цесаревна.

— Диво как хороша! Лебедь белая! Пава! — Всегда спокойный, даже вялый Дмитро оживился, глаза заблестели, а на губах зацвела мечтательная улыбка.

— А где она живёт? Во дворце?

— Во дворце-то, во дворце, да только не в Кремле. Государыня её не жалует, ко двору редко зовёт, так что я за два года и видал-то её разов пять, не больше. Про неё сказывают, что не кичлива, всегда слово ласковое у ней наготове для простого человека… Хорошая дивчина. И весёлая.

— Весёлая? — Алёшке так не показалось. Напротив, какое-то шестое чувство, должно быть, то самое, что заставляло временами душу парить в поднебесье, подсказывало, что солнечная незнакомка грустна и очень несчастна.

— Ну да. Всегда хохочет. А пляшет как — залюбуешься! Я один раз видал.

— А муж у ней есть? — не отставал Алёшка.

— Кабы был, она бы не здесь жила, а в заграницах где-нибудь. Ей по чину разве принц какой иноземный годится, прочие все холопы, даже князья-бояре. Царская же дочь!

Дмитро вдруг оглянулся по сторонам — они с Алёшкой шли последними, прочие шагали далеко впереди, — и понизил голос:

— У ней полюбовник есть. Вернее, был. Прапорщик один из Семёновского полка…

— Полюбовник? — Солнечное Алёшкино настроение вдруг потускнело, подёрнулось хмурыми облаками. — А почему «был»?

— А как государыня Анна престол принять изволила, так взялся тот прапорщик по кабакам болтать, дескать, Анна на корону прав не имеет, а на троне должна Елизавета сидеть, как государю Петру по крови ближняя. И он-де знает, что в гвардии многие так думают… Ну и доболтался… Стукнул кто-то. Отправили ясна сокола в дальний гарнизон куковать.

Дмитро вдруг посерьёзнел.

— Только смотри, не болтай. Это дело крамольное. Раньше, покуда государь-отрок Пётр Алексеич Тайную канцелярию не распустил[42], за этакие разговоры кнутом шкуру спускали да в сибирский острог на поселение.

— А нынче?

— А нынче бог весть, а только на своей спине проверять не охота. И тебе не советую.

-------------------------

[40] по-украински

[41] Придворный чин второго класса Табели о рангах. Обер-гофмаршал был ключевой фигурой при Дворе, в его распоряжении находились всё придворное хозяйство и придворные служители.

[42] Тайная канцелярия — силовая структура, занимавшаяся политическим сыском, была организована Петром Первым в 1718 году для ведения следствия по делу об измене его сына, царевича Алексея Петровича. Просуществовала до 1729 года, когда в царствие Петра Второго была ликвидирована. Но уже в 1731 году при Анне Иоанновне была восстановлена и просуществовала до 1801 года.

* * *

Выйдя из церкви, Елизавета остановилась, ожидая, покуда Анна Иоанновна со спутницами погрузится в экипаж, стоявший у крыльца. Императрица была величественно-равнодушна, её старшая сестра — шумна и многоречива, а траурная Прасковья, напротив, молчалива и безучастна.

— Не грустите, Ваше Высочество. — Вкрадчивый тихий голос прозвучал прямо над ухом, и Елизавета вздрогнула. Обернулась. Рядом стоял Бирон, камзол его, сплошь расшитый алмазами, на весеннем солнце сверкал так, что хотелось зажмуриться. — У нас говорят: всё, что случается, случается по воле Всевышнего и во благо нам. Но вам стоит тщательнее выбирать конфидентов — длинный язык и отсутствие ума могут навредить не только голове, в которой сей язык привешен, но и тому, кого ради он болтает…

Бирон снисходительно улыбнулся, кажется, собирался добавить что-то ещё, но, заметив выглядывающую из кареты Анну, грациозно поклонился, легко вскочил на коня, которого как раз подвёл слуга, и махнул вознице — трогай!

Как только экипаж отъехал, его место тут же занял другой — Елизаветин. Едва дождавшись, пока лакей откроет дверцу и опустит подножку, она забралась внутрь — отчего-то нынче её смущали любопытные взгляды толпившихся на паперти зевак.

Из храма меж тем полноводным, словно вешняя река, потоком потянулись придворные, пропорхнула стайка фрейлин Её Величества во главе со статс-дамой, Марьей Строгановой, мелькнуло прекрасное лицо княжны Кантемир, тёмные, изумительной красоты глаза остановились на Елизавете, и княжна склонилась в почтительном поклоне. Проплыла Наталья Лопухина под руку с обер-гофмаршалом Рейнгольдом Лёвенвольде. Проходя мимо, тот с приветливой улыбкой поклонился. Наталья сделала вид, что не заметила Елизавету, но искоса кольнула-таки презрительно-ревнивым взглядом. Елизавета вздохнула. Ну почему? Почему её при дворе едва не в глаза кличут потаскухой и блудницей вавилонской, а Наталья, много лет при живом муже имеющая аманта, — почтенная дама? Разве любить человека, с которым не раздумывая связала бы судьбу, но венчаться с коим никогда не позволят, более грешно, чем открыто изменять мужу, с каким состоишь в освящённом церковью браке?

Хлопнула дверца, карета подпрыгнула, и на сиденье напротив плюхнулась весёлая, разрумянившаяся Мавра.

— Трогай! — скомандовала она, высунувшись едва не по пояс в окошко.

И без того не худой зад, украшенный фижмами, загородил весь проём. Некоторое время она переговаривалась с ехавшим возле самой дверцы Петром Шуваловым, а потом поместилась обратно, любовно разложила на лавке юбки и улыбнулась: — Какое нынче солнышко! Настоящая весна!

Но, вглядевшись в лицо подруги, грозно сдвинула брови.

— Сызнова слёзы лила? Охота тебе волков этих ненасытных тешить?

Елизавета молча смотрела в окно. Радостное воодушевление, что снизошло на неё во время Херувимской песни, сошло на нет, и сердце вновь леденила тоска.

— Чего ты рыдаешь? — продолжала Мавра сердито. — Хочешь, чтобы каждый Нюшкин[43] лизорук видел твою беду и походя плюнуть мог? Или чтобы она догадалась, что ты за Алексея Яковлевича душу продать готова? Не боишься, что они его ещё дальше зашлют? Ты сделать вид должна, что тебя его отъезд и не волнует вовсе, смеяться, по балам шпанцировать, а всего лучше любезника завести, чтобы все видели, что ты про Шубина и думать забыла.

— Ну что ты говоришь… Какой ещё любезник?.. — вяло отозвалась Елизавета, скользя взглядом по серым завалившимся заборам — карета ехала по Замоскворечью.

— Любой. Но лучше, конечно, чтобы статный красавец гренадёрского вида.

— И так того и гляди в рясу обрядят. Слышала бы ты, как тогда любезная Анхен на мена орала: и шлёндой, и сквернавкой, и бесомыжницей — как только не обзывала. Говорила, что я своим поведением всю фамилию афронтирую и на неё, багрянородную, тень бросаю. И что меня в обитель на покаяние отослать надобно, дабы любодейный грех замаливала в слезах и постноядении.

— Помню. — Мавра фыркнула. — Сама-то она, ясное дело, белее Ноевой голубицы и с Бироном своим блудно не живёт… Конечно, ежели ты сейчас закрутишь с кем-то из высокородных кавалеров или к тебе сызнова гвардейцы хаживать начнут, Ейному Величеству сие не понравится. Напоказ свои амуры тебе нынче выставлять точно не резон. А вот коли ей доложат, что у тебя новая тайная зазноба объявилась, из людей простых и к заговорам неопасных, она только рада будет. Во-первых, убедится, что Алексей Яковлевич для тебя ничего не значил, а стало быть, ты не станешь ради него гвардию мутить, а во-вторых, ей приятно думать о тебе, как о беспутнице, верно, она сама себе от того благочестивее кажется, так что, если в очередной раз убедится, что права оказалась, только счастлива будет. Словом, подумай крепко над моими словами.

— Прости, Мавруша, но мне тебя даже слушать тошно. — Елизавета скривилась. — Мне не нужен никто. Я Алёшу ждать стану. Сколько потребуется, хоть десять лет.

— Так я и не говорю, что тебе нужно срочно галанта завести. Ты, верно, не слушаешь меня вовсе. Тебе надо сделать вид, что ты увлеклась новым кавалером. Сделать вид, понимаешь? И лучше, если это будет кто-то незнатный, небогатый из твоих же людей. Чтобы создать видимость тайного романа. Хочешь, Петьку тебе уступлю? — Мавра хихикнула, но Елизавета лёгкий тон не поддержала, и та продолжила: — Главное, чтобы Анне доложили, что у тебя новый полюбовник.

— И как об этом станет известно, если я шуры-муры у себя в доме примусь разводить?

— И-и-и! Мать моя! Ты прямо блаженная! Да половина нашей дворни от обер-гофмаршала пенсион получает. Они про каждый шаг твой доносят.

Елизавета вновь поморщилась.

— Довольно глупостей, Маврушка! Не хочу об этом слушать! Мне нынче на обедне знак был, что скоро я с Алёшей свижусь. Я молилась за него и как только произнесла молитву, так в тот же миг врата Царские распахнулись и голос ангельский Херувимскую запел! И так мне на душе сразу легко стало… Словно покровом Богородицыным укрыло…

Мавра хитро улыбнулась.

— А какой он красавец! Просто глаз не отвести! Я много красивых мужиков видала, но такого… Просто грецкий бог Аполлон!

Елизавета в изумлении воззрилась на подругу:

— Кто?

— Да ангел твой! Тот, что Херувимскую пел. Розум его прозванье[44]. Мы с Петькой, когда к кресту подходили, там возле архиепископа певчие стояли. Тот и спросил, дескать, кто это пел так дивно, регент парня одного вперёд вытолкнул и по имени назвал. Чудо как хорош!

Конечно, Елизавета понимала, что пел в храме не ангел небесный, а человек, но отчего-то думать об этом было неприятно. Вспомнились ликование и светлая радость, что она испытала в тот миг, и сердце вновь затрепетало. Вдруг остро захотелось снова услышать бархатный низкий голос, глубокий и затаённо мощный, словно океан в ясную погоду.

Точно прочитав её мысли, Мавра шепнула на ухо:

— А неплохо бы его в нашу капеллу сманить… Он бы у нас и в спектаклях пел… Поговори с Лёвенвольдием, может, уступит?

-------------------

[43] Нюшка — уменьшительно-пренебрежительное сокращение от имени Анна. Мавра имеет в виду Анну Иоанновну.

[44] фамилия

* * *

В розовой гостиной мебель была убрана, большую часть помещения скрывала повешенная поперёк портьера, а на оставшемся пятачке вдоль стен полукругом в два ряда стояли кресла. Новая забава — итальянская комедия — была нынче самым модным развлечением, а на время Великого поста — и единственным. Поскольку своего театра в Москве не имелось, представлять актёрам приходилось прямо во дворце. Гостиная невелика, и желающих лицезреть «позорище[45]» было сильно больше, нежели зрительских мест.

В первом ряду по центру разместилась императрица, по обе стороны от неё — сёстры и племянница. Далее по статусу следовало сидеть Елизавете, но она, словно невзначай, замешкалась возле дверей, пропустив вперёд Бирона с женой и шурином, группу фрейлин, вице-канцлера с супругой, испанского посла герцога де Лириа, оживлённо болтавшего по-французски с Анной Гавриловной Ягужинской. Ягужинская была на сносях, но ничуть того не смущалась и двигалась на диво легко. За нею в гостиную вошли несколько важных господ в длинных париках, должно быть, из дипломатов. Этих Елизавета не знала.

Задев её широченными фижмами, боком протиснулась Наталья Лопухина под руку с мужем — волосы взбиты в причёску такой высоты, что, проходя в дверь, ей приходилось нагибаться. На левой груди темнела мушка в виде сердечка, что означает «отдамся любви без сомнений».

Елизавета чуть отступила в тень двери, наблюдая, как обер-гофмаршал, в обязанности коего входило размещать гостей, хлопочет, отодвигает кресла, рассаживая дам, чтобы те могли разложить на свободе пышные юбки. Когда незанятыми остались два крайних места в последнем ряду, Елизавета вошла в гостиную и словно бы в замешательстве остановилась.

— Ваше Высочество! — подлетел к ней Лёвенвольде. — Ах, какая неприятность, вам полагается сидеть в первом ряду, возле Её Величества, Я сей же момент прикажу, и принесут ещё кресло…

— Какая ерунда! — Елизавета нежно улыбнулась, вложив в улыбку всё очарование. — Я увижу и отсюда. Вы не составите мне компанию, Рейнгольд?

И она грациозно опустилась в крайнее кресло. Расчёт был верен. Лёвенвольде, не упускавший случая приволокнуться за ней, тут же присел рядом, облив Елизавету взглядом горячим и сладким, как шоколад. И таким же липким.

Отдёрнулась портьера, и спектакль начался. Пели итальянцы превосходно, а вот внешностью разочаровали: все они, даже те, кто играл юношей и дев, были уже не юны, мужчины плешивы, женщины излишне смуглы, примадонна и вовсе оказалась тучной, длинноносой, с глазами навыкате. Внезапно Елизавета поняла, что та очень напоминает императрицу. И прыснула.

Гофмаршал взглянул удивлённо, Елизавета улыбнулась ему.

— Эта дама семи пудов весом сокрушается, что за свои шестнадцать лет не испытала ещё томления любовного, — перевела она.

Лёвенвольде тоже рассмеялся. На них тут же обернулась Лопухина, ожгла Елизавету неприязненным взглядом. Та демонстративно придвинулась к гофмаршалу и коснулась плечом его руки.

— Это невозможно! — смеясь, шепнула она на ухо собеседнику и прикрылась от свирепого взгляда Лопухиной пышным веером. — Лучше бы мне не знать италийского языка. Ну почему, если лицедей хорошо поёт, он беспременно страшен, как вестник Апокалипсиса? Отчего Господь не создаёт совершенства?

— Ну почему же? — Лёвенвольде словно ненароком завладел её рукой и, бросив вороватый взгляд на напряжённую спину Лопухиной, поднёс пальчики Елизаветы к губам. — Случаются и совершенства. Вот, к примеру, зимой полковник Вишневский, что ездил в Токай закупать венгерские вина для стола Её Величества, откуда-то из Малороссии привёз молодого казака — поёт божественно и собою хорош.

Елизавета обернулась к собеседнику, словно случайно задев его коленом, и придвинулась совсем близко, так что почувствовала на обнажённой шее его жаркое дыхание.

— Рейнгольд, вы должны мне уступить этот бриллиант! У меня просто беда с певчими! Один охрип, второй запил, третьего я сама прогнала: он, каналья, серебряные ложки со стола воровал… Нынче обедню служили, так пели двое! Помогите мне, Рейнгольд! — И она нежно улыбнулась.

Взгляд гофмаршала стал ещё шоколаднее.

— Ради Вашего Высочества я готов пойти на должностное преступление — лишить хор Её Величества дивного голоса. — Он вновь нежно поцеловал розовые пальчики. — Правда, только после Пасхи. До Пасхи регент мне его не отдаст, и просить нечего.

— Вы не подданный Её Величества, стало быть, присягу не нарушите. Я же вас отблагодарю. — Елизавета томно опустила ресницы. — Сколько вы хотите за вашего певчего?

— Он не из холопов, посему продать его я не могу. — Лёвенвольде усмехнулся, глядя в глаза собеседнице. — И потом, расположение Вашего Высочества — для меня ценнее любых денег. Разве что… поцелуй.

Елизавета тихо рассмеялась:

— Ну что ж, заезжайте в воскресенье ко мне в Покровское — похристосуемся[46].

----------------------

[45] Позорище — от слова «зреть», т. е. «видеть» — так в древности на Руси называлось зрелище, представление, спектакль или… казнь. Последнее впоследствии придало слову негативную окраску. Елизавета употребляет его скорее в ироничном смысле.

[46] По православному обычаю верующие на Пасху поздравляют друг друга с праздником и троекратно целуются.

* * *

Всю неделю Алёшка был рассеянно-задумчив. Дни проходили в репетициях и хлопотах. Гаврила гонял всех в хвост и в гриву, придирался к малейшему диссонансу в звучании хора и раздавал затрещины. Алёшка на многочасовых спевках тропари и стихиры не путал, но и воодушевления, озарившего его на Вербное воскресенье, не чувствовал. Пел ровно, однако без душевного трепета.

Но чем ближе приближалась Пасха, тем явственнее он ощущал странное, упорно нараставшее волнение, причину коего и сам до конца не понимал. По вечерам, растянувшись на своём сундуке, с которого, как ни укладывайся, непременно свисали то ноги, то голова, уже на границе сна и яви, он позволял мыслям нестись вскачь, куда им вздумается. И часто в блаженном полусне в памяти мелькал дивный, большей частью придуманный им же самим образ — высокая фигура в столбе падающего из-под купола света, солнечный нимб, её обнимающий, наклон головы, тень опущенных ресниц…

Он так старательно вызывал из памяти, а точнее, фантазии, эту картину, что поверил в её реальность и очень хотел увидеть наяву.

В Великую субботу весь клир с раннего утра был в храме. В этот раз служили в Успенском соборе. Громада его, величественная и холодная, поразила Алёшку — он ни разу в жизни не видел таких огромных церквей. Гулкое эхо бродило под сводами уходящего ввысь купола, делая величавые стены холодными и бесприютными. Но всего больше Алёшку огорчило, что здесь хоры располагались высоко над нефами[47] и увидеть ни богослужение, ни молящихся оттуда оказалось невозможно.

Несколько раз в кратких перерывах между службами Алёшка выглядывал через мраморную балюстраду, ограждавшую хоры, но так ничего толком не разглядел. Если его солнечная незнакомка и была в храме, он этого не увидел.

Впрочем, разочарование, смешанное с облегчением вскоре отступило — богослужения переходили одно в другое. Часы сменялись псалтирью, повечерье — утреней и, наконец, всенощным бдением. Петь пришлось так много, что в четвёртом часу утра, когда пасхальная служба, наконец, закончилась, у него в буквальном смысле едва ворочался язык.

Пока добрались до флигеля, начало светать. Алёшка упал на свой сундук и мгновенно заснул.


Проснулся уже после полудня. Дмитро жевал краюху, запивал молоком из кринки и беззлобно переругивался с Демьяном.

— Куда ты боронишь поперёк обоих ликов[48]? В пасхальных антифонах тебя одного токмо и слыхали.

— Тоже ещё знаток! — огрызнулся Демьян. — Ты сперва регентом стань. А после поучай…

Алёшка мигом вскочил. Вчерашний день, как и у всей капеллы, у него во рту маковой росинки не случилось, и вид кринки с молоком вызвал штормовой приступ голода.

Когда он расправился со своей долей молока и хлеба, не сильно, впрочем, насытившись, в камору вплыл Гаврила Никитич. Оглядел подопечных зорким орлиным взором, заглянул в кринку, принюхался и, кажется, был разочарован её содержимым.

— Розум, — буркнул он сердито, — с нонешнего дня ты распоряжением Дворцовой канцелярии к малому двору приписан, так что собирай пожитки и отправляйся с Богом.

Едва он вышел, оба, и Демьян, и Дмитро, в изумлении воззрились на Алёшку.

— Вот те на… — растерянно пробормотал Дмитро. — Где ж ты, хлопче, набедокурил? Пел гарно, не забиячил, пьяным не напивался… За что тебя в опалу?

Алёшка растерянно глядел то на одного, то на другого.

— Не знаю… А что за «малый двор» такой? Где это?

— Государыни цесаревны резиденция с домочадцами. Оне на Яузе живут, в селе Покровском, — сочувственно пояснил Демьян. — И впрямь опала… Признавайся, чем и кому не потрафил? Может, гофмаршалу не поклонился али шапку снять позабыл?

Но Алёшка уже не слушал. Сердце пропустило удар, замерло на миг и тут же помчалось вскачь, взбрыкивая, словно застоявшийся молодой жеребчик. Ладони вмиг сделались ледяными.


До Покровского Алёшка добрался только к вечеру. Брести по раскисшей от вешней распутицы дороге было тяжело, и, когда его нагнала подвода, ехавшая в сторону Семёновской заставы, он обрадовался. Как оказалось, зря. Возница любезно согласился подвезти попутчика, но покойной езды не вышло — едва миновали Басманную слободу, дорога сделалась почти непроезжей, чуть не через каждые сто саженей телега вязла, тощая лошадёнка тщетно тужилась, копыта скользили по грязи, и Алёшка с хозяином телеги, один спереди, другой сзади, вытаскивали свой транспорт из жидкого месива.

В общем, пешком добрался бы резвее.

В село Розум явился потный, как кузнец, и грязный, как золотарь[49], разве что пах поприятнее. Чуть в стороне от крестьянских дворов из-за затейливой кирпичной стены виднелся каменный храм, справный, упористый, напоминавший старо-русскую боярыню в широком сарафане, над которым торчала на длинной шее одинокая луковка-голова. А левее церкви стоял высокий, на каменном подклете старинный терем из посеревших от непогоды брёвен. Алёшка зашагал в его сторону.

Однако чем ближе подходил, тем больше его брала робость. И как он заявится этаким чучелом? Сапоги едва не по колено в жидкой грязи, кафтан тоже измарал, лица своего он не видел, но, взглянув на руки, понял, что и личностью вряд ли напоминает светлого ангела. Прямо хоть на Яузу мыться беги…

Вокруг терема виднелся сад, сквозь голые ветки которого что-то посверкивало холодным ртутным блеском. Пруд! Алёшка взбодрился. Прежде чем лезть с неумытой рожей во дворец, пожалуй, стоит дойти до пруда и постараться по возможности ликвидировать неряшество. И он зашагал в сторону озерца.

Однако, обогнув купу кустов, покрытых набухшими почками, и выйдя на прогалину между деревьями и прудом, Алёшка в смятении остановился. На утоптанной, посыпанной песком площадке толклась целая гурьба народу.

В основном это были мужики и бабы, нарядные и весёлые, — должно быть, крестьяне из местного села. Алёшка вновь ощутил смущение за свой непасхальный вид, но удирать было поздно, на него уже заозирались с любопытством и недоумением. Мужики поглядывали кто с насмешкой, кто с подозрением, бабы и девки — с интересом. Стояли люди не как попало, а друг за другом в очередь, и Алёшка пристроился за крайним — плешивым дедком лет семидесяти.

Но самое интересное происходило возле пруда. За спинами крестьян Алёшка не сразу рассмотрел. Там были уже господа — несколько дам и кавалеров, — они расположились полукругом вблизи огромной бочки.

Дам оказалось три. Одна, низенькая и плотно сбитая, держала в руках поднос с внушительных размеров оловянным кубком, вторая, высокая и худая — большую корзину, а третья, стоявшая между ними, троекратно лобызала каждого из подходящих, затем подавала ему кубок, а когда тот выпивал, вынимала что-то из корзины и вручала. Крестьянин кланялся и отходил, а на его место заступал следующий.

За спинами дам находились несколько кавалеров, один из коих, стоя на невысокой скамеечке, зачерпывал что-то из бочки и наливал в кубок. Остальные просто топтались рядом.

Очередь меж тем двигалась, и вскоре Алёшка смог рассмотреть всех трёх дам, а вернее, девиц. Маленькая и толстенькая была на редкость некрасива — широкий нос, близко посаженные глаза и чересчур пухлые губы, однако лицо её было лукавым и задорным, а в глазах светились ум и насмешка.

Вторая казалась вполне пригожей, разве что, пожалуй, слишком худой, однако её портило какое-то испуганно-брезгливое выражение лица. А вот третья молодая женщина… Да какая там женщина! Девчонка. Алёшка почувствовал, как по спине пробежал холодок. Раз взглянув, он, словно в полынью, ухнул в её огромные, голубые, как апрельское небо, глаза. И утонул.

Перестал видеть голый весенний сад, людей, его наполнявших — всё, кроме неё. Своей солнечной незнакомки. Она смеялась, в улыбке мелькали ровные белые зубки. Каждому из подходивших, прежде чем расцеловаться с ним, что-то говорила, кому-то пару слов, а кому-то целую тираду. На ней была голубая бархатная епанча, отделанная по капюшону светлым мехом, на голове маленькая треуголка, тоже с меховой опушкой. Из-под шляпки струились золотистые локоны, перевязанные сзади синей атласной лентой. Когда улыбалась, а улыбалась она беспрестанно, на щеках появлялись прелестные ямочки, делавшие лицо невообразимо милым и женственным, а кожа была такой ровной и гладкой, что Алёшке подумалось, что в ней, точно в зеркале, можно увидеть собственное отражение.

Словно зачарованный луной[50], он, не замечая ничего вокруг, вслед за остальными подошёл к цесаревне. И только тут, внезапно очнувшись, понял, что стоит перед ней, во все глаза глядя в лицо, и стоит, кажется, уже давно. Елизавета улыбалась, в глазах прыгали чёртики. Алёшку ровно кипятком обварило — он вдруг вспыхнул, будто индийская свеча[51]. И с ужасом понял, что понятия не имеет, что должен говорить и, самое страшное, даже не знает, не задала ли Елизавета ему вопроса.

— Похоже, вьюноша дар речи потерял при виде вас, Ваше Высочество, — насмешливо фыркнула невысокая дева и, обернувшись к Алёшке, добавила: — Государыня цесаревна спрашивала, кто ты такой и как тебя зовут?

— А-алёшка Розум… — пробормотал он смущённо. — Певчий из Придворной капеллы…

— А-а-а… Херувим… — Цесаревна рассмеялась. — Ну что ж, Алёшка Розум, Христос Воскресе!

И она шагнула к нему, обняла за шею и, притянув к себе, поцеловала прямо в губы.

---------------------

[47] В православном храме нефом называют часть церкви, предназначенную для мирян, в отличие от хоров для клироса.

[48] Лик — церковный хор, собрание певчих, клирос. В крупных храмах хор обычно делится на два лика, которые поют попеременно.

[49] Золотарь — ассенизатор, чистильщик выгребных ям.

[50] Зачарованный луной — лунатик, сомнамбула.

[51] Индийская свеча — так в восемнадцатом веке называлась пиротехническая забава, известная ныне, как «бенгальский огонь».

Загрузка...