в которой Анна Иоанновна вникает в работу политического сыска, Мавра учит Прасковью жизни, а Алёшка поёт песни
Костяные шары с негромким приятным стуком ударялись друг о друга и закатывались в лузы. К столу, смешно ковыляя на коротких кривых ножках, тут же подбегал карлик в парике и модном кафтане, доставал шар из сетчатого вместилища и относил в одну из двух корзинок.
Императрица выигрывала. Сам Андрей Иванович Ушаков, замерший чуть поодаль в почтительной позе, в бильярд не играл, но, чтобы понять это, не требовалось знать правила — кием Её Величество орудовала столь же метко, как и стреляла. Шары один за другим сыпались в лузы, и лицо графа Бирона делалось всё более хмурым.
Наконец, последний костяной кругляш выбил предпоследний, на миг замер, словно размышляя, не задержаться ли на столе, и нехотя исчез в тёмном провале. Карлик запрыгал и захлопал в ладоши.
Анна Иоанновна с улыбкой положила на сукно стола полированную длинную палку, богато украшенную инкрустацией и драгоценными камнями, погладила по руке огорчённого Бирона и обернулась к Ушакову.
— Здравствуй, Андрей Иваныч!
— Ваше Величество, вы прекрасно играете! — Тот поклонился.
— Пустое! Просто граф хотел доставить мне приятность. Вот и позволил выиграть. — Императрица улыбнулась Бирону и вновь взглянула на Ушакова. — Пойдём, Андрей Иваныч, расскажешь о своих делах…
Все трое прошли в кабинет, располагавшийся по соседству с бильярдной, Анна уселась в большое с резной спинкой кресло возле бюро, Бирон плюхнулся на стоявшую у стены оттоманку и принялся чистить ногти, а Ушаков остался стоять, склонив голову в кудлатом парике.
— Ну что, Андрей Иваныч, как служба? Не забылась за пять-то лет? Может, нужду в чём имеешь?
— Спасибо, Ваше Величество! Нужда у нас завсегда одна — в толковых людях.
— Тут тебе ничем не пособлю. У меня самой толковых наперечёт, да и те, я чаю, к тебе служить не пойдут, — хохотнула императрица.
Около получаса Ушаков докладывал о положении во вверенной ему Тайной канцелярии, о делах, заведённых за месяц, истёкший с момента её второго рождения, об архиве, переданном пять лет назад в сыскной приказ и содержавшемся с ненадлежащим тщанием… Граф Бирон, начавший зевать минуты через три после начала разговора, наконец, сослался на головную боль и ушёл.
— Как по-твоему, Андрей Иваныч, крамолы нынче больше стало?
Ушаков бросил на императрицу быстрый взгляд, стараясь понять, нет ли в вопросе подвоха, ничего в её лице не высмотрел и ответил осторожно:
— Это как посмотреть, Ваше Величество. Таковых татей, чтоб супротив жизни и здоровья вашего злоумышляли, покамест ни единого не поймал. А тех, что по глупости и пьяному делу языками треплют, сплетни да лукавые пересуды повторяют, пожалуй, столько же, что в прежние времена. То дурь людская, её меньше не становится, ибо народишко подлец и сволочь. Проспится этакий крамольник, поймёт, что натворил, и слезами умывается, готов язык свой поганый напрочь откусить. Да токмо слово-то не чижик — коли слетело с уст, назад не словишь. Ну и распустились за пять лет, страх потеряли… Ничего, скоро языки поприкусят…
Императрица взглянула остро, и Ушакову почудился в её взгляде некий тайный знак.
— И о чём же болтают, Андрей Иваныч?
— Да помилуйте, Ваше Величество, нешто вместно мне вам пересказывать, о чём судачат пьяные солдаты да их жёнки?
— А всё же?
Ушаков нервно сглотнул, он не был опытным царедворцем, не умел легко и красиво льстить. В искусстве угадывания монарших пожеланий был несведущ и неумел, внешностью и повадкой напоминая медведя. Вот что ему сейчас делать? Не рассказывать же императрице о том, как вчерашний арестант в компании таких же бездельников рассуждал, что «государыня-де баба. И ей хочется. А есть у ней немецкий мужик Бирон, который её попёхивает».
Андрей Иванович был истинный службист — старательный, въедливый и неглупый, но соображал медленно, не умел перестраиваться на ходу, любой шаг ему требовалось как следует обдумать, взвесив все за и против. Он смотрел на императрицу, судорожно пытаясь придумать ответ и чувствуя, как покрывается холодной испариной спина. И тут его осенило. Едва сдержав облегчённую улыбку, он принял озабоченный вид.
— Вот, скажем, третьего дня арестован некий солдат Михей Зыбкин, что о цесаревне Елисавет Петровне сказывал, что она-де с гвардейцами блудит, и, кабы он захотел, тоже бы с нею сошёлся.
Императрица поджала губы, но в тёмных глазах Ушакову почудилось довольство.
— И что ты с сим амурщиком делать намерен?
— Как водится, Ваше Величество — шкуру кнутом спущу да в Сибирь.
— Будет с дурня и кнута, — хмыкнула императрица. — Неча на зеркало пенять, коли рожа ряба… Чай, он правду сказал, ничего не придумал…
Ушаков внимательно взглянул на императрицу.
— Уж и солдатня в кабаках о моей сестрице дражайшей судачит. — Анна сердито нахмурила широкие чёрные брови. — Послал Бог сродственницу… Вот скажи мне, Андрей Иваныч, как сию беспутницу к порядку призвать? Чтобы всю фамилию блудобесием своим не позорила!
— Замуж выдать, — осторожно отозвался Ушаков.
— Да кому ж такая жена надобна, про которую вся Европа сплетничает? — буркнула императрица недовольно. — В обитель бы её, там блудодейке самое место, да граф Остерман не советует, говорит, коли в монастырь отправить, она тут же за святую в народе прослывёт.
«Так и есть, — подумал Ушаков. — Остерман хитёр, как змей. При всём её беспутстве Елизавете многие симпатизируют и вряд ли с сочувствием отнесутся к тому, что новая государыня её в монастырь заточила. Особливо учитывая, что вы, Ваше Величество, поведением тоже не Орлеанская дева».
Но вслух, разумеется, ничего не сказал.
— Вот кабы ты, Андрей Иваныч, за ней крамолу какую сыскал. — Голос Анны сделался вкрадчивым, а взгляд пристальным. — Измену, там, заговор или ересь… А всего лучше что-нибудь этакое, чтобы обожатели ейные от неё отвернулись. Вот тогда и в монастырь можно…
— Итак, мсье Лебрё, чем могу служить? — Габриэль Маньян смотрел на Матеуша, по-собачьи наклонив набок голову.
На вид поверенный был ненамного старше, должно быть, и тридцати ещё нет. Внешность самая заурядная: среднего роста, худощавый, лицо из тех, на каких взгляд не задерживается, только карие, чуть прищуренные глаза глядели чересчур внимательно для простоватой физиономии. Одет скромно и недорого, впрочем, Маньян был у себя дома и выезжать вскорости, кажется, не собирался. Решив не затрудняться излишними объяснениями, Матеуш протянул поверенному объёмный пакет.
— Прочтите сперва это, — предложил он. — Я не знаю, что вам написал граф де Морвиль, возможно, он сам рассказывает о порученной мне миссии.
Маньян вскрыл послание и взглянул на ровные ряды чисел, покрывавших лист сверху до низу.
— Цифирью[86] писано, — проговорил он и пояснил: — На чтение уйдёт некоторое время. Полагаю, к завтрашнему утру я успею ознакомиться, ну а вы пока отдыхайте. Должно быть, едва на ногах держитесь от усталости. Дороги нынче такие, что без них обходиться было бы проще…
Вот с последним Матеуш готов был согласиться горячо и от души — тракт, по которому, увязая через каждые полверсты, с трудом двигалась карета, рискуя оставить колёса в полужидком грязевом месиве, назвать дорогой язык возмущённо отказывался. Что же тогда бездорожье? Должно быть, у русских до сих пор в ходу средневековый обычай, по которому товары, упавшие с повозки, принадлежат хозяину земли, по которой та едет…
Матеуш тысячу раз пожалел, что приходится путешествовать в карете — верхом он доехал бы вдвое быстрее, даже если бы не менял коней, а давал роздых собственным. Он не понимал, зачем нужно представлять купца, если есть паспорт шевалье де Лессара, почему он не может ехать в Москву в качестве дипломатического служащего, но спорить с графом Плятером, разумеется, не осмелился.
А негоциант из Лиона ехать налегке никак не мог и был отягощён изрядным обозом — вёз с собой сундуки с образцами тканей, которыми якобы собирался торговать с московитами. Впрочем, нет худа без добра — зато у него был кучер Жано, расторопный смышленый малый из гасконцев, способный заменить собой целый штат слуг. Что-то во взгляде и особенно в осанке Жано наводило Матеуша на мысль, что тот не простой кучер, а быть может, и не кучер вовсе, но разбираться в этом вопросе ему было недосуг.
Меж тем Маньян взял с бюро бронзовый колокольчик и позвонил — в дверях тут же появилась полная круглолицая женщина лет тридцати — судя по наряду, служанка. Поверенный что-то сказал ей по-русски, и Матеуш с неудовольствием обнаружил, что не смог понять сказанного. Полгода назад, когда по требованию графа Плятера он начал учить русский язык, тот не показался ему сложным — многие слова напоминали польские, только звучали чудно́. Вскоре он уже хорошо понимал своего наставника, довольно бойко говорил сам и самонадеянно полагал, что вполне готов к путешествию в Московию. Однако на деле Матеуша ждал неприятный сюрприз — быструю и какую-то невнятную речь коренных московитов он почти не разбирал.
— Акулина обустроит вас на ночь и подаст тёплой воды, освежиться с дороги, — вывел его из задумчивости голос Маньяна. — Доброй ночи, сударь.
Служанка проводила Матеуша в одну из комнат и вскоре принесла поднос со скромным ужином — половиной холодного цыплёнка и штофом вина. Матеуш хотел заговорить с ней, но отчего-то не решился. Ещё через полчаса Акулина притащила лохань, ведро с водой и кувшин, и тут уж пришлось обрести дар речи — мыться в присутствии женщины, хотя бы и прислуги, Матеуш не желал. Медленно, путаясь в словах и помогая себе жестами, он велел горничной позвать своего кучера, которого разместили с прислугой, а самой ждать за дверью.
Когда с омовением было покончено и оба, и женщина, и Жано, убрались вон, Матеуш подошёл к окну. На улице уже совершенно стемнело, но вечер стоял ясный, лунный, а небосвод украшала целая россыпь звёзд, так что света было достаточно.
К концу пути, ошалев от тряски по колдобистым разъезженным дорогам, Матеуш впал в безразличное отупение, и поэтому, пока тащились по улицам русской столицы, даже в оконце не смотрел, мечтая только об одном: как-нибудь доехать и, наконец, покинуть опостылевшую за долгие недели карету.
Теперь же он с интересом разглядывал в окно кусок улицы. «И это столица?» — изумился Матеуш. Дома деревянные, торчат как попало, будто пьяные пейзане, улицы кривые, заборы не образуют единый ровный строй, а тоже все разные: кто выше, кто ниже, и стоят не в линию. Дороги мощены не камнем, а брёвнами.
Он вспомнил улицы Варшавы, ровный строй каменных домов, парки, дворцы, величавые костёлы, плотно подогнанную брусчатку под ногами. Москва же не город — деревня! И эти дикари, не умеющие навести порядок в собственной столице, будут диктовать его Отчизне, кого ей следует выбирать королём? Говорят, большинство московитов не умеет ни читать, ни писать. Их неистовый царь лупил своих подданных дубиной, заставляя учиться.
Чувствуя, как плещутся в дуще презрение и ненависть, Матеуш отошёл от окна.
-------------------
[86] Цифирь — способ шифрования, в котором вместо букв используются цифры.
Утром за завтраком Маньян сам начал разговор.
— Граф описал мне в общих чертах вашу затею и хочет, чтобы я помог её исполнить. Какую помощь вы желали бы получить?
— Для начала расскажите мне про принцессу Елизавету.
— Елизавета — дочь царя Петра и его второй жены Екатерины. Родилась до брака и потому, а ещё из-за низкого происхождения матери, не воспринимается как серьёзная претендентка на корону. После смерти последнего царя клан князей Долгоруких, что был тогда в фаворе, даже не рассматривал возможность возведения её на престол.
— Из-за того, что она незаконнорожденная?
— Ну, официально-то по русским законам она не считается незаконнорожденной, поскольку во время брачной церемонии родителей Елизавету с сестрой «привенчали». Этот обряд признаёт законность рождения и даёт полные юридические права, в том числе и наследования. Кроме того, обе царевны упомянуты в тестаменте своей матери, как следующие после Петра Второго претендентки на престол. Документ сей на момент смерти молодого государя оставался в силе, потому как тот завещания по себе не оставил.
— Тогда почему на престоле оказалась не она?
— С одной стороны, на дурной роток не накинешь платок — одно дело закон, а вовсе другое — молва. Старая аристократия, которую сильно потеснила худородная петровская знать, от души презирает «отродье портомои», как прежде презирала её матушку… Но, главным образом, дело тут в самой Елизавете. — Маньян досадливо поморщился, и Матеуш взглянул на него удивлённо. — Она ведёт себя неподобающе особе царской крови. Принцесса с семнадцати лет предоставлена сама себе, никакой родни, кроме тёток и дядьёв с материнской стороны, у неё нет. А те, даром что нынче графы, крайне низкого происхождения и влияния на неё не имеют.
— И что с того? — не понял Матеуш.
— А то, что Елизавета слишком смела в поступках, за которые любую дворянскую девицу ждала бы монастырская келья. — Взглянув в его недоумевающее лицо, Маньян вздохнул и пояснил уже без экивоков: — Елизавета бойка, весела и изумительно хороша собой. Она сводит мужчин с ума и с жадностью вкушает плод своей неотразимости. Или, как здесь говорят, «знает в любви всё, чему её не учили».
— Царственная потаскушка. — Матеуш скривился от отвращения. — Впрочем, чего ждать от дочери бесноватого царя и полковой шлюхи!
— Я бы не советовал вам говорить подобное вслух. — Маньян понизил голос. — Даже в этих стенах и по-французски. Пару недель назад государыня подписала указ о восстановлении Тайной канцелярии.
— Что такое «Тайная канцелярия»?
— Оплот политического сыска. Она занимается преступлениями против государства и государя. А хула на царицу и её фамилию[87] здесь почитается тяжким преступлением, за которое любой, в том числе и иностранец, может оказаться в Сибири, а то и вовсе на плахе.
Маньян сам разлил по чашкам кофий, отхлебнул из своей, на миг зажмурился от удовольствия и продолжил:
— Елизавета не властолюбива. И хотя на трон прав имеет больше, нежели царица Анна, никаких попыток заполучить его не делала. Всего более её волнуют наряды, балы и кавалеры, которых она даже не пытается скрывать от общества. Но тем не менее Её Величество смотрит на неё, как чёрт на попа, и, кажется, спит и видит, как бы отправить в монастырь. Не так давно Анна услала из Москвы в дальний гарнизон любовника Елизаветы, некоего гвардейца по прозванию Шубин, за то, что тот слишком уж вольно рассуждал, что-де именно его возлюбленная должна наследовать умершему царю. Сказывают, и сама Елизавета была в шаге от монашеской кельи, но всё же царица не решилась её тронуть, должно быть, опасаясь волнений. Мне кажется, пока она не слишком уверенно чувствует себя на троне.
— А что, если бы её постригли, могли и впрямь случиться волнения?
Маньян пожал плечами.
— Трудно сказать наверняка. Как я уже говорил, придворные и дипломаты цесаревну презирают, но гвардия в России, как мне кажется, уже начала осознавать свою силу и всё больше становится тем, что англичане называли «kingmaker» — делатель королей. В среде же гвардейских солдат и нижних чинов она весьма популярна.
— И как вы полагаете, эта самая гвардия могла бы посадить Елизавету на трон?
— Если бы нашёлся вождь, уважаемый в гвардейских полках, думаю, он смог бы составить комплот[88] в её пользу.
— Это умозрительное рассуждение или такой вожак в самом деле имеется? Уж не тот ли гвардеец, которого сослали в глушь?
— Ну что вы! — Маньян улыбнулся. — Шубин — мелкая сошка, прапорщик. Да и рода хоть и шляхетского, но незнатного. Куда ему революции учинять!
— Принцесса столь неразборчива, что крутит амуры с человеком из низов?
— Мне кажется, это-то и эпатирует всего больше местную публику. Если бы она выбирала в любовники князей из Рюриковичей, на это смотрели бы гораздо снисходительнее.
— И кто у неё нынче ходит в амантах?
— Пока таких слухов до меня не доходило. Я, признаться, впрямую и не интересовался, но, если вам угодно, могу узнать.
— Узнайте, мсье Габриэль. Как вы полагаете, у меня есть шанс вскружить этой даме голову?
Маньян внимательно взглянул на Матеуша, словно и впрямь хотел оценить его стати и шансы на амуры с цесаревной, и кивнул.
— Думаю, такое вполне возможно.
— Значит, мне понадобится ваша помощь — вам придётся ввести меня в здешнее хорошее общество.
------------------------
[87] семью
[88] заговор
Императрица запретила Елизавете брать с собой весь двор, ограничив штат десятком человек, и бо́льшая часть её людей принуждена была остаться в Москве. В Александрову слободу со своей госпожой отправились лишь самые близкие — Мавра Чепилева, Прасковья Нарышкина и ещё почему-то недавно появившаяся новая фрейлина — Анна Маслова, родственница братьев Воронцовых. Анну взяли на место старшей Прасковьиной сестры, Анастасии, которая через две недели выходила замуж и потому от службы при дворе увольнялась.
Из мужчин в слободу поехали Шуваловы, Воронцовы, Григорьевы, медикус Лесток и Алёшка. Всем им было запрещено без разрешения императрицы покидать новое место пребывания, устраивать шумные увеселения, а также принимать у себя каких-либо гостей, за исключением близких родственников.
Выехали на Троицу — отстояли праздничную обедню, после службы Елизавета по обыкновению угостила у себя в саду крестьян: бабам раздала по пирогу, мужикам — по чарке хлебного вина. А после обеда обоз, гружённый посудой, мебелью и прочим скарбом, тронулся в путь.
Двигались подводы медленно и к ночи доехали только до деревни Долгинино, что отстояла от Покровского вёрст на двадцать с небольшим. Останавливаться на постоялом дворе Елизавета не пожелала, заявив, что ненавидит тараканов. Погода была чудесная — вечер наплывал тёплый, ясный, и лагерь разбили прямо на лугу за деревней.
Поужинали взятыми в дорогу пирогами и до полуночи сидели возле костра. Мавра с Елизаветой затеяли петь песни, остальные кто подпевал, кто просто слушал.
— А вы отчего не поёте, Алексей Григорич? — спросила Мавра, заметив, что Алёшка слушает молча.
— Я ваших песен не знаю. — Он улыбнулся смущённо. — Токмо слушать могу.
— Так пойте свои, а мы внимать станем, — предложила Елизавета. В отсветах костра её лицо казалось старше и строже, но оставалось не менее прекрасным.
— Ой, чий то кінь стоїть,
Що сива грывонька.
Сподобалася мені,
Тая дівчинонька… — запел Алёшка.
Голос, мощный, широкий, как Днепр ранней весной, прокатился над лугом, теряясь среди берёз на дальнем взгорке. На миг показалось, что он в родных Лемешах, поехал с хлопцами в ночное и теперь сидит у костра, слушая, как трещат в огне смолистые сучья. Бродят рядом стреноженные кони, фыркают, прядают чуткими ушами, и песня льётся, звучная, распевная, полная солнца, летнего зноя и полынного аромата. На несколько мгновений он закрыл глаза, вспоминая далёкую родину, низкое летнее небо с россыпями звёзд и шелест старого платана, под которым обычно они, мальчишки, разводили костёр.
— Не так та дівчина,
Як біле личенько.
Подай же, гарная,
Ты менэ рученьку.
Как же он любил петь! Пел с раннего детства, за любым делом и во время отдыха. Пел, как дышал — легко и свободно, голос сам схватывал незнакомую мелодию, переливался, точно ручей по камням…
Открыв глаза, он увидел, что все взгляды устремлены на него — на лицах дам светилось восхищение, даже у насмешливой Мавры и в глазах скромницы-Прасковьи, а в загадочном мерцании Елизаветиных очей ему почудилось нечто особенное, словно она вдруг стала неизмеримо ближе. И Алёшка сам не понял, как так получилось — все сидящие возле костра словно растворились в ночной духмяной темноте, осталась лишь одна Елизавета, смотревшая на него со странным интересом, и последний куплет он пропел, напряжённо глядя ей в глаза:
— Кохання-кохання
З вечора до рання.
Яко сонечко зійде
Кохання відійде.
— Красивые у вас песни, Алексей Григорич, — проговорила она с улыбкой, когда последний звук Алёшкиного голоса погас где-то вдали и все словно очнулись, зашевелились — дамы принялись восхищаться, мужчины насупились, и только Александр Шувалов весело заговорил, что таким голосищем колокол-благовестник заглушить можно.
Когда мужчины разлеглись на траве, а дамы разместились в карете, Алёшка ещё долго не мог заснуть, лёжа рядом с одной из повозок — глядел в высокое чёрно-бархатное небо, слушал пение цикад и по-обыкновению заново проживал весь сегодняшний день. Как старатель-златодобытчик собирает по крупинкам драгоценный золотой песок, Алёшка собирал в душе свои воспоминания, каждый взгляд, каждую улыбку, каждое слово, сказанное ею. Елизаветой.
Следующие двое суток провели в пути. К вечеру пошёл дождь, который моросил и весь следующий день, так что ночевать пришлось всё-таки на постоялом дворе. Алёшка сразу ушёл на сеновал, где прекрасно выспался. Правда, посреди ночи, кряхтя и шёпотом ругаясь, на сенник залез младший Шувалов.
— Клопов там — как блох на медведе! — пожаловался он, яростно почёсываясь. — К утру до костей обгложут. Я уж тут с тобой переночую.
В Александрову слободу прибыли во вторник ближе к ночи, все изрядно уставшие, особенно дамы. Посад тонул в хмурой дымке ненастного вечера, и первыми навстречу путникам выступили стены старинного Александровского кремля, расположенного на другом берегу неширокой речки Серой. Из-за них выглядывали постройки Свято-Успенского женского монастыря, что уже около ста лет находился на территории крепости. Отчего-то Алёшке монастырь не понравился — от стен его дышало не покоем и святостью, а какой-то стылой жутью и безысходной тоской[89]. Не должно так быть в святом месте.
Само село растянулось против монастыря на соседнем берегу. По виду жители не бедствовали — избы стояли справные, иные на каменном подклете. Дворец высился чуть в стороне, ближе к крутому берегу Серой, который здесь именовали Царёвой горой ещё с тех времён, когда там стоял терем царя Фёдора Алексеевича. Тот за полсотни лет обветшал, покосился, а недавний пожар довершил дело — развалины, поросшие крапивой и лопухами, и сейчас ещё можно было найти на задворках служб, за конюшнями, сенными и каретными сараями и избами прислуги.
Елизаветин дворец выходил окнами на единственную посадскую площадь, вокруг которой ютилось поселение. Был он в одно жильё[90], но на высоком каменном подклете и состоял из трёх отдельных строений. В центральной части располагались парадный трапезный зал, бывшая государева «Престольная палата», что ныне играла роль гостиной, и «Крестовая палата», в которой и теперь находилась молельня. Предваряли центральную часть обширные передние сени с огромной голландской печью в изразцах.
От этих парадных апартаментов двумя крылами в разные стороны расходились жилые хоромы. В правом крыле — «царицыных палатах» — расположилась Елизавета со своими дамами, в левом — бывших «государевых палатах» — мужчины. К каждому пристрою, как и к центральной части вёл отдельный вход со своим «красным крыльцом». Однако в оба крыла можно было попасть и из сеней центральной постройки.
В нижней части дворца, под «палатами» находился подклет — ещё один невысокий этаж, наполовину заглублённый в землю. Там располагались все хозяйственные помещения — кладовые, поварня, прачечная и каморы комнатной прислуги. Из подклета топились все дворцовые печи, из него же, пройдя узкими коридорами, можно было попасть через небольшие, спрятанные в укромных углах дверцы в любую из горниц верхнего «барского» этажа. Это было устроено для того, чтобы прислуга не ходила парадными комнатами и не путалась у господ под ногами.
Алёшку поселили в одной из горниц левого крыла, небольшой, но светлой. Из окон виднелся кусок заросшего старого сада, купол Рождественской церкви, колокольня и часть старинного погоста, где уж давно никого не хоронили.
Несколько дней все обустраивались на новом месте, а потом жизнь вошла в прежнюю размеренную колею — утренняя служба в соседней церкви, охота или выезд на прогулку, катание на лодках. Несколько раз наведались в знаменитые царские «кобыльи конюшни[91]», где ещё со времён Елизаветиного деда[92] разводили лучших в России лошадей.
После ужина обычно играли в карты или устраивали музыкальные представления. Прасковья Нарышкина неплохо музицировала на клавикордах, Мавра, Елизавета и Данила Григорьев пели, Алёшка и пел, и играл на бандуре. Очень скоро он выучил все любимые Елизаветой русские песни и теперь часто солировал на этих домашних концертах к видимой досаде Данилы — до Алёшкиного появления тот был единственным из мужчин двора, кто вокалировал вполне прилично.
По вечерам, когда публика разбредалась по своим горницам, Алёшка уходил в сад или в беседку на Царёвой горе, где с косогора к берегу Серой вела старая лесенка с шаткими перильцами. Но чаще всего являлся под окна Елизаветиных комнат и подолгу глядел на тени, мелькавшие по портьерам, а иногда слушал её протяжные, полные тоски песни.
Елизавета волновала его. И если сперва, в самом начале знакомства, он глядел на неё, как на нечто недосягаемое, почти неземное, теперь, живя под одной крышей, Алёшка видел уже не небожительницу, а женщину из плоти и крови: слышал сплетни, становился свидетелем совершенно земных поступков. Романтичный образ, окутанный сияющей дымкой, таял, уступал место другой Елизавете — живой, тёплой, настоящей. Это превращение пугало Алёшку, поскольку невольно позволяло мечтать о невозможном.
---------------------
[89] Когда-то в шестнадцатом веке в Александровой слободе находилась опричная столица Ивана Грозного. Там, в Александровском кремле, где с середины семнадцатого века расположен женский Свято-Успенский монастырь, царь вершил жестокие расправы, пытал и казнил.
[90] в один этаж
[91] Кобыльи конюшни — конезавод.
[92] Речь о царе Алексее Михайловиче Романове.
Крепкие руки, державшие за бёдра, приятно холодили пылающую кожу. Дыхание за спиной становилось всё чаще, пальцы сжимались сильнее. Завтра будут синяки… Волна острого наслаждения накрыла, как порыв шквального ветра. Мавра стиснула зубы, чтобы подавить стон. Человек сзади глухо зарычал, он не умел сдерживаться, и это доставляло ей особое удовольствие — смесь восторга и ужаса.
Чуть переведя дух, Мавра оправила юбки и обернулась. Иван тяжело дышал, опершись руками о стол. Потянулась было к его губам, но, заметив недовольную гримасу, промелькнувшую на порченом оспой лице, отстранилась — всякий раз забывала, что он не любит нежностей после того, как всё уже случилось.
Неподалёку раздались голоса, и Мавра быстро ускользнула на женскую половину.
Она любила такие приключения. Иван был на них большой искусник. Заниматься любовью в бальной зале, укрывшись за портьерой, в карете или, как сейчас, в трапезной, куда всякий миг мог кто-нибудь войти — будоражило, пьянило, делая наслаждение особенно острым и ярким.
Всё же Иван подходил ей куда больше, чем скучный на выдумку Петрушка, для которого кульминацией авантюрного приключения было прокрасться ночью к ней в комнату. Всего-то лишь раз удалось соблазнить его в парке и на них, как назло, наткнулась дура Парашка, перепугав кавалера чуть не до обморока.
Мавра бесшумной кошкой проскользнула по узкому крытому переходу и сквозь анфиладу тёмных комнат, через задние сени и галерею прошла в Елизаветины апартаменты. Вход в её собственную спальню пролегал через первую из трёх цесаревниных покоев — бывшую царицыну рукодельную, где и теперь стояли напольные пяльцы, и временами под противоречивое настроение Елизавета усаживалась здесь вместе с фрейлинами вышивать алтарные покровы и воздухи для церкви. Мавра толкнула дверь в свою светёлку и тут же услышала из одной из соседних горниц звуки, не оставлявшие возможностей для двойного толкования. За стеной кто-то горько плакал. Она шагнула в сторону Елизаветиной спальни, но тут с удивлением обнаружила, что рыдания несутся вовсе не оттуда. Изумляясь всё больше, Мавра приотворила дверь в смежную комнату, что располагалась с противоположной стороны от Елизаветиных покоев, и вошла.
Прасковья лежала уткнувшись носом в подушку и лила слёзы.
— Ты что? Обидел кто? — Мавра присела рядом и погладила ту по спине.
— Он ме-меня не замеча-а-ет! — прорыдала Парашка глухо. — Я ему… ик… а он… прости-тите, Прасковья Мих-михай… ик… михайловна-а-а…
— Кто? — изумилась Мавра.
— Алексей Григорьеви-и-ич! — И Парашка захлебнулась плачем.
Разобраться удалось не сразу, но когда до Мавры дошла суть дела, только сострадание к подруге не позволило ей расхохотаться в голос.
Нет, она и раньше замечала, что Прасковья неровно дышит к новому управляющему, но не подозревала, что всё настолько серьёзно. Словом, дело было так: Парашка подкараулила Розума в слободе и попросила проводить до дворца. Тот, разумеется, не отказал, был вежлив и почтителен, однако все приёмы обольщения, предпринятые этой дурёхой, не произвели на него никакого впечатления: разговор о романе дона Сервантеса он не поддержал, уроненный кружевной платочек не заметил вовсе и, наступив, втоптал в грязь, а на предложение прогуляться на кручу — высокий берег реки Серой — извинился, сказал, что очень занят, и, как только они оказались возле дворца, тут же ретировался.
И теперь незадачливая соблазнительница давилась слезами и икотой.
— Ну что ты за дурища! — вздохнула Мавра, когда при помощи разведённого водой вина ей удалось немного успокоить подругу. — Ну кто же с кавалерами разговоры о романах заводит? О собаках, о лошадях, об охоте — ладно! Но не о Доне Кишоте же! Батистовыми платочками разбрасываться можно лишь тогда, когда он жаждет сей платочек заиметь, а прогулки и вовсе лишнее. Тебе надо было притвориться, что ногу подвернула, чтобы опереться на его руку. А опираясь, прижаться к ней грудью. По лестнице подниматься наперёд него и, приподняв подол, ножку невзначай показать, да не кончик каблука, а повыше, лучше до колена.
Парашка глядела на неё в ужасе, точно у Мавры вдруг выросли рога.
— Ох, горе ты моё… — Достав платок, Мавра утёрла подруге лицо. — Ты не знаешь, в баню он один ходит или с нашими орлами? Я чаю, один — чураются они его. Когда будет банный день, ты последи и, как он в мыльню отправится, тоже туда ступай, дескать, полагала, там нет никого. Да только не в робе с шнурованием, а шлафрок надень, чтоб быстро скинуть можно.
— Зачем? — пискнула Прасковья, и Мавра рассердилась.
— Чтоб мыться ловчее!
— Что он обо мне подумает?
— Когда нормальный молодой муж видит нагую деву, он думать перестаёт! Не до дум ему.
— А без бани нельзя? — проблеяла подруга испуганно.
— Можно. Ночью, как во двор пойдёт, надеваешь рубаху, из самого тонкого полотна, берёшь свечу и караулишь его, лучше всего на лестнице. Как он до половины поднимется, выходишь навстречу и даёшь рассмотреть все свои прелести, да на него при том не гляди, очи долу держи, а потом внезапно «увидишь» его, споткнёшься и упадёшь ему в руки. Но тут рисково — можете оба с лестницы грохнуться.
Прасковья горестно шмыгнула носом.
— К чему, Мавруша, не люба я ему! Он всё на Лизавету смотрит, глаз не сводит!
Мавра вздохнула.
— Посмотрит да перестанет. Не надобен он ей, дурище. А мужи, они глазами любить не умеют. Им другого потребно.
— Чего? — прошептала Прасковья с ужасом.
— Того самого. Утех амурных. Коли дама холодна, оне с девками сенными утешаются. Не знаешь, твой Алёшка к холопкам хаживает?
Парашка испуганно хлопала глазами.
— Плохо, ежели хаживает, тогда он по Лизавете долго вздыхать может. А коли иноком живёт, заманить его в постелю не в пример проще будет. И тут уж от тебя зависит, станет он и дале по ней сохнуть или ты его зазнобой сделаешься. Ежели что, приходи, советом пособлю…
— Мавруша, а без этого никак?
И столько было в её голосе тоски, что Мавре сделалось жаль подругу. Она обняла её за плечи и погладила по голове, как маленькую.
— Ну ты же в монастырь не собираешься? Значит, замуж пойдёшь. А коли так, всё одно мужа ублажать придётся. Так с молодым любезником Венеру тешить куда как слаще, нежели со стариком, к коему горячности не имеешь. Ты не бойся, это не больно, а коли кавалер умелый, так ещё и нега сладостная. Впрочем, к твоему Розуму сие явно не относится. Он, поди, ещё отроком…
— А коли прознают? — шёпотом выдохнула Прасковья.
— Дурой не будешь, так и не вызнает никто. А за девство не боись, подделать его легче лёгкого. Пузырь с бычьей кровью вставишь и готово дело — невинная дева.
— Куда вставишь?
Мавра вздохнула.
— А это я тебе, касатка, после расскажу.