Глава 42

в которой Алёшка нарушает приказ и лишается друга

Семь человек так и остались стоять, зачарованно глядя на закрывшуюся дверь. Мавре казалось, что прошло несколько часов, прежде чем они вновь смогли говорить и двигаться. Рассеял «чары» звон часового колокола, ударившего на башне Петропавловского собора. Вслед ему отозвались адмиралтейские куранты и часы на церкви Исаакия Далматского.

С первым ударом Розум вдруг ожил, сорвался с места и бросился к выходу, а за ним пришли в себя и все остальные. Сталкиваясь в дверях, толпа вывалилась на крыльцо, и Мавра увидела лёгкие открытые санки, запряжённые одной лошадью, на которых обычно Елизавета совершала променад по городу. На козлах сидел Иван, по-прежнему прижимавший к себе бледную Парашку.

Значит, прошло всего несколько минут, а вовсе не часы?

Заметив выскочивших на улицу людей, Григорьев крикнул:

— Увижу погоню — пристрелю её!

Он хлопнул вожжами, и сани покатили в сторону Невы. Мавра подумала, что он хочет выбраться на дорогу, идущую вдоль реки, и быстро стала прикидывать, куда именно он собирается ехать, однако возок свернул с накатанной колеи прямо на лёд.

— Что он творит? — выдохнула Елизавета над ухом, и схватила Мавру за руку. — Он помешался…

Выехав на ледовую равнину, Григорьев хлестнул лошадь, и та, всё ускоряя бег, устремилась в сторону Петропавловской крепости.

— Он в Тайную канцелярию едет… — догадалась Мавра, и её заколотила дрожь.

— Лёд может не выдержать, — прошептала Елизавета. — Он её утопит…

Отъехав немного от берега, Григорьев придержал лошадь, заставив двигаться ровной размеренной рысью и направляя в сторону Заячьего острова, а преодолев саженей полтораста, и вовсе перевёл на шаг.

— Что он делает? — прошептала Мавра озадаченно, и в следующую секунду Иван, повернувшись к спутнице, резким движением вышвырнул её на речной лёд. Сани вновь стали разгоняться.

Елизавета и Мавра хором ахнули, а стоявший чуть впереди Розум развернулся и побежал к дому.

— Параша! — Елизавета скатилась с крыльца и бросилась к реке, Мавра, Чулков и Шуваловы метнулись следом.

Прасковья сидела на льду, не пытаясь подняться, возок удалялся.

Сзади совсем близко раздался дробный перестук, перешедший в чавкающие звуки — обернувшись, Мавра увидела Розума: вылетев из-под дворцовой арки, он без седла, одетый лишь в рубашку и кюлоты, скакал к реке. Прочие тоже обернулись на звук, и Василий Чулков вдруг бросился прямо под копыта вороного жеребца.

— Лексей Григорич! Не надо! Ледоход не сегодня-завтра — потонешь!

Розум резко осадил коня, тот присел на задние ноги, копыта заскользили на мокрой снеговой каше.

— Ей тихо велено жить… Незаметно… Ушаков письма не спустит… Нельзя, чтобы он добрался до Ушакова! Нагнать надобно, — заговорил Розум бессвязно, словно в горячке, и объехал Василия.

Но тут в повод вцепилась Елизавета.

— Нет! Прошу тебя! Алёша, нет! Лёд не выдержит…

Розум вдруг улыбнулся широко и радостно, склонился к ней — почти лёг на шею коня, и поцеловал в губы, а потом гикнул, пришпорил вороного и широким размашистым галопом помчался наискось через реку, забирая влево, вслед за удаляющимися санями.

* * *

Лошадиные ноги проваливались в размокший, посеревший от влаги лёд, и санный след, по которому он скакал, темнел, наполненный талой водой. Алёшка знал, что нельзя ехать галопом — слишком сильно ударяют копыта по подтаявшему ледяному покрову, но погонял и погонял Люцифера, понимая, что иначе не успеет — сани были уже на середине реки.

Вздымая вихрь мокрых снежных брызг, он пронёсся мимо Прасковьи — та уже поднялась на ноги и с трудом, прихрамывая и шатаясь, брела в сторону берега.

— Прасковья Михайловна! — крикнул он на скаку. — Идти нельзя! Провалитесь… Лёжа! Ползком!

И тут же забыл про неё, видя только одно — тёмное пятно впереди на сером снегу, расстояние до которого медленно сокращалось. Григорьев заозирался, должно быть, услыхал его крик, и, заметив Алёшку, хлестнул лошадь.

— Давай, братаня! Не подведи… — шептал Алёшка, будто в беспамятстве. — Выручай, мой хороший…

Возок приближался, хотя Григорьев изо всех сил настёгивал свою лошадку, и та тоже шла галопом.

Алёшка весь подался вперёд, почти лёг на шею коня, каким-то шестым или десятым чувством ощущая, что так ему двигаться проще. Он уже различал бледное лицо Григорьева со стиснутыми оскаленными зубами всякий раз, когда тот оборачивался на него. До саней оставалось саженей десять, когда по ушам ударил грохот, и над возком воспарило облачко дыма. Что-то пронзительно свистнуло рядом с лицом и обожгло щёку, точно огненным пальцем ширкнуло.

Стреляет, понял Алёшка. Сам он, поглощённый одной мыслью — как можно быстрее пуститься в погоню, не сообразил взять никакого оружия.

До крепостной стены оставалась пара сотен саженей, когда Алёшка, наконец, поравнялся с санями. Григорьев вновь вскинул руку с пистолетом, но выстрелить не успел — послышался странный звук — то ли треск, то ли утробный гулкий всплеск, запряжённая в сани лошадь повела влево, высоко вскидывая передние ноги, ноздреватый сырой лёд под её копытами вдруг потемнел — на сером неровном покрове, как пятна крови сквозь повязку, быстро проступала чернота — и с пронзительным истошным ржанием лошадь ушла в воду вместе с санями.

Алёшка резко потянул Люцифера в сторону, чувствуя, как уходят вниз, проваливаются задние ноги, конь из последних сил рванулся вперёд, Алёшка увидел, как дробится, обламываясь под копытами, лёд, разверзая тёмную, страшную бездну, и в следующее мгновение очутился в воде.

На миг он погрузился с головой, а когда вынырнул, на поверхности чёрной, будто смола, речной глади, там, где минуту назад были сани, лишь лопались воздушные пузыри да закручивались стремительные водовороты. Саженях в пяти бился погибающий Люцифер, вскидывал ноги, пытаясь взобраться на отступающую спасительную кромку, и ржал мучительно, душераздирающе…

Совсем рядом бултыхался Иван, хватался за край полыньи, но выбраться не мог, намокший лёд крошился под руками, и он срывался и срывался в воду. Тяжёлый плащ тянул его ко дну. Собрав все силы, Алёшка поплыл к дальней стороне образовавшейся купели. Доплыв, выпростал из воды руку, забросил на ледяной покров и замер, чувствуя, как наливается тяжестью и немеет тело, а затем мощным, но плавным рывком повернулся к краю рваной дыры боком и выбросил на неё ногу.

Сперва ничего не получилось — лёд обломился, и Алёшка соскользнул в воду, успев только раскинуть в стороны руки, чтобы не уйти в неё с головой. Руки не желали шевелиться, он почти не чувствовал их и, выкинув снова на лёд, тяжело дыша, закрыл глаза. Бесполезно. Ему не выбраться… Паника ударила в голову, заставляя судорожно бултыхаться, хватая ртом воздух, но цепляясь за край уходящего сознания, Алёшка смог заставить себя замереть. Медленно выдохнул, затем медленно вдохнул и вновь попытался тягучим плывущим движением выбросить на край полыньи ногу. Та уперлась в твердую поверхность, и медленно, по вершку вытягивая тело наружу, он уговаривал себя не спешить, понимая, что если погрузится в воду вновь, то больше уже не всплывёт.

Удалось вытащить себя наполовину, Алёшка полз по снегу, будто слизняк, растекаясь по тающему льду, цеплялся за рыхлый мокрый наст пальцами, которые ломило так, что от боли выступили слёзы. Наконец, он оказался снаружи весь, из последних сил перекатился в сторону, затем ещё и ещё и остался лежать, уткнувшись лицом в снег. В последний раз мучительно и истошно закричал Люцифер, раздался громкий всплеск, и наступила тишина. С трудом приподняв голову, Алёшка увидел в паре саженей от себя лишь чёрную, поблёскивающую гладь, по которой расходились широкие круги. Никого не было ни в воде, ни на рваном окоёме изломанного льда.

Уронив голову на снег, он заплакал.

* * *

В спальне было сумрачно, портьеры глухо задёрнуты так, что даже крошечный лучик не проникал. И Мавре невольно подумалось — отчего в комнате, где лежит тяжело больной, всегда стараются создать этот мрак, ведь даже умирающему хочется увидеть небо, солнце, услышать щебет птиц и почувствовать дуновение весеннего свежего ветра…

Она осторожно приблизилась к сидящей в изголовье кровати фигуре, боясь потревожить, но Елизавета не спала — тут же обернулась на шорох шагов.

— Ну как он?

— По-прежнему. В горячке. Мечется, бредит.

— Давай я с ним посижу. Отдохни, голубка моя. — Мавра присела на край огромной пышной постели под роскошным парчовым пологом, где на смятых простынях, разбросав в стороны руки и запрокинув голову, лежал Алексей Розум.

Когда Василий Чулков с Александром Шуваловым, впрягшись в розвальни, привезли Розума во дворец, тот был уже плох — тяжело, со свистом дышал, и взгляд ускользал, так что непонятно было, видит ли он окружающих. Елизавета велела отнести его в свою комнату. К ночи поднялся жар, он впал в беспамятство, и вот уже пятый день не приходил в себя, бредил, метался, натужно хрипло дышал и заходился в кашле. Лесток с каждым днём мрачнел всё сильнее.

— Иди поспи. — Мавра тронула Елизавету за плечо. — Сама скоро упадёшь с ним рядом.

Елизавета отрицательно помотала головой и погладила Розума по волосам.

Тогда, в понедельник, у неё случилась тяжелейшая истерика со спазмами и конвульсиями, Елизавета рыдала и билась так, что пришлось пускать кровь и давать снотворное. Но, придя по утру в себя, она, несмотря на протесты Лестока, отправилась к больному и с тех пор почти не отлучалась.

Розум застонал, заметался на кровати, сбросив с себя перину, которой был укрыт, глухой сиплый голос, совершенно не похожий на его мягкий баритон, забормотал невнятно: «Пытайте… лучше пытайте… я не стану доносить…»

Елизавета схватила его за руку.

— Тише, тише, успокойся. — По щекам её текли слёзы, и Мавра почувствовала, что сама сейчас разрыдается.

Больной обмяк, задышал ровнее, казалось, голос Елизаветы успокоил его.

— Он всё время повторяет это… Как будто Алёша, тот Алёша, говорит его устами. — Она зажмурилась и сделала движение, словно хотела зажать уши, но вместо этого закрыла лицо руками. Голос зазвучал глухо:

— Они пытали его, Мавруша… пытали… — Елизавета судорожно, сипло всхлипнула, звук перешёл в отрывистое глухое рыдание, Мавра поспешно обняла её.

— Нет, голубка моя, нет! Ивашка солгал! Специально, чтобы сделать тебе больно, — проговорила она, но Елизавета покачала головой.

— Я знаю, что он сказал правду. Они действительно мучили его. Мучили из-за меня… Если бы я послушала тебя, если бы заставила себя забыть его, ему не пришлось бы пройти через этот ад… Это я его погубила.

Мавра прижала её к себе, покачивая, как ребёнка.

— Не думай о том, голубка… Не надо!

— Не могу Мавруша… Я только об этом и думаю все эти дни. Зачем я на свете живу? Какой прок в моей жизни? Чтобы из-за меня гибли любимые люди? Не приведи тебе Бог испытать такого… Вот и Алексей Григорич… Он же за меня жизнь отдал. А я слишком поздно поняла, что люблю его…

— Он не умрёт, голубка! — Мавра закусила губу, чтобы не разрыдаться. — Он сильный, молодой…

— Арман сказал, у него началась инфламанция пневмы[167]. И надежд мало…

И она заплакала беззвучно, безнадёжно, крупные горячие капли падали на грудь, на смятую постель.

— Завтра Пасха, — тихо проговорила Мавра. — Самый светлый день в году. Помолись за него. Неужели же Бог тебя не услышит?

— Я молюсь. Всё время молюсь, но, должно быть, я слишком много грешила, Господь отвернулся от меня и не хочет больше внимать моим молитвам.

-----------------

[167] воспаление лёгких

* * *

Всенощную служили у Исаакия Далматского. Стоя на обычном своём месте, по левую руку от императрицы, она привычно клала поясные поклоны и осеняла себя крестом. Но душа Елизаветы металась. Она старалась проникнуться светлой пасхальной радостью, когда сердце звенит и поёт от счастья, заходится восторгом и упоением, но вместо праздничного ликования в нём дрожью отдавалось единственная слёзная мольба: «Господи, исцели раба Твоего Алексия!»

Елизавета понимала, что это неправильно, что в этот день ничего иного, кроме всепоглощающей радости Воскресения Христова, в сердце быть не должно, что сие только оскорбляет Того, чьей помощи она просит, но ничего поделать с собой не могла. Душа была словно приколочена к телу гвоздями.

Молиться за Алексея, жарко, страстно, до изнеможения и мучительной боли в висках, как она молилась у его постели, тоже не получалось. Отчего-то все слова забылись, и она всё повторяла и повторяла своё «Господи, исцели…», понимая, что подобное моление не воспарит к небу и не достигнет сердца Иисусова. И с трудом сдерживала слёзы.

Домой вернулись около четырёх. Елизавета взбежала по лестнице и ринулась в спальню, где лежал больной. Искра надежды — а вдруг! — всё же трепетала в душе.

У постели дремал в кресле Лесток.

— Как он, Арман?

Лесток потёр осоловелые со сна глаза и хмуро пожал плечами.

— Пока жив, Ваше Высочество. Но я бы на вашем месте готовился к худшему. Слышите, как он дышит? Если инфламанция затронула только одно лёгкое, надежда ещё есть, но если оба — пора звать попов.

Дышал Розум и впрямь сипло, натужно, словно это стоило ему немалых усилий.

Лесток ушёл к себе, а Елизавета, не раздеваясь, прилегла на край постели. Душу захлестнуло отчаяние. Сквозь радугу слёз она смотрела на него, и в голове была пустота, только воспоминания проносились одно за другим, точно кто-то показывал ей живые картины.

Смущённый парень в перемазанных грязью сапогах стоит среди крестьян, а она, привстав цыпочки, целует его в губы — Христос Воскресе! Вот он перед нею расхристанный, в рваной рубахе, а за руки его держат четверо мужиков, она трогает пальцем рубец от кнута на щеке. Вот он смотрит на неё, в глазах мольба — «Я стану защищать вас, как сумею. Только позвольте быть с вами рядом.» И ведь защитил… Защитил ценой собственной жизни… Тёплый летний дождь течёт по лицу, она смотрит ему в глаза почти не дыша, и рука лежит у него на груди, прижатая широкой тёплой ладонью… Она чувствует, как капли стекают по щекам, или это не дождь вовсе? Вот силуэт всадника на белом снегу, холод сенного сарая, тепло его рук, такое надёжное, успокоительное, родное… И чёрная бездна полыньи. Конец всего.

Когда всё изменилось? Когда он стал для неё близким человеком и почему она не заметила этого? Не придала значения. Почему гнала от себя понимание, что любит его?

Вот он рядом, он ещё жив, но ничего уже нельзя изменить, исправить, прожить заново, остановить… Он никогда не узнает, что она любит его.

«Твой дар велик, но я его приму!», — вспомнилось ей. Те слова оказались пророчеством.

Елизавета взяла руку, горячую, сухую, прижала к губам, целуя пальцы. Погладила по щеке, ладонь кольнула отросшая щетина.

— Я люблю тебя, Алёша, — глотая слёзы, выговорила она. — Я очень тебя люблю. Ты должен выздороветь, слышишь?! Ты нужен мне, я не могу без тебя… Пожалуйста, не оставляй меня…

Она повторяла и повторяла, словно хотела наверстать упущенное, остановить хотя бы этот миг, в который непоправимое ещё не случилось и он жив. Пока ещё жив.

И не заметила, как заснула.

Разбудили её хриплые судорожные звуки. Опершись на руку, весь скорчившись, Розум заходился мучительным кашлем. Вскочив, Елизавета спросонья не сразу поняла, что он пришёл в себя. А поняв, бросилась вон.

— Арман! Арман! Сюда! Скорее!

Появившийся Лесток засуетился вокруг больного, принялся поить горячим отваром, растирать спину и грудь, и вскоре тому удалось откашляться, выплюнув огромный комок густой вязкой мокроты. Весь в испарине, он обессиленно откинулся на подушку.

Елизавета взяла его за руку, и он поднял на неё глаза. Они были тусклые, с покрасневшими белками, будто спечённые жаром.

— Слава Богу! Ал… Алексей Григорьевич, вы опамятовались! — Она споткнулась на его имени и в последний миг струсила, назвала совсем не так, как хотела.

Ничего. Она привыкнет. У неё ещё будет время повторить всё то, что она говорила ему нынче ночью. Теперь она снова верила в это.

Загрузка...