Я заболеваю. Отит. Пытаюсь связаться с Анриеттой по телефону, чтобы предупредить ее, но она не отвечает, и я оставляю голосовое сообщение.

Бабушка варит мне рисовую кашу и смотрит, как я глотаю ее, сетуя:

Айгу, йеппун секхи… Бедная крошка, славная крошка…

Я отворачиваюсь: слово «секхи» вызывает у меня отвращение, им называют в основном детенышей животных, как будто я теленок. Я слышу, как бабушка спускается по ступеням, стараясь не шуметь, приоткрывает дверь, думая, что я сплю, и, если я шевелюсь, поспешно закрывает ее. В другие разы она гладит мне лицо, прикладывает руку ко лбу, к щекам, касается моего носа, и у меня нет сил отвернуться, пока ее пальцы щекочут меня, как муха. Она открывает окно, чтобы проветрить комнату, пытается дать мне какие-то таблетки, карамель, пичкает меня медом. Но от такого лечения толку мало. Вот мама бы знала, что делать. Жаль, что здесь нет ни мамы, ни Матьё.

Малейший шум действует мне на нервы. Скрип потолка от шагов бабушки и дедушки, гул машин, цоканье каблуков по тротуару. Девушка у салона патинко. Ее голос. Назойливый. Монотонный. Мне хочется придавить картонки к ее груди, чтобы остановить лавину слов. Я слышу, как бабушка обвиняет деда: это он виноват, что я заболела, — крик женщины-сэндвича мешает мне спать.

Их пререкания приводят меня в ужас.

Однажды вечером я обнаруживаю дедушку спящим на диване с открытым ртом, зубы едва держатся в ослабевших деснах.

Мои уши гноятся. Нужно идти к врачу, чтобы он прописал антибиотики. Я чувствую только, как стучит в висках кровь. После еды я, сидя между стариками, смотрю телевизор, совершенно глухая. В новостях показывают кадры землетрясения, возможно повтор прошлогодних съемок.

Ночью тревога возрастает. Несмотря на жару, я натягиваю одеяло до подбородка и вылезаю из кровати, только когда хочу в туалет и больше не могу терпеть. У меня возникает впечатление, будто, пока я не сплю, ничто не изменится, ничто не постареет. И я чувствую себя застрявшей в земной коре, такой же гнойной, как жидкость, сочащаяся из моих ушей.

Загрузка...