Я плыву по Клайду в Глазго, вступаю в «Город Реальности», знакомлюсь с рецептом приготовления шотландской похлебки и присутствую при рождении корабля.
Один умный старик из Глазго, чья память уходила корнями на полстолетия назад, дал мне хороший совет:
— Отправляйтесь на Ферт-оф-Клайд, возьмите там лодку и прогуляйтесь на ней до причала Брумилоу. У нас ведь в Шотландии говорят: «Клайд сделал Глазго, а Глазго сделал Клайд». И это чистая правда! Если вы не посмотрите на Клайд, вы не увидите и Глазго…
Я поблагодарил его и отправился искать моторную лодку, которую можно было бы нанять на весь день…
Ранним ветреным утром я стоял в тридцати милях ниже по течению Клайда и рассматривал свое предполагаемое средство передвижения. Маленькая видавшая виды моторка покачивалась на приливной волне в окружении каменистых холмов и мысов. На корме сидел краснолицый мужчина (звали его, конечно же, Джок) с трубкой в зубах и в морской фуражке, напяленной под залихватским «углом Битти»[47].
— Добрый день! — поприветствовал меня Джок, аккуратно сплюнув в Ферт-оф-Клайд. — Вам в Глеску? (Так местные именуют Глазго.)
— Так точно!
Он пробурчал нечто, что прозвучало как:
— А-х-ха!
После этого он запустил неподатливый мотор, и наша лодочка затарахтела вверх по Ферту, держа нос по ветру, как плывущая крыса.
Над водой низко струился туман. И из этого тумана доносился низкий, стонущий звук — будто гигантская корова призывает к себе заблудившегося теленка.
— Это маяк Клох, — бесстрастно пояснил Джок в ответ на мой вопросительный взгляд.
По мере того как мы продвигались, ужасное мычание становилось все громче, пока внезапно туман не рассеялся и мы не увидели прямо перед собой высокое белое здание маяка. Мы пришвартовались возле маленького деревянного причала и прислушались. Маяк Клох хорошо известен морякам всего мира. Для них он такой же родной и знакомый, как для вас фонарь над вашей садовой калиткой. Фигурально выражаясь, это последний верстовой столб при подходе к Глазго. По всей длине Ферта — от самого Эйра до Бьюта — протянулась цепочка маяков, которые заботливо ведут проплывающие мимо корабли и в конце концов передают их Клоху. Его белый широкий луч шарит в ночи, двигаясь по круговой траектории. Большие и маленькие корабли, на секунду попадающие в сноп света, кажутся бледными, призрачными мотыльками, скользящими по водной глади. А когда на залив спускается туман, маяк издает те самые стонущие звуки, которые так поразили меня. И хотя больше всего это похоже на мычание осиротевшей коровы, для всех моряков голос маяка полон особого смысла.
— Вперед, дети мои! — говорит им Клох. — Плывите домой по этой старой реке. И будьте внимательны возле Думбартона. Глядите в оба, ведь Клайд не стал шире с тех пор, как вы отбыли в Сингапур!
Человек, который работает на маяке — обеспечивает и этот свет в ночи, и тоскливое мычание, — оказался выходцем со Ская. Мы долго беседовали с ним: спорили, доказывали, умоляли… Мы даже заклинали упрямца именем его старой матушки (которая преспокойно живет в Дунвегане) — и все это ради того, чтоб он сжалился и разрешил осмотреть маяк. Однако он твердо стоял на своем — неприступный, как его родные Кулинз.
— Нет, нет, — твердил он, — не положено. Когда сирена работает, всякие посещения запрещены. И не просите, я не могу нарушить правила!
Я уже достаточно хорошо изучил Шотландию, чтобы знать: если хайлендер что-то вбил себе в голову, спорить с ним бесполезно! Да если бы даже сам король Великобритании заявился сюда — в короне, с державой и скипетром в руках, — этот непреклонный горец завернул бы монарха обратно, сославшись на «работающую сирену».
— Отчаливай, Джок, — скомандовал я. — В это здание можно попасть лишь при поддержке артиллерийской бригады!
Наша лодка заскользила дальше, и скоро Клох скрылся в тумане.
Мой знакомый старик оказался прав: за те четыре часа, что мы двигались по Клайду, я узнал о Глазго больше, чем смог бы узнать в библиотеке за четыре дня.
Мимо нас проплывали разнообразные суда: маленькие бойкие пароходики с пустыми ящиками для сельди — они шли за утренним грузом «магистратов Глазго», как шутливо именуют селедку; элегантные миниатюрные лайнеры, совершающие плавание вдоль изрезанной береговой линии; громоздкие грузовые суда, ползущие на край света через Белфаст; и те маленькие шустрые буксирчики, которые обычно суетятся вокруг огромных морских кораблей, препровождая их в безопасную гавань Брумилоу.
Однако самым странным открытием на Клайде стал для меня «Хоппер № 20». Его трудно было назвать красавчиком. Вся конструкция изрядно проржавела, однако судно было на ходу и казалось вполне работоспособным. При первом взгляде на хоппер создавалось впечатление, будто он проглотил гигантское железное колесо, которое целиком не поместилось в недрах судна, и теперь обод торчит посредине палубы. Позади этого неуместного обода, прямо на корме баржи, располагалась огромная воронка. Я заинтересовался назначением данного судна (и, как выяснилось, правильно сделал, ибо во время путешествия по Клайду мне предстояло встретить девятнадцать остальных хопперов). Джок объяснил мне, что эти плавучие приспособления используются при очистке русла реки: жидкая грязь перегружается из землечерпалок на хопперы, а те уже перевозят ее в открытое море.
— Но почему они так странно называются — «хопперы»? — поинтересовался я.
— Да потому что вечно прыгают туда-сюда, хоп-хоп, — ответил Джок, но его объяснение показалось мне несостоятельным (скорее всего, он сам его выдумал).
Таков был первый урок, который преподал мне старина Клайд. Эта река представляет собой непрекращающиеся земляные работы! Если вы полагаете, что природа создала Клайд таким, каков он есть, а потом для удобства судостроения поместила его рядом с Глазго, то вы глубоко ошибаетесь. Когда матушка-природа создавала Клайд, ее помыслы ограничивались неглубокой речушкой, где на приволье плещутся осетры! А дальше уже вмешался Глазго. Когда город решил строить корабли, то прежде всего ему пришлось заняться переделкой реки в соответствии с собственными нуждами. Надо было не только изначально углубить Клайд, но и постоянно поддерживать нужную глубину! Более столетия Глазго потратил на дноуглубительные работы. Наверняка ни над какой другой рекой в мире человек не трудился с такой мрачной и целеустремленной решимостью.
Второй урок Клайда заключался в том, что он способен хранить секреты. В отличие от незанятых актеров, Клайд не умеет во время безделья прикидываться «просто отдыхающим». Его верфи, начинавшиеся в Гриноке, постоянно находятся под пристальным вниманием горожан. Строится ли там какой-нибудь корабль или нет; оглашаются ли верфи оживленным перестуком молотков или же там царит мертвая тишина (когда рабочие получают пособие по безработице и, собираясь кучками, толкуют о политике) — все неминуемо становится предметом оживленного обсуждения.
Я взглянул по дороге на Гринок — он производит жалкое зрелище. Порт Глазго выглядит немного лучше, но и здесь царит запустение, и целая компания подъемных кранов скучает вместо того, чтобы переносить с места на место остовы будущих кораблей…
Итак, мы плыли дальше по Клайду, миновали романтическую скалу Думбартон, и где-то в районе Олд Килпатрика река внезапно закончилась и перешла в рукотворный канал, напомнивший мне Суэцкий канал в миниатюре. Теперь по обоим берегам тянулись сплошные судостроительные верфи — самые крупные и самые квалифицированные во всем мире. Небо загораживали неровные контуры огромных мачт, шлюпбалок и серо-стальных подъемных кранов, которые захватывали своей клешней колоссальные грузы и с легкостью переносили в нужное место — так же нежно, как юная модница несет домой пакет с новой парой шелковых чулок.
В воздухе пахло дымом, и запах этот красноречиво свидетельствовал о близости Глазго. Русло, по которому мы двигались, сузилось настолько, что я мог разобрать разговоры людей на берегу. Пейзаж нельзя было назвать прекрасным, но он впечатлял — как впечатляет любое зрелище бед и проблем Человека.
На протяжении нескольких миль я увидел двадцать или тридцать недостроенных кораблей. Некоторые из них представляли собой не более чем остовы и напоминали скелеты китов в музеях; другие успели обрасти корпусами — еще ржавыми или уже покрытыми ярко-красной киноварью. Парочка кораблей выглядели почти готовыми для встречи с бутылкой шампанского. Одно же судно под названием «Герцогиня Йоркская» лежало в доке на боку — ужасно молодое и неопытное, но впереди у него маячили долгие годы плавания по волнам Атлантики.
Здесь у Клайда был совершенно иной звук — тысячи молотков деловито стучали по металлическому корпусу, и стук этот эхом отдавался в пустом чреве корабля. В общий хор вплеталось дребезжание электрических клепальщиков и визг терзаемого металла. Взглянув наверх, я увидел крошечных человечков, которые висели в подвесных люльках возле стальной громады будущего корабля и колотили молотками по раскаленным добела заклепкам. Каждый такой удар порождал сноп золотых искр: они летели вниз и гасли на лету, еще не достигнув земли.
— Изумительное зрелище! — поделился я своими впечатлениями с Джоком. — А я-то думал, что верфи Клайда бездействуют.
— Ничего изумительного, — отреагировал Джок. — Все далеко не так хорошо, как кажется.
Он объяснил мне: сегодня многие корабли строятся, что называется, по себестоимости — просто для того, чтобы не закрывать верфи. Сообщил, что Клайд загружен едва ли на сотую долю полной мощности, а затем вдруг перескочил на политику — начал проклинать Версальский договор, и тут я потерял нить его рассуждений.
— Послушай, Джок, один книготорговец из Глазго сказал мне, что, когда на воду спускают новый корабль, объем продаж книг резко увеличивается!
— Ну да, а кондитер расскажет вам, что они в этот момент продают больше булочек!
— Но тогда выходит, что каждое новое судно — это как большой стакан виски в холодный день: он согревает сердце Глазго и пробирает его до кончиков пальцев.
Джок облизал губы и сказал с одобрительным видом:
— О да, это очень хорошее сравнение… Да только виски уже не тот, что в старые добрые времена!
Что за невероятная река! Кто бы мог поверить, что этот канал станет местом рождения военно-морского флота? Все юные корабли лежат под углом. Если их спускать на воду по прямой, то они наверняка врежутся в противоположный берег.
И что за романтическая река! Я видел на верфях лодку-плоскодонку, она выглядела так, будто когда-нибудь поплывет при свете полной луны по широкому Нилу к Луксору. Я так и вижу стайку американских студенток на палубе, которые щебечут: «Эй, посмотри на эту луну! Висит так низко, что, кажется, можно достать и съесть, как апельсин!» А в соседнем доке строился большой корабль: в один прекрасный день ему суждено принять на палубу британских майоров, навсегда покидающих жаркие берега Индии и возвращающихся в родную Англию. Бок о бок с этим кораблем стоит грузовое судно, которое в будущем станет курсировать между белыми городами под пальмами. Оно будет приплывать в эти города, обменивать английский бензин на сахар и вновь уплывать за горизонт, растворившись в неизвестности.
И все это время — пока под молотками рабочих рождаются новые корабли — на верфи Глазго возвращаются из разных концов света флотилии, в прошлом построенные на Клайде. На их продымленных трубах осела соль далеких морей, на побитых корпусах отражается опыт странствий в чужие страны.
Они причаливают к тем самым верфям, где некогда лежали на боку, пустые, беспомощные и дожидались своего рождения. И тут же — стоит лишь кораблям занять свое место в тесных водах дока — возле них возникает обычная круговерть со стуком молотков и снопами летящих искр. Ибо, несмотря на все трудности и горести минувшей войны, отец Клайд продолжает снаряжать своих детей и посылать их в дальние океанские плавания…
Передо мной проплывал город — в сизой дымке тумана, в грохоте трудолюбивых молотков. Наконец наша лодка скользнула под мост, и я поднялся по железной лестнице на набережную Брумилоу. Наше путешествие по Клайду закончилось, я был в Глазго.
Над дощатым покрытием показалась голова Джока, и он задумчиво произнес:
— Я вот думаю: все-таки вы нашли отличное сравнение!
— О чем это ты?
— Да о виски же! — ответил Джок.
Глазго ноябрьским вечером…
Густой туман, который целый день не давал продохнуть горожанам, немного рассеялся. Теперь он висел в воздухе легкой дымкой в воздухе — так, что все уличные фонари отбрасывали на тротуары конусы света в виде перевернутой буквы «V». Улицы были заполнены гуляющими — мужчинами и женщинами, которые вышли поразвлечься после рабочего дня. Вечерний полумрак то и дело оглашался взрывами смеха, люди толклись возле освещенных витрин, где выставлялись пирожные, часы, кольца, автомашины, шелковое белье и прочие достойные товары.
В этот час звуковой фон Глазго в основном состоял из людской болтовни, изредка прерываемой дребезжанием трамваев: маленькие вагончики, разноцветные словно «неаполитанский лед»[48], выворачивали из-за поворота и направлялись в сторону Ренфилд-стрит. Откуда-то издалека доносился колокольный звон, астматический кашель мотора — это междугородний экспресс прочищал горло перед дальней дорогой в Лондон, но самые характерные звуки доносились с реки — внезапное резкое взвизгивание, словно наступили на хвост зазевавшемуся терьеру — это подавали сигналы буксиры, прокладывавшие себе путь по узкому руслу Клайда.
А толпы горожан движутся непрерывным потоком. Некоторые торопятся домой в Поллокшоу и в Кроссмайлуф (очаровательное название!) — то место, где Мария Стюарт некогда села на коня[49]. Иные же предпочитают посидеть в кафе и ресторанчиках за плотным ужином с чаем — традиционной трапезой, в которой шотландцы достигли непревзойденных высот по части неудобоваримости (ибо хоть вы меня режьте, а я не могу поверить, что чай сочетается с мясным филе!). Есть и такие, которые отправляются потанцевать — это удовольствие стоит три шиллинга, в то время как мы у себя в Лондоне платим тридцать — или посещают театры. Большая же часть горожан просто слоняется по ярко освещенным улицам до тех пор, пока последний «неаполитанский лед» не подхватит их и не отвезет в родной Камлахи или Мэрихилл.
Я тоже затесался в толпу гуляющих. Джордж-сквер — местный аналог Трафальгарской площади — по виду тянет на центр города, хотя таковым по сути не является. Здесь немного пустовато, не хватает уличного освещения, чувствуется, что главный поток городской жизни протекает где-то в другом месте. Великолепные Городские палаты окутаны пеленой тишины и отчужденности от соблазнов ночной жизни — такую же картину представляет собой Вестминстер в вечернее время, когда основное веселье кипит на Пикадилли.
Я полагаю, что Трафальгарская площадь в Лондоне и Джордж-сквер — две самые прекрасные и гармоничные британские площади. Здесь в Глазго тоже есть своя колонна, правда, венчает ее не адмирал Нельсон, а Вальтер Скотт. Через плечо у него перекинут плед, а сзади из шеи торчит блестящий молниеотвод — кажется, будто великого писателя поразил дротик. По периметру площади среди немногочисленных деревьев расположились конные статуи государственных деятелей.
Что меня больше всего поразило в Глазго, — его компактность. Миллион с четвертью жителей втиснут в значительно меньшую площадь, чем в других городах с таким же населением, и это сжатие создает эффект беспредельности. Если в Бирмингеме, Манчестере и Ливерпуле, покидая главные улицы, вы оказываетесь в темных и безлюдных долинах мертвых, то в Глазго ничего подобного нет и в помине. Центральные улицы тянутся на многие мили, повсюду сохраняя мрачную и тяжеловесную солидность: магазины здесь так же хороши, как и на Бонд-стрит, клубы представляют собой изысканные георгианские заведения, которым впору стоять на Пэлл-Мэлл. Только что вы шли по проспекту, где можно потратить тысячу фунтов на какую-нибудь женскую безделушку, и всего через несколько ярдов оказываетесь на другой улице — такой же широкой и хорошо освещенной, на которой самым дорогим товаром станет баранья вырезка (труп несчастного животного висит тут же, перепачканный в крови и древесных опилках).
Такое столкновение крайностей весьма характерно для Глазго. Блеск богатства и убожество нищеты, когда они совмещены столь близко, ранят больнее, чем в иных — более просторных — крупных городах. В Глазго Ист-Энд и Вест-Энд смешиваются самым причудливым образом. В Лондоне, например, каждая прослойка населения проводит время строго в своем районе. Вы сразу же можете определить людей, которых встретите на Пикадилли или Оксфорд-стрит. Обитатели ареала, ограниченного Олдгейт-Памп и Стрэндом, не отправятся вечером развлекаться на Кокспур-стрит. Точно так же лондонцы с Пикадилли и Лестер-сквер ни при каких условиях не пересекут невидимую границу, отделяющую ее от Чаринг-Кросс. Здесь же, в Глазго, не существует границ.
Это придает исключительное разнообразие тем толпам, что прогуливаются по улицам вечернего Глазго. Я с любопытством разглядывал проплывающие мимо лица и обнаружил, что в, казалось бы, монолитной массе праздных горожан довольно часто попадаются инородные вкрапления. Так, на одной из центральных улиц — своеобразной шотландской Бонд-стрит — среди множества респектабельных бизнесменов в неизменных котелках (а этих нелепых головных уборов в Глазго больше, чем в любом другом британском городе) и толпы очаровательных нарядных барышень вы можете внезапно заметить понурую и сгорбленную фигуру нищего старика. Или же вам бросится в глаза нахальная развязность какого-нибудь юноши в надвинутой на глаза кепке. Или медленной, усталой походкой пройдет простоволосая женщина из соседнего квартала, которая, подобно кенгуру, несет на животе младенца, и его крохотное невинное личико выглядывает из складок клетчатой шали.
Столь близкое соприкосновение различных слоев является характерной особенностью Глазго. Это означает, что миллион с четвертью его обитателей живет ближе к сердцу города, чем в любом другом социальном образовании такого размера. И этим, по моему мнению, объясняется яркая индивидуальность Глазго. В этом городе нет ничего вялого, половинчатого. Его не спутаешь ни с каким другим. И, в отличие от Лондона, его никак не назовешь городом предместий.
Одна из самых привлекательных черт Лондона заключается в том, что лондонцев как таковых не существует на свете. Многомиллионное население распределено по двадцати восьми столичным районам, а по сути, самостоятельным городкам. И жители этих районов знают о Лондоне не больше, чем о загадочной Атлантиде (а с учетом нынешней дешевизны энциклопедий, может быть, и меньше!). Для среднестатистического горожанина Лондон — то место, куда можно пару раз в год смотаться поразвлечься в ночном клубе. И не более того… В наше время легче съездить из Ливерпуля в Нью-Йорк, чем из Хэмпстеда в Пендж. В результате сложилась абсурдная ситуация, когда миллионы лондонцев не способны сдать простейшего экзамена по топографии родного города!
Однако Глазго — это Глазго. Эгоцентричный город с самой большой и тесно сплоченной общиной во всей Великобритании. В нем практически не существует пригородов. Глазго умудрился стать самым густонаселенным (после Лондона) мегаполисом и при этом не растерять индивидуальности, не рассеять ее по десяткам далеких окраин. Я не ведаю другого города такой величины, где жители знают друг друга (по крайней мере в лицо). А знать человека в лицо для Глазго означает пригласить его на чашечку кофе в одиннадцать утра. Кофе вообще играет большую роль в жизни Глазго. Если даже завтра Клайд пересохнет, все равно в Глазго будут потреблять все то же количество кофе, необходимое для строительства нового лайнера линии «Кьюнард».
В Глазго присутствует особая заинтересованность в трансатлантическом флоте, какой я больше не встречал нигде на Британских островах. Город этот может быть избыточно, почти угнетающе дружелюбным. И еще одно качество, в котором Глазго даст сто очков вперед любому британскому городу, — его доступность. Государственные деятели, как и ведущие бизнесмены, всегда здесь готовы приветствовать иностранца. Самые важные офисы легко распахивают двери перед ним (правда, если он вздумает попусту тратить чужое время, то, думаю, так же быстро вылетит из чужого кабинета, как и попал в него). По правде говоря, я встречал больше бессмысленных ритуалов и помпезного обструкционизма в какой-нибудь бакалейной лавке мелкого английского городка, чем в мраморных залах Глазго, где лорд-провост правит судьбами «второго города» Шотландии.
Глазго занимает то же место по отношению к Эдинбургу, что и Чикаго по отношению к Бостону. Глазго — город радушного приема, который при первой же встрече дружески хлопает вас по спине, в то время как Эдинбург хранит гробовое молчание до тех пор, пока ваше происхождение (или ваши мозги) не откроют вам доступ в общество. Фигурально выражаясь, в Глазго человек невиновен до тех пор, пока его вина не будет доказана. В Эдинбурге же, наоборот, он будет считаться виновным — до тех пор, пока не докажет свою невиновность. Если Глазго сталкивается с чем-то незнакомым, он склонен верить в лучшее. Эдинбург, как и всякий аристократ, пессимист и от каждой новации ожидает одних неприятностей!
Однако основное различие между двумя крупнейшими городами Шотландии заключается не только в противоречии культурной и финансовой традиций. Оно гнездится гораздо глубже. Ведь оба эти города по сути своей позеры. Эдинбург стремится казаться более изысканным, чем есть на самом деле. Глазго, в свою очередь, прикидывается более материальным, чем в реальности. Отсюда и легкая застенчивость Эдинбурга, и наигранная грубоватость Глазго. Принципиальная же разница между ними заключается в том, что Эдинбург насквозь шотландский город, в то время как Глазго — город-космополит. Они настолько разные, что всегда будут тайно восхищаться друг другом. И по этой причине Эдинбург всегда будет играть роль несомненной столицы Шотландии.
Глазго является наглядным примером величественной и вдохновляющей человеческой истории. Он служит своеобразным якорем реальности. Без Глазго Шотландия осталась бы отсталой страной, которая затерялась бы в своих поэтических воспоминаниях и своей безнадежной вражде со временем. Именно Глазго, обращенный лицом на запад — туда, где проходят новые торговые пути и откуда дуют прогрессивные ветры — возвысился после Англошотландской унии. Он призвал Хайленд и Лоуленд позабыть старые счеты и совместно принять участие в строительстве нового мира, развивающегося по законам промышленной революции. Начало этому миру было положено в воскресенье 1765 года, ранним весенним вечером, когда Джеймс Уатт прогуливался по Глазго-Грин, и в голове у него вертелись греховные, совсем не воскресные мысли. В тот день Уатт наконец-то нашел решение мучившей его задачи, а результатом стало создание универсальной паровой машины двойного действия. Это изобретение открыло новую эпоху в развитии человечества и породило новый мир — мир стали и железа, мир высоких труб и скоростей.
Оплывали и догорали старомодные свечи: их время безвозвратно ушло. А Глазго рос и развивался. Этот город, объединивший в своем лице Манчестер и Ливерпуль, стал памятником таланту и энергии шотландского народа.
А теперь давайте поговорим о еде.
В наш век всеобщей стандартизации города мира стали настолько похожими друг на друга, что скоро путешествия вообще потеряют всякий смысл. Какой прок уезжать из дома, если архитектура, одежда и даже еда — которая готовится в гигантских гостиничных синдикатах с их унифицированными ресторанами и однотипными гриль-барами — одинаковы по всему миру? Не знающие меня люди могут решить, что автор этих строк либо толстяк-обжора, либо эпикуреец. Хвала небесам, это не так! На самом деле я придаю небольшое значение еде как таковой, но для меня исключительно важна индивидуальность.
В одном из лучших (а, следовательно, и наиболее дорогих) ресторанов Глазго я обратился к официанту с просьбой принести мне хаггис. Юноша (по виду иностранец) был шокирован. Наверное, если бы я попросил доставить мне сэра Вальтера Скотта с вершины колонны, то и тогда состояние моих мозгов не вызвало бы у него столь явного сомнения. Официант наклонился и вперил в меня взгляд, в котором профессиональное подобострастие смешивалось с неподдельной жалостью.
— Вы сказали «хаггис», мсье? — переспросил он и пожал плечами с таким видом, будто за его столик уселся каннибал и потребовал любимую лопатку.
Я поднялся и молча покинул ресторан, чем искренне удивил (и боюсь, оскорбил) официанта.
Зато здесь я вновь повстречался с божественным супом под названием «шотландская похлебка». На сей раз я досконально выяснил, как его готовить, и теперь до конца своей жизни смогу баловать себя этим неземным яством. Более того, сейчас я намереваюсь раскрыть этот секрет перед читателями и тем самым сделать свадебный подарок всем юным невестам, которые, несомненно, заслуживают счастья. Ибо, по моему твердому убеждению, владение рецептом шотландской похлебки многократно повышает их шансы на долгую и счастливую семейную жизнь. Уж вы мне поверьте: если ваша избранница умеет готовить сей суп, значит, она умная и толковая женщина. Такое умение само по себе является гарантией тонкого вкуса и приличных кулинарных навыков: это неизменный комплимент ее здравому смыслу. Я сам почерпнул свои знания не из кулинарных книг (на мой взгляд, наиболее невразумительных образчиков литературы, с которыми не могут конкурировать даже учебники по металлургии, физике и математике). Нет, я просто отправился на кухню, надел фартук и, засучив рукава, приступил к делу. И вот как это делается.
Накануне вечером возьмите четверть фунта шотландской перловки и замочите на всю ночь. Сразу же оговорюсь: шотландская перловка вовсе не та микроскопически мелкая перловая крупа, которую обычно используют английские хозяйки. Это крупные зерна, в размоченном состоянии достигающие размера горошин. Итак, ваша перловка мокнет. Теперь возьмите четверть фунта сушеного гороха и поступите с ним аналогичным образом, то есть тоже залейте холодной водой. Если вы большой любитель гороха, можете добавить лишнюю пригоршню — вкус похлебки от этого не пострадает. Внимание! Кулинарные книги (которые я как добросовестный ученик, конечно же, изучил) советуют по возможности использовать свежий горох. Полный бред! Не давайте себя сбить с толку: только сушеный горох обеспечит успех вашему супу. Лично я, поскольку люблю горох жестковатым, избегаю замачивать его на всю ночь. Мне кажется, что слегка недоваренный горох придает блюду более интересный и богатый вкус! Впрочем, это мое мнение. Вы же, пару раз приготовив похлебку самостоятельно, сможете решить, насколько оно совпадает с вашим собственным.
И вот наступает утро следующего дня. Это великий день, ибо сегодня вам предстоит приготовить божественное блюдо. На кухне у вас стоят замоченные перловка и горох. Теперь возьмите полфунта баранины, и если кто-нибудь скажет вам, что сгодится любое другое мясо — тресните его по голове первой попавшейся под руку сковородой! Такое утверждение сродни ереси. Вам понадобится кусок баранины, который в Шотландии называют «грудинка», а у нас в Англии — «передняя часть туши». Поместите эти полфунта баранины в достаточно просторную кастрюлю и залейте холодной водой. Добавьте столовую ложку соли и доведите до кипения. Оставьте кипеть на тихом огне в течение часа.
А за это время сделайте следующее. Возьмите две, или нет, лучше даже три луковицы порея, две морковки, одну репу и один вилок молодой свежей капусты. Порубите морковь и репу мелкими кубиками, лук и капусту нарежьте соломкой и перемешайте все ингредиенты в миске. У вас получится живописный — красно-бело-зеленый — сырой салат.
По истечении часа, в течение которого баранина варилась на медленном огне, возьмите перловку и горох (те самые, которые вы замочили на ночь) и переложите в кастрюлю с бульоном. Туда же добавьте и свой овощной салат и помешайте все деревянной ложкой. Ну вот, считайте, полдела сделано.
Суп должен кипеть еще час. Вскоре от кастрюльки начнет исходить характерный аромат шотландской похлебки, и вы почувствуете приступы дикого голода. На этой стадии у вас неминуемо возникнет искушение вооружиться ложкой и приступить к вылавливанию из супа аппетитных горошин. Заклинаю вас: не поддавайтесь соблазну, иначе вы можете нарушить баланс сил и безвозвратно загубить блюдо! Лучше займитесь вот чем: возьмите небольшой пучок петрушки, мелко порубите и переложите на блюдо. Затем потрите на мелкой терке сырую морковку (должно получиться морковное пюре) и выложите на другую тарелку. Это важные компоненты, держите их наготове.
Что ж, прошел час с того момента, как вы запустили овощи в бульон. Теперь пора! Добавьте в кастрюлю мелко нарубленную петрушку и тертую морковь (она придаст вашему супу нежно-розовый оттенок), осторожно помешайте. Через пятнадцать минут похлебка будет готова. Кулинарные книги советуют снимать образовавшуюся на поверхности пленку жира. Не верьте им, это чушь!
Правильно приготовленная шотландская похлебка должна быть наваристой, но не слишком густой — так, чтобы ее можно было свободно помешать. Когда вы зачерпнете полную ложку супа, в ней должны явственно просматриваться все ингредиенты: крупа, горох, кубики репы и моркови, кусочки лука-порея и капусты, а также намек на петрушку. Если не вышло, значит, вы что-то напутали с пропорциями и следует повторить опыт. Дерзайте, дорогой читатель, до тех пор, пока вы не достигнете идеальной симфонии вкуса.
Во время своей поездки по Шотландии доктор Джонсон тоже попробовал этот суп и возлюбил его всей душой. «За обедом, — пишет Босуэлл, — доктор Джонсон съел несколько полных тарелок шотландской похлебки с крупой и горохом и, судя по всему, пришел в восторг от этого блюда. Я спросил его: «Вы никогда не пробовали ее раньше?» Джонсон ответил: «Нет, сэр, и я не знаю, когда еще доведется отведать столь восхитительный суп»».
Я полагаю, что это одно из величайших заявлений доктора Джонсона.
Теперь о хаггисе.
Англичане почему-то находят это блюдо забавным. Ходит бесчисленное множество шуточек по поводу хаггиса. Уж не знаю, почему. Возможно, не последнюю роль в этом сыграла привычка шотландцев иронизировать над собой. Во всяком случае во время ежегодного празднования Ночи Бернса 25 января, когда в отеле «Савой» под звуки волынок разрезается традиционный хаггис, газеты буквально пестрят «бородатыми» шутками о хаггисе. И большую часть из них запускают многочисленные шотландцы, работающие на Флит-стрит.
Многие англичане убеждены, что хаггис — это разновидность музыкального инструмента. Они очевидным образом путают блюдо с музыкальными почестями, ему воздаваемыми. На самом же деле хаггис — нечто вроде нашей ланкаширской кровяной колбасы, овечий желудок, фаршированный смесью ячменной каши с бараньей требухой. Вполне адекватное изобретение для вечно нищих и прижимистых шотландцев. Всемирную славу это блюдо получило благодаря Роберту Бернсу, который прославил его в своей оде как «командира всех пудингов горячих мира». Как ни странно, многие шотландцы ни разу в своей жизни не пробовали хаггис. А между тем он изготавливается в Глазго и продается в герметично запакованных банках — специально чтобы уменьшить муки тех шотландцев, кто вынужден жить вдали от родины.
Самое лучшее описание этого блюда я нашел в кулинарной книге Ф. Мэриан Макнейл под названием «Шотландская кухня» (единственной достойной книге, которая примиряет меня с существованием данного литературного жанра).
Считается, что само название «хаггиса», — пишет автор, которая приводит три рецепта приготовления блюда, — происходит от французского hachis[50], слова, которое использовал шотландский повар короля Якова в романе Вальтера Скотта «Приключения Найджела». Джемисон, однако, выводит это слово от шотландского hag, которое является искаженным английским hack (рубить). Вполне возможно, что это название получилось тем же самым путем, каким эйрширская вышивка преобразовалась во французское broderie anglaise. Во всяком случае, предположение о том, что хаггис достался нам в наследство от Франции, можно смело отвергнуть как ошибочное. Рецептура этого блюда опровергает подобную гипотезу. Да и сами французы если и упоминают хаггис, то как блюдо, которое присылали шотландским изгнанникам во времена «Давнего союза»[51] в качестве «le pain benit d'Ecosse» (освященного хлеба Шотландии).
Выбор хаггиса в качестве главного национального блюда Шотландии выглядит очень разумным. Ведь хаггис — это доказательство чисто шотландского таланта добиться максимума минимальными средствами. И действительно, мы берем скромные, чуть ли не презренные компоненты и сооружаем из них блюдо, достойное называться plat de gourmets (утехой гурмана). Хаггис содержит в заданной пропорции овсянку, которая на протяжении столетий служила основным продуктом питания для шотландцев. Вкусная и питательная смесь злаков с луком и нутряным жиром (при всей своей простоте лежащая в основе таких блюд, как маисовые пудинги) также является типично шотландской. Далее, хаггис — это в высшей степени демократичное блюдо: оно в равной степени доступно для приготовления как в аристократическом замке, так и на ферме или крофте. И, наконец, использование желудка животного в качестве вместилища прочих компонентов придает всему блюду оттенок романтического варварства, столь милого сердцу шотландцев.
Большинство ресторанов Глазго готовит хаггис, который на блюде с картофельным пюре выглядит в точности как кусок вареного гранита. Когда у меня будет время, я обязательно выясню, каким образом хаггис стал комическим персонажем. В жизни не встречал продукта, менее располагающего к юмору.
Вы либо влюбляетесь в хаггис с первого взгляда, либо же сразу понимаете, что этот кулинарный продукт не для вас, и стыдливо прячете его под грудой картофеля. Если уж сердечной склонности между вами не возникло, то упорствовать бесполезно. Мне, по счастью, нравится хаггис, но в малых количествах. Я считаю его основательной, надежной едой, которую — подобно традиционному порриджу и шотландской похлебке — изобрели для того, чтоб поддерживать жизненные силы человеческого организма. Хаггис никогда не согласится на скромную роль антре в обеденной церемонии.
Кафедральный собор Глазго — обломок истории, ветрами времени закинутый в самый центр современного мегаполиса. В его великолепной крипте хранятся кости святого Мунго, основателя и святого покровителя города. Жители Эдинбурга, которые иронизируют над новизной Глазго, очевидно, забывают, что святой Мунго почил в своей святости еще в 603 году — задолго до того, как их величественный утес воздвигся в тумане истории. Кости святого в соборе Глазго — единственная католическая реликвия, сохранившаяся в шотландском соборе.
Побывав на службе, я был очарован пением хора. На мой взгляд, это самый лучший хор, который я когда-либо слышал (если, конечно, не считать Вестминстерского). Он показался мне верхом совершенства! Партию вели женские голоса, и это придавало службе особую красоту и проникновенность. По мне, женские голоса гораздо больше трогают сердце, нежели холодная бесполость английских церковных хоров.
Рядом с кафедральным собором раскинулся на холме поистине удивительный некрополь. Исконная привычка шотландцев воздвигать своим усопшим тяжеловесные монументы доведена здесь до апогея.
Этот внушительный город мертвых является, пожалуй, самым впечатляющим зрелищем в Глазго. Когда вы в первый раз сюда попадаете в меркнущем свете дня, скопление обелисков, башен и минаретов, четко выделяющихся на фоне неба, кажется неким фантастическим городом, призрачным миражом, который в любой момент может исчезнуть. Дунет ветерок — и нет его!
Однако не верьте своим ощущениям: кладбище это, возможно, самое прочное и солидное в мире. Вы прогуливаетесь по вполне реальным наклонным дорожкам, а вокруг высятся грандиозные мраморные памятники — самые претенциозные знаки печали, какие человечество породило со времен египетских пирамид. Джон Нокс похоронен под одной из эдинбургских мостовых, зато здесь ему возведен памятник — фигура знаменитого реформатора в мантии и женевском берете стоит на верху дорической колонны, словно охраняя покой кладбища. Самым же большим и трогательным открытием для меня стала могила Уильяма Миллара, человека, написавшего знаменитого «Крошку Вилли-Винки» — стишка, который я знаю с малых лет.
Созерцание здешних надгробий напомнило мне еще об одной могиле: она располагается прямо на улице Глазго, и тысячи людей ежедневно проходят мимо, не обращая внимания. Речь об участке тротуара напротив старой церкви Святого Давида (или Рамшорн, как ее стали называть позднее). Здесь виден крест и буквы «КВВС», то есть «Королевские военно-воздушные силы».
Если вы никогда не присутствовали при спуске на воду корабля, то гарантирую: вам предстоит волнующее событие…
Вы входите на верфи через главные ворота и замечаете, что все вокруг улыбаются. Люди стараются не показывать своего возбуждения. Если спросить любого из них, то он скажет, что предстоит повседневная работа, обычная рутина, к которой они давно привыкли, однако не верьте этим словам! Ни один человек — если у него, конечно, есть сердце — не может остаться равнодушным при рождении нового корабля. Особенно если перед этим вы напряженно трудились на протяжении восьми месяцев: колотили молотком по обшивке или висели в хлипкой люльке, орудуя клепальной кувалдой; если вы сидели в кабине подъемного крана и по частям — пластина за пластиной — переносили гордое тело будущего корабля. И вот теперь вы совсем не волнуетесь? Да ни за что не поверю!
Судно лежит на боку на стапеле — странно обнаженное, высокое и сухое. У него пока нет ни мачт, ни труб, ни двигателей. Мостик, правда, уже присутствует, но еще не крашеный и не одетый в стекло. Там, на страшной высоте, кучка рабочих суетится на палубе корабля — бегают, что-то кричат, свесившись через борт, глазеют на далекий эллинг. Все готово к спуску, дело за Клайдом.
Корма корабля со своими еще не опробованными гребными винтами вознесена на высоту многоэтажного дома. Если совершить пятиминутную прогулку вдоль корпуса, то там, в тени огромного переднего полубака, располагается маленькая огороженная платформа, затянутая малиновой тканью.
Так приятно наблюдать за людьми, которые только что вколотили последние заклепки в эти пол-ярда красной материи.
И вот начинается прилив. Вода постепенно прибывает, а все присутствующие с нетерпением поглядывают на часы. Приезжают на машинах хорошенькие девушки. Они останавливаются возле мастерских, рассматривают судно, читают вслух его название — вроде бы «Императрица Востока»? — которое большими бронзовыми буквами выгравировано на носу. Люди в рабочей одежде — те самые, что на протяжении восьми месяцев трудились над будущим судном, собираются кучками, тоже смотрят наверх, курят, шутят и смеются, восхищаясь красотой «Императрицы».
Внизу, в тени корпуса, как крысы, копошатся какие-то люди: они проверяют огромные деревянные блоки, на которых покоится корабль. Когда вода поднимется достаточно высоко, несколько ударов молотка пошлют его вниз, в устье Клайда.
Сейчас важна каждая минута. В толпе рабочих раздается смех: это сверху, с палубы судна спускают веревку, которая в конце концов останавливается как раз напротив малиновой платформы. По мере того как она опускается, становится видно, что это не простая веревка, ее последние ярды раскрашены в красно-бело-голубой цвет. Преисполненный важности чиновник верфей поднимается по ступенькам платформы, в руках он держит бутылку шампанского, украшенную разноцветными ленточками — тоже красными, белыми, голубыми. Он привязывает бутылку к концу веревки и застывает в ожидании.
И вот миг настал! Группа высокопоставленных гостей восходит на малиновую платформу. Женщина, которой предстоит осуществить спуск судна на воду, нервно переминается на месте и тычет пальцем в висящую бутылку.
— Что я должна делать? — спрашивает она шепотом у чиновника верфей.
— Ну, вам надо просто взять в руки бутылку… вот так… размахнуться как следует и разбить ее о борт корабля. Постарайтесь попасть вон в ту головку болта!
Он делает несколько шагов вперед и указывает на блестящую заклепку.
А Клайд все поднимается…
Женщина протягивает руку в коричневой замшевой перчатке (видно, что рука слегка подрагивает) и сжимает бутылку шампанского. На эллинге воцаряется мертвая тишина! Все работы замирают! Подъемные краны останавливаются! Становится слышен стук молотков на том берегу Клайда. Буксирное судно, которое покачивается на приливной волне в ожидании нового корабля, включает сирену и трижды трубит приветствие: «Да-вай! Да-вай! Да-вай!» Кто-то пронзительно свистит, в толпе раздаются крики, но они не могут заглушить стука молотков по деревянным блокам под днищем корабля. Напряжение достигает предела: огромный стальной великан, кажется, просыпается, наполняется жизнью! Он пока неподвижен, но вы знаете: через секунду корабль тронется с места! В эту немыслимо растянувшуюся секунду рука в замшевой перчатке покрепче сжимает бутылку, размахивается, и женский голос громко, отчетливо произносит:
— Счастливого пути «Императрице Востока»!
Ба-бах! Бутылка ударяется об стальную обшивку, осколки брызгают во все стороны, а вслед за ними взрывается фонтан шампанского — белые, как снег, брызги орошают малиновую платформу. Пошел-пошел! Корабль движется! Ура! Счастливого ему плавания!
На наших глазах вершится чудо! Мы наблюдаем, как огромное судно мягко соскальзывает в воду. Абсолютно бесшумно! Вся эта махина просто погружается в Клайд, оставляя за собой на деревянном настиле две широкие дорожки желтой смазки. Она похожа на безмолвный корабль-призрак! Корма уходит под воду, все глубже и глубже (так, что невольно возникает тревожная мысль: когда же она всплывет?). Затаив дыхание, все наблюдают, как судно ныряет в глубины Клайда, поднимая в воздух облако водяной пыли. Затем его движение замедляется, начинает сказываться сопротивление воды. Корабль почти на плаву! Он лежит на боку у берега — там, где заканчиваются две параллельные желтые дорожки. Он всплывает! И в следующий миг судно рывком поднимается, принимая вертикальное положение. Некоторое время стальное тело подпрыгивает на месте — высокое, светлое, грациозное, оно наслаждается первым соприкосновением с водой.
— Ура! Счастливого пути «Императрице Востока»!
Мы срываем с головы шляпы и подкидываем их в воздух. Какой-то старик в толпе рабочих стоит, сжимая в руке кепку, и со слезами на глазах смотрит вслед кораблю. Он машет промасленной кепкой, провожая взглядом свой восьмимесячный заработок.
— До свидания и — удачи!
Однако это еще не все. До наших ушей доносится незабываемый звук ломающегося дерева. Днище корабля крушит древесину и тащит огромные обломки с собой в реку, так что скоро вся поверхность воды оказывается усеянной плавающими кусками дерева.
Затем приходят в движение массивные железные цепи толщиной в человеческую руку. До этого момента они лежали двумя огромными кучами по обе стороны от стапеля. А теперь начали разматываться — сначала медленно, а затем с увеличивающейся скоростью. Гремя и подпрыгивая, они скользят в облаках пыли и обсыпающейся ржавчины, тянутся к судну, будто желая удержать его в колыбели. И вот наконец цепи полностью натянулись и замерли. Послушный корабль остановился в узком русле реки.
Я стоял на набережной с таким чувством, будто мне довелось наблюдать за рождением сказочного великана. На моих глазах он пробудился от векового сна, вырвался из пут и восстал, устремившись навстречу своей судьбе.
Я взглянул вниз сквозь жесткий деревянный каркас, где совсем недавно покоилось тело корабля, затем перевел взгляд на стального красавца — он все еще слегка подпрыгивал на волнах, словно радуясь обретенной свободе. Какой великолепный символ Глазго и Клайда!
Впереди его ждет долгая и счастливая жизнь. Этому кораблю предстоит бороздить воды океанов, заходить во множество портов и всюду нести гордое имя Глазго. Надеюсь, люди будут любить его, как любят корабли. На мостике — пока еще пустынном и голом — будут стоять отважные капитаны. Они поведут «Императрицу» сквозь бури и шторма, научат ее всему, что надо, сделают опытной и мудрой.
Но ни один капитан, ни один акционер никогда не испытает такого чувства близости и сопричастности, как мы — те, кто наблюдал за ее рождением, видел, как она, такая нагая и юная, плавно выскользнула из нянчивших ее людских рук в темное гостеприимство Клайда.