Глава двенадцатая Роберт Бернс и прощание с Шотландией

Я встречаю людей, варящих сталь, и посещаю самый печальный дом Шотландии. Я отправляюсь в край Бернса, осматриваю жилище поэта, принимаю участие в импровизированном концерте в кабачке «Глоб инн» в Дамфрисе и в конце концов говорю «до свидания» Шотландии.

1

В городе Мотеруэлл, который входит в состав конурбации Глазго, расположен крупный сталелитейный завод. Первый человек, с которым вы сталкиваетесь на территории завода, это посыльный — человек, который в свое время участвовал в знаменитом марше лорда Робертса на Кандагар[52].

На стене его крохотного офиса до сих пор висит портрет лорда Робертса. Если принять за истину расхожее утверждение, что почтовый ящик — это последний храм романтики, тогда получается, что занимающиеся отправкой почты посыльные являют собой самое романтическое зрелище на земле. Мы сталкиваемся с ними повсеместно и не особенно обращаем внимание на этих старичков с медалями, воспринимая их как нечто само собой разумеющееся. А между тем для промышленного предприятия они то же самое, что и корабли для современного города: привносят в обычную жизнь привкус великих приключений и аромат истории.

Я отправился в гигантский город стали. Мне говорили, сколько миль железнодорожных путей проходит через него, но я не запомнил. Мне также сообщили, сколько акров занимает город, но и это я позабыл.

Единственное, что я вынес из своей экскурсии, — осознание драмы Человека с его уязвимым телом, который своими слабыми руками терзает жуткий, неподатливый металл, прежде чем дать ему путевку в жизнь. Человек нагревает металл до тех пор, пока он не начинает реветь, и только тогда выпускает из печи в виде багровой реки, искрящейся на холодном воздухе. Человек деформирует металл, придавая ему нужную форму; нацепив очки с синими стеклами, он стоит в недрах машины и нажимает на кнопки, выстреливает раскаленными болванками, швыряя их на прокатный стан; он раскатывает заготовки и делает пригодными к тому, чтобы нести локомотивы в Южной Африке, перекрывать реки в Южной Америке, формировать скелеты линкоров и пассажирских лайнеров.

Вооружившись длинными кочергами, люди стояли у заслонок печи, подобно бесам у входа в преисподнюю. Синие очки дали и мне, чтобы я мог подойти максимально близко и заглянуть в эту пышущую жаром печь. Внутри кипели шестьдесят тонн стали — вот такая каша варится на здешней кухне! На поверхности варева постоянно образовывались и лопались пузыри — крупные белые глаза лениво, медленно открывались и снова закрывались. Сами кирпичи, из которых сложена печь, были раскалены докрасна, до той температуры, при какой плавится железо и образуется сталь.

Люди, которые варят сталь, наверняка любят своих жен и детей. Дома они, как все простые люди, выгуливают собак и выращивают овощи. Здесь же, на работе, в них не чувствовалось ничего человеческого! Они казались придатками жутких фантастических механизмов: громыхая, двигались вдоль всего цеха, перетаскивали электрический коксовыталкиватель, который запускал в жерло печи клешню с тонной металла; подкрадывались к дверцам печи с железными прутьями и стояли в облаке пара от застывающего металла. Они переключали рычаги, которые перекидывали раскаленные заготовки с одного конца цеха на другой. Пот градом катился по лицам сталеваров, их рабочая одежда выглядела нарочито небрежной.

Правда, время от времени — когда печь только наполнялась и гул топки звучал на октаву ниже — те же самые рабочие скатывали бумажные шарики и швыряли ими друг в друга… или же обсуждали достоинства любимых команд, каких-нибудь «Рейнджерс» или «Селтика». Лично на меня подобные сценки действовали успокаивающе. Они доказывали, что сталевары все-таки обычные люди!

В городе стали я узнал, сколько замечательных творений вышло из здешних печей: это и Тей-Бридж, являющийся частью моста Форт-Бридж; и трагически погибшая «Лузитания», а также великолепные лайнеры «Аквитания», «Олимпик» и крупнейший в мире линкор «Худ», бесчисленные локомотивы, многие мили железнодорожных рельсов, балки и бесконечные котельные листы…

При посещении сталелитейного завода вы и сами вынуждены постоянно смотреть в оба и проявлять пыл (да простится мне этот невольный каламбур). В какой-то момент вас окатывает волной горячего воздуха: приближается нечто опасно горячее. Вы оглядываетесь по сторонам — ничего! Однако жар нарастает. Инстинкт самосохранения заставляет вас взглянуть вверх, и вы видите, как над вашей головой проносится раскаленная добела 20-тонная болванка — она зажата в клешне подъемного крана, и по всей поверхности металла ежесекундно рождаются и умирают крохотные огненные саламандры! Вы непроизвольно пригибаетесь и лишь затем замечаете дьявола в синих очках: он сидит в кабине подъемного крана в пятидесяти ярдах от вас и насмешливо ухмыляется, склонившись над рычагами. Описав плавную дугу, раскаленная болванка опускается на прокатный стан — движение легкое и нежное, будто девичий вздох!

Болванка лежит — невинная, укрощенная, кажется, что вы могли бы наклониться и погладить ее. Однако попробуйте приблизиться к ней на ярд, и гарантирую — вы отскочите в сторону, как ужаленный. В этом куске металла ощущается адский жар, способный в одно мгновение испепелить плоть.

— Поторопитесь! — говорит мой гид, бросая взгляд на наручные часы. — Сейчас будут открывать заслонку!

Мы отправляемся в другой конец плавильного цеха, чтобы стать свидетелями самого впечатляющего зрелища в этом производственном спектакле. С минуты на минуту произойдет ежедневное чудо: шестьдесят тонн бурлящей жидкой стали выльются из жерла печи и потекут по наклонному желобу в 90-тонный литейный ковш. Возле заслонки стоят рабочие с железными прутьями, они осторожно подбираются к тонкой жаропрочной перегородке, которая разделяет нас и огнедышащий ад. Несколько движений — и в воздухе возникает двадцатифутовый фонтан огненных брызг, которые падают в радиусе тридцати ярдов. Сталь пошла!

Невозможно смотреть на нее незащищенными глазами. Даже сквозь темно-синие стекла жар расплавленного металла обжигает слизистую. Поток бежит густой маслянистой струей в просторный котел и там гудит и булькает, моргая вулканическими глазами, образую белую пленку на поверхности… Сталь! Но разве возможно думать о ней как о стали? Кто может представить эту субстанцию застывающей в болванки и пластины? Шестьдесят тонн жидкой стали больше всего напоминают огромную ванну жидкого белого крема!

Я стоял в безопасном удалении от фонтана искр и наблюдал за людьми, которые производят сталь. Это шотландцы, которые расхаживают в своих кожаных фартуках, с серьезными, угрюмыми лицами опираются на железные шесты. Шотландцы, которые внимательно вглядываются в фонтаны искр сквозь защитные стекла подъемных кранов, — ожидая мига, когда возможно будет наполнить гигантские ковши кипящим стальным варевом, вытекающим из открытых дверей печей. Я считаю, что каждый ребенок должен в процессе своего образования посетить сталелитейное производство. Это очень поучительное зрелище, которое прекрасно иллюстрирует матрицу современного мира. Лестница цивилизации сделана из металла. Человек двигался по ней от камня к бронзе, затем к железу и вот теперь — к стали. При помощи этих металлов он шаг за шагом прокладывал себе путь от болот к современным джунглям…

Покинув цех, я наткнулся во дворе на огромную кучу старого железа. Там были железные дверцы от домашних печек, проржавевшие кастрюли и чайники, ярды железных труб, а также неопознанные кусочки железа, некогда игравшие важную роль в жизни и в конце концов попавшие в руки человека, который бродит по дворам со своей тележкой и скупает железный лом. Расковыряв носком ботинка кучу высотою в фут, я откопал железный бюстик мистера Микобера!

Да уж, в самом ближайшем времени ему наверняка «что-нибудь да подвернется»[53]. В разбитой и искореженной компании бюсту предстоит отправиться в огненное чистилище.

Все старые, изрядно потрепанные временем формы будут стерты огнем, индивидуальность каждой вещи бесследно сгинет, растворится в кипящем котле. Их смешают с веществами, которые помогут обрести им новые достоинства, присущие стали. И в таком виде — возрожденные, но неузнаваемые — старые железяки снова вернутся в наш мир.

Я попытался угадать, в каком обличье — в виде железнодорожных рельсов, бойлерных листов, локомотива или лайнера — начнет свое новое анонимное существование эта маленькая забавная вещица, которая некогда была мистером Микобером.

В химической лаборатории происходило тестирование произведенной стали. Люди в халатах склонялись над тонкими стеклянными трубочками, всматривались сквозь стекла очков, фиксируя изменение цвета, табулировали, взвешивали, подсчитывали содержание углерода, фосфора и серы.

И наконец, финальная сцена: в комнате находятся трое мужчин, они стоят с книжечками перед огромной машиной. Опытный образец закладывается в крепления, и машина начинает со страшной силой растягивать стальную полоску. По окончании испытания она выплевывает образец вместе с соответствующим приговором.

— Сорок два! — зачитывает вслух один из проверяющих и делает запись в книжечке.

Новая полоска стали поступает на испытание. И вновь слышится громкий щелчок и голос:

— Сорок два!

Таким образом метрологи измеряют предел прочности стали при растяжении и фиксируют его в терминах, не поддающихся моему пониманию. Звучит это примерно так: «Сила растяжения 38 тире 42 тонны на квадратный дюйм; при этом предел пропорциональности не менее шестнадцати тонн на квадратный дюйм» (надеюсь, хотя бы в «Ллойде» понимают, что это означает).


В управлении завода мне любезно предоставили статистические данные. Нет, меня буквально по самые уши завалили статистикой, и все это — со снисходительной улыбкой специалиста, который видит перед собой полного профана. Я и вправду не сильно продвинулся в металлургии, но одно теперь знаю точно: там, в Мотеруэлле, держат грозный вулкан под полным контролем.

2

В нескольких милях от Глазго стоит городок под названием Гамильтон, здесь же располагаются угольные шахты, по которым сэр Гарри Лаудер в свое время «бродил в подземных сумерках» с шахтерской лампой в руке. Вдалеке над живописными изгибами Клайда высятся мрачные трубы сталелитейного производства Мотеруэлла — они похожи на черные пальцы, устремленные в небо. И ровно посередине находится самый печальный дом в Шотландии. Я имею в виду наследственное поместье семейства Гамильтонов, старинный дворец первых герцогов Шотландии, герцогов Брэндона и Шательро во Франции. Сегодня это строение принадлежит эдинбургскому подрядчику, который потихоньку растаскивает его на камни. Хотел бы я знать, что чувствует человек, подрубающий корни шотландской истории…

Дворец Гамильтонов был, пожалуй, самым великолепным и величественным зданием во всей Великобритании. Рассказывают, будто король Эдуард — а он останавливался здесь в 1878 году, еще в бытность принцем Уэльским — признавался хозяину: «У моей матушки чертовски много отличных дворцов, но ни один из них и в подметки не годится вашему!»

Я услышал эту историю из уст старика-шотландца, который в те годы служил у Гамильтонов помощником конюха. Не берусь утверждать, будто принц изъяснялся именно такими словами, однако смысл высказывания сохранился, а стиль… Да кто я такой в конце концов, чтобы приглаживать вербальную традицию шотландского народа?

В пору расцвета дворец Гамильтонов, наверное, выглядел как старший брат Букингемского дворца. Величественное здание в георгианском стиле стояло посреди парка. Коринфские колонны поддерживали огромный портик, рядом находились превосходные конюшни, при которых работала школа верховой езды, и добротные надворные постройки.

Парадная лестница из черного голуэйского мрамора не менее знаменита, чем хрустальная лестница старого Девонширского дворца; она вела в тронный зал, где некогда восседали герцоги, представители древнейшего рода, породнившегося с шотландской короной. Роль трона играло великолепное посольское кресло, вывезенное из Санкт-Петербурга Александром Гамильтоном, десятым герцогом, который служил послом в России. Теперь дворец лежит в руинах. Небо заменяет ему крышу, а звезды — канделябры. Отсыревшие кусочки позолоченного карниза отваливаются и падают вниз, собираясь на полу просторного вестибюля у ног двух гигантских кариатид, выполненных французским литейщиком Луи Сойером.

Я не ведаю более драматического конфликта (по крайней мере в пределах Великобритании) между старым миром и новым. Дворец Гамильтонов, несомненно, принадлежит прошлой эпохе, как и окрестные леса, где еще нет-нет да и вспорхнет фазан или мелькнет заячий хвостик. Но дымовые трубы с каждым годом подбираются все ближе и ближе к прекрасному строению, а угольные шахты уже проходят непосредственно под дворцом. Если присмотреться, то в полях можно заметить полосу более светлой травы — она вдвое шире, чем прогулочная аллея в парке Сент-Джеймс, и тянется, прямая, как стрела, меж двумя рядами деревьев. Это все, что осталось от парадных подъездных путей к дворцу, по которым в прошлом пронеслась не одна блестящая кавалькада, а то и карета с королевским гербом…

Я потерянно бродил по мертвому дворцу Гамильтонов. Тишину нарушали лишь тихий шорох дождя да грохот время от времени отваливавшейся штукатурки. Во время экономического спада, последовавшего за наполеоновскими войнами, десятый герцог Гамильтон нанял рабочих в соседнем городке (том самом Гамильтоне) для капитальной перестройки дворца. Сохранились записи, свидетельствующие, что 22 528 лошадей притащили 28 056 тонн камня для самого здания, еще 5153 лошади доставили 7976 тонн камня для конюшен, а 1024 лошади привезли 1361 тонну извести, песка и шифера.

Огромные коринфские колонны — высотой в двадцать пять футов и диаметром три фута три дюйма — были выточены каждая из цельного блока на каменоломнях Далсерфа в восьми милях от дворца. Чтобы доставить одну такую колонну, использовали гигантскую телегу, запряженную тремя десятками клайдсдельских тяжеловозов. Эта стройка стала событием века! Наверняка герцог Александр не думал не гадал, что все его титанические усилия поглотят зыбучие пески исторических перемен!

Во дворце был Египетский зал, в котором герцог хранил купленный для себя гроб. Это был базальтовый саркофаг египетской принцессы, который Гамильтон приобрел на торгах за 10 тысяч фунтов стерлингов (переторговав, таким образом, Британский музей). Сегодня пустой зал мокнет под дождем, и, прогуливаясь по нему, я услышал предостерегающий крик: «Посторонись!» Посмотрев наверх, я увидел, что по оголившимся перекрытиям пробирается человек. В руках он нес кирку, очевидно, намереваясь, обрушить очередной центнер того, что некогда было полом библиотеки.

Однако особенно остро трагедия Гамильтоновского дворца ощущается в помещении мавзолея — в прошлом самой величественной частной усыпальницы на территории Великобритании. На ее строительство герцог Александр потратил 130 тысяч фунтов стерлингов и рассчитывал, что его набальзамированное тело будет лежать в этом здании рядом с останками других Гамильтонов — как он думал, вечно. Когда дошло до продажи имения, город Гамильтон — очевидно, в порыве сентиментальных чувств — приобрел здание мавзолея (кстати, за сущие гроши!). Отцы города намеревались устроить здесь грандиозный военный мемориал, который прославил бы Гамильтон на всю страну.

Массивное здание по соседству с дворцом больше всего напоминает мавзолей Адриана в Риме. Человек, которого город назначил присматривать за бывшей гробницей Гамильтонов, на протяжении восемнадцати лет служил герцогской семье. Раньше в его задачу входила чистка и полировка восемнадцати величественных гробов, в которых покоились бывшие герцоги и их супруги. Полагаю, никто не способен прочувствовать весь пафос дворца Гамильтонов так, как этот старый верный слуга. Ему с детства было привито почтение к древнему роду и дворцу, оно вошло в его плоть и кровь, и благодаря этому сегодня он производит впечатление человека, пережившего день Страшного Суда. Вооружившись ключами, он повел меня к бывшей герцогской гробнице.

Это удивительное место, своеобразная крепость, предназначенная противостоять губительным веяниям времени. Над многочисленными склепами высится круглая часовня с внушительным куполом. Мозаичный пол выложен яшмой, белым и желтым мрамором, красным и зеленым порфиром. Цветные плитки разделены полосами черного голуэйского мрамора. Часовня знаменита эхом, которое длится шесть секунд. Легчайший шепот в одном конце галереи шепотов под куполом переносится на другой. Напротив входа в мавзолей располагается большой блок из черного мрамора, на котором раньше лежало тело герцога Александра в саркофаге из Древнего Египта.

Служитель, который на протяжении многих лет полировал саркофаг, описал его мне во всех подробностях. По его словам выходило, что это был один из чудеснейших саркофагов во всем мире. Он принадлежал будто бы дочери Рамзеса I. Сделан он был из черного базальта, причем так тщательно, что полностью воспроизводил формы почившей принцессы. Старик утверждал, что в твердом камне четко виднелись даже ноготки на руках и ногах. Вся поверхность саркофага — от головы до пят — была покрыта древнеегипетскими иероглифами.

— И где же он теперь? — поинтересовался я.

В ответ я услышал невероятную историю. Оказывается, в 1923 году после продажи мавзолея все гробы с телами высокородных герцогов извлекли из ниш, погрузили на телегу и вывезли в чистое поле рядом с городским кладбищем Гамильтона. Этой постыдной участи сумели избегнуть лишь одиннадцатый и двенадцатый герцоги: по просьбе герцогини Монтроз (дочери того самого двенадцатого Гамильтона) их тела транспортировали на остров Аран и захоронили там. Остальных герцогов закопали в общей могиле даже не на кладбище, а в поле. Среди них оказался и несчастный Александр Гамильтон в своем бесценном базальтовом саркофаге.

— Нет, вы когда-нибудь слышали нечто подобное? — возмущался старик-смотритель.

Я отправился на кладбище, которое значительно расширилось за последние годы. Теперь пресловутое поле уже входит в территорию кладбища. На могиле стоит общая табличка, в которой указываются фамилии всех шестнадцати герцогов. Здесь лежит Гамильтон, в 1712 году погибший от руки лорда Мохэна во время знаменитой дуэли в Гайд-парке. С ним вместе похоронен шестой герцог, который был женат на одной из прекрасных сестер Ганнинг. Я отыскал имя десятого герцога Гамильтона — создателя, увы, недолговечных дворца и мавзолея. Этот человек был лордом-распорядителем на коронациях Вильгельма IV и королевы Виктории. Он являлся носителем двух титулов маркиза, трех графских и восьми баронских титулов. В возрасте сорока трех лет он женился на Сюзанне Юфимии — младшей дочери Уильяма Бекфорда, легендарного автора романа «Ватек». И такой человек покоится в общей могиле вместе со своим гробом, который сейчас уже стоит, наверное, 50 тысяч фунтов стерлингов. Всего в нескольких ярдах оттуда, сразу за кладбищенской стеной, громоздятся дымящийся шлаковый отвал и огромное колесо на входе в шахту… На мой взгляд, это великолепный урок на тему тщеты человеческих амбиций!

После кладбища я отправился в расположенный по соседству парк Кэдзоу, в котором обитало последнее стадо диких белых коров — тех самых, что бродили по шотландским просторам во времена древних римлян. Парк Кэдзоу — одно из самых замечательных мест в Шотландии. Только что вы находились в промышленном городе и вдруг попадаете в уголок нетронутой природы, остаток древнего Каледонского леса, который раньше простирался от Клайда до самого Приграничья. Здесь растут дубы-великаны, хотя от половины из них сохранилась лишь внешняя оболочка. Одно из деревьев — «Дуб Уоллеса» — имеет такое гигантское дупло, что в нем свободно помещаются восемь человек. Шлепая по сырой траве и глядя на эти древние деревья, которые тянули свои корявые сучья к небу, я подумал: вот идеальное место для «проклятой пустоши у Форреса»[54].

Я подошел к воротам, на которых красовалось объявление «Осторожно! Дикие коровы представляют опасность», перелез через них и углубился в парк. Долгое время мне не удавалось увидеть никаких диких коров. Я прошел, должно быть, три мили по мокрой траве, прежде чем эти неуловимые животные внезапно возникли передо мной. Они выглядели настолько опасными, насколько может быть опасным дикий скот! Коровы были чисто белыми с черными мордой, ушами и копытами. Они в большей степени походили на американских бизонов, чем на обычных хайлендских коров.

Эти животные являются последними представителями вымирающей породы. В некоторой степени эту честь с ними разделяют чиллингемские коровы из Нортумберленда. Но там порода выражена не столь явно, поскольку в ходе селекции черными отметинами пожертвовали в пользу случайно возникшей розовоухой разновидности. В парке же Кэдзоу с этим строго: мне рассказывали, что все телята, имеющие хоть малейшие отклонения от идеального экстерьера, безжалостно уничтожаются.

3

Недалеко от маленького, но столичного города Эйр, поблизости от знаменитого моста через реку Дун, на обочине дороги стоит старая глинобитная хижина. В ней в 1759 году родился Роберт Бернс.

Этот маленький домик с низкими белеными стенами и соломенной крышей является центром паломничества многих поклонников поэта. В этом смысле он похож на Стратфорд-на-Эйвоне, хотя я бы сказал, что Бернс значит для Шотландии больше, чем Шекспир для Англии. В то время как англичане глубоко почитают Шекспира, Бернса попросту любят.

Культ Шекспира в Англии носит несколько академический и холодный оттенок (если речь не идет об откровенном лицемерии) — и, между прочим, вспомните, где находится Шекспировский театр[55]. В то же время Бернс и поныне остается теплой и живой частью повседневной жизни шотландцев. Всякий раз, когда вижу кипящий чайник на очаге шотландца, я вспоминаю Бернса, ведь он был певцом обычных вещей и вложил в них частичку своей души. Я уверен, если бы он избрал себе участь драматурга, то целая сеть театров Бернса раскинулась бы по всей Шотландии.

Ведь Бернс воплощал в себе не традицию, а живую силу. Шотландцы повторяют его стихи, каждое слово, сказанное Бернсом, продолжает жить в народе.

Для англичанина встреча с настоящим бардом — экстраординарное событие. Мы часто используем данный термин, но, по сути, не знаем, что он означает. Ведь у нас, в Англии, много поэтов, но нет ни одного барда. Скажу больше, у нас есть первоклассные поэты, уровнем повыше, чем Бернс. Но ни один из них не повлиял на наши жизни так, как повлиял Роберт Бернс на жизни шотландцев. Его, конечно же, бессмысленно сравнивать с Шекспиром: второй — всемирно известный художник слова, принадлежащий всему человечеству; первый — поэт местного значения. Если уж с кем и сравнивать Бернса, так с Данте: итальянец был певцом своего города, шотландец — своей округи. Данте писал на тосканском диалекте, Бернс — на провинциальном наречии.

В то время как сэр Вальтер Скотт открыл свою страну окружающему миру, Бернс объяснил Шотландию самой себе. Многие из тех, кто не прочел ни одной строчки из Бернса, тем не менее его цитируют. А все потому, что его песни носятся в воздухе, его стихи звучат в домашней обстановке, возле камелька. Порой глядишь на человека весьма скромного происхождения и образования и гадаешь: откуда он взял эти строчки из Бернса — из прочитанной книжки или же запомнил с детства и на всю жизнь. Я не знаю ни одного английского поэта, чьи стихи, фигурально выражаясь, лежали бы у камина, свернувшись клубком, как старый верный пес. Увы, как я уже сказал, у нас в Англии нет своих бардов.

Лично я воспринимаю Бернса как шотландского Пана (и полагаю, Хенли задолго до меня пришел к такому же выводу!). Он был подвержен всем языческим соблазнам, и это стало естественной реакцией на воинствующий кальвинизм той эпохи. Я легко могу вообразить, какую нечестивую радость доставляли бы мне стихи Бернса — а он всю жизнь пел хвалу вину, женщинам и поэзии, — живи я в тогдашней Шотландии и страдая от перегибов старорежимного пресвитерианства.

Столетия религиозных репрессий сказались на характере и творчестве этого человека. По сути, он стал единственным всплеском чувственной гуманности и простодушной радости жизни, который Шотландия позволила себе со времен реформации. Бернс постоянно дразнил гусей, щелкал своими языческим пальцами перед носом у мрачной церкви, у злобного и уродливого, недалекого и злопамятного, у вечно сующего свой нос в чужие дела бога шотландских лавочников. Они были антагонистами — этот мстительный бог и поэт. Ведь Бернс любил жизнь во всех ее проявлениях, с готовностью раскрывал объятия природной красоте. Он был фавном, родившимся в век штиблет с резинками. Он много грешил в жизни, однако периодически наследственность и воспитание брали верх, и тогда Бернса одолевали угрызения совести и приступы почтительности перед мрачной моралью. Неоднократно случалось, что пророческий запах серы достигал ноздрей поэта и заставлял на время отказаться от обычной беспутной жизни. В конце концов это обычное дело! Покажите мне такого шотландца, который, шествуя «стезей веселья в вечный огонь ада»[56], время от времени не останавливался бы на этом пути и не прислушивался к далекому перезвону церковных колоколов. А Бернс был шотландцем до мозга костей! Для него самого было бы лучше, если бы он не афишировал свои пантеистические эскапады, а жил тихо-спокойно и по воскресеньям, как все, ходил на праздничную службу в церковь. Но нет, он не мог поступать, как все. Только два человека в истории Шотландии открыто, не скрываясь, шли на адюльтер: Босуэлл и Бернс. Первый привык не обращать внимания на общественное мнение, второму было плевать на себя. Из этого вовсе не следует, что эти двое были похожи. Демонстративное пренебрежение к общепринятым нормам морали — единственное, что их роднило, и, скорее всего, это простое совпадение.

Бернс мне видится наиболее привлекательным и в некотором смысле наиболее достойным сочувствия персонажем шотландской истории. По масштабам своей жизненной драмы он вполне достоин стоять плечом к плечу с Марией Стюарт, и кстати, мне почему-то кажется, что эти двое прекрасно поладили бы между собой! Бернс на протяжении всей жизни сохранял некую по-детски невинную душевную обнаженность. Никто не смеет судить поэта, пока не прочтет его писем и стихов (причем опубликованных в первоначальном виде, без редакторских купюр). Бернс поразительно искренен. Даже пытаясь рисоваться, он выдает себя самим характером своих претензий. По сути дела, он был простым крестьянином, которому выпала нелегкая обязанность стать голосом своего народа, озвучить чаяния многих поколений безмолвных крестьян. Его стихи — простые, грубоватые и жизнерадостные — стали средством выражения всех тех печалей и радостей, которые на протяжении веков безмолвным грузом лежали на душе у простых шотландцев. И Бернс блистательно нарушил это молчание! За тридцать шесть лет жизни он умудрился воспеть все то, что копилось веками и что другие шотландцы (в точности похожие на него) выразить не сумели. Немудрено, что он прожил так мало. Слишком уж большая нагрузка для одного-единственного голоса! Многие критики считают, что Бернс родился не на своем месте. Что, окажись он в положении Байрона, жизнь поэта сложилась бы куда счастливее. Не знаю, не знаю… Бернс ведь в первую голову (да и в последнюю тоже!) был крестьянином. И обладай он возможностями Байрона, это вряд ли сделало бы его более счастливым. А срок жизни обоим отпущен одинаковый.

Если рассуждать чисто по-человечески, то из всех сынов Шотландии Бернс был, пожалуй, самым ярким и привлекательным. Многие последующие поколения респектабельных лавочников пытались втиснуть его в общепринятые каноны, изобразить добропорядочным шотландским христианином. Напрасное занятие! Бернса затруднительно представить себе почтенным, уважаемым гражданином — по крайней мере в том смысле, в каком это слово понимает церковный староста. Аморальное поведение Бернса, грехи Марии Стюарт и пьянство Красавца Принца Чарли в последние годы жизни — вот три момента, которых гордые шотландцы предпочитают не касаться в разговоре. Не было этого, и все! Кальвинистская церковь, выросшая на основе католической нетерпимости, вообще отказывается обсуждать темы, из которых невозможно вывести должной христианской морали (понимай, восславить добродетель). А в случае с Бернсом это, мягко говоря, весьма и весьма затруднительно. Тот факт, что принц Чарли на склоне жизни напивался пьяным и поколачивал жену, наверное, можно как-то объяснить. Однако трудно придумать оправдание Бернсу, когда речь заходит о его незаконнорожденных детях. Он по крайней мере мог бы предаваться страсти тайно, не разглашая свои скандальные похождения. Это существенно бы облегчило задачу его потомкам, желающим обелить память поэта и ввести его в круг добропорядочных мещан. Странно, но я почему-то не могу отделаться от мысли, что Джон Нокс скорее бы понял Бернса, чем какого-нибудь среднестатистического пресвитера кальвинистской церкви.

Недавно мне довелось прочитать любопытное замечание по поводу чисто гэльского экстремизма шотландцев, которые с одинаковым энтузиазмом воспринимают и Бога Кальвина, и пантеизм Роберта Бернса. Какова же их истинная религия? Ведь невозможно примирить одно с другим. А ни один порядочный пресвитер не допустил бы Бернса в свое жилище. Какое право имеет этот распутный пьяница и соблазнитель находиться в благочестивом доме! С другой стороны, кто возьмется утверждать, будто Генеральная ассамблея пресвитерианской церкви — более значимое событие в Шотландии, нежели Ночь Бернса? Не стану дальше развивать эту мысль, иначе эдак я скоро договорюсь до того, что именно Пан (а вовсе не Моисей) является признанным пророком Севера.

Как поэт Бернс представляет собой неизменную загадку для англичан. Его произведения служат лишним доказательством того, что шотландцы — совершенно чуждая для нас нация. Средний англичанин не способен понять стихи Бернса, даже вооружившись глоссарием. А если средний англичанин чего-то не понимает, то он этому не доверяет.

Сегодня, когда к списку современных тиранов добавилось еще и радио, все население Британских островов имеет возможность двадцать пятого января присутствовать (пусть и заочно) на торжественном приеме в Клубе Бернса. И вот англичане слушают трансляцию из Шотландии, где под звон бокалов льются бесконечные речи с нагромождением непривычных «р-р», и искренне недоумевают: действительно ли эти сумасшедшие шотландцы искренне верят в то, что говорят, или же просто пользуются благовидным предлогом, чтобы напиться? Сами-то англичане предаются послеобеденному патриотизму лишь несколько раз в году, в дни памятных исторических побед. Ну не странно ли, что шотландцы — в общем-то трезвая и здравомыслящая нация — поднимают такой шум из-за какого-то поэта! Трудно себе представить, чтобы весь цвет английского бизнеса собрался вместе с местными баронетами, «шишками» из торговой палаты и духовенством ради того, чтобы поднять бокал за здоровье Шекспира, Мильтона или даже Шелли.

Следует признать, что иностранцев вообще обескураживает непомерная любовь шотландцев ко всяческим литературным обществам. Здесь практически в каждом городе есть общество Бернса, общество Стивенсона и общество Скотта. Я абсолютно уверен: стоит только какому-нибудь достаточно знаменитому шотландскому писателю скончаться, как тут же в Эдинбурге или Глазго соберутся его почитатели и примут решение образовать очередное литературное общество. Наверняка от такой участи не застрахован даже сэр Джеймс Барри (хоть он и покинул Шотландию ради Англии).

Некоторые англичане, черпающие свое представление о шотландцах из юмористического «Панча», считают явной аномалией тот факт, что такая практичная нация, как их северные соседи, делает культ из кучки национальных идеалистов. Для шотландцев было бы естественнее сформировать Общество Макадама или же Общество Макинтоша — в честь изобретателя непромокаемого дождевика. А еще правильнее (опять же, опираясь на образ, созданный «Панчем») было бы организовать Обеденный клуб Паттерсона, дабы почтить память основателя Банка Англии! Но повальное увлечение шотландцев литературой (да еще вкупе с фанатичным стремлением задним числом обелить некоторых ее представителей) воспринимается беспристрастными наблюдателями как некая эксцентричность общественной жизни Шотландии. Никто из этих независимых наблюдателей не взял на себя труд проанализировать: помогает ли такое полуофициальное поклонение лучшему пониманию литературы, или, может быть, организованные почитатели слишком заняты организацией нескончаемых обедов в честь своего кумира, чтобы читать его книжки. Однако факт остается фактом: литературные общества в Шотландии процветают, и тенденция эта требует своего объяснения.

Я уже высказывал мысль, что у шотландцев особый талант к созданию военных мемориалов. Сознание каждого шотландца уже само по себе национальный мемориал. Если добавить к этому клановый дух и крайне сильный местный патриотизм, то вы сможете понять человека, который за всю свою жизнь не прочел ни строчки из Стивенсона, но тем не менее является самым ревностным членом его литературного сообщества.


Как жалко подчас выглядят дома, в которых увидели свет гении. Маленькая хижина, которую отец Бернса собственными руками построил у обочины дороги на Аллоуэй, сегодня с выражением легкого удивления взирает на современный домище, возведенный по соседству. В этом доме собрано множество разрозненных предметов, так или иначе связанных с жизнью великого поэта.

Я миновал турникет. Сопровождать меня взялся старичок-смотритель. Он благоговейно снимал фланелевые покрывала с застекленных витрин и демонстрировал личные письма и рукописи Бернса. Старик на память цитировал произведения поэта, и никогда еще я не слышал такого грамотного и проникновенного чтения. Он придавал значение каждому слову. В музее хранилась часть первоначальной рукописи «Тэма О'Шентера», семейная Библия Бернсов и множество хрупких страничек, исписанных коричневыми чернилами и посвященных путешествию поэта по Хайленду.

Кто-то заглянул в комнату и вызвал моего гида на несколько слов. Я остался один на один с типичной музейной экспозицией, представлявшей собой случайное сборище старых книг с личными посвящениями Бернса, фрагментов его переписки с различными людьми, кусочков стекла, на которых он алмазом нацарапал несколько слов. Все эти экспонаты помогают благодарным потомкам как-то приблизиться к давно умершему гению. Я подумал: какую блистательную поэму мог бы написать Роберт Бернс по поводу «Музея Роберта Бернса»!

Старик вернулся, дабы завершить экскурсию, но я почувствовал, что он утратил ко мне интерес. До того, как его вызвали из комнаты, он горел желанием показать мне абсолютно все. Теперь же казалось, будто он хочет поскорее меня выпроводить и запереть музей. Мы подошли к очередной витрине — на ней лежал текст «Стихов о Мэри, которая ушла на небеса». Смотритель остановился и начал декламировать:

Уходит медленно звезда,

Встречая розовый рассвет,

Напоминая, как всегда,

О том, что Мэри больше нет

Моя возлюбленная тень,

Ты знаешь ли в ином краю,

Что для меня померкнул день,

Что плач терзает жизнь мою?[57]

Мне это наскучило. Я предпочел бы, чтобы этот человек со своим чудесным голосом почитал что-нибудь на родном шотландском наречии. Только я было собрался вежливо прервать смотрителя, как заметил, что глаза его полны слез. Он стоял передо мной в лучах послеполуденного солнца и выглядел таким потрясенным, что мне сделалось стыдно за свое нетерпение. Справившись с волнением, старик перешел ко второй строфе, затем к третьей… Он прочитал все стихотворение, и снова я подумал, что никто еще не вкладывал столько чувства в старую погребальную песнь. Голос его дрожал от слез, и я почувствовал себя очень неуютно, осознавая свою беспомощность перед лицом чужого горя. Что же все-таки происходит? Было ясно, что простая декламация стихотворения Бернса не могла так расстроить старика. А он тем временем продолжал:

С годами вижу все ясней

Тебя, угасшую навек.

С годами воды все сильней,

Все глубже роют русла рек.

Моя возлюбленная тень,

Ты знаешь ли в ином краю,

Что для меня померкнул день,

Что плач терзает жизнь мою?

Слезы собирались у него в уголках глаз и скатывались по морщинистым щекам.

— Прошу простить, — сказал старик, — я только что узнал, что моя жена умерла…

После такого известия я поспешил ретироваться. Однако перед этим у нас состоялся знаменательный разговор. Старик сообщил, что жена его скончалась на операционном столе и, отвернувшись — так, чтобы я был избавлен от необходимости смотреть ему в глаза — добавил:

— Знаете, в стихах Бернса есть все — на любые случаи жизни, как хорошие, так и плохие. Я обнаружил в них сочувствие. Наверное, Бернс хорошо понимал, что должен чувствовать человек в такую минуту…

Остановившимся взглядом окинул он помещение музея. Машинально набросил покрывало на витрину с рукописями, посмотрел на портрет Горянки Мэри. Затем, как бы очнувшись от забытья, старик встрепенулся и указал на стоявшую в сторонке хижину Бернса.

— Наверное, вам придется сходить туда самому, — произнес он. — Если вы, конечно, не возражаете…

Какие тут могли быть возражения! Я был только рад уйти и оставить старика наедине с его горем. Я брел по дорожке и думал: как странно, в эту печальную минуту, что рано или поздно наступает у всех в жизни, Бернс снискал дань уважения, которая стоит признания десятков академических критиков.

4

Я уже отметил, что родной дом Бернса стоит у дороги и взирает на мир с робким удивлением. То же самое безропотное выражение написано на лице дома Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне. Так и кажется, будто оба этих скромных жилища вырвали из их привычного мира (в котором они выглядели вполне уместными) и поставили на службу вековому почитанию.

Свой новый священный долг они принимают с видимым смущением. Оно и понятно: маленькая белая мазанка, сложенная из плитняка, в прошлом вообще ничего не стоила и вдруг стала важной для всего мира. Люди старательно отреставрировали колченогие стулья, кровать в алькове, на которой когда-то родился Роберт Бернс, и прочую разрозненную грошовую мебель. Они почтительно взирают на весь этот хлам, сдувают с него пылинки и тем самым создают странную атмосферу нереальности происходящего. Пустующие особняки выглядят не так противоестественно, как эти убогие хижины, которым самой судьбой предназначено везти тяжкий воз труда и нищеты. Праздность выглядит органично в роскошном дворце, а эти жалкие халупы с самого момента своей постройки привыкли к непрестанному труду. Отсутствие работы для них равносильно смерти! Я подумал: если в домике и водятся призраки, то это, должно быть, крайне огорченные и озабоченные призраки. Мне легко себе представить, как покойная миссис Бернс озадаченно покачивает головой: да что же такое случилось с ее старым домом? Какие непонятные чары наложило на него время? И зачем сюда приходят все эти мужчины и женщины, которые с трепетом прикасаются к старому креслу и со слезами на глазах заглядывают в расположившийся напротив очага темный альков? Во имя всего святого, пусть ей объяснят, что здесь происходит! Вот интересно, удивилась бы покойница, если бы узнала, что Шотландское общество Бернса выложило за ее ветхую хижину четыре тысячи фунтов? Скорее всего, она как истинная шотландка объявила бы это греховным расточительством и не на шутку рассердилась.

А что уж говорить про семейную Библию за тысячу семьсот фунтов!

Здесь, под крышей этого дома, Китс написал откровенно неудачный сонет и письмо к Рейнолдсу, в котором высказывал совершенно удивительную мысль в отношении Бернса (во всяком случае ничего более удивительного мне читать не доводилось).

Мы отправились к аллоуэйскому «пророку в своем отечестве» — писал Китс, — подошли к домику и выпили немного виски. Я написал сонет только ради того, чтобы написать хоть что-нибудь под этой крышей; стихи вышли дрянные, я даже не решаюсь их переписывать. Сторож дома надоел нам до смерти со своими анекдотами — сущий мошенник, я его просто возненавидел. Он только и делает, что путает, запутывает и перепутывает. Стаканы опрокидывает «по пять за четверть, двенадцать за час». Этот старый осел с красно-бурой физиономией знавал Бернса… да ему следовало бы надавать пинков за то, что он смел с ним разговаривать! Он называет себя «борзой особой породы», а на деле это всего лишь старый безмозглый дворовый пес. Я бы призвал калифа Ватека, дабы тот обрушил на него достойную кару. О вздорность поклонения отчим краям! Лицемерие! Лицемерие! Сплошное лицемерие! Мне хватит этого, чтобы в душе заболело, словно в кишках. В каждой шутке есть доля правды. Все это, может быть, оттого, что болтовня старика здорово осадила мое восторженное настроение. Из-за этого тупоголового барбоса я написал тупой сонет. Дорогой Рейнолдс, я не в силах расписывать пейзажи и свои посещения различных достопримечательностей. Фантазия, конечно, уступает живой осязаемой реальности, но она выше воспоминаний. Стоит только оторвать глаза от Гомера, как прямо перед собой наяву увидишь остров Тенедос; и потом лучше снова перечитать Гомера, чем восстанавливать в памяти свое представление. Одна-единственная песня Бернса будет ценнее всего, что я смогу передумать на его родине за целый год. Его бедствия ложатся на бойкое перо свинцовой тяжестью. Я старался позабыть о них — беспечно пропустить стаканчик тодди[58], написать веселый сонет… Не вышло! Он вел беседы со шлюхами, пил с мерзавцами — он был несчастен. Как это часто бывает с великими, вся его жизнь с ужасающей ясностью предстает перед нами в его творениях, «как будто мы поверенные Божьи»[59].

Даже не говоря о блистательной фразе «поверенные Божьи», это изречение ценно тем, что является полностью исчерпывающим по теме «Роберт Бернс». Да и для чего, скажите на милость, нужно описывать жизнь поэта? Я понимаю: его личность столь привлекательна, что как магнитом притягивает биографов. Но стоит ли пытаться улучшить то, что уже сделано превосходно? Стихи Бернса являются лучшей его биографией. И, читая их, мы и впрямь ощущаем себя «поверенными Божьими».

Покидая маленький белый домик, я думал: если бы Бернсу представилась возможность вернуться на землю — ненадолго, на часок, чтобы успеть написать одно-единственное стихотворение, то он наверняка провел бы этот час в своем родном доме на обочине Аллоуэйской дороги. Хотел бы я прочесть это стихотворение…

5

Поклонников Бернса можно считать счастливчиками по сравнению с другими литературными пилигримами. Если бы вы задались целью совершить тематическое путешествие «По следам Шекспира», вам пришлось бы плутать в потемках.

Иное дело с Бернсом: уж здесь-то никаких неясностей, вы движетесь по маршруту в ослепительном сиянии топографических фактов. Графства Эйршир и Дамфрисшир буквально усеяны названиями, связанными с «бернсианой» (ужасное название, столь милое сердцу издателей). Когда вам надоест обходить здания, освященные встречей с великим бардом, вы можете для разнообразия заняться возложением венков на могилы героев произведений Бернса. Никогда еще поэт не оставлял столько памятных мест для грядущих поклонников.

«Бернсиана» начинается в Килмарноке. Здесь в 1786 году Джон Уилсон издал первый том стихов Роберта Бернса. Старая церковь Килмарнока (позже, правда, перестроенная) стала той самой церковью, которую поэт описал в своем «Рукоположении». А местная гостиница «Ангел» фигурирует в том же стихотворении под названием «У Бегби». На церковном кладбище можно видеть эпитафию «Тэма Сэмсона», написанную самим Бернсом. В Кей-парке возведен Мемориал Бернса, здесь же находится музей, в котором хранится принадлежавшая поэту доска для игры в шашки.

Следующее созвездие названий сосредоточено вокруг Мохлина. Здесь раскинулись сто восемнадцать акров земли, которые Бернс приобрел вместе со своим братом Гилбертом. Поле, на котором трудился поэт, позже перекочевало в его стихи. Неподалеку располагается Бэллохмил-хаус, упоминающийся в двух стихотворениях — «Берегах Бэллохмила» и «Девушке из Бэллохмила». А еще чуть в стороне стоит Кэтрин-хаус, в котором Бернс обедал накануне своего знаменитого литературного триумфа в Эдинбурге.

В нескольких милях от этого места находится Тарболтон: в этом городке Бернс вступил в масонское общество и организовал собственный «Клуб холостяков». Здесь еще сохранилась мельница, которую поэт упоминает в стихотворении «Смерть и доктор Горнбук». А всего в полумиле от Тарболтона на холмах стоит замок Монтгомери, где таинственная Мэри Кэмпбелл — «Горянка Мэри», как любовно называл ее Бернс — работала на молочной ферме. Неподалеку от слияния рек Эйр и Фэйл установлен памятник поэту: здесь, по слухам, юный Бернс расставался со своей ненаглядной Мэри. Эта сцена очень любима горцами, ее можно видеть чуть ли не в каждой хижине Хайленда: Бернс замер на одном берегу реки, девушка на другом, и оба клянутся на Библии в вечной любви.

Рядом с Охинкруйвом стоит лес Леглен. Легенда утверждает, что именно в этом лесу скрывался Уоллес, и Бернс приезжал сюда, дабы выразить почтение национальному герою Шотландии.

Дальше мы попадаем в Эйр. Главные достопримечательности — гостиница «Тэм О'Шентер», а также Старый мост и Новый мост. В Аллоуэе, вы помните, стоит дом, где родился Роберт Бернс, возле него — музей и памятник поэту. Здесь же располагается прелестно изогнутый мостик Бриг-О'Дун и «старая церковь с привидениями». На церковном кладбище Керкосвальда вам продемонстрируют могилы «Тэма О'Шентера» и «сапожника Джонни» (прототипами послужили реальные люди по имени Дуглас Грэм и Джон Дэвидсон). Судьба уготовила этой парочке самый странный вид бессмертия: они оказались затянутыми в орбиту славы поэтического гения, подобно мухам, законсервированным в куске янтаря.

Если город Эйр известен во всем мире как место рождения Роберта Бернса (деревушка Аллоуэй находится совсем рядом), то у Дамфриса своя стезя и своя слава: здесь мятежный гений обрел последний покой. В Дамфрисе вы сможете осмотреть дом поэта и его могилу, а также две таверны, куда часто захаживал Бернс — «Глоб» и «Дыра в стене» (то же самое, что у нас «Распивочная»). В нескольких милях от города располагается колледж Линклуден, возле которого Бернса посетило его знаменитое «Видение Свободы». Здесь же неподалеку стоит ферма Эллисленд, где поэт некоторое время жил и работал (в частности, сочинил уже упомянутые «Стихи о Мэри, которая ушла на небеса»).

И это лишь краткий путеводитель по местам «бернсианы». Не сомневаюсь, что ревностные поклонники поэта найдут много иных достопримечательностей в графствах Эйр и Дамфрис — да тут можно сносить не одну пару башмаков, если поставить целью посетить каждый берег, каждый ручей или «хауфф» (постоялый двор), так или иначе связанные с именем Бернса. По сравнению с такой топографической избыточностью Вордсворт в Озерном краю выглядит просто кратковременным постояльцем. Имя Бернса настолько прочно ассоциируется с этой частью Шотландии, что все прежние знаменитости вынуждены скромно удалиться из памяти потомков.

Благодарение Богу, что хоть Вальтер Скотт проживал не здесь, а в Твидсайде. В противном случае человеческий разум был бы не в состоянии разобраться в хитросплетениях этого литературного Хэмптон-Корта, а географическая карта Шотландии оказалась бы безнадежно запутанной!

6

В Дамфрисе уже стемнело, когда я вышел на улицу с тем, чтобы прогуляться до старого моста. Полагаю, это самый древний шотландский мост. Он был построен примерно в тринадцатом веке по приказу вдовствующей королевы Деворгиллы, той самой, которая основала оксфордский Баллиол-колледж. До чего же странные связи существовали между городами в древнем государстве!

Река Нит несла свои темные воды под живописным шестиарочным мостом, а чуть поодаль стоял выстроенный под другим углом, но выполняющий те же функции новый мост. Забавно, что все три «бернсовские» реки (Эйр, Дун и Нит) могут похвастать такой, в общем-то необычной, картиной: два моста, стоящие бок о бок — старый и новый.

Я проследовал через старый скотный рынок к Хай-стрит, на которой, как я помнил, стояла любимая таверна Бернса под названием «Глоб». Мне рассказывали (правда, так и не смогли показать письменных свидетельств), что как-то раз Бернс вышел из таверны, основательно нагрузившись на очередной пирушке. Он якобы поскользнулся на ступеньках и рухнул прямо в сугроб. В результате поэт подхватил сильнейшую простуду, которая и приблизила его смерть.

В наше время «Глоб» производит впечатление своеобразного храма: здесь культивируется дух веселых дружеских попоек, которые так любил «поэт-пахарь». Дамфрисские выпивохи, подобно жрицам-весталкам, пронесли через многие века алкогольный энтузиазм своего кумира. После того как я заглянул в бар и отдал дань местной традиции, меня повели осматривать заведение. В таверне царил всепоглощающий, почти фанатичный дух преклонения перед Бернсом. На протяжении нескольких поколений она принадлежала одной и той же семье, которая из уважения к великому поэту не хотела ничего менять в таверне. Даже вынужденное расширение бара воспринималось как оскорбление памяти Бернса. Это почитание носило самый искренний характер и никак не было связано с финансовой стороной дела. Результат превзошел все ожидания: в этом коммерческом заведении я чувствовал себя намного ближе к поэту, чем в торжественной обстановке старой аллоуэйской хижины. Разница была примерно та же, как между покинутым храмом и живой церковью.

Мне продемонстрировали любимый стул Бернса, отгороженный деревянной загородкой от посягательств недостойных потомков. Сохранилась также чаша для пунша и несколько других реликвий, которые бережно передавались от отца к сыну. Здесь же можно было видеть знаменитую надпись на стекле, которую Бернс нацарапал алмазом во славу какой-то своей знакомой.

— Некоторые американцы ужасно недоверчивы, — рассказывал мне человек, проводивший экскурсию. — Помнится, одна пожилая дама, увидев эту надпись, сказала: «А мне казалось, что Бернс был слишком беден, чтобы иметь алмазы». Забавно, что сейчас…

— И что же вы ей ответили?

— Ну, я посмотрел на нее и сказал: «Мне кажется, он был похож на вас, мадам. Своих алмазов у него не было, зато имелись друзья с алмазами!»

Полагаю, такой ответ сокрушил американку.

Я спустился вниз, полюбовался на блеск старинной мебели красного дерева и решил, что этот древний паб занял бы достойное место в составе Национального мемориала Бернса. Здесь практически ничего не изменилось со времен поэта. И если бы сегодня Бернс заглянул сюда на огонек — промокший, замерзший, на взмыленном коне, — он нашел бы «Глоб» точно таким же, каким оставил его в 1796 году. Как бы в подтверждение моих мыслей из бара донесся взрыв громкого смеха и звон монет, падавших на деревянную стойку. Я направился внутрь. Помещение показалось мне чрезвычайно маленьким. За стойкой, где располагались полки с бутылками, и то было больше места, чем в самом баре. К тому же он оказался заполненным до предела (то есть, я хочу сказать, что там собралось человек девять местных жителей). Все, за исключением одного старика, были довольно молоды — лет тридцати с небольшим. Большая часть посетителей носила кепки. У одного из них (которого я про себя окрестил Джоком) на красной от загара шее был повязан черный шейный платок. Как я узнал позже, он трудился на строительстве дорог. Мое внимание привлек другой мужчина — мягкий, деликатный, с потрясающим чувством юмора и грустной улыбкой незрячего (полагаю, он потерял зрение где-то под Ипром). Все эти люди, за исключением старика, в прошлом были солдатами, и разговор крутился вокруг событий минувшей войны. В частности, обсуждалось, как трудно добираться из Франции в Шотландию, когда у тебя в запасе всего десять отпускных дней.

Хозяин таверны — огромных размеров шотландец, но не толстый, а крепкий, мускулистый — стоял за стойкой с засученными рукавами. Судя по всему, он хорошо знал посетителей и называл их по именам.

От него исходили волны добродушия, симпатии и юмора. Думаю, он бы пришелся по душе Бернсу. Он возился со стаканами и пивными кружками, но время от времени принимал участие в общей беседе, вставляя то меткое замечание, то какую-нибудь веселую историю.

Иностранцу не так-то легко вписаться в подобную компанию, и я с известным опасением вступил в комнату. Не знаю, как уж так получилось, но мне довольно скоро предложили выпить. А через четверть часа я оплачивал на редкость разнообразный набор алкогольных напитков: Джок пил ром с пивом, остальные предпочитали не смешивать эти напитки, кто-то и вовсе меня удивил, заказав себе виски с полквартой горького эля. Я почувствовал, что попал в самое сердце страны Бернса!

С некоторой долей сомнения я попытался перевести разговор на личность поэта (полагаю, если бы я упомянул имя Шекспира в стратфордском пабе, то ответом мне стало бы гробовое молчание!). Здешний народ, однако, с готовностью поддержал тему. Внезапно все наперебой стали что-то говорить о Бернсе! Англичане, наверное, не поверят, если я скажу, что каждый из присутствовавших оказался вполне сведущим специалистом по данному вопросу и без труда цитировал на память целые строфы из Бернса. Хозяин таверны веселил нас историями о различных забавных посетителях, которые собираются здесь в разгар туристического сезона. Лично я был немало удивлен, услышав, что среди иностранных поклонников поэта сыскалось немало японцев! Японские студенты, рассказывал хозяин, всегда желают обедать в комнате с панелями. Я выразил сомнение, но он уверил меня, что это установленный факт: Бернс действительно переведен на японский язык! И японские студенты неизменно декламируют его стихи во время обеда в комнате с панелями.

— О Господи, и как же это звучит? — изумился я.

— А знаете, не так уж и плохо! — великодушно признал хозяин.

— Да уж наверняка не так плохо, как «Шотландский виски» в исполнении Джока! — добавил кто-то со смехом.

Надеюсь, Джок на меня не обидится, если я скажу: миг был исключительно подходящий для данного стихотворения. Он действительно поднялся и начал декламировать с жестким, как шотландская ель, акцентом:

Пускай поэты в споре рьяном

О лозах, винах, Вакхе пьяном,

Шумят; и рифмой и романом

Наш режут слух,

Я воспеваю над стаканом

Шотландский дух[60].

Джок читал медленно, но решительно. Порой он сбивался и тогда закрывал глаза, стараясь припомнить слова. Во время одной из таких заминок сидевший рядом мужчина обратился ко мне с вопросом:

— Вы понимаете, что значит «o'lug»? Ну да, это «слух»! A «Scotch bear» — знаете, что такое? Виски! «Ячменное пиво» и есть виски.

Тем временем Джок с грехом пополам добрался примерно до восьмой строфы. Пыл его заметно угас, а, слушая смех друзей, он вскоре и вовсе умолк.

— Когда Джок малость переберет, это всегда видно, — прошептал мой сосед. — Он начинает читать стихи, и его невозможно остановить. Сегодня, судя по всему, он еще не достиг кондиции!

Снаружи раздался шум, кто-то распахнул дверь и стал требовать пианиста. Мне объяснили, что каждый четверг в «Глоб» собирается народ, «чтобы немного попеть». Из соседней комнаты пришли за слепым солдатом и чуть ли не силой повели его к пианино. Там уже ждали: солидная компания расположилась с пивными кружками за столами и, похоже, сгорала от нетерпения. Слепец сел за инструмент и заиграл с неожиданным чувством. Понятно, что по качеству звука это пианино не соответствовало стандартам Альберт-холла, но наш исполнитель знал, как с ним управляться. Один из его друзей сообщил мне, что на пианино он научился играть уже после того, как ослеп. Чтобы не сидеть без дела, как выразился мой собеседник.

Это был странный концерт. Простенькие современные песенки из репертуара мюзик-холла перемежались неустаревающими шедеврами вроде «Анни Лори» и «Лох-Ломонда». Во время наступавших пауз пальцы пианиста, казалось, бесцельно бродили по клавиатуре. Но затем из случайных аккордов незаметно оформлялась знакомая мелодия, и кто-нибудь обязательно начинал подпевать. Вот и сейчас молодой парень залпом осушил свой стакан и встал возле пианино:

Гнал он коз

Под откос,

Где лиловый вереск рос,

Где ручей прохладу нес, —

Стадо гнал мой милый.

Пойдем по берегу со мной.

Там листья шепчутся с волной.

В шатер орешника сквозной

Луна глядит украдкой…

Но он ответил мне: — Пока

Растет трава, течет река

И ветер гонит облака,

Моей ты будешь милой![61]

Что-то невыразимо трогательное было в той неотвратимости, с которой снова и снова всплывали стихи Бернса. Обычный самодеятельный концерт перерастал в вечер памяти великого поэта. Время от времени звучали более современные вещи, но пианист неизменно возвращался к Бернсу, и всегда в зале находился человек, который — пусть неумело, но с душой — подхватывал песню. Было видно, что люди, собравшиеся этим вечером в «Глоб», гордятся своим творческим сообществом (хоть и не говорят об этом вслух). Они все были поклонниками Бернса. И не только потому что Бернс великий поэт. Но еще и потому, что все, что они о нем читали или слышали, доказывало: этот человек такой же, как они сами. Отличный парень, всегда готовый забежать в гости к другу и поделиться последними новостями. Я понимал это, однако знал: даже если бы Бернс и не был таким насквозь родным и понятным, они все равно пели бы его песни! Потому что эти песни нравятся им больше всего. Я уверен: нет в мире другого поэта, который был бы столь же тесно связан с обычной, повседневной жизнью своих соотечественников.

Мне кажется, что даже Ночь Бернса — с обязательным хаггисом, с бесконечными панегириками и проверенными временем песнями — не столь красноречиво свидетельствует о «бессмертной памяти» поэта, как эта рядовая сходка простых рабочих и механиков в старой таверне Дамфриса.

Я вернулся в крохотный бар. Джок был на ногах: одна рука простерта вперед, на лице — серьезное и вдохновенное выражение. Не обращая внимания на смех и оскорбительные комментарии, он декламировал нараспев:

Сильнее красоты твоей

Моя любовь одна.

Она со мной, пока моря

Не высохнут до дна…

Новые взрывы смеха и крики: «Довольно, Джок! Садись!» И еще: «Да ладно тебе, Джок! Даже если моря высохнут до дна, это не помешает тебе читать стихи. Так что можешь не беспокоиться…»

Джок — устремив остановившийся взгляд на невидимую чаровницу — невозмутимо продолжал:

Не высохнут моря, мой друг,

Не рушится гранит,

Не остановится песок,

А он, как жизнь, бежит…

— Джок! Ты слышал, что тебе сказали? Сядь на место!

— Джок! Ты усядешься наконец? Или тебя вышвырнуть отсюда?

— Джок! Тебе пора домой!

Это вышибло Джока из состояния сентиментального экстаза, и он взревел громовым голосом: «Все не так!» Затем вновь вернулся к прежнему прочувственному тону и продолжал декламировать, плавно размахивая рукой:

Будь счастлива, моя любовь,

Прощай и не грусти.

Вернусь к тебе, хоть целый свет

Пришлось бы мне пройти![62]

Закончив стихотворение, он послал воздушный поцелуй в адрес воображаемой возлюбленной и резко уселся в кресло. Затем обернулся в мою сторону и, наставив на меня указательный палец, произнес запальчивым тоном:

— Я читал Робби Бернса для тебя, парень! Теперь можешь уезжать в свою Англию и всем рассказывать, что ты слышал, как настоящий шотландец читает родную поэзию. Ты меня понял? И скажи своим дружкам-англичанам, что во всем мире больше нет таких стихов! Усек?

Его поэтический пыл сменился на внезапную агрессию.

— Ты, может, со мной не согласен?

Я понимал, что возражать не стоит. Несмотря на изначальную симпатию (а мы явно понравились друг другу), этот парень, не задумываясь, двинет мне в челюсть. Поэтому я миролюбиво ответил:

— Конечно, согласен, Джок!

— Ну и отлично! Дай пять, дружище!

Теперь Джок вовсе не выглядел злобным или пьяным. В нем было что-то от бога-олимпийца: он взирал на мир с высот своего добродушия и находил его вполне сносным. Он даже готов был любить такой мир! Джок пребывал в том настроении, в каком мы видим рыцарей, и судей, и университетских профессоров, и — не побоюсь сказать! — даже священников в Ночь Бернса.

В его тоне послышались доверительные нотки.

— Ведь мы все человеческие создания, так? Нет, ты мне скажи: так или не так?

— Конечно, так.

Джок придвинулся к столу и стукнул по нему кулаком.

— Вот и Робби Бер-р-рнс был таким же!

И он огляделся с победным видом. Это был достойный финал! Последнее слово оратора. К этому нечего было прибавить. И в тот миг мне показалось — ибо я никак не отношу себя к сторонникам запрета на алкоголь, — что мой друг Джок изрек неоспоримую истину. И тот факт, что сказал это он — именно Джок с его огромными грубыми ручищами и с красным, обветренным лицом бывшего солдата, Джок в своей дешевой кепке, надвинутой на сияющие, смеющиеся глаза, — показался мне куда важнее и значимее, чем пространные рассуждения Стивенсона, Хенли и Локхарта на ту же самую тему. Мне почудилось, что даже бутылки на полках склонились в знак одобрения, а мебель красного дерева особенно ярко засияла в знак согласия.

— Время, джентльмены! — раздался голос хозяина таверны.

— Как хорошо, что Бер-р-рнса уже нет в живых, — произнес кто-то из присутствующих. — Потому что он не стал бы стоять и спокойно смотреть, как попираются исконные права человека…

— Время, джентльмены!

— Спокойной ночи!

Джок поднялся из-за стола и запел:

Забыть ли старую любовь

И не грустить о ней?

— Пошли, Джок! Самое время отправиться домой!

— Мы должны пожелать счастливого пути нашему гостю! — воскликнул Джок, указывая в мою сторону. Он снова запел, и постепенно все к нему присоединились. В крохотном баре звучала самая замечательная песня на свете:

И вот с тобой сошлись мы вновь.

Твоя рука — в моей.

Я пью за старую любовь,

За дружбу прежних дней!

За дружбу старую — До дна!

За счастье прежних дней!

С тобой мы выпьем, старина,

За счастье прежних дней[63].

— Спокойной ночи! Спокойной ночи всем!

— Спокойной ночи, Сэнди! Спокойной ночи, Бен!

Мы кучкой толпились на улице, когда хозяин таверны вышел на крыльцо и дернул за цепочку, которая гасила фонарь над входной дверью. И тут мы увидели, какая большая луна сияет над Дамфрисом. Ее мягкий, призрачный свет заливал старые площади и узкие переулки, образовывая густые тени под скосами крыш и козырьками крылечек.

— Спокойной ночи, Сэнди!

— Спокойной ночи, Бен!

— Спокойной ночи, Джок!

Джок тронул меня за локоть.

— У вас есть свободная минутка? — вежливо спросил он. — Понимаете, я бы не хотел отнимать у вас время, но…

Мы прошлись по маленькому переулку, где пряталось здание «Глоб», и остановились возле каменной ступеньки.

— Видите этот камень? — проговорил Джок, тыча пальцем в ступеньку. — То самое место, откуда бедняга Робби сверзился в снег незадолго до смерти. Да-да, та самая ступенька… вы смотрите прямо на нее. Да, дружище, та самая ступенька.

Джок сокрушенно покачал головой и вздохнул. В этом вздохе воплотилась вся слабость маленького человека перед неисповедимыми превратностями жизни.

— Скажите, Джок, это все правда или просто легенда? — спросил я с живым интересом.

— Конечно, правда! Каждый младенец в Дамфрисе вам это подтвердит! Бер-р-рнс вышел в тот день из «Глоб», основательно нагрузившись виски (в те дни выпивка стоила совсем дешево), и решил немного прогуляться — ну, чтобы прийти в себя и в приличном виде вернуться к миссис Бернс. Однако он был ужасно пьян, его качало и шатало из стороны в сторону… вот и случилось несчастье. Его нашли только утром — совсем окоченевшего и больного. Конец настал старине Робби Бер-р-рнсу! Его отнесли домой, но это уже не помогло — вскоре он скончался, — Джок горестно вздохнул. — А ведь ему было всего тридцать семь! Как подумаю о тех книжках, которые он мог бы написать…

— Скажите, Джок, — решился я задать вопрос, — а вы поете его песни? Ну, сами для себя… когда работаете на дороге или еще где.

— О да, — ответил он со всей серьезностью. — Я уже говорил вам: для меня важна его человечность. И потом, скажите на милость, вы видали другого человека, который бы так понимал природу? Он ведь чувствовал каждую птичку, которая порхает за окном… и каждый цветок, который растет в саду. Робби все знал и понимал, и он не мог поступать неправильно…

— За это вы его и любите?

— Да, люблю! И поверьте, я не один такой! Знаете ли, сэр, я ведь не шибко образованный парень. Сегодня — слушая, как я читаю стихи — вы могли подумать, что я изучаю литературу. Ничуть не бывало! — воскликнул он с ожесточением, толкнув меня в плечо. — По мне, так эта чертова поэзия гроша ломаного не стоит. Но Бер-р-рнс — совсем другое дело! В свои стихах он описывал все, что видел вокруг… и все, что происходило с ним. Понимаете, о чем я? Все, что он писал, было настоящее… и правдивое! И это тот самый камень, который убил нашего Робби Бер-р-рнса…

Мы дошли до Хай-стрит и там распрощались. Я смотрел, как Джок бредет по залитой лунным светом улице: руки засунуты в карманы, кепка надвинута под немыслимым углом на один глаз. Разок он обернулся и неопределенно махнул рукой в мою сторону. Пройдя несколько шагов, снова остановился — будто хотел что-то добавить к уже сказанному. Но затем передумал и пошел дальше.

Я стоял и думал: вот идет простой шотландский парень со своими мыслями и представлениями, со своими достоинствами, которые можно найти только у подлинной аристократии. Мне представилось, как он стучит тяжелым молотом в такт с мелодией песни. И прежде чем ночные тени поглотили удаляющийся силуэт Джока, в мозгу моем возникла еще одна картина: как он, запахнувшись в килт, шагает по дорогам Фландрии — под ту же самую мелодию.

Вечер выдался исключительно приятным, переполняло чувство близости и симпатии к этим веселым и открытым людям. Тем острее было ощущение ужасного одиночества, охватившее меня посредине пустынной дороги. Дамфрис спал, лишь вдалеке тарахтел припозднившийся междугородный автобус.

Это был мой последний вечер в Шотландии. Завтра мне предстояло снова пересечь границу, но теперь уже по пути на юг. Я уезжал, увозя в своей душе сотни воспоминаний о Севере: о дружелюбных лицах и дружелюбных голосах, о щедрых шотландских хозяевах, великодушно уступавших место у своего очага, о том ощущении уюта и счастья, которое дарили такие встречи. Я знал, что карта этих островов навечно изменилась для меня. Север перестал быть абстрактным понятием. Теперь он наполнился особым смыслом, включающим в себя теплоту чувств и глубину любви, которые останутся со мной до конца жизни. И в какие бы дальние края ни закинула судьба, меня всегда будет греть мысль о стране по имени Шотландия.

В тот самый миг, когда я стоял на темной площади Дамфриса, в моем кармане лежало письмо с такими словами: «Счастлив сообщить Вам, что маленький кусочек Вашей любимой Шотландии вполне успешно растет и зеленеет в лесу…» Дело в том, что я вывез с острова Скай маленький клочок зеленого моха и корешок первоцвета. Я отправил их на юг и распорядился, чтобы этот живой кусочек Шотландии посадили в лесу, на нашей английской почве. И вот теперь, перечитывая письмо, я представлял себе это место под раскидистым платаном. Вы скажете, сентиментальность? Ну и пусть, мне ни чуточки не стыдно! Для меня это живая связь с Шотландией, с простой и непритязательной красотой, которую я встретил по ту сторону от границы. И я вновь подумал о тенистых гленах и глубоких мрачных ущельях, о светлых ручьях, в которых плещутся медлительные коричневые осетры, о лиловых контурах могучих гор, которые четко выделяются на фоне неба. Мне припомнились маленькие хижины на западных холмах и торфяной запах дыма, который тянется из печных труб и легким облачком застаивается возле горящих каминов — последним напоминанием об эпохе мечей.

Вдоль ночной Хай-стрит стояли темные дома, лишь в одном из них светилось окошко. Оттуда доносились взрывы смеха — теплого смеха друзей, расходящихся после веселой вечеринки и желающих друг другу спокойной ночи. И в следующее мгновение (о, как часто мне доводилось слышать это на просторах Шотландии, от Эдинбурга до Абердина и от Инвернесса до Глазго!) в ночной тишине прозвучал национальный гимн, вобравший в себя все тепло и дружелюбие этой прекрасной страны:

Забыть ли первую любовь

И не грустить о ней?

Забыть ли первую любовь

И дружбу прежних дней?

За дружбу старую — До дна!

За счастье прежних дней!

С тобой мы выпьем, старина,

За счастье прежних дней.

Новый взрыв смеха, гортанные голоса, пожелания спокойной ночи.

Затем наступила тишина…

И в этой тишине иностранец от всего сердца сказал Шотландии «спасибо и до свидания».

Загрузка...