Я исследую Эдинбург, узнаю кое-что новое о доме Джона Нокса, посещаю Холируд, размышляю над судьбой «поэта» и в безмолвном восхищении стою перед святилищем самого лучшего в мире Военного музея.
К вечеру поднялся сильный ветер, разыгралась настоящая буря. Укладываясь спать в номере эдинбургской гостиницы, я прислушивался к завыванию ветра в трубе — если мне где и приходилось слышать подобные звуки, то лишь на море во время шторма. Однако за ночь непогода улеглась, и когда я проснулся, стояло тихое осеннее утро.
Я вышел на Принсес-стрит и подумал, что недаром эта улица считается красивейшей в королевстве. У нее любопытная планировка: магазины расположены лишь с одной стороны улицы, а другая круто обрывается в глубокую ложбину, густо заросшую садами. Над их зелеными кронами возвышается Замковая скала с черепичными крышами Старого города. Этим утром ложбину заполнял плотный туман, своей серой непроницаемостью напоминавший тучи, которые порой нагоняет с Атлантики в районе мыса Лэндс-Энд. Туман курился на дне впадины, поднимался на Принсес-стрит и почти вплотную подступал к витринам магазинов. Выглядело это странно и тревожно. Несведущий человек вполне мог бы подумать, будто ночью случился страшный оползень и вся южная сторона улицы обрушилась в серую бездну.
Я постоянно бросал взгляды в ту сторону: туманная пелена не рассеивалась, стояла плотно и недвижимо. Но вскоре она чуть-чуть посветлела, в ней наметился, нет, не разрыв, а лишь намек на разрыв — как обещание того, что в назначенный час выглянет солнце и разгонит эту непроницаемую серость. И впрямь, прошло немного времени, и на моих глазах начало разворачиваться одно из самых удивительных атмосферных явлений, какое мне доводилось наблюдать на Британских островах. В плотном тумане начали прорисовываться — сначала смутно, а затем все явственнее — какие-то правильные формы. Казалось, будто в этом сумрачном скоплении теней притаился огромный фантастический зверь. Постепенно туман стал истончаться, и глаз начал различать в нем контуры призрачной армады, стоящей на якоре в сером облачном море.
Однако вскоре выяснилось, что зрение снова обмануло. То, что казалось очертаниями остроконечных мачт и такелажа, на поверку обернулось совершенно феерическим зрелищем. Вначале разум отказывался в него верить, принимая за причудливый мираж — из тех, что мнятся путешественникам в пустыне. Но мало-помалу на безнадежно-сером фоне все четче проступали очертания средневекового города. Он проявлялся постепенно, как изображение на негативе — башня за башней, шпиль за шпилем, бельведер за бельведером. И вот уже на краю обрыва вырос призрачный город — Камелот или Тинтагель? Он стоит, ощетинившись сторожевыми башнями, сердито щурясь узкими черными бойницами. Настоящий средневековый город! Откуда, из каких таинственных глубин он материализовался? Он похож на заколдованного рыцаря, который при звуках боевого рога пробудился от векового сна и восстал, сжимая меч в руке.
Именно таким предстал передо мной Старый Эдинбург ранним осенним утром. Древний город, который притаился на склоне холма и через серую пелену тумана свысока взирает на лежащий у его ног Новый Эдинбург.
Я разглядывал его со странным чувством нереальности происходящего. Отсюда, снизу Старый город казался призрачным фантомом. Меня окружал Новый Эдинбург — вполне современный город с регулярной планировкой, с улицами, пересекавшимися под прямыми углами. Местами он казался даже чересчур современным, мне больше нравились другие уголки Эдинбурга — солидные, неторопливые, напоминавшие пожилого джентльмена в старомодном парике и с тростью из черного дерева.
Вокруг царила обычная утренняя суматоха: с грохотом пробегали по рельсам трамваи; владельцы готовились к открытию магазинов — отпирали двери, выпускали на прогулку котов, вытряхивали коврики и подметали ступеньки; то там, то здесь раздавались резкие звуки автомобильных клаксонов. Город жил привычной жизнью, а где-то высоко на холме стоял другой Эдинбург — далекий и неосязаемый, он казался плоской картинкой, вырезанной из картона и пришпиленной к небу.
С этой точки зрения Эдинбург — совершенно уникальное место. Не знаю, существует ли где-нибудь в мире его аналог — город, который бы жил бок о бок со своим прошлым. Ведь современному Эдинбургу довольно только поднять глаза, чтобы воочию увидеть, каким он был столетия назад. Так и стоит на холме город-прошлое, город-воспоминание — не затронутый временем, неприступный и по-прежнему вооруженный до зубов! Возможно, вторым таким городом мог бы стать Солсбери, если б в свое время не было разрушено городище на холме Олд Сарум. Вот, пожалуй, и все. Другие примеры мне неизвестны.
Я с первого же взгляда влюбился в Старый Эдинбург. Меня очаровал этот древний скалистый призрак — умудренный жизнью и немного усталый; самоуверенный и одновременно простой и раскованный. Он погружен в воспоминания о важных событиях и настолько чужд всему мелкому и суетному, что когда его жителей охватила жажда наживы, Старый Эдинбург их отверг. Чтобы зарабатывать деньги, людям пришлось спуститься в долину и построить для себя новый город.
В то серое, туманное утро я долго любовался призрачным городом. Затем солнечные лучи набрали силу, разорвали облачную пелену, и все сразу же изменилось. Старый Эдинбург засиял на вершине холма — беспощадный в своем великолепии, как восседающий на троне король.
Я мог сколько угодно восхищаться Новым Эдинбургом, но сердце мое было навечно отдано Старому городу.
В некоторых городах от приводы заложено нечто королевское. Такими мне видятся Йорк и Винчестер. И хотя сегодня они утратили свой столичный статус, но в самой атмосфере этих городов сохраняется воспоминание о былом величии. Чувствуется, что некогда здесь обретался королевский двор и древние короли проезжали под этими воротами. Тут каждый камень является свидетелем исторических событий. В Дублине не ощущается подобной венценосности, зато захудалый и обнищавший Голуэй обладает ею в полной мере.
Если говорить об Эдинбурге, то это стопроцентная столица — надменная, обремененная комплексом собственного превосходства. Все провинции и во все времена на словах громко порицали такое самомнение, но втайне им восхищались. Эдинбургский снобизм сродни снобизму старой аристократки, которая многое перепробовала на своем веку и точно уяснила, что ей требуется, а что категорически не нужно. Так, местная знать (среди них действительно много снобов, но покажите мне город, где бы их не было!) кичится своей неподкупностью. В Эдинбурге — как ни в одном другом кельтском городе (может, за исключением Дублина) — трудно пробиться наверх благодаря деньгам.
Боюсь, я допустил непростительную ошибку, говоря об Эдинбурге в женском роде. Определенно по отношению к этому городу следует употреблять местоимение «он», а не «она». Эдинбург, как и Лондон, исключительно мужественный город. Мне известны три женоподобные столицы — Париж, Вена и Дублин. Если первые два города по-женски соблазнительны, то Дублин отличают чисто женский шарм и, увы, вздорность характера. Иное дело Эдинбург, Лондон, Берлин и Рим. При взгляде на эти города вспоминается стадо бычков-производителей; они — несомненно мужские города. Я слышал, что в Нью-Йорке много женственного, но подтвердить не могу — своими глазами не видел.
Попадая в Эдинбург, невольно начинаешь оглядываться в поисках трона. Так и кажется, будто в этом городе непременно наткнешься на наместника короля. Я невольно сравнивал Холируд с пустующим Букингемским дворцом — когда королевский штандарт спущен, а гвардейцы несут почетный караул перед Сент-Джеймским дворцом, — и должен сказать, что закрытые ставнями окна Холируда произвели на меня большее впечатление, нежели опущенные жалюзи Букингема. Совершенно не важно, сколько лет (или веков) здешнее здание не используется по назначению — оно все равно сохраняет свой потрясающе царственный вид. Достаточно заглянуть в Тронный зал Холируда, чтобы понять: здесь должен сидеть король Шотландии.
Полагаю, каждый гость Эдинбурга рано или поздно решает подняться на вершину Кресла Артура. Некоторые приходят сюда добровольно, других чуть ли не насильно притаскивают энтузиасты из числа местных жителей. И они абсолютно правы: есть особое наслаждение в том, чтобы, подобно Асмодею, взирать на город, раскинувшийся у твоих ног.
Я тоже не избежал сей участи: как-то на исходе дня вскарабкался на холм и подставил разгоряченное лицо свежему ветерку. Солнце уже начало клониться к закату. Справа от меня ослепительно сверкал Ферт-оф-Форт, за ним виднелось графство Файф; под ногами — под голубоватой шапкой дыма — распростерся Эдинбург. Отсюда, с высоты, я легко различал вдали Замковую скалу, с которой начинался Эдинбург. Думаю, не ошибусь, если скажу: эта скала сыграла для Эдинбурга ту же роль, что и Темза для Лондона.
— А почему город называют «Старым дымокуром»?[12] — поинтересовался я у стоявшего неподалеку мужчины.
— На этот счет существует история, — охотно отозвался он. — Жил некогда на Файфе лэрд по имени Дарем Ларго, и имел он привычку выверять время вечерней молитвы по дыму над Эдинбургом. Город-то хорошо был виден от его крыльца, вот он и привык. Едва эдинбуржцы начинали готовить себе ужин, весь город заволакивало дымом. И лэрд кричал домочадцам: «Эй вы, бросайте все дела, возвращайтесь в дом! Пора читать молитву и отходить ко сну. Я вижу, что «Старый дымокур» напялил свой ночной колпак».
Я бросил взгляд на горизонт. Хотя время вечерней молитвы еще не наступило, но над крышами Эдинбурга курился легкий дымок. Облако сизого тумана потихоньку заволакивало город, и лишь Замковая скала гордо сверкала на солнце, как драгоценный камень. Приглядевшись, я различил Королевскую милю, спускавшуюся от замка к Холируду, а также разбегавшиеся во все стороны кривые улочки средневекового города. Чуть дальше на север зияла пустота — там проложили железнодорожные пути. А за ними начинался Новый Эдинбург, построенный по американскому образцу: геометрическая сетка прямых улиц, среди которых выделялась Принсес-стрит, проходившая по самому краю обрыва. Какое великолепное обрамление для города! К югу лежали холмы Пентленда и Морфута; на востоке раскинулся Ламмермур, за ним вздымались хребты Норт-Берик-Ло и Басс-Рока; на севере за голубым пятном Ферт-оф-Форта вырисовывалось графство Файф. По голубой глади залива скользили темные точки — это мелкие тихоходные пароходики отправились в свое ежедневное плавание к Лейту. Однако самое притягательное зрелище таилось на севере: голубые тени сгущались, приобретая тот особый розовато-лиловый цвет, который обычно имеет выращенный в теплице виноград. Там начинался Хайленд! Стоило мне произнести про себя это слово, как в голове словно что-то щелкнуло, и стрелка внутреннего компаса развернулась в сторону Бен-Ломонда — главного пика всего горного массива, короля-великана, который дремлет «над милыми, милыми берегами»[13] горного озера.
Когда ночная тьма опустится на город, отправьтесь на прогулку по узким улочкам Старого Эдинбурга. По древней Королевской миле спуститесь с Касл-Хилл на Лаунмаркет, пройдите мимо церкви Святого Жиля и далее по Кэнонгейт.
По дороге вам встретятся бледные тени — это бродят в ночи призраки Эдинбурга. Здесь, в старых мощеных двориках, в темных тупичках и переулках, под тусклыми лампами, освещающими каменные ступеньки, дремлет многовековая история средневекового города — седая, зловещая… Приглядевшись, вы увидите закутанные в плащи фигуры: незнакомцы молча стоят у входа в темное подозрительное здание. Благодаря горящему над дверью фонарю их силуэты четко вырисовываются на фоне стены. Скорее всего, это заговорщики, поджидающие своих сообщников… а может, и жертву, недаром же под плащами у них угадываются кинжалы в ножнах.
Если вы достаточно долго постоите на Кэнонгейт, перед вами прошествуют все главные персонажи драматической шотландской истории: вот злополучные принцы Стюарты с бледными лицами и грустными глазами; за ними следует прелестная, но несчастная королева, чья судьба до сих пор трогает сердца людей; а вот и Джон Нокс — как всегда, что-то доказывает, наставив на слушателей указующий перст. Этот характерный обличающий жест переняли у него многие поколения спорщиков-шотландцев — среди них и Босуэлл, и Дарнли, и многие другие, кто подвизался при том грубом дворе.
Королевская миля — целая миля исторических воспоминаний. Здесь до сих пор раздается в ночной тиши резкий, пронзительный звук волынок, сверкает сталь, в свете горящих факелов мечутся возбужденные толпы, и среди них — прекрасный молодой человек, приехавший сюда в поисках королевской короны…
Пройдитесь по узким переулкам, и где-нибудь вы обязательно встретите прихрамывающего мужчину с высоким чистым лбом. Вы, конечно же, узнали Вальтера Скотта! А если вам повезет, то вы увидите и Стивенсона в черном бархатном камзоле. На голове он тащит кресло и спешит в старую лечебницу, где лежит его друг Хенли.
По Старому Эдинбургу бродит множество призраков. Они роятся вокруг, теребят вашу память своими жадными, нетерпеливыми пальцами. Эти призраки обязательно попытаются затащить вас куда-нибудь в укромное местечко, соблазняя своими захватывающими историями, но вы не поддавайтесь. Пусть звук полночного колокола отрезвит вас. Попрощайтесь и уйдите от призрачной толпы. Все они — бледные рыцари и несчастная запутавшаяся королева, святые и грешники, труженики пера и кинжала — здесь у себя дома. Это их мир, и пусть они и дальше бродят в темноте по старым серым улочкам.
Перед главным входом в Холируд прохаживаются часовые в килтах и коротких белых гетрах. С какой целью они выставлены и что стерегут в этом старом дворце? Не иначе как призрак шотландской королевы. Ибо сегодня это, наверное, единственное достояние Холируда — если, конечно, не считать ценностью самую ужасную в мире картинную галерею.
Она по-своему уникальна: за всю свою жизнь я видел немного явлений столь откровенно дурных, как эта сомнительная коллекция из ста десяти портретов шотландских монархов. Предвосхищая мнение позднейших критиков, Вальтер Скотт заметил по ее поводу: «Если все эти люди когда-то и существовали, то жили еще до изобретения живописи маслом». Заглянув впервые в эту картинную галерею, я просто-напросто не поверил своим глазам. Второе посещение неизмеримо возвысило мое мнение о художественных наклонностях драгунов Хоули: эти молодчики, будучи обиженными за поражение, которое нанес им Красавец Принц Чарли при Фолкерке, решили отыграться на Холирудской галерее. И тут уж они не пожалели своих сабель… И вот сейчас, в свой третий визит, я, похоже, попал под странные, извращенные чары этой коллекции. Во всяком случае я обнаружил в себе куда большую терпимость и заинтересованность по отношению к этой необычной живописи. Наградой мне стала замечательная история, которую я услышал от служителя галереи.
Человек, накропавший (уж простите, но лучшего слова я не подберу) эти сто десять портретов, был голландцем, жившим в Эдинбурге и носившим имя Джеймс де Витт. То была эпоха правления Карла II, когда Холируд — раздавленный недавней трагедией и задвинутый Уайтхоллом на задний план — остро нуждался в модернизации.
Я до сих пор гадаю, как могло случиться, что ни Стивенсон, ни остальные эдинбургские писатели ни словом не обмолвились о создателе холирудской коллекции. Я бы порекомендовал современным исследователям все-таки изыскать время и поинтересоваться историей Джеймса де Витта. Ведь, полагаю, он стал единственным художником в мире, кому удалось заполучить такой феерический контракт, какой был подписан 26 февраля 1684 года между де Виттом и королевским казначеем Хью Уоллесом. Джеймсу де Витту назначался ежегодный оклад в 120 фунтов стерлингов (часть этих денег предназначалась на приобретение холстов и красок). Взамен художник обязался в течение двух лет с заключения контракта написать и доставить во дворец сто десять портретов всех королей — как реальных, так и мифических, — которые когда-либо правили в Шотландии. Именно так — от легендарного Фергуса I и до нынешнего короля Карла II! Их королевские величества надлежало изобразить «в величественных позах на крупномасштабных полотнах» и снабдить соответствующими подписями: «имена наиболее знаменитых монархов крупными буквами, остальных — буквами поменьше».
На мой взгляд, эта часть договора тянет на хорошую абердинскую шутку!
Так или иначе, контракт был подписан, и де Витт включился в сумасшедшую гонку. На протяжении двух лет он лихорадочно малевал шотландских королей — по одному портрету в неделю. По совокупной цене выходило чуть больше сорока шиллингов за одну королевскую голову. Мне удалось выяснить, что примерно в то же время некий де Витт расписал несколько каминов в Холирудском дворце и раскрасил под мрамор дымовую трубу. Подозреваю, это был наш многострадальный мастер — не так уж много де Виттов водилось в Холируде. Но когда он успевал этим заниматься? Очевидно, в свободное время.
Могу представить, какой перманентный аврал царил в его мастерской! Увы, история не сохранила никаких сведений о Джеймсе де Витте, а жаль. Так интересно узнать, что он был за человек? Имелись ли у него друзья и помощники? Кто вдохновлял и поддерживал его в этом подвижническом труде? Дни слагались в недели, недели в месяцы. Парадные залы Уайтхолла оглашались звуками волынок и виол, второй Карл из династии Стюартов радовался своему восстановлению на троне, рыжеволосая миледи Гвин прокладывала себе путь из Ковент-Гардена во дворец, а незаменимый Сэмюел Пипс вносил в дневник свои наблюдения. Но все это происходило где-то далеко, а Джеймс де Витт похоронил себя в студии на Кэнонгейт и все работал и работал… Нелегкая задача — изобразить сто десять королей «в величественных позах на крупномасштабных полотнах». Подозреваю, уже к середине своего титанического труда несчастный художник превратился в законченного большевика.
Но как бы то ни было, он создал уникальную коллекцию — я не видел нигде ничего подобного. И в связи с этим у меня возникает множество вопросов. Что вкладывал де Витт в свой труд? Не лукавил ли, когда штамповал одну за другой свои картины? Хочу напомнить, что в данном каталоге шотландских династий большая часть ранних портретов (равно как и начертанные на них имена) не несет в себе никакой историчности — все это чистейшей воды фикция. Возможно ли, чтобы художник-голландец иронизировал над иностранными монархами? Или же он трудился со всей серьезностью, как и полагается трудиться маленькому человеку над грандиозной задачей?
Или вот еще вопрос: была ли рядом с художником верная подруга жизни, которая бы поддерживала его в дневных трудах и дарила утешение по ночам?
Мне легко представить, как они беседуют поздним вечером.
— Джеймс, дорогой, тебе пора спать… А, кстати, кого это ты изобразил?
Де Витт и сам не помнит, он вынужден сверяться с длинным списком.
— Ага, вот оно! Это Фергус Третий… хотя нет, постой… скорее, Теб Первый.
— Ясно… ну, отправляйся в постель. Сегодня уже поздно, но завтра, боюсь, тебе придется переделать этот портрет. Своему Тебу ты нарисовал лицо точь-в-точь как у Евгения Седьмого…
— О черт! А я и не заметил… Ну ладно, завтра исправлю — сделаю его косоглазым, чтоб ни на кого не был похож. Как ты думаешь, дорогая, молочник согласится завтра мне позировать для портрета Корбреда Первого?
— Опять молочник? Но ты же уже писал с него Карактака!
И на протяжении целых двух лет Эдинбург еженедельно наслаждался одним и тем же зрелищем: по Кэнонгейт в направлении Холирудского дворца шагает человек в плаще и с бантом на груди. Под мышкой он несет очередной портрет. Бедняга де Витт! При мысли о нем у меня сердце кровью обливается. Так и вижу, как он сдает галерее свою халтуру.
— Вот, примите… Старина Корвалл Третий, будь он проклят!
— Отлично, парень! Бросай его в ту кучу. Это который по счету?
— Шестьдесят восьмой.
— Укладываешься в график?
— Даже опережаю на два корпуса — Уильяма Льва и Макбета…
— Ну, молодец! Тогда на следующей неделе сможешь, наверное, расписать камин… Так сказать, чтобы не терять форму.
Чутье подсказывает мне, что мы узнаем много интересного, если покопаемся в биографии бедного де Витта. Ведь в том далеком семнадцатом веке он был великим новатором — своеобразным Генри Фордом от живописи.
Почувствовав, что сполна насытился творчеством де Витта, я проследовал за своим гидом в ту часть дворца, которая неизменно вызывает сентиментальный интерес у посетителей. Здесь располагались покои шотландской королевы. В этих мрачных, обшитых панелями комнатах Мария Стюарт иногда веселилась, изредка любила и очень часто проливала слезы.
Всем известна история убийства ее секретаря, злосчастного итальянца Риччо. И, наверное, каждый гость Холируда неизбежно вспоминает ее и пытается на свой собственный лад воссоздать события тех далеких дней. Что и говорить, это была тягостная сцена — когда беднягу Риччо извлекли буквально из-под юбок королевы и потащили в коридор на верную смерть. Однако прислушаемся к мнению сэра Герберта Максвелла, президента Шотландского Общества антиквариев. В своем путеводителе, изданном управлением общественных работ (кстати, одном из лучших сочинений подобного рода), он утверждает, что убийство Риччо «было всего лишь эпизодом в борьбе партий, вполне допустимым по этическим меркам того времени. Это деяние, само по себе ужасное, в шестнадцатом столетии вызывало не больше осуждения, чем у нас, жителей двадцатого века, вызывают парламентские прения».
— Вот оно — то самое место, где все произошло, — рассказывал гид. — В тот вечер Риччо преспокойно ужинал с королевой, когда вдруг у дверей раздался шум и шайка убийц ввалилась в комнату…
Я недоверчиво огляделся по сторонам. Помещение показалось мне совсем крохотным, скорее, оно смахивало на обшитый дубовыми панелями стенной шкаф. Совершенно непонятно, как здесь могли разместиться участники ужина — королева, ее секретарь и графиня Аргайл. А ведь в ту ужасную мартовскую ночь 1566 года тут же находился лорд Роберт Стюарт и капитан дворцовой стражи Артур Эрскин.
Гид продолжал рассказывать. Я вежливо кивал, а сам старался отрешиться от его слов, чтобы — подобно многим посетителям Холируда — выстроить собственную картину той давней трагедии. Я представлял себе отходивший ко сну дворец. Наверное, в тот вечер было тихо — ничто не предвещало беды. За окном завывал холодный ветер, возможно, шел дождь. А здесь было тепло и уютно, звучали шутки, маленькая компания развлекалась беседой. Тем временем люди графа Мортона рассредоточились по дворцу, захватили все двери и переходы. Изрядно выпивший молодой король вызвался провести заговорщиков в покои жены. Вместе с Рутвеном он тихо крался по узкой винтовой лестнице, открывавшейся прямо в комнату, где ужинала королева. Мортон же со своей бандой поднялся по главной лестнице, миновал приемную залу и спальню Марии. Первым в трапезную вошел Дарнли, за ним Рутвен, все еще смертельно бледный после недавней болезни. В комнате ненадолго воцарилась мертвая тишина, и этих нескольких секунд хватило, чтобы присутствующие осознали: сейчас случится нечто ужасное. Сообразительному итальянцу не понадобилось даже смотреть на обнаженный кинжал Рутвена, он и так все понял. Королева пыталась протестовать, Риччо бросился в дальний угол комнаты, пытаясь отгородиться накрытым столом от надвигавшейся опасности. Раздался грохот — это опрокинулись и разбились хрустальные стаканы, свечи тоже упали и погасли. Теперь комната освещалась единственной свечой, которую держала в руке графиня Аргайл. Дальше все происходило очень быстро: звон шпор, топот по коридору — и вот заговорщики во главе с Мортоном уже у цели. В мгновение ока маленькое помещение заполнилось вооруженными людьми, они толпились в, дверях, что-то говорили громкими, сердитыми голосами. Мария во все глаза смотрела на мужа, который, покачиваясь, стоял посреди комнаты и бросал ей в лицо грязные оскорбления. Затем раздался пронзительный, полный животного ужаса вопль Риччо, он отчаянно цеплялся за юбки королевы, не желая покидать комнату. Завязалась беспорядочная возня, итальянца схватили и потащили к двери. Шум драки переместился в соседнюю спальню, затем в приемную залу: несчастный секретарь пытался убежать, но заговорщики преследовали его, как свора разгоряченных гончих. Они навалились всей кучей: били, пинали, кололи кинжалами… Через минуту все было кончено, и истерзанное тело Риччо сбросили с лестницы. Мария слышала, как оно покатилось, глухо ударяясь о каменные ступеньки.
Внезапно появился Рутвен — он почувствовал себя плохо и вернулся выпить бокал вина…
Гид провел меня в комнату для приемов и указал на площадку, откуда начинался лестничный пролет.
— Долгие годы, — сообщил он, — это место красили красной охрой и потчевали посетителей байкой о несмываемом пятне крови. Наша администрация решила ограничиться медной табличкой.
Боюсь, Холируд не сможет потягаться с другими дворцами мира по части блистательных исторических эпизодов. Тем более ценными видятся мне забавные воспоминания о той ночи, когда Джеймс VI (позже известный в Англии и во всем мире как Яков I) узнал, что ко дворцу приближается вооруженный отряд. Король не стал мешкать. Он поспешно бросился к черной лестнице — «унося штаны в руках», как сказано в хронике — и попытался скрыться. Хотел бы я присутствовать при той сцене, когда Джеймс (по-прежнему со штанами в руках!) выслушивал покаянные речи Френсиса, графа Босуэлла.
С именем Джеймса вообще связан ряд комических моментов, столь не характерных для мрачного Холируда. Чего только стоит субботняя ночь в марте 1603 года, когда во дворце неожиданно появился сэр Роберт Кэри — уставший, с ног до головы забрызганный грязью — и потребовал немедленной встречи с шотландским королем. Джеймс VI принял его — опять «бесштанный», похоже, это уже становилось традицией — и был вознагражден сенсационным известием: оказывается, королева Елизавета скончалась и сделала его своим наследником. Так Джеймс стал королем не только Шотландии, но и Англии. Чтобы сообщить эту новость, Кэри проскакал от Лондона до Эдинбурга — а это четыреста миль — за шестьдесят два часа!
Скачка эта стала несомненным рекордом в истории верховой езды. Кэри мчался двое с половиной суток со скоростью шесть с половиной миль в час. Замечательное достижение! И даже учитывая тот факт, что он всю дорогу менял лошадей, следует отдать должное беспримерной выносливости этого человека. Известен более поздний эпизод, когда некий разбойник с большой дороги — человек по имени Невинсон (увы, с легкой руки Харрисона Эйнсворта это достижение ошибочно приписывали Дику Терпину) — прискакал из Чатема в Йорк за пятнадцать часов. Но, во-первых, здесь речь идет о куда меньшем расстоянии — всего 230 миль, а, во-вторых, он ехал по несравненно лучшим дорогам, чем Кэри. Не говоря уже о том, что подобный подвиг куда легче совершить чудесным майским днем, нежели ранней весной, в марте.
И еще одна блестящая страница… Я многое бы отдал, чтобы очутиться в Холируде сентябрьским вечером 1745 года, когда здесь объявился молодой человек в небрежно нахлобученном желтом парике. На нем был короткий килт с тартаной Стюартов, на голове голубой шотландский берет. Плед отсутствовал, зато на груди поблескивал звездой орден Святого Андрея. Его сопровождали герцог Перт, по правую руку, и лорд Элко по левую. Юноша прибыл, чтобы от имени своего отца, Джеймса VIII, воцариться в Эдинбурге. Он медленно приблизился к замку, но вместо триумфального салюта его встретило выпущенное из крепости ядро. Оно угодило в северо-западную башню Холируда, обрушив слой штукатурки и несколько кирпичей. Красавец Принц Чарли никак не отреагировал на эту мелкую неприятность. Он с достоинством спешился, и тотчас к нему приблизился Джеймс Хепбурн из Кейта, соратник Старшего Претендента по восстанию 1715 года. При помощи меча он проложил дорогу принцу к величественной холирудской лестнице, и они вместе поднялись по ступеням. Несколько минут спустя Чарльз Эдуард — «принц Уэльский, регент Шотландии, Англии, Франции и Ирландии, а также всех принадлежащих им территорий» — показался в открытом окне второго этажа. Он улыбался и кланялся собравшимся во дворе людям. Среди толпы находилась и энергичная миссис Мюррей с обнаженным мечом в руке. Сидя на гарцующем коне, она раздавала окружающим белые якобитские кокарды! Великолепная сцена, достойная стать оперной прелюдией к предстоящей трагедии!
Той ночью дворец сверкал всеми огнями — в каждом окне горел свет. Младший Претендент на радостях закатил грандиозный бал, разбудив былые призраки в дворцовых переходах. Такого блеска и веселья Холируд не помнил с тех пор, как юная Мария, королева Шотландская, устраивала маскарады при свечах. Старый дворец вновь оказался в самой гуще событий, и казалось, будто он с недоверием и опаской взирает на суету молодежи. Его призраки уже столько всего повидали. Однако в тот вечер, когда шотландская знать в фамильных тартанах чествовала принца Чарльза, никто не думал о неудачах и поражениях.
После победы под Престонпэнсом принц около пяти недель жил со своим двором в Холируде. Он устраивал публичные обеды с вождями горцев, лечил наложением рук золотуху, проводил смотр войскам, а по вечерам, обрядившись в придворный костюм французского или итальянского образца, слонялся по эдинбургским гостиным. Несмотря на всеобщее обожание, он вел себя «исключительно целомудренно». Когда ему попеняли за пренебрежение к прекрасному полу, принц кивнул в сторону своей стражи — лохматых, угрюмых горцев, и сказал: «Вот они, мои красотки!» Известный богослов Александр Карлайл вспоминает, как его в детстве возили в Холируд посмотреть на принца Чарли:
Мы дважды ездили в Эбби-Корт, — пишет Карлайл, — в надежде увидеть, как принц выйдет из дворца, сядет на коня и отправится на Артурово Кресло к своим войскам. Оба раза нам повезло, а однажды я оказался совсем близко от принца и сумел его хорошенько разглядеть. Чарльз оказался интересным мужчиной примерно пяти футов и десяти дюймов роста, черноглазым, с темно-рыжими волосами. У него было продолговатое лицо с правильными чертами — сильно загорелое и с россыпью веснушек. Выражение лица задумчивое и немного меланхоличное. На моих глазах принц вскочил в седло, пересек Эннс-Ярд и по Герцогской аллее направился к своей армии.
Увы, пять недель пролетели быстро. Период кратковременной славы принца Чарльза миновал, и Холируд снова погрузился в вековую спячку. Он спал, подобно заколдованному замку Спящей Красавицы — до тех пор, пока не появился Волшебник Севера. Взмахнув своей удивительной волшебной палочкой, этот кудесник подарил Холируду проникновенный дружеский поцелуй. Старый усталый дворец вновь проснулся и с головой окунулся в ганноверский бал-маскарад. Тогда, в 1822 году, именно сумасшедшая популярность Вальтера Скотта обеспечила безусловный успех визита Георга IV в Эдинбург. В это трудно было поверить! Старые призраки, которые в 1745 году печально смежили веки и погрузились в многолетний сон, вдруг снова встрепенулись и заулыбались в 1822-м! С тех самых пор, когда бедный Джеймс неожиданно превратился в короля Англии (пусть и без штанов), у древнего Холируда находилось мало поводов для радости. Гэльский дух, гэльская гордость, казалось, навсегда были растоптаны сапогами ганноверских драгун и похоронены безжалостными актами английского парламента. И вот поди ты! Стоило Скотту взмахнуть своей тартанной волшебной палочкой, и гэльская слава вдруг воскресла и бросилась с гордостью себя демонстрировать все той же Ганноверской династии. По свидетельству Герберта Максвелла, на первом же приеме, устроенном Георгом IV, стало ясно, каковы результаты процесса «кельтизации», которую задумал и осуществил сэр Вальтер Скотт. «Его величество щеголял в костюме старых гэлов — так, как его интерпретировали портные девятнадцатого века. Весь он с головы до ног, за исключением голых коленок, был облачен в тартану королевской династии Стюартов». И не он один! Соревнуясь с его величеством в стати и росте, рядом выступал лондонский олдермен — и тоже в килте. Байрон увековечил эту ситуацию в своих бессмертных стихах:
Сэр Уильям Кертис в килте выступал,
А горские вожди, толпясь вокруг,
Беседовали с лондонцем сам-друг.
Действительно, отмечено, что на протяжении всего вечера король не мог удержаться от улыбки при взгляде на сэра Уильяма Кертиса. «Вероятно, — пишет автор (и это «вероятно» здесь более чем уместно), — причина крылась в оригинальности их костюма. Оба они на тот вечер стали членами «Тартановой лиги»».
Я обнаружил (и с интересом прочитал) пространный и чрезвычайно подробный отчет об этом приеме в книге Дэвида Битти под названием «Шотландия». Отчет был написан по горячим следам и уже в силу одного этого обстоятельства начисто исключал какую-либо иронию по отношению к описываемым событиям. К сожалению, из описания я не вполне уяснил, как отнеслась женская половина Эдинбурга к сенсационному появлению английского монарха. Пали шотландские дамы жертвой его ганноверского очарования или же, верные своим якобитским пристрастиям, остались холодны? Ниже привожу соответствующий отрывок из Дэвида Битти:
По свидетельству современника, поведение шотландских дам, когда они приближались к королевским покоям, было весьма характерным: внешне они старались держаться с достоинством, однако их взгляд — неподвижный, но очень напряженный — выдавал робость, обусловленную природной скромностью натуры… Никогда еще тартановый плед и соболиный плюмаж не имели такого успеха. В сопровождении своих отцов, братьев и мужей дамы продвигались вперед, демонстрируя деликатную, но не лишенную гордости готовность запечатлеть знак королевской признательности на своих пылающих щеках[14]. Юные девушки нередко робели от близости государя, и требовалось призвать на помощь решимость старших членов семьи, дабы вернуть их в круг. Однако когда этот важный шаг был наконец сделан — все положенные поцелуи получены и все ответные реверансы возвращены, — с каким удовольствием смотрели местные леди на тот серьезный Рубикон, который они перешли!
Забавно, что их бабушки, присутствуя в той же комнате семьдесят лет назад, вели себя куда свободнее!
Интересно, что происходило на душе у Скотта в тот вечер, как перенес он нескончаемый поток лести и низкопоклонства? Наверняка ирония происходящего наложила свой отпечаток на его воспоминания! Визит английского монарха, несомненно, послужил делу укрепления дружеских отношений между двумя нациями, однако я бы не стал воздавать воинские почести его организаторам. Позволю себе еще раз процитировать Битти:
«Торжественное шествие старых кельтских вождей — в пледах и юбках шотландских горцев, в развевающихся тартанах, каждая из которых служила безошибочным символом клана (ибо шотландцы на протяжении веков различают друг друга по одежде) — было исполнено военного блеска и воодушевления. Горский меч с гардой-корзиной — старинной работы Андреа Феррары, семейное достояние, передававшееся от отца к сыну — воскрешал в памяти времена клановых войн и патриотических сражений, во время которых он нередко становился последним безжалостным арбитром. Богато инкрустированные пистолеты (как правило, дунского производства) и кинжал дамасской стали, прицепленные на поясе, делали своего владельца больше похожим на корсара, нежели на придворного в присутствии королевской особы. Однако женская красота, которую это ряженое воинство призвано было сопровождать, отбрасывала священный отблеск на всю сцену и узурпировала право наносить раны и сокрушать сердца.
Изобилие военных и прочих орденов, поблескивавших на ярко-красных и клетчатых мундирах, свидетельствовало о доблестной службе в самых опасных местах. Здесь демонстрировались фамильные символы, долгие годы хранившиеся в семейных сундуках. Всю эту бижутерию, которую в последний раз доставали для приветствия первого Джеймса, отряхнули от пыли и заново отполировали для приема Георга IV. Многие из тех горцев, что сейчас выставляли напоказ свои награды перед законным повелителем, с горечью вспоминали несчастного принца, который в этом самом дворце принимал клятву верности от их клана и который вовлек в орбиту своего фатального краха защитников его идей».
Странно осознавать, что Георг IV, о котором идет речь, гораздо дальше отстоял от современной эпохи, чем от знаменательных событий Куллодена. Тем более трудно объяснить, как люди, ставшие свидетелями последней романтической авантюры, могли играть в шарады с ее погубителем. Должно быть, в этом присутствовало какое-то злое колдовство, иначе не объяснить происходящее! Как бы то ни было, это оказалось блестящей идеей — и все отлично провели время!
На этой счастливой ноте мы можем покинуть Холирудский дворец, предоставив ему вновь погрузиться в свои мрачные воспоминания.
Утро выдалось солнечным и тихим, и мне показалось хорошей идеей покинуть Шотландию и на время переместиться в Нова-Скотию. Здесь я присел на ограду и стал дожидаться десяти часов — времени, когда открывается для посещения Эдинбургский замок. В силу любопытного парадокса, которым часто грешат старые страны, Эспланада — просторная открытая площадка перед замковыми воротами — официально должна бы находиться по ту сторону Атлантики. Дело в том, что еще во времена правления Карла I эта территория высочайшим королевским распоряжением была отдана канадской провинции Новая Шотландия. Сделано это было для того, чтобы новоявленные канадские баронеты могли на законных основаниях захватывать себе земли на американском континенте! Принятый декрет так и не был аннулирован, и сегодня любой эдинбургский юрист подтвердит, что в глазах закона этот кусочек Шотландии является канадской собственностью. Судя по всему, мое появление в Новой Шотландии не прошло незамеченным. Пока я сидел на ограде и задумчиво рассматривал печные трубы Грассмаркета, на меня обратила внимание многочисленная местная детвора. Прежде ребятишки сновали вокруг, занятые своими делами. До меня доносились их пронзительные голоса, раз за разом декламирующие один и тот же нехитрый стишок:
Раз, два, три.
Не подглядывай смотри.
Четыре, пять.
Можете искать.
Приглядевшись, я понял, что это игра: тот, кто произносил упомянутые строки, прятал руки за спиной, а остальные должны были отгадывать, в какой руке спрятана безделушка. Однако стоило ребятишкам засечь мою одинокую фигуру, как они тут же прервали свое занятие и беспорядочной гурьбой устремились в мою сторону. Вскоре вокруг меня образовалась целая толпа, состоявшая из маленьких девочек в клетчатых юбочках и сорванцов в оборванных штанишках. Они наперебой принялись пересказывать известную мне историю Эдинбургского замка, дополняя ее кое-чем от себя. Берегитесь этих юных шотландских бесенят! Они так стараются для вас, их голоса звучат так трогательно, а акцент кажется таким забавным, что вы можете поддаться соблазну и одарить их пригоршней пенни. Я понимаю: трудно противиться очарованию голубых глаз, особенно когда они принадлежат маленькой плутовке с соломенными волосами и очаровательными веснушками на носу. Но если только вы дадите этим детишкам денег, они тут же расскажут своим товарищам, что в поле зрения появился богатый чужестранец, и те немедленно прибегут за своей долей. Впрочем, они прибегут в любом случае. Единственный надежный способ избавиться от непрошеных экскурсоводов — это подвергнуть их неожиданному экзамену по истории. Вам следует резко развернуться и, направив на детишек указующий перст, голосом строгого учителя начать задавать каверзные вопросы. Вот это им точно не понравится. Поверьте моему опыту: там, где бессильны и вежливая замкнутость англичанина, и сфинксоподобная непроницаемость японца, это средство сработает. Основная толпа моментально рассосется. Правда, скорее всего, останется один рыжеволосый упрямец, который продолжит отвечать на ваши нечестные вопросы и будет до конца бороться за свою награду. Но тут уж ничего не поделаешь: шотландцы, как известно, упрямый народ. С одним трехпенсовиком вам придется распрощаться.
Однако мы засиделись в Новой Шотландии! А тем временем Эдинбургский замок широко распахнул свои ворота. Рядом с боковой дверью я увидел человека в розовато-лиловой рубашке, который продавал путеводители. Характерный уайтчепелский акцент безошибочно выдавал в нем лондонского кокни…
Эдинбургский замок — больше, чем любой другой известный мне замок, — похож на те игрушечные крепости, которые дарят маленьким мальчикам на Рождество. Полагаю, когда-то сюда пришли несколько шотландцев. Они увидели внушительную скалу, отвесно подымавшуюся в небо, и сказали друг другу:
— Гляди-ка, соседушка! Вот отличное местечко для неприступной крепости!
После чего вскарабкались на скалу и построили замок, который в дальнейшем приводил в отчаяние не одну вражескую армию. Эдинбуржцы постоянно усовершенствовали здание: они, как кроты, вырыли под ним целую систему подземных переходов, понастроили сторожевых башен, полностью приспособили утес под военные и мирные цели. Со временем замок стал главной деталью городского пейзажа — он неизменно появляется в поле зрения даже в самых, казалось бы, невозможных местах.
Самый роскошный вид на Эдинбург открывается с Аргайл-Бэттери. Если посмотреть поверх глубокого оврага, то можно разглядеть не только фасады Принсес-стрит и беспорядочное скопление городских крыш, но и голубеющий вдали Ферт и зеленые холмы Файфа. Обязательно отыщите взглядом парящую над Эдинбургом прекрасную норманнскую часовенку. Наверное, это самая маленькая церковь в Великобритании — всего лишь одиннадцать на семнадцать футов, — но она чрезвычайно важна для города. Я вообще считаю, что знакомство с Эдинбургом надо начинать с этой маленькой каменной церквушки, построенной по приказу Маргариты Саксонской, жены Малькольма Кэнмора. Шторм забросил Маргариту к берегам Шотландии всего через четыре года после того, как Вильгельм Завоеватель вторгся в Англию. Эта женщина стала благословенным даром — первым и последним, — который Англия принесла своей северной соседке. Как сказано в путеводителе, «Маргарита многое сделала для того, чтобы облагородить Шотландию и насадить в ней цивилизацию». Ее маленькая часовня противостояла всем штормам на протяжении восьми с половиной столетий. Она стала своеобразным зародышем, из которого вырос Эдинбург. Именно Маргарита убедила своего мужа перенести столицу королевства из Данфермлина в здешние места. Первое, что она сделала по прибытии — это основала часовню, возле которой затем вырос город. Еще бы ему не вырасти, если мы читаем в летописях, что королева Маргарита ежедневно кормила и обиходила по триста нищих!
Коронационный зал в Эдинбургском замке не столь поражает воображение, как его собрат в лондонском Тауэре. Стоя возле витрины из толстого листового стекла, я услышал комментарий одного из американских туристов:
— Полная дешевка! Я б за них не дал больше десяти центов.
— А вы видели королевские регалии в Лондоне? — поинтересовался я.
— Еще бы! Вот это достойное зрелище…
Американец был чрезвычайно удивлен (и я думаю, что к нему присоединится большинство моих соотечественников), когда узнал, что «Знаки государственной чести Шотландии» намного старше королевских регалий, хранящихся в Тауэре. Дело в том, что по решению английского парламента древние королевские реликвии были уничтожены сразу после казни Карла I. Уцелело лишь несколько предметов — уникальный рубин «Черный Принц», небольшая чаша с ложкой и церемониальная солонка королевы Виктории. Если вы потрудитесь заглянуть в документы, хранящиеся в Государственном архиве на Чансери-лейн, то обнаружите полный список утраченных реликвий с указанием их примерной стоимости. Самым бессмысленным актом вандализма стало уничтожение короны Альфреда Великого — согласно записям, «сделанной из золота с небольшими драгоценными камнями». Английские коллекционеры до сих пор не могут по этому поводу успокоиться, и я с ними полностью согласен: разрушение подобного предмета означает огромную национальную потерю. Ведь с Альфредовой короны начиналось английское государство! После реставрации Карл II распорядился изготовить новые регалии по образцу прежних. И сегодня именно эти копии блистают в сокровищнице Тауэра. Все они, за небольшим исключением, датируются серединой семнадцатого века.
Шотландии в этом отношении повезло гораздо больше, она сумела сохранить свои реликвии. Так, корона, по слухам, использовалась еще при коронации Брюса (правда, концентрические полукружия на ней выполнены гораздо позднее). В последний раз эту корону доставали из запасников в 1651 году, когда короновали Карла II в Скуне. Скипетр с хрустальным навершием датируется шестнадцатым столетием, а большой государственный меч подарен Джеймсу IV папой Юлием II.
Покинув коронационный зал, я некоторое время бродил по залам замка. Ровно в час раздался оглушительный пушечный залп — его ежедневно производят с замкового бастиона, чем немало удивляют гостей столицы. В конце концов я оказался в одном из самых интересных помещений. Гид в униформе сообщил, что в этой комнате Мария Стюарт произвела на свет своего единственного наследника, которому впоследствии суждено было стать Джеймсом VI Шотландским и Яковом I, королем Англии. Это оказалась совсем крохотная комнатка — едва ли больше королевской трапезной, которую я осматривал в Холируде. Здесь помещалась кровать с пологом на четырех столбиках. Я подошел к окну, откуда открывался головокружительный вид на окрестности скалы. Заметив мой интерес, гид тут же заученно отбарабанил историю о том, как маленького Джеймса спустили в корзине из окна комнаты, дабы его могли крестить по католическому обряду. На мой взгляд, в этой легенде слышны отзвуки другого эпизода: о бегстве Джеймса II Шотландского из-под деспотичной опеки канцлера Крайтона.
Решив не придираться, я перевел разговор на другую тему:
— Скажите, правда ли, будто несколько лет назад в стенах этой комнаты обнаружили останки младенца, завернутые в золотую парчу?
— О да, именно так! Тело снова вернули на место, так что оно и сейчас находится где-то в стене.
События тех далеких дней представляют собой величайшую тайну в истории Шотландии. Многовековая традиция утверждала, что Мария разрешилась от бремени спустя три месяца после убийства Риччо, бедняги, который умер, сжимая в руке кусок от подола ее платья. Но ребенок якобы умер — то ли во время родов, то ли вскоре после того. Чтобы предотвратить назревавший политический кризис, смерть младенца решили скрыть, и с этой целью его подменили другим ребенком, который со временем унаследовал обе короны. Многие из современников Джеймса замечали, что сам он чувствовал себя очень неуверенно в вопросах престолонаследования. Тем большую благодарность Джеймс испытывал к людям, которые пытались развеять его сомнения. Вряд ли данное обстоятельство можно считать надежным доказательством, но тем не менее…
Об этой легенде вновь заговорили в 1830 году, когда после пожара в покоях Марии Стюарт служители обнаружили за обшивкой стен потайную нишу размером примерно фут на два фута шесть дюймов. В углублении стоял маленький дубовый гроб, в котором находились кости младенца. Они были завернуты в расшитое шелковое покрывало с фамильным вензелем, причем в инициалах явственно просматривалась буква «Д». Возможно ли, чтобы это были останки королевского младенца и подлинного наследника трона? И если так, то кто же тот человек, который известен нам под именем Джеймса VI?
Вдовствующая леди Форбс взяла на себя труд во всех деталях исследовать эту древнюю легенду. Результаты своих изысканий она изложила в статье «Тайна гроба в стене», которая появилась в «Журнале Чамберса» от 1 октября 1923 года. Писательница высказывает предположение, что подменыш на самом деле был сыном леди Ривз, кормилицы новорожденного Джеймса. В своей книге «Королевская династия Шотландии» (1928) мистер Грант Р. Фрэнсис поддержал эту версию и снабдил ее новыми доказательствами. Лично мне данная теория кажется наиболее правдоподобной из всех, что выдвигались за минувшие столетия (хотя, полагаю, эта жгучая тайна так и останется нераскрытой).
Мистер Фрэнсис вновь обращает внимание читателей на тот факт, что внешне Джеймс VI сильно отличается от остальных Стюартов. Взгляните на портреты его предков, и вы сами в том убедитесь. Зато Джеймс VI обнаруживает просто поразительное сходство со вторым графом Маром, с которым поддерживал близкую дружбу на протяжении всей жизни. Хочу напомнить, что его мать, графиня Map, забрала к себе королевского наследника сразу же после рождения и заботилась о нем до крещения. Теоретически у нее была возможность подменить венценосного младенца другим новорожденным — своим собственным вторым сыном. Если так, тогда выходит, что Джеймс VI — младший брат Джона, графа Мара?
Зная, что в семействе Эрскинов на сей счет существует давнее предание, автор обратился за помощью к нынешнему графу Мара и Келли. Ниже приводится ответ этого достойного джентльмена:
Что касается изменения фамильных черт Стюартов, то я никоим образом не возражаю против того, чтобы вы опубликовали наше семейное предание в качестве объяснения такой перемены. Речь, конечно же, идет о подмене королевского наследника одним из сыновей графа Мара. Я, со своей стороны, считаю такой поворот событий возможным и даже вероятным, но поверят ли этому люди? Ведь что мы имеем в качестве отправной точки? Лишь сомнительную легенду, уходящую корнями в глубокую древность, да факт необыкновенного сходства между Джеймсом и Джоном. Некоторое время назад мне довелось прочитать в журнале статью леди Форбс, где она обсуждала кандидатуру сына леди Ривз. Не знаю, возможно, ее версия имеет не меньше прав на существование. Но в одном я абсолютно уверен: что бы ни произошло в те далекие дни, знал об этом лишь узкий круг причастных людей. Секрет этот тщательно охранялся в первую очередь от самой королевы. У Марии никогда не возникало и тени сомнений в том, что Джеймс — ее сын.
Утверждение графа Мара и Келли — о том, что, если подмена и состоялась, то королева о ней не догадывалась — позже получило историческое подтверждение. Теперь в этом уже никто не сомневается. Точно так же, на мой взгляд, не вызывает сомнений тот факт, что ребенок благополучно появился на свет. В следующем издании своей книги мистер Фрэнсис — очевидно, чтобы опровергнуть слухи о мертворожденном дитяти — приводит трогательную сцену, состоявшуюся в Эдинбургском замке 19 июня 1566 года. Через два часа после родов лорд Дарнли пришел навестить супругу. Королева взяла на руки сына и протянула мужу с такими словами: «Милорд, я торжественно заявляю перед Богом и буду настаивать на том в день Страшного Суда, что это ваш и только ваш сын. Я желаю, чтобы все присутствующие здесь — как мужчины, так и женщины — стали тому свидетелями. Этот ребенок настолько ваш сын, что, боюсь, как бы впоследствии ему не пришлось о том пожалеть».
Дарнли молча поцеловал дитя и удалился.
— Я надеюсь, — сказала Мария сэру Уильяму Стандену, — что когда-нибудь этот принц сумеет объединить оба королевства, Шотландию и Англию.
Мы знаем, что слова эти стали пророческими. Описанные события происходили в июне. А уже в октябре Мария отправилась в свою знаменитую поездку по Приграничью и в Эдинбург вернулась лишь 2 декабря. Почти два месяца ребенок находился на попечении графини Map — либо в родовом замке Стерлинг, либо в Аллоа-хаусе.
«Если ребенок королевы умер уже после ее отъезда, — рассуждает сэр Фрэнсис, — то графиня Map вполне могла бы тайно захоронить его в стенах Эдинбургского замка. Далее, если предположить, что примерно в это же время она сама произвела на свет мальчика, то ничто не мешало ей совершить подмену — принести к крестильной купели замка Стерлинг собственного сына и выдать его за королевского наследника. Ведь до семнадцатого декабря, то есть до церемонии крещения, никто, за исключением английского и французского послов, не видел младенца… Известно, что и впоследствии Джеймса часто видели в Аллоа, в доме Маров. Он еще долго оставался на попечении графа и графини Map, и многие историки отмечали любовь и заботу, с которой те относились к юному принцу.
Если принять данную любопытную версию за основу, то становится понятной глубокая привязанность, которую Джеймс на протяжении всей своей жизни питал ко второму графу Мару, своему старшему брату. И не этим ли объясняется та легкость, с которой король прощал Джону участие во всевозможных заговорах, включая громкий заговор Гаури?»
Эта теория имеет свои сильные и слабые стороны. В ее пользу, несомненно, говорят данные физиогномики. Мистер Фрэнсис приводит два портрета — короля Джеймса и графа Мара. Практически одинаковые лица! Сходство настолько бросается в глаза, что можно подумать, будто на обоих портретах изображен один и тот же человек. К недостаткам версии следует отнести недостоверность сведений о зловещей находке в стене Эдинбургского замка. Но и сторонники, и противники этой теории сходятся в одном: до конца своих дней Мария Стюарт считала Джеймса своим сыном. Она видела его только в детстве, но говорят, что мать и сын поддерживали связь и в дни ее печального заточения. По слухам, Мария как-то заявила: «Что же касается моего сына, то никто и никогда не сможет нас разлучить, ведь я давно уже живу не для себя. Все, что я делаю — исключительно ради него».
Те, кто поддерживает версию подмены, в доказательство ссылаются на очевидную холодность, которую девятнадцатилетний принц демонстрировал по отношению к плененной Марии Стюарт. Знал ли уже он тайну своего рождения, когда отсылал ей письмо, едва не разбившее материнское сердце? В этом послании он отказывался разделить с ней власть над Шотландией на том основании, что «ее содержат в заключении в столь отдаленном месте». Действительно ли Джеймс охладел к матери или же просто пошел на поводу у злых советчиков?
Полагаю, ключ к решению всех этих загадок скрыт где-то в стенах Эдинбургского замка. Где именно, никто не знает. Таинственный гробик был перепрятан по приказу полковника, на момент пожара командовавшего замковым гарнизоном. Остается надеяться, что рано или поздно останки будут обнаружены и подвергнуты посмертному изучению.
Тут же, на Замковой скале, стоит Национальный военный музей Шотландии — по моему твердому убеждению, величайший мемориал на всех Британских островах.
Я обнаружил, что мне не хватает слов, дабы описать Национальный военный музей Шотландии. Неудивительно, ведь это совершенно уникальный мемориал, ничего подобного я не видел нигде в мире. Думаю, не ошибусь, если скажу, что в нем воплощена душа Шотландии.
Наверное, со времени последней войны прошло еще слишком мало времени, чтобы мы могли спокойно и беспристрастно говорить о ней. Война не успела еще превратиться в героический эпос, слишком сильны боль и горечь в сердцах людей. Чувства эти выкристаллизовались в ряд материальных памятников, ставших своеобразными якорями для нашей памяти. Я имею в виду знаменитый Кенотаф в Уайтхолле и могилы Неизвестного солдата в Вестминстере, Париже и Вашингтоне. Спору нет, достойные мемориалы, однако, боюсь, они важны лишь для нас, поколения военного времени. Навряд ли они отзовутся слезами искренней боли в сердцах наших потомков. Нет, конечно, молодежь будет относиться с надлежащим уважением к национальным святыням, но я не верю, что через тридцать лет кто-нибудь придет помолиться к Кенотафу.
Мне довелось присутствовать при строительстве грандиозного канадского мемориала на гряде Вими. Прекрасное сооружение — одновременно величественное и трогательное в своем смирении, но, опять же, сомневаюсь, чтобы оно вызвало должный отклик у грядущих поколений.
Шотландия единственная из всех стран — участниц войны сумела создать прочувствованный и эмоциональный памятник. Ей удалось в полной мере выразить свою скорбь — возложить эту горестную ношу к ногам Бога и при том не утратить чувства меры и национальной гордости.
Наверное, кому-то покажется странным, что именно соотечественникам Джона Нокса оказалось это под силу — постичь и триумфально воплотить в камне идею веры. Их подвиг по своему значению вполне сопоставим с бессмертными достижениями католического средневековья. В те далекие времена безвестные мастера трудились самозабвенно не ради личной славы, а исключительно во имя веры, жившей в их душах. Национальный военный музей Шотландии — это единственное жизнеспособное дитя, которое произвела в родовых муках минувшая война. Его отличает поистине космическая концепция и очень личное, человеческое исполнение. Я не знаю, как это получилось, но музей сочетает в себе холодное величие «Династий»[15] Гарди и теплую атмосферу, присущую могиле Неизвестного солдата в нефе Вестминстерского аббатства.
Это единственный храм, который Шотландия построила со времен реформации. И если когда-нибудь в будущем сюда придет человек с философским складом ума, то война предстанет его глазам не как трагедия или героическая легенда, а как необыкновенное путешествие духа. Ежели наш гипотетический философ окажется англосаксом, то он наверняка подивится: как это удалось нашим современникам? Как люди — прошедшие через страшную войну, возможно, сами принимавшие в ней участие — смогли настолько возвыситься над трагедией смерти, чтоб вплотную приблизиться к идее великолепия жертвы. Полагаю, замысел Эдинбургского мавзолея родился где-нибудь среди величественных отрогов Грампианских гор.
Для англичанина выражение «славная смерть» всегда несет в себе оттенок горечи и слез. Мы подсознательно жалеем усопшего, думая: «Если б он не умер, ему сейчас было бы тридцать пять. Всего тридцать пять…» Мы вспоминаем дела, которые покойник планировал, но не успел совершить; соболезнуем его родным и близким. Мои соотечественники не верят в величие смерти, оно для них не более чем абстрактная идея.
Шотландцы чувствуют по-другому: здешний мемориал для них — не только реквием, но и хвалебный гимн. Это, однако, не мешает шотландским матерям приходить сюда, на Замковую скалу, чтобы побыть в обществе своего любимого мертвеца — одного-единственного из тех 100 тысяч шотландцев, которые сложили головы на войне.
Их жертва не была напрасной, они совершили подвиг во имя родной земли — ради того, чтобы Шотландия навечно оставалась Шотландией. Возможно, поэтому в Эдинбургском мемориале ощущается меньше сожаления и больше гордости, чем в любом другом памятнике мира.
Военный музей — самое высокое здание в городе. Он возведен на голой скале, возле самого обрыва. По форме он представляет собой обращенный на север храм с двумя трансептами — восточным и западным.
Миновав величественный вход, вы попадаете в сумрачное, окрашенное разноцветными потоками света помещение. Слева и справа располагаются трансепты, поделенные на небольшие отсеки. В каждом из них имеется окно с витражом, они-то и дают цветное освещение. Свет мягкий, неяркий, но его вполне достаточно, чтобы прочитать полковые хроники (каждому из полков отведен свой отсек) и списки погибших на страницах книг, лежащих на бронзовых пюпитрах. В этом здании поражает ощущение единой гармонии, царящей во всех уголках. Трудно поверить, что над его созданием трудились десятки, а может быть, и сотни человек. Храм кажется порождением единого гения, одинаково искусно работающего с камнем, бронзой, стеклом и красками. Я не помню, чтоб когда-либо на протяжении столетий был воссоздан такой исключительный художественный порядок, как в этом музее.
Хотя аркада, в которой представлены различные полки, разделена перегородками, она производит впечатление цельности. Рядом с каждой аркой вывешены разноцветные полковые знамена и вымпелы.
Витражи, посвященные сценам войны, представляют собой удивительное зрелище! Готические по стилю исполнения картины удивляют своим неожиданным содержанием. На них можно видеть людей и предметы, которые до того никогда не изображались на стекле. Вот перед нами Женское окно: на нем мы обнаруживаем дружинниц «Земледельческой армии», женщину-машиниста в мрачном цеху оружейного завода, медсестру в госпитале и труженицу Красного Креста, выносящую раненого с поля боя. На этих витражах не упущен ни один факт минувшей войны. Здесь изображены и зенитные установки, защищавшие город от немецких цепеллинов, и минные тральщики, и транспортные суда, и самолеты. Не забыта ни конница, ни пехота, ни артиллерия.
Что интересно, здесь начисто отсутствует оценочный подход. Художник не позволяет себе ни возмущения ужасами войны, ни восхищения ее героями. Его работы напоминают изображения святых на средневековых витражах — такие же холодные, беспристрастные и великолепные в своем совершенстве.
Не забыты и братья наши меньшие — ведь они тоже Божьи создания, которые внесли свою лепту в победу. Вот почтовые голуби, вот мышка — подруга работавших под землей минеров, и даже упрямому мулу — бичу всех артиллеристов — нашлось место на окнах музея.
Пройдя по Залу Славы, вы попадаете в место для молитвы. Это святая святых музея, недаром оно отделено от остального помещения бронзовыми воротцами. Здесь человек остается наедине со своими мыслями.
Под веерным сводом царит мягкий полумрак. С ребристого потолка, который наводит на мысли о торжественной музыке, спускается могучая фигура святого Михаила в полном военном облачении. Над его челом сияет крест, под ногами — поверженный злой дух. Вокруг святилища подлинное чудо в бронзе: кажется, в этой бесконечной процессии запечатлены все шотландцы, так или иначе принимавшие участие в войне. Скульптор далек от того, чтобы приукрашивать или, наоборот, принижать этих людей. Мы видим их такими, какими они были в жизни. Вот статуя хирурга — из-под рабочего халата торчат грубые солдатские башмаки; пехотинец тоже изображен в военном снаряжении; здесь же вы увидите летчика, кавалериста, пулеметчика, моряка, медсестру, военнослужащую из Женской вспомогательной службы.
Я перебирал в памяти все известные мне военные памятники и пришел к выводу, что ни один из них не может сравниться по своей правдивости и проникновенности с этим бронзовым парадом сынов и дочерей Шотландии.
Под окном, на котором изображен Дух Человеческий на кресте — с чистыми, не обезображенными гвоздями руками, — виднеется кусок обнаженной скальной породы. Кажется, будто он силой пробил себе дорогу сквозь гладкий гранит, которым облицовано святилище. Это сама эдинбургская скала — грубая, неровная… и прекрасная в своей непоколебимой мощи.
На скале располагается алтарь в окружении четырех коленопреклоненных ангелов, а на алтаре стоит стальной ларец, облицованный кедром. В этом ларце хранятся длинные списки — имена тысячи и тысячи шотландцев со всех уголков земли — тех, кто сложил голову на войне…
Здесь, в Национальном военном музее Шотландии, меня посетила неожиданная мысль. Не так давно мне довелось побывать в Ипре на открытии Менинских ворот. Погода, помнится, стояла чудесная. Со стороны бывших фронтовых окопов тянуло свежим ветерком. По окончании торжественной церемонии шотландские волынщики заиграли старинную элегию «Цветы леса».
Это был один из самых пронзительных моментов — у всех присутствовавших слезы навернулись на глаза, никто не смел оторвать взгляда от земли. Траурная песнь плыла вдоль дороги на Уг: она стелилась над землей, жалуясь, плача и рыдая. «Лесные цветы завяли, в холодной глине лежат…»
Звуки скорбной шотландской баллады пришли мне на память, пока я безмолвно стоял в святилище музея. И я подумал: возможно, они облетели всю землю, чтобы в конце концов вернуться на родину и воплотиться в каменном строении на вершине эдинбургской скалы. Воистину здешняя усыпальница — это похоронная песнь в камне, величайшая из всех шотландских элегий, в которой заключено все самое лучшее, что есть в стране: и сладость волынок, плачущих на холмах, и гордость Шотландии, и ее величие.
И еще мне подумалось, что эти два сооружения — лондонский Кенотаф и Национальный военный музей Шотландии замечательно демонстрируют различие между двумя нашими нациями. Мы саксы, а они кельты, и чувствуем мы по-разному. Известно, что горе замыкает сердца англичан и делает их молчаливыми. В то же время кельтская душа под действием скорби раскрывается и изливается в окружающий мир. Печаль вообще является главным лейтмотивом кельтской культуры. Все самые лучшие, самые сладостные песни кельтов печальны; их поэзия выросла из трагедии.
Именно по этой причине Шотландии принадлежит честь создания величайшего военного мемориала во всем мире.
«Цветы леса» обратились в камень…
Уверяю вас, что голос одного этого человека, Джона Нокса, способен в одночасье вдохнуть в нас больше жизни, нежели пять сотен труб, непрерывно звучащих в ушах.
Именно так выразился в 1561 году английский посланник в Шотландии Томас Рэндольф в письме к сэру Уильяму Сесилу (впоследствии лорду Беркли), премьер-министру при дворе королевы Елизаветы.
Поборник кальвинизма Джон Нокс и несчастная королева Мария Стюарт — вот два антипода и два самых знаменитых призрака Эдинбурга. Суровый, бесстрашный мастер Нокс, излагающий принципы шотландского протестантизма перед королевой-католичкой, — такая воображаемая картина надолго засядет в памяти любого гостя Эдинбурга, особенно если он нашел время для прогулки по Кэнонгейт. Эта улица вся пропитана воспоминаниями о Джоне Ноксе. Попробуйте ночью пройти мимо собора Святого Жиля, и перед вашим мысленным взором неминуемо встанет образ могущественного проповедника. Вы навсегда запомните это бледное лицо с резкими чертами, узкий лоб, длинный нос и полные губы; в черной бороде уже серебрится седина, а из-под черного берета смотрят пронзительные серо-голубые глаза. Хотя, возможно, вас больше привлечет другая сцена: Джон Нокс триумфально шествует по городу во главе огромной толпы. Сегодня его день: пятидесятипятилетний священник вторично женится — на семнадцатилетней Маргарет Стюарт (заметим, кстати, что брак этот, сколь бы сомнительно он ни выглядел, оказался вполне успешным). Итак, Джон Нокс едет на нарядном жеребце, и со стороны трудно предположить в нем лицо духовного звания. Скорее, он похож на мелкопоместного князька: «атласные ленты» на его шляпе унизаны золотыми кольцами и драгоценными каменьями.
В свое время этот человек являлся столпом религиозной жизни Эдинбурга. Тем более удивительно, что никто из горожан точно не знает, где похоронен Нокс. По дороге на Парламент-сквер можно увидеть скромную медную табличку с инициалами «Д. Н.» и датой «1572» — таким образом отмечено приблизительное место захоронения знаменитого проповедника. Мало кто обращает внимание на этот знак, гостей столицы больше привлекает большая конная статуя Карла II. Эдинбургские сорванцы (которые всегда крутятся возле денежных туристов) окрестили памятник «двуликим королем» — за особую пряжку на доспехах Карла, которая очертаниями смахивает на человеческое лицо.
Дабы искупить свое небрежение по отношению к могиле Нокса, эдинбуржцы окружили большим почетом некий старый дом на Кэнонгейт, к двери которого ведут истершиеся каменные ступеньки. Давняя традиция утверждает, что дом принадлежал Джону Ноксу. Однако современные исследователи установили, что это была съемная квартира, и наш герой провел здесь лишь последние два-три года своей жизни.
Как бы то ни было, дом производит сильное впечатление. Он представляет собой великолепный образец средневекового жилища: комнаты обшиты дубовыми панелями и буквально наводнены вещами, так или иначе связанными с именем Нокса. Будь моя воля, я бы поселился в этом доме, предпочтя его роскошному особняку Адамса на задворках Принсес-стрит.
Я обнаружил много любопытных экспонатов в доме-музее Джона Нокса. Однако наибольший интерес у меня вызвали предметы, не имеющие непосредственного отношения к знаменитому реформатору. Первая из диковинок носит название «тирлинговая булавка», и, думаю, немногие из современных англичан сумеют правильно объяснить назначение данного предмета. Наверное, самые любознательные из наших читателей не раз задумывались над тем, что за таинственный процесс обозначается этим словом. Все помнят строки из детского стишка «Крошка Вилли-Винки», который до сих пор читают английским детишкам на ночь:
Это же загадочное словечко встречается в редко исполняемой третьей строфе песни «Мой милый Чарли»:
Едва завидев свет в окне,
Поскребся в двери он;
Впустила милого дружка,
Забыв покой и сон.
Итак, мы видим, что Крошка-Вилли «тирлит» ногтем по оконному стеклу; Чарли вроде бы извлекает тот же звук при помощи булавки: вооружившись металлическим кольцом, он быстро водит им вверх-вниз по пресловутой «тирлинговой булавке». Спешу разъяснить, дорогой читатель: «тирлинговая булавка» — вовсе не булавка, а плоская железная пластина с зазубренным краем, наподобие тупой пилы. Если водить по ее зубцам твердым предметом, то получается звук, схожий с тем, какой извлекают мальчишки, на ходу проводя палкой по металлической ограде.
В наши дни это приспособление практически исчезло с дверей шотландских жилищ, но в былые времена его широко использовали вместо дверного звонка. Звук, который обеспечивал «тирлинг-пин», был куда деликатнее и музыкальнее, нежели громогласный звон викторианского колокольчика или малоприятный зуммер электрического звонка.
А вот еще одна идиома, значение которой для меня окончательно прояснилось в результате посещения дома Джона Нокса. Всем известно английское выражение «мертвый, как дверной гвоздь». Помнится, оно ввело в заблуждение Диккенса, который выстроил на сей счет целую теорию, увы, ошибочную. На первой же странице его «Рождественской песни» мы читаем:
Итак, старик Марли был мертв, как гвоздь в притолоке.
Учтите: я вовсе не утверждаю, будто на собственном опыте убедился, что гвоздь, вбитый в притолоку, как-то особенно мертв, более мертв, чем все остальные гвозди. Нет, я лично отдал бы предпочтение гвоздю, вбитому в крышку гроба, как наиболее мертвому предмету изо всех скобяных изделий. Но в этой поговорке сказалась мудрость наших предков, и если бы мой нечестивый язык посмел переиначить, вы были бы вправе сказать, что страна наша катится в пропасть. А посему да позволено мне будет повторить еще и еще раз: Марли был мертв, как гвоздь в притолоке[17].
Диккенс никогда бы такого не написал, если б потрудился предварительно съездить в дом на Кэнонгейт и собственными глазами увидеть знаменитый шотландский «дверной гвоздь». Он представляет собой висящий на двери тяжелый, грубый кусок железа с головкой в виде маленького молоточка. Как раз на уровне молоточка к дубовой поверхности двери приделана небольшая металлическая шишечка. Если приподнять и снова уронить «дверной гвоздь», то его головка ударит по выступу, породив характерный звук — глухой скрежет от удара металла о металл. Могу засвидетельствовать, что звук этот действительно самый безжизненный из всех звуков в мертвой природе. И, наконец, последняя идиома, которую мне хотелось бы обсудить. Наверное, всем время от времени доводилось слышать, как о ком-то говорят: «Она безрассудно тратит силы». Или же: «Он вовсю прожигает жизнь». Так вот, в английском варианте фразы прожигают не жизнь, а свечу, причем с двух концов. Как такое возможно? Ответ я нашел на каминной доске в гостиной Нокса. В старину свечи делались в виде длинных гибких «змеек» и закреплялись на специальной металлической подставке. Такую свечу можно было изогнуть и подпалить с двух сторон. Понятно, что света она давала в два раза больше, но и сгорала вдвое быстрее. Подобная расточительность не могла не вызывать возмущение у бережливых шотландцев, что и отразилось в упомянутой идиоме.
Однако вернемся к Джону Ноксу. Мне припомнился продырявленный подсвечник, который я видел, кажется, в Пертском музее. Гид объяснил мне, что это — результат неудавшегося покушения на известного проповедника. Обстоятельства дела мне неизвестны (да и вряд ли когда-нибудь станут известны). Остается лишь гадать, где находился в тот момент Джон Нокс — стоял ли у выступающего окна дома, читая проповедь горожанам, или мирно сидел в своей гостиной, — когда выпущенная из мушкета пуля пролетела мимо и угодила в злополучный подсвечник.
Зато я точно знаю, что в этом доме состарившийся реформатор провел последние годы жизни. Джеймс Мелвилл вспоминал, что ему неоднократно доводилось наблюдать, как старый и больной Нокс выходил из дома. Он тяжело опирался на посох, который держал в правой руке; с другой стороны его поддерживал под локоть секретарь Ричард Бэннатайн. Медленно брели они в сторону церкви. Нокс был настолько слаб, что не мог самостоятельно взойти на кафедру. Да и потом, после того, как ему помогут, он долго еще стоял в изнеможении, ожидая, пока боевой дух проповедника не победит телесную немощь старика. Однако, по свидетельству все того же Мелвилла, «к концу проповеди Нокс настолько воодушевлялся, что, казалось, был готов раззвенеть свою кафедру на кусочки…»
Интересно, много ли англичан возьмутся перевести это самое мелвилловское «раззвенеть»? Французский переводчик Мелвилла (у которого, очевидно, не оказалось под рукой помощника-шотландца) перевел фразу следующим образом: «он разломал свою кафедру и спрыгнул в толпу слушателей». А на самом деле эти слова означают, что у Нокса был такой лихой вид, словно он готов разнести свою кафедру на кусочки.
Проповедник скончался в том же доме на Кэнонгейт. По свидетельству Баллантайна, немощный Нокс лежал тихо и лишь время от времени просил, чтобы ему смочили губы разведенным элем. Затем он впал в забытье, ставшее преддверием печального конца. Последняя искра сознания мелькнула, когда у Нокса спросили, слышит ли он молитвы, которые читались вокруг. Он приоткрыл глаза и ответил с тяжелым вздохом: «Дай Бог, чтобы вы и все остальные люди слышали их так же хорошо, как я…»
После этого ему задали еще один вопрос: теперь, когда час, о котором он так часто молил Бога, приблизился, может ли Нокс подать условный знак? Увы, проповедник уже не мог говорить. Он лишь сделал невнятный жест рукой и испустил дух.
Каждый, кто собирается писать об Эдинбурге, вынужден рано или поздно коснуться литературной темы. Правила хорошего тона требуют засвидетельствовать свое почтение местным столпам литературы. Я же решил не утомлять читателей повторением хорошо известных имен. Прогуливаясь по городу, я обнаружил, что книги продаются чуть ли не в половине всех эдинбургских магазинов, и насколько я могу судить, торговля в них процветает. Похоже, что шотландская столица может претендовать на звание самого интеллектуального города в мире. Париж по сравнению с ней выглядит едва ли не безграмотным.
Итак, оставив в стороне прославленных литературных мэтров, хочу напомнить Эдинбургу об одном поэте, который каким-то непостижимым образом не сумел снискать признания у здешней публики. Имя этого человека сэр Топаз Макгонагалл.
Я не очень хорошо засыпаю по вечерам. Стоит мне только улечься в постель, как меня тут же обступают дневные заботы. Я вспоминаю о том, что не успел сделать или же сделал не лучшим образом. Сожаления, огорчения, опасения — вся эти малоприятные гости собираются вокруг моего ложа, рассаживаются на моей подушке, подобно предвестникам грядущих несчастий, и начисто отбивают у меня желание спать. Зная за собой эту прискорбную привычку, я повсюду вожу с собой успокаивающие средства — Теккерея, «Циркуляцию крови» Харви и несколько книжек из категории, которая, бог знает почему, именуется «легким чтением перед сном». Что касается последних, то я абсолютно уверен: их писали и составляли люди, не ведающие проблем со сном, специально для того, чтобы не дать заснуть другим. Ни одна из этих книг мне не помогла. Стоит углубиться в какую-нибудь антологию, как я отмечаю досадные упущения, начинаю злиться на составителей и прикидывать, как бы я сам все составил. С Теккереем и Харви еще хуже: очень скоро я обнаруживаю, что читаю этих авторов с неподдельным интересом. А часы тем временем тикают, время безжалостно утекает…
Большие надежды я возлагал на «Алису в стране чудес». Мне говорили, что это идеальное «чтение на ночь»: книга сначала начисто стирает из вашей памяти окружающий мир, а затем исторгает счастливую, полусонную улыбку. Что ж, могу засвидетельствовать: «Алиса» действительно разрушает реальный мир, но она заставляет смеяться! А смех в той же мере губителен для сна, в какой улыбка для него полезна. Я убедился на собственном опыте, что скорейший способ заснуть — это соскользнуть в бессознательную улыбку. И лучшей колыбельной для меня являются книги сэра Топаза Макгонагалла, поэта, родившегося в Данди, но творившего в Эдинбурге.
Те немногие, кто сегодня еще помнит этого автора, характеризуют его как самого худшего в мире поэта. Я с ними решительно не согласен. На мой взгляд, Макгонагалл просто опередил свое время. В его стихах обнаруживается то великолепное пренебрежение к литературным нормам, которое позже помогло не одному литератору нажить огромное состояние. Он весьма свободно обращается с английским языком — с той веселой, гусарской фамильярностью, которая в девятнадцатом веке дозволялась лишь признанным мастерам.
Расцвет творческих сил Макгонагалла пришелся на период южноафриканской войны. Он относился к тому племени чудаков, которых время от времени порождают большие города. Лондон диккенсовской эпохи изобиловал подобными людьми. Для Макгонагалла не было запретных тем, он писал обо всем и обо всех. Государственные события, природные явления, кораблекрушения, рождение и смерть королей — все это воспламеняло его музу. Любимым местом своего времяпровождения он избрал здание Эдинбургского парламента. Именно здесь, среди преуспевающих столичных законников, Макгонагалл нашел рынок сбыта своих произведений.
Он печатал их на больших листах, наверху красовался королевский герб, набранный жирным шрифтом! Как-то раз группа подгулявших студентов устроила в честь Макгонагалла шуточный прием, на котором наградила его экзотическим титулом. Прозвище настолько прилипло к поэту, что вскоре он и сам стал подписывать им свои стихи — «Сэр Топаз Макгонагалл, рыцарь ордена Белого Слона».
В архивах правительственного департамента я обнаружил журнал с бесценными выдержками из творчества этого автора. С любезного разрешения работников департамента я позаимствовал их и провел не одну бессонную ночь за чтением стихов Макгонагалла. Чего только стоит его гимн Глазго:
Чудесный город Глазго, своими машинами славный,
Которые рабочих твоих увечат исправно,
А также реки углубленьем, какое, уж так пришлось,
В немалую сумму нам обошлось.
Чудесный город Глазго, тебя средь всех городов
Я назову величайшим, и спорить с любым готов.
И милость твоя обтекает меня, как вода.
Тебе говорю я: «Процветай всегда»!
Стихотворение очень длинное, но я выбрал две самые удачные строфы.
А вот еще один маленький шедевр под названием «Дом Балдована», в нем встречаются такие строки:
Дом Балдован, который
Столь славен — вот он, гляди!
Владеет им Джон Огилви,
Парламента член от Данди.
Порой Макгонагаллом овладевало сердитое настроение, и тогда он сурово клеймил язвы общества:
Напиток дьявольский, проклятие проклятий,
Как людям вырваться из твоих объятий?
Что сделал ты с людьми, позволь спросить.
Всем мукам мука — горькую запить.
О детях мать с тобою забывает,
И на жену муж руку поднимает,
И кров родной разрушит топором,
Кому милее виски или ром.
Из Макгонагалла получился бы отличный репортер. Он внимательно следил за событиями общественной жизни, ничто не ускользало от его внимания. Когда в 1884 году умер герцог Олбани, поэт посвятил этому событию поэму в восемнадцать строф. Завершается стихотворение сценой похорон герцога, главное действующее лицо — предающаяся скорби королева:
Ее величество в страданье и печали пребывала.
Как гроб в могилу опустили, она все ж облегченье испытала.
Вот спет псалом, прощанье завершилось,
И королева торопливо удалилась.
А вот еще одно порождение беспокойной музы поэта — произведение под названием «Неудавшееся покушение на королеву Викторию». Начинается оно такими строками:
Храни королеву Господь,
И правь она вовек.
Маклин на нее покушался,
Лишь гнев на себя навлек.
С нами она да пребудет
Среди цветов и скал,
И счастливо дни проводит
В замке Балморал.
Некоторые раритетные образчики творчества Макгонагалла (полагаю, букинисты назвали бы их «макгонагаллианой») посвящены славным деяниям прошлого — битвам при Тель-эль-Кебире, Маджубе и прочим; а также национальным бедствиям, таким как смерть «китайца» Гордона. Стихи эти поражают воображение, но мне больше по душе произведения Макгонагалла, где он воспевает красоту родной земли, или же описывает примечательные события своего времени, например Тейбриджскую железнодорожную катастрофу, или кита, который выбросился на берег возле Данди.
Судя по всему, поэт нередко становился объектом довольно жестоких шуток. Но, с другой стороны, он и сам любил подшутить на своими «поклонниками» — теми, кто якобы восхищался его творчеством. А поскольку Макгонагалл обладал непомерным тщеславием, то вскоре стал записным шутом всего официального и академического Эдинбурга. Сколько шуток порождала его неуклюжая тощая фигура в нелепом костюме! Кто-то из современников Макгонагалла вспоминал, как они вскладчину снимали помещение и приглашали «великого поэта» почитать стихи. Он с готовностью приходил и декламировал свои ужасные вирши, в то время как все сидели с каменными лицами и в душе потешались над его «шедеврами».
Как-то раз один из шутников прикинулся знаменитым драматургом и в разговоре с Макгонагаллом напророчил ему блестящее будущее на театральных подмостках. В результате тот сорвался и укатил в Лондон: он хотел во что бы то ни стало попасть на собеседование к сэру Генри Ирвингу. Нетрудно догадаться, что поездка оказалась неудачной. Но зато в творческом багаже Макгонагалла появилась новая поэма под названием «Краткое описание Лондона». Начинается она с описания Лондонского моста:
Стою на Лондонском мосту и на людей гляжу
И в суете столичной я одно смятенье нахожу.
Омнибусы и кэбы снуют туда-сюда,
И под мостом река течет, и по мосту бежит вода.
Не меньшее впечатление на поэта произвела Трафальгарская площадь и фонтаны, «где утомленный путник мог утолить свою жажду». Воскресным утром гость из Эдинбурга отправился послушать проповедь мистера Сперджена, после чего в его дневнике появилась убийственная запись: «Мистер Сперджен, доложу я вам, был единственным человеком в Лондоне, который изъяснялся на приличном английском языке».
Полагаю, я дал вам достаточное представление о Макгонагалле, чтобы вы поняли, почему его стихи кажутся мне идеальным «вечерним чтением». Я был бы очень благодарен, если бы кто-нибудь взял на себя труд издать его произведения под одной обложкой — к вящей благодарности тех бедняг, кого мучает бессонница.
Макгонагалл был уникальным пережитком Старого Эдинбурга. В его биографии присутствовала таинственная поездка в Нью-Йорк — как и зачем он там оказался, мне не удалось выяснить. Известно, что ряд состоятельных покровителей оплатили поэту его пребывание за океаном — а вернее сказать, его отсутствие в Эдинбурге. Однако через подозрительно короткое время Макгонагалл — все в том же нелепом сюртуке — вновь появился в здании суда и стал терзать присутствующих новым шедевром, посвященным Нью-Йорку:
Могучий город Нью-Йорк, сколь лестно тебя лицезреть!
Ничто не могло остановить его! Бедный неутомимый сэр Топаз!
Когда-нибудь я еще вернусь в Эдинбург — свободный, не обремененный писательским долгом — и тогда уж вволю поброжу по Кэнонгейт, исследую все местные тупички и переулочки. Правда, полагаю, мне понадобится шапка-невидимка, чтобы скрыться от не в меру шустрой местной детворы.
Как-то раз я зашел в обычный средний дом на Кэнонгейт. Внутри висел неизбывный кухонный чад и запах переуплотненного жилья. Прямо на полу играли дети, через всю комнату была протянута бельевая веревка, на которой сушились нехитрые постирушки. Но зато на каминной доске красовался вырезанный в камне герб шотландского графа! То же самое я наблюдал и в Голуэе. Старые городские дома, где складывалась история Шотландии, переданы в пользование семьям, которые — будь то в Глазго или Манчестере — жили бы в лучшем случае в тесных комнатушках многоквартирного дома. И эти люди вольготно расположились в старинных залах, даже не подозревая об их славном прошлом. Мне они напомнили шайки арабов, оккупировавшие развалины предыдущей цивилизации. Прохаживаясь по улицам Старого Эдинбурга, я набрел на место, которое, несомненно, следует посетить каждому поклоннику гольфа. Модернизированный рыночный крест был установлен У. Ю. Гладстоном на месте старого креста, того самого, который являлся средоточием городской жизни в древние времена. Именно там, в окрестностях креста, некогда объявились первые кадди.
История этого слова восходит к французскому «каде», которым обычно обозначали младшего отпрыска в семье. Кадди — или «кауди», как их называли в Старом Эдинбурге — образовывали совершенной особую касту. В нее входили мальчишки различного возраста, которые целыми днями слонялись вокруг креста в надежде встретить заплутавшего и сбитого с толку иностранца. Кстати сказать, заблудиться в лабиринте эдинбургских улиц было совсем несложно. Ведь городская планировка — до появления адресных справочников и услужливых полицейских — была покрыта мраком тайны, возможно, величайшей в Европе.
С первого взгляда кадди не внушали доверия, ибо выглядели диковатыми и злобными бездельниками. Тем не менее у них имелся собственный кодекс чести — подобный тому, что существует в тайном обществе берберов, этих извечных каирских слуг. По сути, кадди были сообществом в обществе. Во главе их стоял Главный кадди, и власть его безоговорочно признавалась всеми мальчишками. Главный кадди мог назначить наказание или наложить штраф на членов шайки, совершивших проступок. В его же ведении находился и общий капитал, из которого выплачивались компенсации иностранцам, пострадавшим от рук кадди.
Эти мальчишки знали всех и вся в Эдинбурге. Не успевала в городе появиться какая-нибудь сплетня, как она сразу же становилась известна кадди. Городским сорванцам не требовалось адресных книг, они и так знали, где живет любой горожанин. И если вам доводилось проводить время в обществе кадди, то уж будьте уверены — за пару часов он узнавал о вас больше, чем знали вы сами.
Они могли провести вас через лабиринт скученных домишек и доставить по такому адресу, который вы ни за что бы не отыскали самостоятельно. Посему, если у приезжего человека было какое-то дело в Старом Эдинбурге — скажем, предстояло деловое свидание, — то ему неминуемо приходилось обращаться за помощью к энциклопедистам-кадди.
Майор Топэм, в 1774 году написавший книгу о шотландской столице, называл кадди ангелами-хранителями города и утверждал, что «только благодаря этим мальчишкам в Эдинбурге стало меньше уличных ограблений и квартирных краж, чем в любом другом городе».
Существует легенда об одном судье, проповедовавшем весьма оригинальные взгляды на воспитание. Так вот, этот достойный джентльмен отправил собственных сыновей вместе с кадди бродить по эдинбургским улицам. Он считал, что подобная закалка окажется весьма полезной для их дальнейшей карьеры.
Каким образом имя кадди оказалось связанным с площадкой для гольфа? Увы, у меня нет ответа на этот вопрос, возможно, вы найдете его в специальной литературе.
Лично мне кажется вполне вероятным и естественным, чтобы кадди — этот вездесущий мастер на все руки — увидел человека с клюшками и предложил ему свою помощь. А эдинбуржцы начали играть в гольф еще в 1457 году и предавались этому занятию с таким рвением, что шотландский парламент был вынужден в том же году принять специальный акт — дабы ограничить игру в «гольф», мешавшую проведению учений на стрельбищах. Мария Стюарт стала первой женщиной, освоившей игру (во всяком случае так утверждают шотландские хронисты). Всего через несколько дней после убийства лорда Дарнли ее видели игравшей в гольф на площадке Сетона — факт, которые недоброжелатели королевы не преминули отметить и использовать против нее.
История сохранила для нас имя первого мальчика-кадди. Эндрю Диксон, известный изготовитель клюшек для гольфа, в юности таскал эти самые клюшки для герцога Йоркского (впоследствии Джеймса II). Можно не сомневаться, что как только блестящая компания покидала Холируд с намерением поиграть в гольф на полях Лейта, это немедленно становилось известно в окрестностях рыночного креста. И ватага кадди, воодушевленная перспективой предстоящих заработков, тут же двигалась вслед за придворными.
Еще одна эдинбургская достопримечательность, представляющая интерес для любителей гольфа, — это высокое каменное здание на Кэнонгейт. Оно носит название «Голферс-Лэндз», и на стене его красуется примечательный девиз: «Нет человека, которого бы я ненавидел». Здание построено на призовые деньги, выигранные в самом дорогом матче любительского гольфа.
Рассказывают, что вовремя своего пребывания в Холируде Джеймс, герцог Йоркский (носивший позднее титул Джеймса VII, короля Шотландии, и Якова Второго, короля Англии) не на шутку увлекся гольфом. Должно быть, и окружение у него было под стать, потому что как-то раз во дворце разгорелась жаркая дискуссия: чья это национальная игра — Англии или Шотландии? Спор — на мой взгляд, довольно бессмысленный — требовал разрешения, и с этой целью было решено провести состязание между двумя странами (по сути первый международный матч). Джеймс вызвался — и это, пожалуй, его единственный по-человечески интересный поступок — разыскать себе достойного партнера-шотландца и сразиться с двумя английскими игроками. На кону стояла огромная сумма денег.
Итак, пари было заключено, Джеймс, как и собирался, приступил к поискам самого лучшего в Эдинбурге гольфиста. К делу подключились эдинбургские кадди и очень скоро выяснили имя нужного человека. Им оказался сапожник по имени Джон Патерсон — по слухам, ему не было равных в городе. В таком составе они и выехали на Лейтские поля — наследник трона и сапожник, оба страстные любители гольфа. За ними последовал весь двор, чтобы болеть за свою команду. История не сохранила подробностей этого выдающегося матча (а очень жаль!). Известно лишь, что шотландцы «успешно провернули дельце», продемонстрировав высокий класс.
Патерсон получил половину призовой суммы и потратил деньги на строительство вышеупомянутого «Голферс-Лэндз», элегантного здания на Кэнонгейт…
Полагаю, было бы неправильно распрощаться с темой гольфа, не процитировав на прощание Смоллетта. Вот отрывок из его романа «Путешествие Хамфри Клинкера», написанного в 1770 году:
Тут же поблизости, на лугу, который называется Линкс, эдинбургские жители забавляются игрою, именуемою гольфом, причем употребляют особые клюшки с роговым наконечником и маленькие упругие кожаные шарики, набитые перьями; они поменьше наших теннисных мячей, но более тверды. По ним они ударяют с такой силой и ловкостью, перегоняя из одной ямки в другую, что мячи летят невероятно далеко. Шотландцы так любят это развлечение, что в погожий день вы можете увидеть множество людей всех сословий, от главного судьи до последнего лавочника, которые с превеликим воодушевлением бегают все вместе за своими мячами.
Показали мне, между прочим, компанию игроков в гольф, из которых самому молодому стукнуло восемьдесят лет. Все эти люди имеют независимое состояние и большую часть столетия забавлялись сей игрой, никогда не чувствуя никакого недомогания или скуки и не ложась спать без того, чтобы не влить в себя полгаллона кларета[18].
У меня осталось множество воспоминаний об Эдинбурге. Среди них одно из самых драгоценных — о вечере в старинном доме с высокими потолками. Хозяйка, седовласая дама, проникновенно исполняла песни Западных островов, то есть Гебридов, чьи мелодии хорошо известны стаям тюленей. Запомнился также прием в Королевском Шотландском клубе, где было много разговоров о минувшей войне, об Ипре и Вими. А чего стоила поездка на кладбище в Гленкорс! Только представьте себе: темная безлунная ночь на церковном кладбище, над головой мельтешат летучие мыши, из леса доносится глухое уханье совы. А под ветвями огромного вяза, там, где ручей пересекает дорогу, стоит грустный молодой человек и взывает к духу Роберта Льюиса Стивенсона.
Однако чаще всего я буду вспоминать, как стоял на Замковой скале ранним вечером. Солнце опускалось за горизонт, и мягкие сумерки окутывали город. Я понимал, что день подходит к концу, пора было спускаться вниз, к удобным георгианским улицам. Но мне не хотелось расставаться со Старым Эдинбургом. Будь моя воля, я бы так и остался на этом темном холме, где ветры свистят, как боевые мечи, а ночные тени крадутся по улочкам подобно шайке заговорщиков.