Что нужно мне до града?
В деревне я живу…
Они сидели вместе с двоюродным братом Митькой, который был старше на целых три года, и неумело пытались разжечь подобранные на улице «бычки». Окурки не принадлежали щедрым курильщикам «метр курим, два бросаем» — деревенские парни и мужики старательно высасывали все, что содержалось в «дукате» и «астре», а потому они неприятно обжигали губы.
Когда наконец удалось вдохнуть вонючий дым в легкие, он почувствовал легкое головокружение, а потому вероятно потерял бдительность.
— Вот вы где, антихристы окаянные! — раздался у них над самой головой голос бабки. — Ишь, нашлись курильщики! Вот вам! Вот вам!
В воздухе противно свистнуло, и плечо больно загорелось от хлесткого удара ивового прута. Митька напролом рванулся сквозь кусты и исчез на соседнем огороде, а он беспомощно барахтался, безуспешно пытаясь проскользнуть между бабкой и стволом толстенного ясеня.
— Ах ты безотцовщина! — продолжала возмущаться бабка, не переставая махать прутом. — Ишь, ведь чего надумали — курить. Я вот из тебя дурь-то выбью!
Хотелось плакать — не столько от боли, сколько от обиды: он считал себя уже далеко не маленьким, наравне с бабкой поднимал огород и вообще помогал по хозяйству — тут-то мать с бабкой называли его единственным мужчиной в доме. А тут, видите, прут да еще ругательное слово «безотцовщина». Это было обиднее, чем прилипшее к нему ни с того ни с сего прозвище Гудок! Да и какой он безотцовщина? У Митьки отец пропал без вести на войне, а у него отец был жив.
Он наконец вырвался на волю — благо бабка уже слегка поостыла и поубавила силу ударов — и, вытирая слезы, не спеша направился к речке. Речка утолит его боль и примет как своего.
Митька сидел на берегу и ждал его появления.
— Ну ты чего там замешкался? Не мог удрать, что ли, от бабки?
— Не мог! — Плечи и спина еще ныли от боли. Он снял рубашонку, и Митька при виде красных рубцов уважительно присвистнул:
— Ничего себе! Здорово она тебя отделала.
— Да уж…
— Да ты не дрейфь. Давай искупнемся, и все пройдет.
— Давай.
— А потом смотаемся на огород к Степанихе. Кажись, у нее огурцы завязались.
— К ней лучше идти вечером, когда коров пригоняют из стада.
— Ничего. Можно и сейчас. Она ушла на «мотанью».
Из-под крутого косогора ветер донес переливчатые трели тальянки и обрывки звонкой частушки. Все Кунаково справляло престольный праздник Казанской Божьей Матери, и на площади рядом с разрушенным храмом собралась большая толпа гуляющих.
— Ишь, «мотанью» свою пляшут, — определил Митька.
«Мотанья», как заразная болезнь, неожиданно появилась на селе и моментально заразила всю молодежь, став такой же популярной частью местного фольклора, как «елецкий», «страдания» или «семеновна». Говорили, что привезли ее девчата с торфоразработок, на которые они в военные годы были мобилизованы властью.
«Мотанью» плясали парой или вчетвером — обычно двое на двое, но возможны были любые варианты. Движения этого танца с частушками были совершенно неинтересные: исполнители ходили по кругу и по очереди пели частушки — своеобразный диалог на «страдательные» в основном темы, в котором девушки попытались «задеть за живое» парней, а те им отвечали такой же монетой. Прокричав частушку, плясун отбивал что-то вроде двух притопов, трех пришлепов и довольный продолжал ходить по кругу, пока очередь петь частушку не подходила к следующему танцору и певцу.
Солнце уже начинало склоняться к верхней кромке аллеи совхозного сада, стоявшего плотной стеной на противоположном берегу Красивой Мечи, плавно катившей свои воды на восток, где, как утверждали взрослые, в нескольких километрах от села она впадала в Дон. Они с Митькой уже искупались — в седьмой или восьмой раз за этот день — и лежали на травке, наблюдая за плывущими над ними облаками. Если хорошенько присмотреться, то можно увидеть на небе самые фантастические картины. Вон там злой чародей с длинной бородой несет в руках богатыря, а вон смешное облако, очень похожее на горбатую бабку Степаниху, а вон на всех парусах несется парусник, его догоняет огромный ватный медведь с ведром в руке.
— Митьк, а Митьк?
— Чего? — лениво отзывается брат.
— А ты не хотел бы сбежать из дома?
— Не-а. Мне и дома хорошо. Да и куда бежать-то?
— Куда-нибудь. В какую-нибудь дальнюю страну. Страну, где живут дикари, где тепло и везде растут бананы…
— Бананы? А что это такое? — Митька привстал и удивленно посмотрел на брата. Сам-то он никогда ничего не читал, хотя ходил уже в третий класс.
— Фрукт такой, понимаешь?
— Как яблоки?
— Лучше. Намного вкуснее.
— А мне «буравинка» нравится.
Да, с Митькой не помечтаешь. Он весь такой практичный, приземленный, незатейливый. Зато большой мастер по части лазания в чужие огороды и на другие выдумки. Он всегда в курсе того, что у кого где произрастает, в какие сроки поспевает и с какой стороны безопаснее всего можно подобраться к чужой «грушовке» или крыжовнику. Им, восьми-десятилетним мальчишкам, почему-то всегда хотелось есть.
— Ну ладно, пора идти. Бориска, ты как: идешь к Степанихе или нет?
— Нет, что-то неохота.
— Ну смотри, как знаешь. Я тогда с Толькой-Арбузом наведаюсь. Пока.
— Пока.
Он дождался, когда солнце скрылось за аллеей, и пошел огородом домой. На завалинке сидела бабка со своей соседкой. Они глазели на проходивших мимо них принаряженных селян и заинтересованно обсуждали их одежду или поведение.
— Нет, ты глянь, Семениха, Розка-то сегодня разрядилась. Ну прямо королевна!
— Ага, королевна. Утром ее пьяную вытащили из колодца. Смех и горе. До чего же женщины перестали блюсти себя. А это кто же такой с цигаркой? Ты чего, Борюшка, есть хочешь?
— Нет, баб. — Он несмело приблизился к ней и остановился на всякий случай на почтительном расстоянии. — Ты это… знаешь, ты больше не называй меня безотцовщиной. — Он смущенно вертел носком ботинка в земле дырку и старался не смотреть на бабку. — Я что, виноват что ли, что… А курить я больше никогда не буду.
— Ладно, ладно, внучек. Не бери в голову. Мало ли что старая наболтает. Иди, голубь мой, домой. Там я молочка тебе приготовила. Иди.
Он зашел в горницу, пахнущую сеном, сыростью и чем-то затхлым. Летом эта комната принадлежала ему, а зимой являлась кладовкой. На грубо сколоченном столе стояла большая кружка молока, накрытая толстым ломтем ржаного домашнего хлеба.
Матери дома не было. Наверное, она вместе с тетей Шурой пошла на гулянку. Тетя Шура была старше ее на восемь лет, и кроме Митьки, у нее была еще дочь Зинаида. Она работала в колхозе, а мать была сельской учительницей. У них обеих не было мужей: у тетки муж был убит на войне, а у матери… а у матери — еще хуже: отец вроде был жив, а куда-то исчез. Мать, как единственный представитель интеллигенции, была у всех на виду, и ее неопределенное положение то ли вдовы, то ли мужней жены было основной темой для обсуждения у досужих деревенских сплетниц. В домах жгли керосин, радио и газеты были большой редкостью, поэтому бесперебойную циркуляцию новостей обеспечивала сплетня.
Вообще-то, отец где-то был, но мать с бабкой таинственно умалчивали о его местонахождении. Из обрывков их разговора он понял, что он связался с какой-то женщиной и устроился в Москве, но потом почему-то уехал из первопрестольной на Дальний Восток и сгинул с концами. Мать грозилась «подать на алименты». Что это такое, Борька не представлял. Наверное, что-то вроде тяжкого наказания, предназначенного для беглых мужьев и отцов.
— Мало ему фашистских колотушек! — укоризненно восклицала мать. — Надо было бы еще добавить ему плена.
Из этого Борька заключил, что отец, военный моряк, во время войны каким-то образом попал в плен. Плен в глазах всех ребятишек был самым позорным делом. Играя в «войну», все предпочитали «погибнуть», но не сдаваться в «плен». Большинству сверстников повезло больше, их отцы погибли в бою, и они ничего о них не скрывали. Борька же о своем отце предпочитал отмалчиваться.
Но если честно признаться, то он особенно-то не страдал от отсутствия в доме отца, потому что не представлял, что это такое и с чем его едят. Дружки, у которых отцы вернулись с войны, рассказывали, что отцы постоянно наказывают их солдатскими ремнями. Борька же изредка получал от матери подзатыльники. Поди, сравни женскую руку с гибким ремнем! На фига вообще нужны эти отцы?
Он хорошо помнил, как неуютно себя ощущал тогда в апреле 1946-го. Ему исполнилось четыре с хвостиком года, когда в погожий апрельский день настежь растворилась калитка и во дворе появился высокий, слегка сутулый мужчина в выцветшей солдатской гимнастерке без всяких отличий и погон. Не успел Борька даже и опомниться, как мужчина подхватил его на руки и подбросил чуть ли не выше сливы. И так повторилось несколько раз: вниз — вверх, вниз — вверх.
Эта бесцеремонность ему сразу пришлась не по душе. Так с ним обращалась только строптивая коза Кирка. Ему запомнились родинка на левой щеке, поросшая волосами, жесткая щетина и запах спиртного изо рта отца. Никаких родственных чувств к этому человеку он, естественно, не испытывал. Несмотря на уговоры и приказы матери, он так и ни разу не назвал отца «папой».
Пенелопа дождалась наконец своего Одиссея, но малолетний Телемах его никак не понял. Впрочем, странствия Одиссея на этом не кончились. Его почему-то отпустили на несколько дней на свидание с женой и сыном, после чего ему предстояло еще пройти унизительную ссылку в дальневосточную страну ГУЛАГ, после которой он уже никогда не вернется в родную Итаку. Но об этом Борька узнает слишком поздно.
Отец ходил с ним гулять на речку, постоянно что-то спрашивал, сажал к себе на шею, придумывал какие-то игры, шутил и смеялся, а Борька, после нескольких подбросов в воздух коснувшись земли ногами, насупился и, словно набрав в рот воды, хранил молчание, сопел носом, кряхтел и никак не мог справиться с чувством неловкости и какой-то искусственности. Он с облегчением вздохнул только тогда, когда отец наконец-то опять куда-то уехал. Мать стала говорить, что скоро они поедут к нему в Москву, но, слава Богу, никуда не уехали. Борьке нравилась его деревня и уезжать из нее он никуда не собирался.
Но потом, когда он научился читать и буквально проглатывая приносимые матерью из районной библиотеки книжки, он резко изменил свое отношение к селу, поняв, какой огромный мир скрывается по ту сторону Красивой Мечи, за тем колком на горизонте, за которым исчезали по воскресеньям жители села, отправляясь в Лебедянь на базар. Ему грезились теперь далекие экзотические страны, редкие животные, которых он видел только на картинке или рисовал в своем воображении. Он непременно должен вырваться из этого тесного и душного деревенского мирка и увидеть мир — огромный, таинственный, неизведанный мир! Он даже придумал, каким способом реализовать свою мечту: надо непременно стать моряком.
Прочитав повесть Ликстанова «Приключения юнги», он буквально заболел военно-морским флотом и стал читать все, что можно было достать по этому поводу в лебедянской библиотеке. Рисовальные блокноты, которые приносила ему мать из школы, Борька изрисовывал линкорами, крейсерами, эсминцами и тральщиками, а голова его была забита кабельтовыми, траверсами и бейдевиндами. А когда соседский Колька Зайцев приехал на побывку со службы из Балтийского флота, то он вообще чуть не умер от зависти. Матросская форма сразила его наповал, а лихие манеры Кольки, покорившего всех девчат на селе, не давали ему покоя ни днем ни ночью. Он окончательно утвердился в своем решении и стал планомерно готовить себя к службе во флоте. Какая жалость, что до призыва ему оставалось ждать целую вечность!
О том, что отец был военно-морским офицером и мог бы тоже стать предметом восхищения, ему даже и не приходило в голову. Отец был понятием абстрактным, а воспоминания о нем не были очень приятными, сравнимыми, возможно, с ощущениями от стрижки под тупую трофейную машинку у дяди Пети или прививками от оспы.
…О войне Борька сохранил всего несколько воспоминаний, причем одно из них запечатлелось в его памяти в тот момент, когда ему было полтора года.
Он четко видит себя стоящим на пороге дома, закутанным в какое-то пальтишко и вместо шапки повязанным женским шерстяным платком, так что может шевелиться сразу всем телом, в то время как по раскисшей от осенних дождей улице идут строем солдаты с винтовками за плечами. Как потом он узнал, в Кунакове стояла воинская часть, готовящаяся к наступлению 1943 года. Линия фронта проходила всего в двадцати километрах от села, «немец» на короткое время взял Елец, но дальше продвинуться уже не смог — застрял в черноземной грязи.
Второй эпизод относится к осени 1945 года. Борька в меру своих сил помогает бабке и матери убирать капусту. Делянка с капустой спускается почти к самой реке. На другом берегу внимание Борьки привлекает длинный обоз, спускающийся по оврагу.
— Кажется, солдатики возвращаются домой, — высказывает предположение бабка.
И тут же раздается взрыв, потом другой, третий. Взрывы поднимают фонтаны воды на поверхности речки. Потом наступает странная тишина, плеск воды, и Борька видит, как к берегу подплывает мужчина с оглушенной рыбой в зубах. Еще несколько пловцов плавают и подбирают всплывшую на поверхность рыбу. Мать пояснила, что для глушения рыбы солдаты использовали гранаты.
Так что войну Борька практически не видел, но последствия ее он испытает в полную меру. Об этом он, естественно, не подозревал.
…Первая фаза «козырного» праздника завершалась, и народ, наплясавшись-нагулявшись, потянулся домой, чтобы накормить скотину и самим подкрепиться на ночь. После ужина праздник продолжится, молодежь будет гулять почти до утра, чтобы с гулянки пойти сразу на ферму, в поле или на ток. Если, конечно, хмель не уложит их в первых попавшихся кустах и если не помешает рассеченная жердью или колом из изгороди голова в драке, являвшейся непременным атрибутом всех таких праздников.
В окно горницы кто-то постучал. Борька выглянул и увидел лицо Кольки-Седана.
— Пойдем играть в казаки-разбойники!
— Сейчас. Я мигом.
Он допил впопыхах молоко, открыл створку рамы и выпрыгнул на улицу.
— Боря, долго не гуляй. Стемнеет — возвращайся! — успела прокричать ему вслед бабка Семениха.
— Ладно!
— Ты сколько сегодня номеров записал? — спросил Колька, в нетерпении срываясь с места.
— Ни одного.
— А я целых два. Теперь я впереди всех, у меня их уже восемнадцать штук.
Везет же Седану! И как он только успевает все делать.
Некоторое время назад их компания придумала себе новое занятие — записывать номера всех машин, которые только попадутся им на глаза. У Борьки их набралось не больше десятка. Правда, через пару лет это занятие пришлось бросить, потому что редкие в послевоенные годы «полуторки», «козлики» и «газики» быстро исчезли, и им на смену пришли многочисленные «Уралы», ЗИСы, самосвалы. Привкус охоты сразу пропал.
Седан был парень что надо, с фантазией. В отличие от прочих друзей-товарищей Борьки, фантазия эта не была направлена на то, чтобы причинять кому-то боль, напакостить, навредить, как это было, например, у Митьки. У Кольки она носила не разрушительный, а созидательный, можно сказать, прогрессивный характер. Он мог загореться идеей смастерить из подручных средств телефон, и нереальная, казалось на первый взгляд, задумка претворялась в жизнь. В течение всей зимы они с Седаном поддерживали телефонную связь, пока их линию, проходившую мимо трех дворов, не оборвала какая-то то ли корова, то ли лошадь. Он предлагал сногсшибательную идею совершить стокилометровое паломничество к истоку Красивой Мечи и сразу приступал к сборам: шитью палатки, покупке компаса, изъятию из кухонного арсенала матери сковородок, котелков и прочей необходимой в дороге утвари. Они вместе с Колькой купили волейбольный и футбольный мячи, научились сами и научили других играть в волейбол и футбол и организовали товарищеские встречи с доморощенными спортсменами соседних деревень. Позже Колька предложил ребятам «не ждать милости от колхозного председателя», а самим попытаться приспособить пустовавшее здание полуразрушенной церкви под сельский клуб, и через полгода в клубе колхоза «Путь Сталина» состоялся первый концерт художественной самодеятельности.
С Седаном дружить было легко и интересно, жалко только, что ему, как и другим деревенским ребятишкам, оставшимся без отца, приходилось много помогать матери по дому и на огороде. Колька был старше Борьки на два года, но он тянулся к нему, потому что Борька много читал и много знал, а главное — беспрекословно поддерживал все его начинания.
У Борьки вообще друзья были, как правило, на несколько лет старше. С одногодками и тем более младшими по возрасту ему «водиться» было совсем неинтересно.
…Апрельское солнышко пригревает все сильнее, снег почернел, и кое-где уже проглядывает черная земля. Село прорезала целая сеть весенних ручьев и потоков. Овраги забеременели полой водой и вот-вот разродятся мощным выбросом в Красивую Мечу. Лед на реке вздулся, посинел, и ходить по нему уже довольно небезопасно. Окраины ушли под воду.
Борька с Митькой и Толькой-Арбузом каждый день пропадают на речке, чтобы не пропустить ледохода. Надо во что бы то ни стало не пропустить момента, когда по реке раздастся мощный гул, лед тронется и начнет колоться на огромные сегменты. Сначала он медленно поплывет по течению, шурша и задевая краями о берег, потом вдруг упрется в мост, начнет под напором крошиться, подниматься, словно живой, на дыбы, вода хлынет на поверхность и зальет все вокруг. Тысячи тонн напирают на жалкое строение колхозных инвалидов, и стихия побеждает. Мост издает слабый треск, и ледовый броненосец возобновляет свой плавный бег к Дону. На такое зрелище можно смотреть часами, не отрывая зачарованного взгляда от стихии!
— Лед поше-о-о-л! Лед пошел!
На крики сбегается чуть ли не все население, и стар и млад стараются не пропустить ледохода. Все стоят на самом краю берега и оживленно комментируют:
— Смотри, смотри, что он делает!
— А вон кто-то солому оставил на льду!
— А это что? Ребята, гляньте! Кто это там мечется? Никак чья-то собака?
— Какая собака! Это лиса. Ничего, она из любой ситуации выкрутится.
— Мишка, отойди от берега! Свалишься в воду!
Мужики прибежали с саками — длинными рогатками, снабженными сетью, — и бросают их в промоину с берега, стараясь выдернуть их из воды раньше, нежели их затрет льдинами. В мутной воде попадаются огромные рыбины — голавли, подусты, окуни, плотва, пескари и «попы» — местное название бычков. Сегодня вечером рыбаки пойдут по селу предлагать рыбу.
В течение одного-двух дней лед идет сплошным потоком, а потом появятся полыньи, пока, наконец, на третий день на водной, стремительно текущей глади останутся только редкие льдины и льдинки.
Вода поднимается метров на пять-шесть выше номинала, заливает огороды и растекается чуть ли не до самого подворья. Часто, копая огород, Борька находил в земле скелеты рыбин.
…Первые четыре года в школе Борька откровенно скучал — настолько он перерос программу всеобуча. Еще двух-трехлетним карапузом мать брала его с собой в школу, сажала на «камчатку» к какому-нибудь второгоднику, и Борька к семи годам незаметно для всех прошел всю науку с детьми старше его лет на пять или шесть. Бывало, что ему приходилось шептать правильный ответ соседу по парте, и тогда неумолимая указка матери довольно больно била его по макушке: «Веди себя прилично! Не подсказывай».
Свою первую учительницу Борька запомнил надолго, потому что ею стала его мать. Она по-родственному не пропускала ни одного его проступка и непременно «награждала» указкой по лбу. Ему страшно хотелось поучиться у другой учительницы, но так уж случилось, что коллега матери в 1949 году вела 2 и 4 классы, а матери в порядке очередности пришлось набирать первый класс и продолжать третий.
Начальная школа не оставила у него никаких ярких или радостных впечатлений. Даже святое и долгожданное для него время — лето — мать умудрялась испортить тем, что отдавала его на срок или два в пионерский лагерь. Самое смешное или грустное в этом было то, что лагерь располагался в родном селе в здании той же начальной школы. И пока Борька с чужими «городскими» ходил в строю по улицам деревни, его дружки носились как угорелые по огородам, купались по семь-восемь раз в речке, играли в «чижа», в «войну» или «казаки-разбойники», веселились во всю силу своей необузданной детской энергии и с сочувствием, как на заключенного, смотрели на него. Борька был готов сгореть со стыда перед односельчанами, бабка Семениха вступалась было за внука, но мать была непреклонна и каждый июнь определяла его в лагерь.
Донимали и сельскохозяйственные работы. Ладно, если бы на них «выгоняли» в учебное время, а то норовили отобрать для этого часть каникул. Он и так выматывался с бабкой и матерью на огороде.
Первое соприкосновение с сельскохозяйственной компанейщиной Борька получил в первом классе, когда они всей школой вышли на сбор кок-сагыза. Что это за культура и как ее выращивать, никто в деревне не знал, но занимала она на другом берегу реки огромные площади. Урожай выглядел в виде созревших и распушившихся одуванчиков. Пух, который, оказывается, должен был пойти на изготовление резины («Даешь стране резиновые покрышки!») уродился в настолько ничтожных количествах, что он весь с нескольких гектаров вместился в небольшой мешочек, прихваченный учительницей.
Несколько лет подряд проводились выходы на уничтожение сусликов — вредных грызунов, уничтожавших якобы чуть ли не весь колхозный урожай. Никто не удосужился, однако, подсчитать, в какой пропорции находилось количество съеденного этими довольно безобидными зверьками зерна с теми потерями, которые были вызваны нарушением агротехники и прочими головотяпствами хлеборобов. Но борьба с сусликами занимала не одну райкомовскую голову. С другой стороны, если учесть, что урожай зерновых еле превышал количество затраченного посевного материала, то и съеденное сусликами представлялось величиной не такой уж и малой. При этом администрация колхоза категорически запрещала колхозникам собирать на полях для себя колоски, которые в огромных количествах, срезанные несовершенными комбайнами, оставались гнить под снегом или запахивались плугом.
Охотникам на сусликов председатель выделял лошадь с повозкой, на которой стояла бочка с водой. Ребята выливали воду в нору суслика и ждали, когда захлебнувшийся вредитель вылезет наружу, чтобы тут же прикончить его палками. Шкурки с убитых зверьков снимали и сдавали в «Заготсырье» по двадцать копеек за штуку. У Борьки эта охота на беззащитных зверьков вызывала отвращение.
Но тяжелее всего давалась уборка картофеля и свеклы. Как правило, к этому времени начинали лить дожди, и черноземное поле превращалось в один большой и крутой замес, из которого не то что корнеплод, а ногу вытащить было невозможно. «Уборщики» представляли собой жалкое зрелище: учительница, словно наседка, застряла на километровой грядке, а вокруг нее сгрудились нахохлившиеся промокшие и прозябшие цыплята.
Все полевые работы лежали на плечах женщин и подростков. Недаром самая популярная частушка на селе была посвящена горемычным вдовам, с утра и до вечера пропадавшим в поле и еле зарабатывавшим один трудодень, на который выдавали по 200 граммов зерна. Прожить на это с двумя-тремя детьми было практически невозможно, если бы не выручал огородик и кое-какая скотинка, на которые власти то и дело угрожающе замахивались и грозились отобрать, отрезать, конфисковать, потому что частная собственность мешала с полной отдачей трудиться в колхозе.
В какой-нибудь праздник или застолье охмелевшая с рюмки самогона женщина с присущим всем русским стоическим отношением к горю звонко запевала:
Вот и кончилась война,
И осталась я одна.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба и мужик.
Из ста двадцати призванных на фронт мужчин вернулись десятка полтора, да и то почти все инвалиды. Основным мужским подспорьем стали подростки, принявшие на себя нагрузку погибших на войне отцов с десяти-двенадцати лет. Вернувшиеся с фронта мужики использовались в основном на плотницких и кровельных работах.
Безотцовщина сидела в каждом доме, выглядывала из каждого темного угла, печально смотрела на мир из каждой пары детских, слишком рано повзрослевших глаз.
Символом бессмысленности и тщетности колхозного труда было ежегодное строительство моста через Красивую Мечу. Каждое половодье мост сносило паводком, и каждое лето мост восстанавливался заново. На строительстве задействовалось почти все мужское население. Как только река входила в свои берега, на речке появлялась бригада плотников с топорами, пилам и неизменной «бабой» — огромным толстенным бревном, приспособленным для забития в дно реки свай. Мужики не торопились со сдачей моста, им был обеспечен постоянный «магарыч» от председателя колхоза, и они размеренно, не торопясь, с перекурами и байками трудились над ним весь май и июнь. Борька часто приходил на речку убедиться, как продвигается строительство моста, и слышал заунывное пение мужиков:
Как по нашей речке
Плыли две дощечки.
Гоп-хлоп, тра-та-та,
Плыли две дощечки.
На предпоследнем слоге каждой строки «баба» гулко ударялась о сваю.
Бичом всех женщин на селе был председатель сельсовета Масальский, бывший эсер, но вовремя переметнувшийся на сторону победивших большевиков. Он бессменно выполнял эту должность на протяжении двух десятков лет. На селе всегда не хватало грамотных людей, а когда они появились, и Масальского с должности прогнали, он пристроился в райфо работать налоговым инспектором и стал притеснять налогоплательщиков еще больше, нежели когда он был у власти.
Когда он с замасленным портфелем появлялся в Кунакове, все двери на селе запирались на замки, дети прятались в сарае, а козу или овцу выгоняли в огород. Горе той нерасторопной крестьянке, которая замешкалась и дала ему застать себя в хате! Масальский без приглашения вальяжно рассаживался за столом, клал нога на ногу, доставал из кармана пачку «беломора» или «севера» и, не глядя на хозяйку, еле слышно цедил сквозь прокуренные зубы:
— Ну что, хозяйка, платить налоги собираешься?
— Ой, да откуда же мне, Пал Василич, достать такие деньги? Вот погоди-тко, к осени зарежу барана, продам на рынке…
— Так у тебя и баран есть? Ну-ка глянем, значится он у меня. — Он доставал из портфеля книги, папки, шуршал листами и недовольно продолжал: — Так ты его и не заявила мне. Как же это так получается? Утаила от государства?
— Да что ты, что ты, Пал Васильч, как можно?
— Молчать! — Тут он выдерживал паузу. — Что там у тебя в печке? Мечи на стол.
Обрадованная хозяйка суетилась и складывала на стол скудную еду, которую она приготовила на ужин своим ребятишкам. Они уже выглядывали из-за занавески и голодными глазами наблюдали, как Масальский брезгливо тыкал вилкой в картошку и руками доставал из миски квашеную капусту.
— А что ж ты мне все сухомятку предлагаешь? — недовольно спрашивала власть.
— Так водочки-то у меня нет, сам знаешь…
— Давай свою табуретовку. Давай, давай, не бойся. Так и быть уж, я никому не скажу, — миролюбиво приговаривал председатель.
Спрятавшиеся в глубоких глазницах зрачки жадно и хищно блестели при виде початой бутылки самогона, припасенной хозяйкой для какой-нибудь нужды. Принципиальный борец с самогоноварением до поры до времени складывал свои принципы в портфель.
— Лет-то тебе сколько? — благодушно спрашивал Павел Васильевич, закончив трапезу и ковыряясь в зубах.
— Двадцать девять, — настороженно отвечала хозяйка.
— Так ты молодуха у нас! Ну-ка подойди ко мне поближе. Иди, иди, не съем я тебя, — плотоядно приговаривал он, не сходя с места. — Уважу я тебя, подожду до осени, когда зарежешь своего барана. А пока… пока договоримся с тобой полюбовно. Надо и меня уважить — жены-то у меня нет. Бобыль я.
— Окстись, Пал Василич, у меня вон дети… Как не стыдно!
— Ладно, ладно, молчи.
Уходил Масальский навеселе, покачиваясь из стороны в сторону и мурлыкая какую-то песню, когда на улице было темно. Каждый дом провожал его суровыми ненавистными взорами. Женщины крестились и шептали:
— Слава Богу, миновала нас нынче чаша сия.
…А потом, словно эпидемия, опустилась над Кунаковом очередная многолетняя кампания по подписке на государственные займы. Крестьяне, не имевшие никаких денежных доходов, принуждались к покупке облигаций на суммы, которые они не только никогда не держали в руках, но и не видели во сне.
Деревню обирали, грабили, душили, выжимали из нее последние соки, чтобы восстановить города, промышленность, накормить рабочих. И народ не выдерживал и убегал из деревни в города. Бежали, конечно, молодые. Поскольку паспортов на селе принципиально не выдавали, то молодежь запасалась справками, записывалась на торфоразработки и в шахты, ремесленные училища и бежала без оглядки вон из родных мест. После службы в армии ни один демобилизованный не вернулся в село — это был самый удобный момент в биографии сельского парня, чтобы сделать хоть какой-то выбор, помимо безрадостного и безнадежного колхоза, за которым человек закреплялся на всю жизнь.
Зимы стояли снежные и морозные, весны — многоводные и дружные, а лето выпадало жаркое и душное, с проливными дождями и грозами. Одно лето на всю жизнь запомнилось Борьке своими бедами и несчастьями. Ни одна гроза не обходилась без пожара или гибели человека. Жутко было вскакивать с постели ночью под частый перебив набата и наблюдать пляску огня на окнах дома. Как правило, подожженный молнией дом был обречен на сгорание, и хорошо, если удавалось общими усилиями отстоять соседнее подворье. Избы, покрытые соломой, горели как свечки. Людей, пораженных молнией, спасать не успевали, потому что телефона и машин в селе не было. Раненых закапывали в сырую землю, и как ни странно, многие этим спасались и выживали.
Пожары стали случаться и сами по себе, и Борька впервые увидел опаленное в огне тело человека — бабки Степанихи, которая еще вчера гонялась за ними с Митькой с хворостиной, застав их на не зрелой еще смородине. Деревню охватил суеверный страх, бабы рассказывали жуткие истории о видениях и пришельцах в белом на коне с косою в руках. Заканчивалась первая половина столетия, а черноземная область, находящаяся всего в 400 километрах от Москвы, погибала в грязи, нищете и средневековом суеверии.
Мать Борьки, как работник народного образования, в колхозе не состояла, а потому ему не грозила кабала колхозной оседлости. Но он жил в селе, а потому должен был делить со своими сельчанами все или почти все тяготы деревенской жизни. Он был у всех на виду, и при малейшей оплошности с его стороны на селе укоризненно говорили:
— А еще сын учительницы.
Звание сына учительницы обязывало. А потому он старался вести себя осмотрительно, не участвовать в слишком разнузданных шалостях, избегать драк. Драки на селе были своеобразным видом спорта, особенно в пьяном виде, законным выходом из тяжелого беспросветного быта.
По дореволюционной традиции село Кунаково было поделено на два лагеря: в одном была Иншаковка — восточная половина села, населенная в прошлом совершенной беднотой, жители которой в большинстве своем носили фамилию Иншаков, а в другом были Зайцевы, исправные середняки (в основном под фамилией Зайцев), содержавшие крепкие по черноземным меркам хозяйства и имевшие отходы в Москву, и «барские» — потомки работавших когда-то на барина Шилова. С незапамятных времен в селе, насчитывавшем около 200 дворов, существовали недоверие и неприязнь между этими лагерями, выливавшиеся в ссоры, коллективные драки, а временами и в настоящие побоища. До укрупнения колхозов на селе существовали три разные артели — отдельно для Иншаковки («Красный пахарь»), для Зайцевых («Путь Сталина») и для Барских («Пролетарий»), и последователи вождя всех времен и народов на селе вместе с «пролетариями» в противостоянии с «пахарями» всегда были заодно и дружно поддерживали другу друга против «иншаковских».
«Иншаковские» отличались дерзким характером, неудержимой жаждой стычек, неутомимыми мастерами организации засад, разборок и актов мести. Мальчишки редко появлялись на территории «вражеской» стороны в одиночку. В школе, как правило, наступало перемирие, но только в стенах школы, где противники только петухами наскакивали друг на друга, пускали в ход вербальные выражения далеко не мирного и дипломатического характера, угрожали, но рукам воли не давали. После уроков же военные действия возобновлялись с неукротимой последовательностью и энергией.
Больше всего драк и потасовок случалось на масленицу. На селе еще сохранилась старинная традиция коллективных кулачных выступлений, известных под названием «кулачки».
Сразу после школы, не успев как следует пообедать, первый эшелон «кулачников» выбегал на улицу. Его участники, в соответствии со своей весовой категорией, являлись мальчишки от восьми до двенадцати лет.
«Кулачки» начинались на границе Иншаковки и Зайцевых напротив магазина и церкви. Бойцы с той и другой стороны выстраивались в линию — стенку — и начинали биться, то бишь боксовать, кто как умел. Впрочем, правила «кулачек» были довольно строгие: наносить удары по голове и ниже пояса, а также ногами и посторонними предметами запрещалось категорически. При малейшем подозрении бой немедленно останавливался, и подозреваемый должен был предъявить противникам свои варежки или рукавицы, чтобы те могли убедиться, не спрятан ли там свинцовый или железный «биток».
В том случае, если подручное средство обнаруживалось, виновному предлагалось «биться» один на один с самым сильным бойцом противной стороны, при этом никто из его команды за него вступиться не имел права. Если «нарушитель конвенции» от единоборства отказывался, то он изгонялся с «кулачек» на весь «спортивный сезон», то есть до конца масленицы. Это было позорно и невыгодно: команда лишалась одного бойца, поэтому он покорно обрекал себя на избиение, но зато никто уже никаких претензий к нему предъявить не смог.
Бой часто бывал такой ожесточенный, что стенка под напором противной стороны иногда трещала по швам, разламывалась, а ее участники были вынуждены отступать, чтобы, отбежав на какое-то расстояние, остановиться, вновь выстроиться и организовать оборону. Если отпор организовать не удавалось, то проигравшие разбегались по домам, а победители, горделиво выпячивая грудь, разгуливали по чужой территории.
Борька, как житель Зайцева, вопреки наказам матери, тоже участвовал в «кулачках» и часто возбужденный возвращался домой и хвастался бабке:
— Сегодня мы гнали «иншаковских» до самого оврага!
Бабка удовлетворенно кивала головой и обещала матери ничего не рассказывать.
Когда счастье было на стороне Иншаковки, то он помалкивал, и бабка Семениха спрашивала его:
— Чтой-то ты, внучек, рано пришел домой?
— Да… нас там… это… «иншаки» потеснили.
Когда наступали сумерки, то в бой вступал второй эшелон «кулачников», подростков четырнадцати-пятнадцати лет, учеников «семилетки», а уж когда возвращались с работы и ужинали взрослые, на улицу выходил третий, последний эшелон. И тогда подростки уходили с «подмостков» и уступали «сцену» своим старшим братьям и отцам. Некоторые женатые мужики любили вспомнить молодость и тоже иногда выходили «размяться» на морозе. Многим из них не терпелось скорее вступить в дело, и они стояли рядом и давали рекомендации своим сыновьям и младшим братьям, как лучше «ухандакать» противника.
Когда дрались взрослые, улица наполнялась характерным уханьем, кряхтеньем, сопеньем, вскрикиванием и тупыми приглушенными ударами кулаков по телу, что напоминало впечатлительному Борьке Куликовское побоище. Иногда «кулачники», «подогретые» самогоном, увлекались боем и входили в такой раж, что забывали о правилах, и начиналась форменная потасовка. Тогда старались запомнить виновного, отловить его где-нибудь одного, застигнуть врасплох и отомстить. Вражда между лагерями тлела и поддерживалась еще несколько лет, пока из села в город не перебрался последний обидчик и обиженный. Но Борька к тому времени уже был за тридевять земель от своего села.
Странно, но когда речь шла о выступлении на «кулачки» против другого, соседнего села, то и «иншаки», и «зайцы», и «баре» выступали одной дружной командой, и на почве противостояния с Троекурово или Тютчево у кунаковцев происходили умилительные братания бывших противников. Это только свидетельствовало об искусственности причин их междоусобицы.
«Кулачки» на уровне сел и деревень организовывались на льду Красивой Мечи. В них участвовало исключительно взрослое мужское население, а ребятишки принимали участие в качестве рьяных болельщиков, разведчиков и курьеров:
— Дядя Миша, а вон там один троекуровский, мы видели, положил что-то себе в рукавицу!
— А ну покажи, который.
— Братан, братан! Да слушай же, тебе говорю! К тютчевским идет подмога!
— Да что ты говоришь? Беги в село, кличь ребят!
— Бегу!
От большого скопления людей лед под ногами бойцов гудел, трещал и грозил провалиться.
Застал Борька и другие сохранившиеся еще старинные русские обычаи, к примеру, такие, как совершение по всем правилам свадьбы, празднование Троицы и Пасхи, гадания под старый Новый год с помощью жженой бумаги, прославление Христа в ночь перед Рождеством, угадывание жениха для девушек. На селе еще были живы «старинные» люди, кое-что успевшие передать своим детям. Потом все это, под видом борьбы с пережитками прошлого и советизации уклада, куда-то уйдет, канет в Лету, умрет вместе с людьми, забудется, прорастет татарником и репейником, исчезнет доброта, и село превратится в сборище не помнящих родства убогих и сирых людишек, где будет праздновать пьянство, безверие, злоба и зависть.
Кунаково как село умирало на глазах Борьки. Когда он вернется в него лет через двадцать, то он его не узнает.
В Кунаково была только начальная школа, и для продолжения своего образования кунаковским школьникам надо было ходить в соседнее село Троекурово. Зимой, когда Красивая Меча замерзала, расстояние до средней школы сокращалось до двух с половиной километров, в остальное время надо было пользоваться мостом, и тогда путь увеличивался чуть ли не вдвое.
Пятый класс Троекуровской школы коренным образом изменил образ жизни Бориса. Чтобы успеть на занятия к восьми часам утра, надо было вставать в шесть, успеть позавтракать и минут за тридцать пять добежать в любую стужу и метель до деревянного здания монастырского общежития, в котором располагалась школа. В разграбленном и разрушенном женском монастыре располагались клуб, совхозные мастерские, небольшой плодово-ягодный и винный заводик. После шести уроков домой приходили в сумерки, когда в окнах Кунаково мерцали огоньки керосиновых ламп.
Вместо одного учителя в пятом классе появилось целое множество. Среди них выделялся математик Григорий Федорович — горбун, не замечавший своего физического недостатка, большой любитель посмеяться над ошибками и недостатками других. Впрочем, смеялся он по-доброму, и никто на него не обижался. Его жена Надежда Николаевна, высокая, статная, красивая подлинной русской красотой женщина, преподавала русский язык и литературу и тоже отличалась острым язычком. Пришедший с фронта Василий Тихонович, преподаватель физкультуры, с энтузиазмом выискивал таланты и к каждому районному смотру спортивных достижений готовил команду лыжников, легкоатлетов, гимнастов и пловцов. Борька хотел тоже стать сильным и ловким, и благодаря своим стараниям скоро был взят физруком на заметку. Он теперь часто задерживался после уроков на тренировках, и приходил домой к вечеру. Немка Мария Васильевна сначала ему не понравилась: молодая, нервная женщина часто «срывалась» и «отыгрывалась» за свое затянувшееся девичество на учениках — правда, в основном на нерадивых. Но потом он по достоинству оценил ее профессиональные качества, и перестал замечать в ней какие бы то ни было недостатки.
Учился Борька легко по всем предметам, отдавая предпочтение литературе, истории и немецкому языку. Скоро он стал отличником, хотя давалось это не всегда легко, особенно по части физики, химии и тригонометрии, которые он откровенно не любил, а потому требовали больше усилий. Особыми достижениями Троекуровская средняя школа не отличалась, но учителя во главе с директором Николаем Федоровичем Ветловским в тяжелые послевоенные годы делали все от них зависящее, чтобы программа выполнялась, чтобы способные получали максимум возможностей для своего развития, чтобы остальные ребята не отставали и подтягивались до их уровня, чтобы всем все было понятно, а уж остальное зависело от самих учеников.
Неожиданно Борька захотел научиться играть на аккордеоне. Когда он услышал и увидел, как играет на этом инструменте пришедший недавно в школу новый преподаватель математики Сергей Абрамович, он буквально заболел, и мать подарила ему новенький тульский баян. Аккордеона в лебедянском культторге в тот момент не оказалось. Но он был счастлив и так, так что часами занимался теперь по самоучителю, разбирал нотную грамоту, отрабатывал «пальцовку» и разучивал простенькие мелодии. Он долго не решался со своим небогатым репертуаром появляться на публике, но деревенские девчата и парни были не очень разборчивы в отношении техники исполнения, и скоро гурьбой ходили за Борькой, умоляя сыграть то «страдания», то «елецкого», то «мотанью», которые он подобрал на слух, а то и просили покружиться под звуки «Березки» или «Сопок Манчжурии», «потоптаться» под «Брызги шампанского» или «Рио-Риты». Каждая новая разученная вещь несла на себе миссию музыкального просвещения.
Борька стал «первым парнем на деревне», и теперь часто приглашался на всякие сходки: проводы парней в армию («Последний нонешний дене-о-о-чек гуляю с вами я, друзья»), дни рождения («Не могу я тебе в день рождения дорогие подарки дарить»), свадьбы, вечеринки, которые девчата и парни в длинные зимние ночи по очереди устраивали в своих домах. Это было обременительно, но почетно. Мать иногда запрещала ему идти в ту или другую компанию, и тут уж ничего нельзя было поделать.
Борька быстро взрослел. Он уже попробовал самогона, который в Кунаково гнали исключительно из сахарной свеклы, знал, кто по ком «страдает», кто с кем «гуляет» и кто кому изменяет. Признаться, ему было приятно ощущать себя на равных с каким-нибудь двадцатилетним Серегой, беззаветно отплясывавшим «мотанью» и искренне предлагавшим сопливому баянисту довольно завидную жизненную перспективу:
Ах ты, Боря, дорогой,
Мы с тобой на пару
Руки-ноги оторвем
Любому татару.
От некоторых смелых девичьих частушек его бросало в жар:
Ох ты, Боря, дорогой,
Хорошо играешь.
Почему же ты домой
Нас не провожаешь?
Игра на баяне привела его в художественную самодеятельность. Теперь он соло и вместе с Сергеем Абрамовичем исполнял в Троекуровском клубе «Полонез Огинского», венгерские танцы Брамса или карельскую польку, аккомпанировал певцам и танцорам, выезжал с концертами в окрестные села. Он неожиданно открыл в себе «артистические» данные, и теперь на пару с товарищем по классу Сашкой Лукашиным часто выступал в роли ведущего или конферансье. Они довольно удачно подражали популярным тогда Тарапуньке и Штепселю. Они и вправду выглядели достаточно правдоподобно: длинный и нескладный Борис, стеснявшийся своего роста, и короткий толстенький Сашок. Они неизменно срывали аплодисменты у неизбалованной публики и стали знамениты на весь сельсовет, как минимум.
Было такое время, когда все торопились жить.
«И жить торопится, и чувствовать спешит…»
Быстрей, быстрей, а то не успеешь!
Страна торопилась перевыполнить пятилетку, перегнать Америку и еще что-нибудь «пере».
И общий стремительный бег не мог не захватить Борьку. И он рвался в манящую бездну событий и романтическую дымку будущего, как молодой жеребенок, старающийся не отстать от несущегося по вольному лугу табуна. Отрочество открыло всю прелесть открывающейся перед ним бесконечной дороги, и он перестал замечать серые деревенские будни — настолько его собственные интересы и переживания заслонили неприглядные детали существования. Вот только как жаль, что ему всего четырнадцать, а не хотя бы восемнадцать! Как медленно идут годы!
Когда же, наконец, он увидит себя на мостике красивого и изящного эсминца, подставляя грудь свежему ветру, бороздя моря и океаны, изредка возвращаясь к родным берегам, где, конечно же, его будет ждать девушка. Какая она должна быть, он представлял еще очень смутно, ни в Кунаково, ни в Троекурово, ни в районном центре Лебедяни он ни разу не видел своего идеала, но, как у каждого отважного путешественника и моржа, она будет непременно. Его воображение рисовало то романтический образ Ассоли в «Алых парусах» Грина, то статную великосветскую диву типа княжны Мэри из «Героя нашего времени» Лермонтова, а то и кроткую безвольную крошку Джульетту из «Тружеников моря» Гюго. Как бы то ни было, но она будет терпеливо его ждать на берегу, а он всю жизнь посвятит морю, потому что без моря он свою жизнь не представляет, а потому только изредка будет навещать ее. Они будут жить долго и счастливо…
В восьмом классе он стал более пристально смотреть на своих соклассниц, хотя бедная, простая одежда пятнадцатилетних деревенских девочек мешала ему разглядеть Ассоль или Джульетту. Потом скоро настало время, когда это наконец свершилось — у него появилась подружка по имени Надежда! И тут неоценимую дружескую услугу оказал верный оруженосец Сашка Лукашин. Это он выступил в классической роли посредника между молодыми любовниками и с успехом доставил в оба конца записки: от него — приглашение выйти на улицу и погулять, а от нее — согласие на это приглашение.
Надя была видной и заметной девочкой в школе, не блиставшей красотой, но хорошо сложенной и физически развитой. Она более была известна тем, что в легкой атлетике не имела себе равной во всей Липецкой области, и потому считалась любимицей Василия Тихоновича и всей школы. У нее рано умерла мать, и воспитывала ее бабушка. Борис долго размышлял наедине с собой, кого же отметить своим вниманием (вон троекуровский корешок Володька Зюзин уже во всю «крутил» любовь с Валентиной, а он все чего-то медлит!), пока не остановил свой выбор на Наде, с которой иногда вместе выезжал на соревнования в Лебедянь, а один раз даже в Липецк.
Представился благоприятный случай. В клубе молодежь устроила вечер по случаю какого-то комсомольского события, и восьмиклассники приняли в нем участие на равных правах со старшими комсомольцами школы и совхоза. Надя была в окружении девчонок из восьмых же классов, и Борис стеснялся пригласить ее на танец. Вот тут-то и подвернулся верный Санчо Панса. Услышав от Бориса, в чем состояла его проблема, он тут же вызвался отнести Наде записку.
…На землю медленно и плавно опускались бабочки-снежинки, отражаясь в свете единственного фонаря рядом с клубом. Где-то лаяли собаки, из соседнего дома женский голос позвал какого-то Петьку — вероятно, Москвичева — ужинать. Пять минут, на которые «оруженосец» исчез с запиской в клубе, показались Борису целой вечностью. Наконец Штепсель-Лукашин выкатился из дверей и победоносно доложил:
— Порядок, Боб! Не журись. Надюха сейчас придет.
— Что она сказала?
— А ничего. Прочитала записку и сказала, чтоб я передал тебе, чтоб ты ждал у бюста Ленину.
— Как она реагировала?
— Нормально.
— Другие ничего не заподозрили?
— Нет.
— Ты уверен?
— На все сто. Ну ладно, Боб, я пошел. А то Надежда вот-вот подойдет. Пока. Желаю успеха. Домой в Кунаково вместе?
— Конечно. Подожди меня немного у автомастерских.
— Заметано.
Лукашин ушел, а Боб опять остался один. Он прислушался к тишине, и услышал, как громко стучит в его груди нетерпеливое сердце. Ведь он часто в школьном коридоре сталкивался с ней, вступал в разговор, буднично шутил, смеялся, а теперь ее появление приобретало совершенно жуткую по своей таинственности окраску.
Надя возникла за его спиной тихо и незаметно, и он вздрогнул от ее легкого прикосновения:
— Привет.
— Привет.
— Ты что-то хотел мне сказать?
— Я? Нет… То есть да… Давай прогуляемся?
— Давай. — Девушка искоса взглянула на него, загадочно улыбнулась и смахнула с выбившегося из-под красной вязаной шапочки локона снег. Они пошли по слабо освещенному селу, которое уже готовилось отойти ко сну. Было пусто и красиво — совсем не так, как днем. Они молча шли одни по улице, пока она не спросила:
— Ну что, будем молчать?
— Нет, почему же… Слушай, давай дружить?
— А как?
— Ну, это… будем встречаться, разговаривать, ходить вместе в… — Борька хотел сказать «в кино», но сразу представил любопытствующие взоры соклассников, укоризненные замечания взрослых и осекся на полуслове.
— В гости? На комсомольские собрания? — иронично переспросила Надя.
— Да нет, вообще…
Она помолчала с минутку а потом сказала:
— Я согласна, только давай не демонстрировать нашу дружбу для посторонних. На людях будем делать вид, что между нами ничего нет.
— Почему? Что в этом плохого?
— А вот увидишь. Давай погуляем по парку.
В бывшем парке барской усадьбы Шилова было еще темней. Они шли по большой аллее, за которой угадывались очертания пекарни, построенной на месте разбомбленного немцами дома. Из трубы к небу поднимался дымок, а от самой пекарни вкусно пахло свежеиспеченным хлебом — совсем как дома, когда бабушка пекла свои знаменитые ржаные караваи.
Они постепенно разговорились. Борис рассказал ей о своей сокровенной мечте, о том, что хотел бы пойти учиться в военно-морское училище. Наде эта идея понравилась, и она тоже посвятила его в свои планы поступить в пединститут на отделение иностранного языка, и он тоже одобрил ее решение.
Время приближалось к десяти, и он вспомнил о том, что где-то на морозе его ждет Сашка.
— Ты знаешь, извини, но мне пора.
— Да, конечно. Мне тоже. Ты меня не провожай, я сама дойду, а то тебе еще топать до Кунаково.
— Хорошо. До свидания. До завтра.
— До завтра в школе.
Они помахали друг другу руками и при выходе из парка разошлись в разные стороны. Уже на подходе к автомастерским Борис увидел смешную фигурку Лукашина, обутого в легкие ботинки и припрыгивавшего для сугрева.
— Ну ты даешь! Я тут чуть дуба не дал. Где ты запропастился? — встретил он Бориса недовольным голосом.
— Ты же знаешь где.
— Ну ты хоть не зря проторчал на морозе?
— Что значит «не зря»?
— Ну поцеловал хоть ее?
— Ты что? Разве можно с первой встречи? Да и вообще, какое твое дело? — Он уже начал жалеть о том, что посвятил Лукашина в свои сугубо личные дела.
— Ага, как записки носить, так ко мне, а теперь «какое твое дело?»
— Да ладно, Сашк, не обижайся. Догоняй!
Борька пребывал в благодушном настроении и прощал всем, кому был должен. Он пустился вприпрыжку по еле угадываемой в темноте и чуть протоптанной дорожке. Лукашин с гиканьем и свистом пустился вслед:
— Стой, говорю! Грабят!
Остановились они уже на барской окраине Кунакова.
Они дружили до самого окончания десятого класса. Жизнь была прекрасна и удивительна. Потом она развела их в разные стороны.
…Товарищи по учебе тоже обзавелись все подружками, и они вместе отмечали свои дни рождения, ходили в кино, устраивали вечера танцев в школе, участвовали в соревнованиях, ссорились, мирились. Женька Соколов, приехавший с родителями из Корсакова, что на Сахалине, женился на своей сокласснице и остался работать в совхозе. Володька Зюзин, не дожидаясь аттестата зрелости, втихомолку сводил свою Валентину в ЗАГС, через пень колоду сдал выпускные экзамены, а после школы поступил в пограничное училище и увез жену на Дальний Восток. Через два года она вернулась в Троекурово с маленьким сыном вдовой: Вовка сорвался с обрыва на какой-то сопке и разбился насмерть.
Об отце Борис больше почти не вспоминал. Чаще мать заводила о нем разговор с бабкой, и если он при нем присутствовал, то мать непременно предупреждала:
— Смотри, если позволишь себе общаться с ним! Я прокляну тебя и откажусь как от сына.
Борису было жалко видеть, как мучается и переживает мать, и дал ей обещание непременно выполнить наказ. Он прожил без отца пятнадцать лет и прекрасно обходился без него. Если отец ни разу с того 1946 года не вспомнил о сыне, так зачем он вообще ему нужен?
Слезы матери, замешанные на обиде за свою неудавшуюся женскую долю, помноженные на безбожную несправедливость государства по отношению к своим солдатам, жестоко отомстят Борьке и оставят в его душе глубокую незаживающую рану. Настоящая безотцовщина проявляется тогда, когда человек забывает о своей крови.
— Помнишь, друг, как по утренним росам, нас с тобой провожали в Москву? И казалось, что сам Ломоносов… — раздался над притихшей речкой дружный дуэт не окрепших еще мужских голосов.
— Боря, Саша, будьте там повнимательней. Глядите, чтобы не украли чего.
Мать с Марьяной Лукашиной стояли на мосту и прощались со своими сыновьями. Позади остались десять лет учебы в школе, экзамены на аттестат зрелости, учителя, деревня с ее горестями и радостями, друзья, знакомые. Впереди — столица нашей родины, институт, интересная работа.
Сашка готовился поступать в МАИ, а Борис наметил для себя иняз. В начале десятого класса он сдался на уговоры Марьи Васильевны и твердо решил поступать учиться на переводчика. В армии началась повальная демобилизация офицеров. Правительство переквалифицировало их в специалистов сельского хозяйства — скотников, конюхов, птичников. Армия в эпоху развивающегося социализма и наметившейся международной разрядки оказывалась лишней. В такой ситуации поступать в военно-морское училище было бессмысленно.
На экзаменах на аттестат зрелости Борис получил «четверку» по сочинению, и вместо золотой мог претендовать только на серебряную медаль. Он нисколько от этого не расстраивался и потихоньку стал собираться в Москву. В один из последних дней июня в Кунаково неожиданно появился директор школы Ветловский. Он-то очень рассчитывал на то, чтобы отчитаться в РОНО о двух «золотых» выпускниках, а Борис своей «четверкой» по сочинению досадно снизил этот показатель. Николай Федорович вместе с матерью «насели» на Бориса и заставили переписать «четверочную» работу без ошибок. В результате он получил тоже золотую медаль, которая при прочих равных условиях давала ему лишний шанс поступить в институт…
— Ну мама, до свиданья. Не беспокойся, все будет в порядке. Как приеду к дяде Коле, сообщу.
Сашка тоже стал прощаться со своей матерью.
Когда они перешли через мост, поднялись на крутой правый берег Красивой Мечи и оглянулись назад, то в горле у него запершило, а в глазах возникла пелена. На том берегу стояли маленькие, сгорбленные фигурки матери и Марьяны, все еще машущие руками им вслед.
— Ого-го-о-о! Прощай Кунаково! Не забывай нас! — прокричал Сашка.
Он не пройдет по конкурсу в МАИ и начнет работать на заводе «Калибр». Борису повезет больше: он успешно выдержит приемные экзамены в Институт иностранных языков имени французского коммуниста и станет переводчиком немецкого и английского языков. Он пойдет прямой дорогой к своей цели, никуда не сворачивая и нигде не останавливаясь.