Фронт был рядом. По звукам, доносившимся из селений, которые они из предосторожности обходили стороной, по редким взрывам шальных снарядов, прилетавших с той стороны, из-за Варшавки, стало понятно, что они вышли в ближний тыл, что через два-три километра, а может, и меньше, начнутся немецкие линии. И здесь нужна была особая осторожность. Шли молча. Воронцов даже курить запретил. Хотя махорки давно уже ни у кого не было. Выкурили последние трофейные сигареты. Однако бойцы приспособились изготавливать табак из старого моха, листьев и травы. Курево, конечно, получалось слабым, а дым то невыносимо вонючим и приторным, то слишком кислым, то прогорклым. Но народ не унывал. Нелюбин посмеивался:
— Старики говорили: из бороньего зуба щей не сваришь. А ведь неправда! Кустарный-то табачок очень даже питательный, порою, у иных умельцев, вроде моего Куприкова, очень даже духовитый. — И вздыхал. — А что, товарищ курсант, как говорят: хлеба нету, так пей вино!
Кустарным Нелюбин называл этот самодельный табак потому, что он рос на кустах. Так как кустарник рос повсюду, то для бойцов, когда взвод шел нескончаемыми лесами, было настоящим наслаждением и забавой искать лучший рецепт кустарного табака, смешивая то те, то другие листья, добавляя в них, «для духу», то перетертого моха, то листьев донника или другой какой пряной травы.
Когда вышли из леса на луга, заросшие кустарником и редкими березовыми куртинами, Воронцов, пропуская вперед обоз с намерением проверить тыльный дозор, услышал такой разговор. Разговаривали бойцы младшего лейтенанта Нелюбина — Куприков, Полевкин и Золотарев. Шедший за ними замыкающим, позади прикрепленной к его отделению повозки Нелюбин только слушал свое войско и посмеивался.
— Вообще-то, братва, о курехе для личного состава должно начальство заботиться, — философствовал Золотарев, искоса поглядывая на Нелюбина. — Я правильно говорю, товарищ младший лейтенант?
Нелюбин вначале только усмехнулся. Но Золотарев повторил свой вопрос. И тогда Нелюбин, видя, что от блатаря, который, видать, что-то задумал, так просто не отмотаешься, сказал следующее:
— Это правило, товарищ боец, применимо в том случае, когда подразделение, к примеру, находится в глубокой позиционной обороне. Тылы налажены, снабжение не запаздывает, и старшина и каптенармус добросовестно исполняют свои служебные обязанности снабжения личного состава всем необходимым. К данной обстановке ваше напрасное замечание неприменимо. Более того, если это ваше замечание выходит за границы обыкновенной солдатской шутки, то оно идейно вредно. А стало быть, я, как ваш непосредственный командир, должен этот неуместный и несдержанный вред немедленно пресечь.
— Но что же это тогда получается, товарищ младший лейтенант? Я, к примеру, человек некурящий, в последнее время редко пьющий, и должен дышать этой гадостью? Табак из чужой пасти я еще кое-как переношу, но вы ж понюхайте, какую парашу курит, к примеру, рядовой Полевкин!
— Полевкин! — окликнул Нелюбин идущего рядом с Золотаревым бойца; Полевкин шел в трофейных сапогах и улыбался. — Сапоги не жмут?
— Никак нет, товарищ младший лейтенант! В самый раз пришлись. Никаких претензий к службе тыла не имею.
— А что ты куришь?
— Что все, — пожал плечами боец.
— Все курят листья, мох и донник. А от тебя чем воняет? Ты понимаешь, что твои извержения могут привлечь внимание противника? Сейчас же выбрось свою «торпеду»!
— Это, братцы, у нас в городе на нижней слободе, возле самой Оки, жил один дед. Валенки носил зимой и летом. Дед ветхий, и валенки тоже. Все уже молью проточены. И вонища от них! То ли старческой мочой, то ли еще чем-то. У Дюбина вон как ноги пахнут, когда он их проветривать разоблакает! На привале рядом не садись! Но Дюбин-то мужчина молодой, тридцати еще нет. А как могут пахнуть ноги у столетнего старика? Дед тот в последний раз ноги мыл, наверно, когда из армии пришел. Николаевский солдат. Двадцать пять лет служил. А человек он был все же заслуженный и медаль имел за оборону Севастополя. И вот раз местные купцы купили тому николаевскому ветерану новые валенки. Приносят ему этот подарок и говорят: сымай, дедушка, свои проеденные да изношенные и изволь наши новые обуть. Подарок ветерану пришелся по душе. Снял он свои изношенные да вонючие, как вон у Дюбина портянки, и говорит: а куда ж мне их девать, старые-то. Жалко, мол, все же. Не жалей, говорят ему, дедушка, ходи в новых, а износишь их, общество тебе очередные справит. Видят, что дедок мечется, не знает, куда старые свои валенки деть, и, чтобы он их в избе не оставил и не припрятал такую рухлядь, говорят ему: а вон, мол, кидай в огонь, они и сгорят. А дети как раз «весну грели». Это у нас в городе праздник такой есть, «Жаворонки» называется. Когда появляются первые проталины и уже пригревает хорошенько, дети жгут костры, а матери пекут из теста жаворонков. В кострах тех сжигают всякий хлам, особенно обувку ненужную. И вот тот заслуженный дед бросил в костер свои валенки. Загорелись. И что ж тут было! Газовая атака по всему фронту! Народ с нижней слободы начал на горку перебираться. Вот как дедовы валенки воняли.
Посмеялись бойцы рассказу Куприкова. А Дюбин вдруг вздохнул:
— Да, пекли и в нашей деревне жаворонков. Это ж на Сороки. Сороки — это девятое число марта. Если по старому стилю. Сороки святые — колобаны золотые. В каждом дворе пекли по сорока таких колобанов-жаворонков. И ели мы их от пуза. Бывало, мать говорила: сколько проталинок на горке, да в пойме, на полях вокруг деревни, да по опушкам, столько и жаворонков на Русь прилетело. Эх, до чего ж вкусные колобаны мать пекла! — И Дюбин, обычно молчаливый, вдруг тихонько запел. И его все слушали молча. Никто не проронил ни слова. Даже идти старались тихо.
Ты, воспой, воспой, жавороненочек,
На крутой горе, на проталинке.
Ты воспой, воспой, пташечка малая,
Пташка ль малая, да голосистая.
Про тое ль про ту да теплу сторонушку,
Что про те ли те, да земли заморския,
Земли заморския да чужедальняя,
Где заря со зоренькой вместя сходятся…
Дюбин обеими руками держал ремень винтовки и, глядя под ноги, тихо гудел своим нутряным рокочущим басом. Он так и не довел песню до конца, сошел на дрожащий шепот. А погодя, когда легче стало дышать и встречный ветер высушил расплющенную на щеке слезу, сказал:
— Эх, братцы, сейчас бы тех материных колобанчиков! Хотя бы по парочке на брата.
Но вот подошли к немецкой обороне, и все вольности разом прекратились.
Пекли жаворонков и в Подлесной… Но что о них вспоминать в октябре? И в Прудках их, конечно же, тоже пекли. Пелагея — своим сыновьям. Старший, Прокопий, быть может, залезал в крышу и поднимал жаворонка выше трубы. Так в детстве делали они. Теперь Пелагеиным сыновьям жаворонков будет печь Зинаида. И сыновьям, и его дочери тоже.
Когда он рассказал Степану и Кондратию Герасимовичу о том, что у него, пока он жил в примаках в деревне, родилась дочь, те некоторое время молчали. Ему хотелось услышать от них, единственных оставшихся в живых и самых близких товарищей, что думают они о нем и обо всем, что с ним произошло. Первым нарушил молчание Степан:
— Я у немцев послужил. Кондратий Герасимович два раза в плену побывал, получил медаль и кубари в петлицы. А тебе, брат, повезло больше всех. У тебя ребенок родился. И не просто ребенок, а девочка. А девочки, говорят, рождаются к миру.
— Вот-вот, — поддержал его настроение и Нелюбин, — мы уже больше года только и делаем, что убиваем да прячемся от пули. А ты, Сашка, человека родил! Это ж что означает? Это означает то, что ты теперь должен живым вернуться с этой войны. Желательно, сильно не покалеченным. Чтобы девочку свою смог выходить, на ножонки поднять. Эх, ребятушки, когда бы распроклятая эта война кончилась, да я бы живой-здоровый домой вернулся, я бы сразу всем своим бабам, обеим-двум, ребят позаделал! Пусть рожают! А сам бы с утра до ночи работал. Вон сколько народу побито, покромсано, по лесам да оврагам раскидано. Улитой, говоришь, назвали? Хорошее имя. Природное. Лесом от него веет, и лугом, и пашней. Пашня весной пахнет, как дитя распеленутое.
Воронцов присел на муравьиную кочку, снял с прицела чехол и начал всматриваться через прозрачные кусты в глубину луга, где вот-вот должно было появиться тыльное охранение. Пролетела сорока, мелькнула в прицеле черно-белым ворохом своих крыльев и пропала в осиннике. Кто-то ее вспугнул. Должно быть, охранение и вспугнуло. Когда проходили этот пологий луг, обрамленный с одной стороны стройным высоким ельником, а с другой таким же взгонистым зрелым березняком. Вот и летает теперь заполошная птица, не может никак успокоиться, что потревожили ее покой, нарушили одиночество, принадлежащее только ей одной. Как, должно быть, счастливо одинокое существо в этом мире, подумал Воронцов. Ему не с кем враждовать. Собирай себе букашек и семена трав. Вон их тут сколько. Но сорока — хищница. И одиночество ей ни к чему. Это Воронцов знал.
Танкисты вышли из ельника одновременно. Они быстро пересекли луговину, и, если бы не черные комбинезоны, Воронцов вряд ли бы проконтролировал их появление. Ивовые заросли, еще сохранившие на молодых побегах остатки бурой листвы, на некоторое время скрыли танкистов. Прицел был заполнен другими предметами. Танкисты вышли левее. Они часто оглядывались куда-то в дальний угол луга, где темнели мокрые валуны, обросшие сизым лишайником. Пригнувшись, тут же побежали к нему. Мгновенно сразу все поняв, Воронцов залег и перевел прицел в дальний угол луга, туда, где зеленела изумрудной отавой болотистая лощина. Нет, никого там не было. Сорока вновь появилась в прицеле. Она стремительно ныряла в ольховые заросли, то исчезая в них, то вновь появляясь в сизой сырой дымке над лощиной. Слышался такой же нервный ее стрекот. Там кто-то ходил. Так сороки могут реагировать только на крупного зверя. Или на человека. Но вряд ли здесь, в нескольких километрах от фронта, остались кабаны или лоси. Даже более мелкая живность наверняка давно откочевала подальше от грохота канонады и людей с оружием, заполнивших лес.
По хрусту травы и хриплому дыханию Воронцов понял: танкисты залегли где-то рядом.
— Демьян! — окликнул он младшего сержанта. — Кто там?
— Кто-то — за лощиной. С той стороны. Идут все время параллельно нашему следу. На след не выходят. Дистанцию не сокращают.
— Вы их наблюдали?
— Нет. Думаю, и они нас тоже. Мы сразу сменили маршрут.
— Уходите живее. Я найду вас по следу. Передай Нелюбину — пусть свернет в лес. Затаитесь там где-нибудь в лощине и выставите часовых.
Танкисты отползли к березняку и вскоре исчезли в лесу. Воронцов остался один. Надо было понять, кто там ходит? Погоня? Случайная встреча? Тогда — с кем? Полицаи? Немцы? А может, партизаны? Или кто-нибудь из местных жителей?
Он продолжал осматривать опушку дальнего березняка за лощиной, гать левее, видимо, давно заброшенную, заросшую камышом и какими-то толстыми будыльями, высохшими и повалившимися на черную колею. Хорошо, что они не поехали по той дороге, не воспользовались бродом и не оставили там следа. Обозу он приказал двигаться по лесу. Но след за ними все равно оставался. Если идут по нашему следу, то, скорее всего, местные полицаи. Эти не отстанут. Выследят и будут брать. А может, кто-нибудь и похуже.
Сорока вновь нырнула в березняк и больше не показывалась. Это означало только одно: те, кто ее так раздражал, были совсем рядом. Оставалось ждать.
Качнулась ивовая ветка, роняя рыжий лист, который мгновенно вспыхнул в окуляре прицела, как вспышка выстрела, и исчез в бурой траве. Человек в немецком камуфляже появился в глубине просеки. Остановился. Не оглядываясь, делал знак рукой. И тотчас еще трое в таких же камуфляжных накидках и кепи с длинными козырьками вышли из-за ольхи, на бегу перестраиваясь в цепочку, направились прямиком к броду. Трое. Четвертый, опустившись на корточки, сидел на просеке и осматривал в бинокль луг и противоположную опушку. Блеснули окуляры его оптики. Нет, не заметил. Главное, теперь не двигаться. Хуже, если их больше. Четверо… Четверо… Четверо — тоже много. Нет, видимо, больше все же никого. Четверо. Но если их только четверо… И если они идут по следу их обоза… Главное, не шевелиться. Сидевший на корточках встал, сунул за пазуху бинокль и тоже пошел к броду. Во все время, пока он сидел на просеке на четвереньках и смотрел в бинокль, ни с кем другим, кроме троих, перебегавших брод, он не перекинулся ни словом, ни жестом. Значит, четверо. Их было всего четверо. Вооружены немецкими автоматами. Приклады откинуты для прицельной стрельбы.
Через минуту автоматчики в камуфляжах перебрались по гати через болотину и скрылись за ивняком в лощине.
Если они теперь, за гатью, уйдут правее, то след обоза останется правее, они его не заметят. А значит, пусть уходят своей дорогой. Пусть спокойно уходят. Они — своей. Мы — своей.
Но «древесные лягушки» появились точно там же, откуда полчаса назад выскочили танкисты. Значит, тележный след они все-таки нашли и идут по нему. Пробежали шагов двадцать, присели. Видимо, совещались. Старший привстал и поднял к глазам бинокль. Опустился. И тотчас один из группы побежал назад, к броду.
Воронцов, все это время лихорадочно метавшийся между надеждой, что все обойдется, что у «древесных лягушек», скорее всего, другая задача, а не преследование обоза, и необходимостью действовать, мгновенно понял: если хотя бы один из четверых уйдет, через несколько часов по их следу сюда прибудет взвод с пулеметами и минометами, они окружат обоз и всех расстреляют. Кому-то повезет меньше — их захватят живыми. Он просунул винтовку в развилку молоденькой березки и взял в прицел бегущего к броду.
Выстрел прозвучал так громко, что тишина лесного луга, счастливо затерявшегося в прифронтовой полосе и чаявшего не увидеть ни человеческой крови и не услышать ни близкой стрельбы, ни стона смертельно раненных, оказалась разнесенной в клочья. У Воронцова оставался еще один шанс и еще один более или менее верный выстрел в том случае, если «древесные лягушки» не успели проконтролировать вспышки его выстрела. Хотя это противоречило одной из главных заповедей снайпера: не стрелять с одной позиции, какой бы удобной и выгодной она ни была, более одного раза. Воронцов рискнул. Он остался в прежней позе: стоящим на колене, с винтовкой на сучке молоденькой березы. Березка еще шелестела, хлопала на ветру неопавшей листвой и неплохо его маскировала. Оставалось надеяться на то, что ветер мгновенно рассеял пороховой дым и его они тоже не заметили. Упасть в траву и откатиться в сторону, чтобы поменять позицию на случай прицельного ответного выстрела, означало увеличить реальность того, что его заметят именно во время выполнения этого маневра. Если это немцы, то — егеря. Если спецподразделение, то тем более следует опасаться их.
Воронцов наблюдал одним глазом — в окуляр прицела, — как неподвижно лежал в траве, упав ничком, вперед, и немного развернувшись, так что одна рука была с размаху откинута назад, связник, а другим — как крутили козырьками длинных, как утиные клювы, кепи залегшие в траве. Они пока не стреляли. И Воронцов понял, что он все же заполучил у судьбы и второй выстрел. Связник признаков жизни не подавал. К нему никто не бросился на помощь. Значит, он не стонал и не издавал других звуков, которые всегда заставляют находящихся рядом подбежать или подползти к раненому для оказания помощи. Но стрелять в первую же попавшуюся в прицел кепи или самую удобную цель было нельзя. Следующий выстрел он должен сделать только в одного из них. Только в одного. Но его Воронцов пока еще не видел.
Воронцов осторожно перевел ствол винтовки левее. Прицел заскользил по бурым разводам травы и вскоре остановился. Вот они… Лежат… Все трое… От напряжения скрипнули шейные позвонки. Который из них? Кепи приподнимались из травы и исчезали. Двигались плавно, словно в воде. В их движениях чувствовалась уверенность, опыт. Один начал отползать левее. Воронцов увидел стриженый затылок и белую подкладку капюшона. За спиной вещмешок. Но не красноармейского образца. Узел затянул не лямкой, а шнурком, который завязан петлей и свисает вниз. Нет, не этот… Этот выполняет приказ. Командир таскать мешок не будет. У немцев это соблюдается строго. Значит, один из этих… Вон он. Лежавший правее шевельнулся и медленно приподнялся. Он наблюдал в бинокль. Движения его были медленны, как у хищника, готовившегося к атаке. Он вел биноклем в сторону Воронцова. Вот остановился, замер, вытянул шею, бинокль в его руке вздрогнул, то ли он что-то успел сказать своим подчиненным, то ли не успел ничего, а просто пуля, вылетевшая из ствола «маузера», мгновенно описав короткую, в полтораста метров, траекторию над прогорклой осенней травой невыкошенного луга, пробила ему кадык, и камуфляж рухнул в ту самую траву, которую только что обжил — примял, нагрел своим телом.
То, что произошло в следующие минуты, Воронцов отчасти предугадал заранее. Человек на войне приобретает многое. И если ты не пропал в одной из первых атак, не сгинул во время выхода из окружения, когда никому ни до кого, если научился спать вполглаза и при этом слышать не вполуха, а абсолютно все, что происходит вокруг, то это означает, что ты научился жить на войне. Ты стал частью войны. Ты даже менее уязвим, чем еловый кол, стоящий в двадцати пяти шагах от твоего бруствера с обрывками колючей проволоки. И вот теперь, не искушая судьбу, Воронцов медленно опустился в траву. Автоматы уже грохотали длинными очередями, и пули рубили верхушки сухостоя и кору деревьев вокруг. Но это была неприцельная, слепая стрельба. Так ведут огонь испуганные и неуверенные стрелки, желая, в первую очередь, психологически подавить противника, вынудить его сделать ошибку, торопливое движение — машинальный жест самосохранения или такой же торопливый ответный выстрел. Тогда станет ясно, где затаился противник и куда надо бросать гранаты, куда стрелять. По характеру стрельбы Воронцов понял, что «древесные лягушки» до сих пор не обнаружили его. Позиция могла послужить еще одному верному выстрелу. А значит, незачем пока менять ее. Надо лежать и ждать. Терпеливо выжидать удобного момента и наверняка поражать цель, как сказано в уставе. Что ж, эта маленькая книжка в красных матерчатых обложках действительно написана кровью, как о том сказал их первый преподаватель в Подольске. И ему, если он сейчас выживет на этой опушке под автоматным огнем «древесных лягушек» и не подпустит их на бросок гранаты, пожалуй, нечего будет добавить в главу тридцать девятую[2].
Вот один автомат умолк. Кончились патроны. На то, чтобы перезарядить новый рожок даже самому опытному солдату потребуется около десяти секунд: подтянуть автомат к себе, отщелкнуть пустой рожок, вытащить из магазинной сумки или из голенища сапога полный, защелкнуть его на место, взвести затвор, чтобы дослать патрон в патронник. При этом стрелок вряд ли будет отвлекаться на наблюдение за противником. А этого вполне достаточно, чтобы произвести очередной выстрел. Но стрелять надо не в него. Хотя Воронцов его хорошо видел в прогал между двумя кустами ивняка: кепи торчала из травы, как манекен на стрельбище. И всадить пулю под обрез этой кепи, в висок или переносицу, не составляло для такого стрелка, каким был Воронцов, особого труда. Но именно это и было бы роковой ошибкой, после которой он бы остался с последним автоматчиком на равных. Впрочем, преимущество у него все же было, и пока существенное: расстояние, которое делало стрельбу из автоматов малоэффективной.
Второй автомат тем временем продолжал молотить по площади, сосредоточив огонь в основном на зарослях ельника правее Воронцова. Именно там он хотел залечь в начале боя. Но, как оказалось, именно заросли можжевеловых кустов больше всего настораживали и привлекали внимание «древесных лягушек». Воронцов медленно начал привставать на колено, так же медленно просунул между ветвей винтовку. Прицел заскользил по бурым разводам травы и редких кустарников, остановился, замер. Воронцов сделал небольшую поправку на ветер и плавно надавил на спуск. Послышался стон и крик испуганного внезапной опасностью человека. Значит, промахнулся, понял Воронцов и тут же залег, отполз на несколько шагов в сторону. Отсюда он уже не видел второго автоматчика, того закрывали кусты. Но кусты закрывали и его, Воронцова, от автоматчика, который наверняка его уже заметил. Стрельба прекратилась. Раненый продолжал стонать. А второй автоматчик молчал. Затаился и тоже ждал. Начался поединок.
Когда-то в детстве Воронцов услышал от деда Евсея такое поучение: если ты не видишь зверя или птицу, но слышишь ее на расстоянии выстрела или точно знаешь, что она здесь, наберись терпения и жди. Не крути головой, не переступай с ноги на ногу, не шевели ружьем и ни в коем случае не пытайся найти ее. Шевелить можешь только ноздрями. Не издавай ни звука. Растворись в тишине. Превратись в зверя или птицу. Стань такой же осторожной и мудрой, как она. Но помни, что ты — человек, и у тебя больше терпения и хитрости. Слушай, принюхивайся к воздуху и жди.