В лесу было тихо. Где-то, в стороне Монахова Мыса, как на хуторе называли полоску ельника, густо перемешанную с березняком, где стояла, укромно сторонясь праздного глаза, Нилова келья, постукивал, позванивал, оскальзывался на тугом матером бревне топор. Отшельник снова поправлял, свою крошечную келейку. Пришла пора подумать о предстоящей зимовке. Келья, срубленная из сосновых бревен, была поставлена здесь более двухсот лет назад. Срублена ладно, человеком крепким не только духом, но и мастеровитостью. Каждое бревно здесь напоминало об основательности того первого плотника, который обосновал здесь эту глухую пустынь. Крыша, крытая плотно связанными длинными камышовыми снопами в три ряда наперехват, не пропускала ни дождей, ни ветров, ни холода. Но венцы, особенно с северо-восточной стороны, все же изнашивались, и их приходилось менять почти каждому поколению живших здесь отшельников. Лето придвинулось к своему пределу. Август истекал. Вода в озере засинелась. А небо над ним стало выцветать, как будто застиранное. И утки на озере уже сбивались в большие стаи.
Воронцов некоторое время прислушивался к стуку топора, к комариному гуду над головой. Никакие посторонние звуки не тревожили окрестность. Хутор притих. Воронцов предупредил Зинаиду, и, когда выходил из шула, видел, как женщины побежали к погребу, унося детей. Старуха-хозяйка вела младшего Пелагеиного сына. Старшие, обгоняя друг друга, юркнули в погреб первыми.
— Если что, уходите в лес, к вырубкам. Иван Степаныч там вас будет ждать, — приказал он Зинаиде.
Топор монаха Нила тюкнул не в такт и затих. Воронцов замер за сосной в густом высоком черничнике и приготовил автомат.
Ждать пришлось недолго. В соснах замаячила высокая тень в камуфляже. Тень мягко, невесомо перебегала от дерева к дереву, медленно приближаясь к тропе, которая вела от леса на хутор. Возле этой тропы и залег Воронцов час назад. Теперь тень в камуфляже плавала в размытом колечке намушника. И тут он снова услышал топор монаха Нила. Значит, узнал отшельник кого-то знакомого и подавал им на хутор весточку, чтобы не боялись. Человек в камуфляжной накидке вышел на тропу. Оружия при нем не было. В осанке и походке его Воронцову показалось что-то знакомое. Неужто Старшина? Тот самый, из-под Вязьмы?
— Старшина! — окликнул Воронцов горбатую тень в камуфляже.
Старшина-Радовский остановился, медленно засунул обратно за ремень «парабеллум».
— Здорово, Курсант. — И подал руку.
— Что, поменяли форму, господин… как вас там?.. — Воронцов усмехнулся, закинул автомат за спину и пошел было все той же стежкой к хутору.
Но Радовский его окликнул:
— Погоди, Курсант. Ты мне лучше скажи, как она?
— Родила. — Воронцов оглянулся. — Сын у тебя. Анна Витальевна уже и имя ему дала. Нил Алексеем окрестил. А я вашему сыну, Алексею Георгиевичу, крестный отец.
Радовский шагнул к Воронцову и обнял его, и Воронцов почувствовал, как тот затрясся всем телом. Что ж, и этот, как видно, не из железа сделан, тоже матерью рожден…
— А ну-ка, братец, повтори, что ты только что мне сказал. Неужто и правду сын у меня родился на родной земле?
— Сын, Георгий Алексеевич. Пойдемте. Анна Витальевна вас ждет. Вот уже рада будет! Да и нам тоже радость: не чужой пришел. Можно сказать, свой.
Они некоторое время шли молча, прислушиваясь к шагам друг друга, словно в них можно было услышать те мысли, которые сейчас клубились в голове каждого из них. Радовский оглянулся на Монахов Мыс и спросил:
— На кладбище могилка свежая… Кто?
— Пелагея.
— Как Пелагея? — Радовский остановился, опустил голову и перекрестился.
— А так, — не оборачиваясь, ответил Воронцов. — Она тоже мальчонку родила.
Снова шли молча.
— Ты-то тут давно? По службе или как?
— После расскажу.
Радовский долго на хуторе не задержался. Выложил из вещмешка какие-то гостинцы. Посидел у озера с Анной Витальевной, подержал на руках сына, поцеловал их, попрощался с остальными, пожелал тишины и покоя и ушел. Уходил он той же стежкой, в сторону Монахова Мыса.
Воронцов пошел проводить его. Дорогой успели о многом переговорить.
— Девчонку ту, которую твой солдат сахаром подкармливал, вынесли? — спросил Радовский, когда подошли к кладбищу.
— Вынесли. Она потом работала в госпитале. В мае в госпиталь попал и я. А тут как раз пришел приказ на выход. Кто ушел, кто как… В село нагрянули каратели. Я кое-как ушел. В самый последний момент. По госпиталю уже стреляли зажигательными пулями. Ушла ли Тоня, не знаю. Я ее в тот день не видел.
— Когда это произошло?
— Что?
— Когда каратели в деревню пришли?
— В мае. Числа десятого или двенадцатого.
— Как называлась деревня?
— Дебри. А что, знакомое место?
— Мне там все места знакомые, — уклончиво ответил Радовский.
— Вот в той самой Дебри, в школе, и размещался наш госпиталь. Охрану несли партизаны. Они то ли ушли в лес, то ли их по-тихому сняли. Сразу поднялась стрельба. В деревню со стороны большака заскочил бронетранспортер и тут же начал поливать из пулемета по домам, по госпиталю… Раненые кинулись кто куда… Расползались вокруг госпиталя, как муравьи. Я уже мог ходить и ушел в лес.
О своем плене, и первом, и втором, Воронцов Радовскому не сказал ни слова. Но по глазам его понял, что Анна Витальевна ему что-то успела рассказать.
— Ты сюда надолго? — спросил Радовский.
— Нет. Нога подживет и уйду.
— Куда?
— К своим. Куда ж еще.
— Ну да, куда ж еще… А тебя там ждут? В Особом отделе…
— Никуда не денешься. Не с вами же идти.
— А ты подумай. Подумай хорошенько.
— Вы надеетесь, ваша возьмет?
— А ты?
— Я думаю так, что присягу один раз дают. Много разных разговоров за это время я наслушался. Если бы не война, я сейчас учился бы в своем институте, получал высшее образование. А там бы и сестры школу окончили, и тоже дальше бы учиться пошли. Нам наша власть дорогу в жизнь не закрывала. Был у меня в отряде один, говорил: вот, мол, немцы большевиков перебьют, со Сталиным разберутся, а там, дескать, новое правительство назначат, и заживет Россия без большевиков и тюрем. А что получается на деле? Немцы нас за людей не считают. Я, когда шел сюда, две ночи ночевал в одном селе. Там, за шоссе. Две старушки, две сестры. Бывшие учительницы, дочери бывшего местного батюшки. Такие же вот, как и вы, Георгий Алексеевич, верующие. День и ночь у них в углу под божницей лампадка горит. Рассказывали, как у них на постое была артиллерийская часть. Заставили их баню топить. А потом — мыть их. Одна из них мне и говорит: я, мол, мужа своего никогда голым не видела. А тут — голые мужики… И сад потом весь загадили. Поедят, выйдут в сад и тут же, с сигаретами в зубах, присаживаются под яблонями. Мальчика, шестилетнего, сына соседки, офицер плетью до смерти запорол. За то, что тот из его сумки плитку шоколада стащил. Сумка лежала на лавке, открытая. Мальчик забежал в дом, увидел и взял. Женщину, местную библиотекаршу, беременную, возле школы вниз головой повесили — за то, что раненого офицера прятала. Снять разрешили, только когда уже запах пошел. Культурная нация, потомки Канта и Гёте… Я еще не знаю, что с моими. А вы меня еще спрашиваете, куда я пойду. Мне теперь одна дорога — туда, на войну. — И Воронцов махнул в сторону шоссе.
— Странное дело, Курсант. Мы с тобой оба русские люди. Оба любим Россию. А жизни нам, двоим, в своей стране, на своей земле, нет. И наши противоречия настолько сильны, что мы, в определенных обстоятельствах, готовы стрелять друг в друга. Ты никогда об этом не задумывался?
— Нет, не задумывался.
— А я постоянно только об этом и думаю.
— Это потому, что вы, Георгий Алексеевич, должно быть, в понятие «моя Россия» и «моя земля» вкладываете несколько иной смысл.
— Не думаю. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. Когда ты уходишь?
— На днях. Помогу им по хозяйству и пойду. Надо успеть дров наготовить, сена коровам накосить, картошку выкопать. Дядя Ваня уже сдает, слабеть стал. Прудки сожжены. Зимовать им придется здесь. Всем вместе.
— Курсант, у меня к тебе просьба. Видимо, я долго теперь не появлюсь. Позаботься о моей жене и сыне.
— Что я могу для них сделать?
— Не навреди. Ты же понимаешь, что Особого отдела тебе не миновать. А когда попадешь к ним, тут же и возникнет вопрос: где скрывался? чем кормился? кто рану перевязывал? что видел? маршрут выхода и прочее…
— Боитесь, что я выдам Анну Витальевну? Она мне зла не сделала. Ты сам ей не навреди, если хочешь, чтобы она здесь спокойно войну пережила. Сколько бы она, проклятая, ни длилась. А я скоро в отряд уйду.
— Снова — через линию фронта?
— А куда деваться? Некуда мне деваться, кроме партизанского отряда. Может, найду кого из своих. Владимир Максимович жив?
— Жив.
— Он теперь с вами?
— Со мной.
Вот тебе и судьба. Война человека то в бараний рог скрутит, то в струнку выпрямит, то снова — в бараний рог, да потуже прежнего, что и ни крякнуть, ни вздохнуть.
— Что-нибудь передать ему?
— Ничего. Мне с ним детей не крестить.
— Ты, Курсант, и со мной детей крестить не собирался. А пришлось, как видишь…
— А об этом не жалею. Твоего сына Зинаида принимала. Знаете об этом?
— Знаю. Все я знаю. Знаю и то, как тебя она искать ушла. И как нашла и сюда привела.
— Она святая, Зинаида. И Пелагея такая же была.
— Ты прав. Мы им, и Пелагее, и Зинаиде, обязаны по гроб жизни. Тяжело им тут будет зимой.
— Тяжело. Но лишь бы спокойно.
Перед уходом, уже возле могил, Радовский спросил Воронцова:
— Александр Григорьич, тут где-то, недалеко, слыхал я, твоя деревня?
— Да. На той стороне. Подлесная. Километров сорок-пятьдесят. Недалеко от шоссе. Она на все карты нанесена. И на наши, и на ваши.
— Недалеко. — И подумал: и мое ведь родное село недалеко. И тоже на той стороне.
Август уже заплетал в березовые косы золотые ленточки. Воздух стал прозрачнее, а тени на полянах резче и темнее. Захолодели обильные росы по зорям.
В одну из таких зорь Воронцов уходил с хутора в сторону фронта. Не нужно было компаса, чтобы определить направление движения, фронт рокотал, ухал тяжелой артиллерией, гудел моторами, лязгал железом о железо, вытаптывая и выжигая вокруг себя окрестность за окрестностью. И к нему с обеих сторон по воле штабов и людей с маршальскими и генеральскими лампасами двигались новые и новые маршевые роты и батальоны, на ближайших железнодорожных станциях и полустанках спешно разгружались с платформ новые и уже побывавшие в боях, но основательно отремонтированные танки и бронетранспортеры, выкатывались на позиции орудия, взлетали с аэродромов подскока самолеты с полным комплектом бомб и нанесенными на карты целями. Противоборствующие колонны сходились на каком-нибудь безымянном поле или на лесной опушке и приступали к своей кровавой работе, стараясь сделать ее основательно, чтобы поскорее с нею покончить и хоть немного отдохнуть в братских могилах и тыловых госпиталях.
— Прощай, Зиночка. — И Воронцов потянул ее к себе за руку и почувствовал, как вся она сразу и хлынула к нему, всем своим теплом и доверчивой нежностью. — Не знаю, доведется ли… Улю береги, ребят… Автомат я оставил в сарае, под сеном. Но лучше, если что, сразу — в лес. С Анной Витальевной держитесь вместе. Она женщина хорошая, добрая. Пока ты с ней, люди Старшины вам никакого зла не сделают. Она и сама к тебе льнет, ни на шаг не отходит. Вместе держитесь. И Тоню с Настенькой не бросайте. Старики уже старые стали, скоро валиться начнут…
— Молока у нее много. Улюшку подкармливает. Сразу двоих и кладет на колени, Леньку к левой груди, а Улю к правой.
Зинаида обхватила его за шею и стала целовать в губы. Он перехватил ее за талию и прижал крепче, так что она откинулась назад и засмеялась. Смеялась она тихо, будто боясь, что их могут услышать.
— Где искать нас, знаешь. — И она резко оттолкнула его, высвободилась и принялась поправлять волосы и платок, сбившийся набок.
— Знаю.
— И помни, что ты теперь для нас роднее всех родных.
— И вы для меня.
Так они и объяснились в любви. Потому что это и были самые дорогие, самые нежные и главные слова. В других нужды не оказалось.
Воронцов зашагал в сторону леса. Сосны чернели непроницаемыми предрассветными сумерками. Точно такие же сумерки стояли и в душе Воронцова. Вот с ними справиться было труднее. Он смотрел вперед, высматривал стежку. Скоро она кончится, и он пойдет по лесной дебри. Чем ближе он подходил к соснам, тем гуще становились сумерки. В такую глухую пору кажется, что все вокруг еще спит и проснется не скоро. Он шел и чувствовал, что та, тепло и запах губ которой еще пылали на его губах, смотрит ему вслед.
В лесу было еще совсем темно. Но птицы уже перепархивали где-то вверху, под черными куполами сосен, и посвистывали, позванивали, торопили сонный рассвет. Ноги сами понесли Воронцова к кладбищу. По знакомой, едва различимой в зарослях черничника тропе он вскоре вышел к березняку. Пелагеин холмик осел и начал зарастать редкой травкой. Воронцов сел на край.
— Ну, здравствуй, Пелагея Петровна. И прощай. Ухожу. Жив буду, детей не брошу. А что еще сказать тебе, я и не знаю. Слышишь ли ты меня? А, Пелагея? Дочь у нас с тобою родилась. Растет. — И он вздохнул тяжким и долгим вздохом.
До полудня он добрался до шоссе. Вышел на просеку, осмотрелся. Редкие грузовики проносились то на восток, то на запад, протягивая за собой шлейфы серой известняковой пыли. Фронт отсюда слышался уже совсем близко. И можно было отчетливо различить удары крупнокалиберных снарядов. Он подождал с полчаса и перешел шоссе. Углубился на полкилометра, нашел место поукромнее, надергал моха, лег, укрывшись от комаров шинелью. Уснул он мгновенно. А проснулся, когда солнце высоким малиновым столбом стояло на закатной стороне неба, просвечивая сквозь ветви деревьев уже неживым и прохладным светом. Он быстро встал, закинул за спину вещмешок, прислушался к дальнему гулу и пошел, держась все время на него.
Шел всю ночь. Утром остановился на краю поля и сразу узнал его. Это было то самое поле, которое в октябре прошлого года он перебегал дважды. Один раз под обстрелом минометов, когда их Шестая курсантская рота понесла особенно большие потери. Именно в том бою убило Краснова и многих других ребят. Тогда они шли на Юхнов. Дошли до Угры. Там их встретили немцы. А здесь, в этом поле, произошел потом еще один бой. Перед боем, когда уже окопались и изготовились, выяснилось, что у них совсем мало патронов, и Воронцов пошел искать пулеметные коробки. Вон там лежал вестовой старшины Нелюбина. А возле него валялись, присыпанные землей, пулеметные коробки. Воронцов сразу определил ту небольшую впадинку, где все еще угадывались заросшие сорняками воронки. Оттуда бежали немцы. Дорога левее, и ее надо обойти, в поле не высовываться. Трупы убитых, видимо, уже зарыли. Тем более, здесь были и немцы. А они своих не бросают.
Воронцов постоял на опушке еще с минуту, погрел в кармане медную пластинку складня и, вернувшись в лес, стал обходить поле, забирая правее, чтобы его не могли заметить от дороги. Шоссе здесь выскакивало на взлобок, и с него внимательный глаз далеко просматривал окрестность. Именно там год назад капитан Базыленко установил свое орудие, и расчет курсантов артиллерийского училища сразу же, первыми снарядами, подбил несколько танков. А они с окруженцами расстреляли почти в упор целое отделение немецких пехотинцев. Вот это была война, вспомнил Воронцов октябрь прошлого года. Где-то там, западнее, вспомнил он, должен быть мост. Артиллеристы подожгли несколько танков на спуске к мосту. А это значит, что там может находиться охрана. Вскоре он действительно почувствовал запах костра и услышал редкие голоса людей. Так и есть, охрана. И Воронцов начал забирать еще правее и вышел к оврагу. Спустился в овраг. Овраг начался в лесу и уходил извилистым рукавом куда-то вниз, видимо, к ручью или к речке. Вскоре орешник кончился, пошли ольхи, почва под ногами захлюпала. Потянуло болотиной. Сапоги у него были надежные, он их отыскал в сарае на хуторе и отремонтировал, подбил новую подошву, смазал дегтем. В таких сапогах и по воде можно ходить, не промокнешь. Запах болотины стал как-то резко и неестественно густеть. Воронцов остановился, присел и испуганно огляделся. Как всегда, все происходило неожиданно и быстро, почти мгновенно. Этот запах он знал. Кто им подышал однажды, то уже не ошибется. Пахло трупом. Этот сладковатый, густой и прилипчивый, как смола, тошнотворный запах ни с чем не спутаешь. Кругом тихо. Ни шороха, ни движения. Откуда здесь трупный запах? И он осторожно пошел вперед и, чувствуя, что запах усиливается с каждым шагом, понял, что идет правильно.
У самого ручья, на замшелых зеленых камнях лежал убитый. Форма на нем была красноармейская, но сапоги немецкие и немецкая камуфляжная плащ-накидка. Голова убитого наполовину погружена в воду. Шея посинела и вокруг нее с металлическим звоном злобно и деловито летали мухи. На той части лица и шеи, которая оказалась под водой, как угли, висели улитки. Труп уже начало разносить. Пролежал он здесь не больше двух дней. Но по грязным бинтам, которыми были перехвачены прямо поверх брюк обе ноги, можно было предположить, что ранило его на день-два раньше. Видимо, сюда он приполз. Захотелось пить, вот и пополз к воде. Никакого оружия при нем не оказалось. Воронцов, давясь от приступов тошноты, обшарил его карманы. В них нечего не оказалось. Ни документов, ничего. Он прошел несколько шагов навстречу течению, помыл руки и тут увидел в траве фляжку. Фляжка немецкая, стеклянная, в каучуковой оболочке, обшитой материей. Это была хорошая офицерская фляжка. Она тоже оказалась пустой. Воронцов подобрал ее, понюхал и принялся мыть. Он засунул внутрь пучок крапивы и начал старательно драить свою находку. Фляжка ему была нужна. Тщательно оттерев и промыв ее с песком, он наполнил ее водой и сразу же, чтобы подавить в себе приступ тошноты, сделал несколько глотков. За год своих скитаний по лесам он привык ко многому. То, что в иных обстоятельствах казалось немыслимым, отвратительным, здесь, на войне, стало обыденным. На раздутый труп он все же старался не глядеть. Вернулся в овраг и пошел по следу. Раненый полз тяжело, и след оставил такой, что Воронцов удивился, как он не заметил его сразу, ведь прошел в трех-четырех шагах от него. Заросли крапивы становились гуще. И там, за корнем поваленной ольхи, Воронцов обнаружил лежанку, наподобие той, какую он сам себе всегда сооружал для ночевки. Только здесь она была выстлана не мохом, а папоротником. Мухи, словно провожая его, с тем же злым металлическим звоном кружились над примятой и вялой травой, ползали по заскорузлой бурой тряпке, оторванной, видимо, от исподней рубахи. Тряпка тоже издавала тяжелый запах и вся буквально шевелилась от облепивших ее мух.
Человек здесь явно провел несколько суток. На подвядших лапках папоротника валялись обрывки упаковки от индивидуального медицинского пакета. Воронцов поднял их — немецкий, пакет тоже был немецкий. Но самое главное, что Воронцов надеялся найти здесь, он увидел немного в стороне, на вытянутую руку от лежанки. Это была не просто винтовка, а карабин системы «Маузер» с отличным, можно сказать, лучшим в мире оптическим прицелом. Такую он однажды видел у десантников на Извери. Оптический прицел был аккуратно закрыт самодельным чехольчиком, снизу задернутым тесемкой. Тут же лежал ремень с подсумками. Воронцов схватил карабин, смахнул со ствола землю, протер рукавом затвор и аккуратно отвел его. В глубине патронника блеснул желтой латунью патрон. Он потянул затвор еще немного, и, убедившись в том, что в патроннике не стреляная гильза, а патрон с пулей, толкнул затвор на место. Руки его дрожали. К ручью возвращаться не хотелось. Он затаился, прислушался, держа винтовку наготове. Со стороны моста послышался гул мотора и лязг гусениц. Гудело долго. Видимо, там шла танковая колонна. Или тракторы тащили тяжелые гаубицы. До моста отсюда было не меньше километра. Кто же он, этот снайпер? Своего бы охрана моста унесла и похоронила где-нибудь там, у дороги. Да и карабин не оставили бы. «Маузер» с таким прицелом — и на войне вещь редкая и потому ценная. Кто же это? И зачем ему было прятаться в этом овраге, именно здесь, в километре от моста, с перебитыми ногами, и тихо ждать смерти от потери крови? Или он кого-то ждал, кто должен был прийти за ним? Но не пришел. Или пришел, но слишком поздно. Но если бы пришел, то забрал бы карабин. А если и сам был нагружен под завязку? И может, тоже ранен? Воронцов ощупал подсумки. Два оказались пустыми, но в четырех других плотно лежали обоймы, придавленные клапанами с медными застежками. Он перекинул ремень с подсумками через голову, болтавшиеся концы пристегнул карабинчиками к ремню. Но вдруг понял, что уйти просто так не сможет. Тело лежавшего в ручье нужно было похоронить. Он осторожно пошел по протоптанной стежке вниз. Запах, исходивший от трупа, уже не так бил в голову. Воронцов расстегнул камуфляжную накидку, отбросил ее в сторону. Перевернул распухшее тело на спину и увидел на поясном ремне нож в самодельных деревянных ножнах. Он вытащил его и машинально сунул за голенище. Оттащил тяжелое тело на берег. Потом осторожно, чтобы не проткнуть кожу, срезал ремень, освободил чехол саперной лопаты.
Яму он отрыл быстро. Неглубокую. Затащил в нее тело снайпера. Так же торопливо закопал. Остатки земли разбросал вокруг. Помыл в ручье лопату, сунул ее в чехол, чехол пристегнул к ремню. Теперь он почувствовал себя увереннее. Вспомнилось: как обрадовались они, курсанты Шестой роты, когда их где-то здесь, на Извери, усилили пулеметным взводом ДШК и привезли несколько ящиков ручных гранат.
Через несколько минут Воронцов уже стоял на опушке леса, откуда хорошо виднелся край шоссе, белесая запыленная насыпь и выкрашенные, видать, еще до войны белой краской столбики моста. Он лег на дерево, расчехлил прицел, вскинул винтовку и посмотрел через поле. Двое охранников сидели на корточках возле костерка и подкладывали под гирлянду котелков дрова. В окопе, возле пулемета маячили еще две головы в круглых красноармейских касках. Воронцов насчитал пять котелков. Значит, где-то находился и пятый. Выйти к ним? В лучшем случае разоружат и отведут потом в Особый отдел. В худшем — полоснут очередью издали. А вот и пятый, разглядел-таки Воронцов еще одного охранника, сидевшего на ящике под ивовым кустом и пристально смотревшего в бинокль вдоль лощины. Он медленно опустил винтовку и такими же медленными движениями стал отползать в глубину березняка.
Куда идти теперь? Дальше? Но куда? Партизанский отряд майора Жабо действовал где-то в лесах возле Всходов. Только там его знали, там его могли принять как своего. Но туда еще нужно пройти. Карты у него не было. Но карту он помнил. И представлял примерно линию расположения немецкой и своей обороны. Запомнил и то, что его родная Подлесная находилась на немецкой территории. Все чаще и больнее он думал о своей деревне. Что там сейчас? Стоят ли немцы? Или хозяйничают полицейские? А может, квартирует такая же казачья сотня? Или нет уже Подлесной… Что с матерью и сестрами? Линия фронта, помеченная на карте синим и красным карандашом, проходила в стороне от его деревни, и это немного успокаивало. Запомнил и некоторые населенные пункты, через которые ползли эти карандашные полосы. Но с тех пор фронт мог передвинуться куда угодно. На запад. На восток. И линии, красная и синяя, наверняка изменили свою конфигурацию. А это означало, что деревни и дороги, которые вчера были отбиты, сегодня снова заняты немцами и полицаями или — наоборот.
То вдруг вставала перед ним Пелагея. Так и заступала дорогу, и он даже останавливался и растерянно смотрел по сторонам. Проходило мгновение, и все исчезало так же внезапно, как и появлялось. И Воронцов догадывался, что это просто усталость. Усталость всего, не только тела. Усталость, на которую накладывалась еще и неопределенность и нынешнего его положения, и будущего. Запас продуктов, собранных ему в дорогу Зинаидой, тоже оказался не бесконечным. Если не удастся перейти линию фронта в ближайшие день-два, придется голодать или пытаться разжиться съестным где-нибудь в деревне. Но здесь, вблизи передовой, деревни все обобраны и разграблены. Оставалась надежда на то, что еще не убран с огородов картофель и другие овощи. На рассвете, перед очередной дневкой, он вышел к первой, попавшейся на его пути деревне, пробрался в ближайший огород, выдернул несколько веток картофеля, ножом разрыл землю. Клубни рассовал по карманам, за пазуху, и торопливо ушел из деревни, стараясь до восхода солнца подальше уйти в лес, чтобы не оставить нигде приметного следа. Однажды он уже поплатился за то, что уснул на лугу. Тогда милиционеры Захара Северьяныча быстро отыскали его по следу, оставленному ночью на траве: сбитая роса указала им путь и выдала его. Второй раз он попал и вовсе глупо.
Второй раз Воронцова взял патруль егерей. Он и к линии фронта еще не подошел. Оставался один переход. Днем лег на отдых в лесу. Пошел дождь. И он проснулся оттого, что по лицу шлепали крупные холодные капли. Сразу захотелось есть. Он решил сходить в ближайшую деревню. Винтовку оставил в лесу. Забросал ее сверху мохом и пошел через поле к дворам. В деревне кричали петухи. И это означало, что деревня не ограблена и здесь можно разжиться съестным. С собою, может, и не дадут, но хотя бы накормят. За огородами по краю поля бродило небольшое стадо коров. Старуха с длинной хворостиной стояла под одинокой ракитой. Она сразу заметила его и, видимо, поняв, что он, прежде чем войти в деревню, подойдет вначале к ней, стояла как вкопанная. Она, конечно, сразу догадалась, кто он. И теперь, вспоминая ее и тот нелепый разговор, который и решил его судьбу, он проклинал и ту тетку, и себя, и свою беспечность. Еще сутки без еды он вполне мог бы протянуть. Старуха, когда он подошел к ней, оказалась вовсе и не старухой. Лет сорока пяти, стояла, испуганно кусала семечки. Он спросил:
— Немцы в деревне есть?
— А у меня ничего нет, — тут же торопливо, как настигнутая, ответила она и спрятала в карман кулак с семечками.
Он пристально посмотрел ей в глаза. Да нет, глаза вполне нормального человека. И снова спросил:
— Фронт далеко? — И указал в сторону поймы.
— Самим давно есть нечего, — опять настигнуто забормотала та. — Дети голодные. Ваши уже давно все забрали.
После тех ее слов надо было тут же уходить. Назад, в лес. Бежать через поле, а там — в лес, в чащобу. И затаиться до вечера. Ведь он сразу обратил внимание, как сжала она в кулаке семечки и сунула кулак в карман. Этот жест надо было оценить по достоинству и, не медля, — в лес. Сходил пожрать… Накормили, землячки…
Тетка, конечно, была не глухонемая, и вполне в своем уме. И отвечала она не его словам, а его глазам. В глазах уже блестел голод. Этот блеск ни с чем спутать нельзя. Люди в этой деревне уже год жили в оккупации и знали и цену куска хлеба, и цену человеческой жизни. Как же он не сообразил сразу, что тетка бормочет несуразное, может, как раз потому, что хотела предупредить его. Черта с два она хотела предупредить. Если бы хотела отвести от него беду, так бы и сказала: беги, мол, солдат, в деревне немцы. Тем более что он и спросил ее в самом начале именно об этом. И вместо того, чтобы бежать прочь от той злосчастной деревни, он сказал тетке что-то обидное, плюнул под ноги и пошел мимо огородов ко дворам. До них, до крайнего, оставалось всего-то шагов шестьдесят-семьдесят. Оглянулся: пастушка стояла все там же, под ракитой, и смотрела на него из-под руки. Даже кулак с семечками из кармана не вытащила. И в тот момент, когда он повернул к крайнему дому, из-под горы, от переезда, выехали трое конных. Одежда на них была такая, что он сперва принял их за беловцев. Те тоже носили и немецкие шинели, и пилотки, и сапоги, и даже серо-зеленые френчи с погонами и всеми нашивками, даже свастику не всегда спарывали. Так же пестро были экипированы и эти трое. Один в красноармейской офицерской гимнастерке и рыжих кавалерийских ремнях, на груди новенький ППШ. Но первое же слово, которое он услышал, опрокинуло его надежды:
— О, rus! Komm!
Немцы с любопытством разглядывали его. Один из них, тот, с автоматом ППШ на груди, покрутил над головой черенком казацкой плети и громко засмеялся, что-то говоря своим товарищам. Они пришпорили гнедых, лоснящихся от хорошего корма коней и с гиканьем и хохотом стали кружить вокруг него. И все тот же, в командирской гимнастерке и кавалерийских ремнях, ловко перегнулся в седле и вдруг вытянул Воронцова плетью. Немец метил по голове, и, если бы Воронцов не вскинул руки, пуля, вплетенная в кончик ногайки, хлестнула бы не по пальцам, а по лицу.
О том ударе ему теперь напоминала кривая фаланга безымянного пальца. Рана давно зажила, но кость срослась неправильно. Держать винтовку и стрелять это не мешало, и Воронцов вскоре забыл о своем увечье. Но в холод палец начинал ныть.
На этот раз он решил не останавливаться на дневку. Фронт гудел совсем рядом. По всем проселкам сновали мотоциклы и грузовики. В основном одиночные. Он посмотрел в прицел: так и есть — немецкие! Мотоциклисты были одеты в плащи и каски. В глубоком тылу на дорогах они обычно ездили в пилотках или в носатых кепи. Теперь стало понятно, почему над лесом несколько раз пролетали и разворачивались косяки «петляковых» и штурмовиков. Немцы начали наступление. Или отходили наши. А значит, линия фронта меняла свою конфигурацию. И авиация прикрывала отход, бомбила немецкие колонны на подходе к передовой, чтобы противник не мог ввести в дело свежие части и развить наступление. Или ночью он, сам того не зная, перешел линию фронта на каком-то тихом участке.
Вечером Воронцов вышел к переправе через небольшую реку. И в это время на нее налетели «илы». Впереди виднелась дорога и понтонный мост, наведенный в два ряда, забитый грузовиками и танками. И когда из-за леса вынырнули три пары штурмовиков, тут же с обеих сторон моста захлопали эрликоны. Иссиня-белые пульсирующие трассы мелкокалиберных снарядов уходили в небо, пытаясь перехватить стремительный полет самолетов. На втором заходе пара «илов» изменила траекторию полета и накинулась на ближайшую установку. В одно мгновение площадка, с которой яростно стрелял ближний эрликон, была очень точно накрыта серией снарядов, все потонуло в разрывах, в багрово-черном дыму и облаках тяжелой пыли. Когда пыль осела, Воронцов увидел в прицел снайперской винтовки искореженный остов установки с висящими на них телами зенитчиков. «Илы» тем временем начали свой очередной маневр: перестроились, образовав в небе гигантский косой круг, прикрывая хвост друг друга. Круг приблизился к переправе, завис над ней, и уже через минуту, заходя поочередно, «илы» приступили к методичной бомбардировке переправы. После каждой атаки вверх поднимались высокие фонтаны черной воды, взлетали искромсанные части грузовиков, обломки понтонов и куски бревен. Машины, оказавшиеся в момент налета по эту или ту сторону переправы, начали расползаться по пойме. Водители, поняв, что реальная возможность спастись самим и спасти груз — как можно скорее оказаться подальше от переправы, погнали свои машины вдоль реки или повернули назад и газовали по всему лугу, пытаясь забраться на гору. Опыт им подсказывал: штурмовики не улетят до тех пор, пока не израсходуют весь боекомплект. А пара, ловко подавившая один из эрликонов, тем временем делала заход для выполнения очередного противозенитного маневра. Снова облако огня и пыли поднялось вверх. Но сиреневые струи зенитной установки продолжали выплескиваться вверх, и ведомый штурмовик, мгновенно потеряв пластичность и стремительность полета, начал отставать от своего ведущего, и вскоре узкий шлейф дыма потянулся за ним. «Ил» стал уходить к лесу с набором высоты, задымил еще гуще.
Воронцов пытался поймать подбитый самолет в оптический прицел, но лишь успел увидеть, что над лесом штурмовик резко потерял скорость и его начало заваливать на левое крыло. Далеко он не улетит, понял Воронцов и, не дожидаясь конца атаки «илов», побежал в лес. Мотор штурмовика работал с перебоями и через мгновение умолк. А еще через мгновение в глубине леса послышался треск и глухой удар.
Еловые лапки хлестали по лицу и рукам Воронцова. Наконец он отыскал коровью стежку и побежал по ней.
Штурмовик срубил верхушки нескольких сосен и торчал в земле, нелепо задрав вверх обтрепанный фюзеляж. Обе плоскости лежали неподалеку. Мотор ушел в землю и, видимо, поэтому ни пожара, ни взрыва не произошло. Пахло авиационным керосином и свежей хвоей. Шагах в десяти от рухнувшего самолета лежали бронестекло и человек в кожаной куртке и летном шлеме. Лежал он неподвижно. Лицо залито кровью. В задней части кабины, под колпаком, быстро наполнявшимся бурым дымом, кто-то судорожно шарил по стеклу окровавленными руками. Воронцов подбежал к самолету и отодвинул заклинившее стекло. Вытащил из кабины стрелка. Тот мотал головой, задышливо кашлял и повторял одно и то же слово:
— Лейтенант… лейтенант… лейтенант…
— Там твой лейтенант, — толкнул его Воронцов вперед. — Выбросило его из кабины. Вон, вроде ковыряется. Живой.
Они подбежали к летчику, перевернули его на спину. Стрелок перехватил руку с пистолетом и начал разжимать его окаменевшие в мертвой хватке пальцы.
— Живой твой лейтенант. Видишь, как крепко за пистолет ухватился.
— А ты кто такой? — Стрелок сунул пистолет своего командира за пазуху, расстегнул «молнию» летной куртки и ощупал грудь, осмотрел бока. — Вроде нигде ничего нет.
— Контузило его, видать. Ударило. Головой вон стекло какое вышиб.
— Стекло вылетело от удара. Иначе бы…
— Давай-ка, сержант, поскорее отсюда… Сейчас немцы придут. Вы на виду у них падали. Пока ваши «горбатые» не улетели, успеем в лес уйти. Улетят, немцы быстро очухаются, искать вас начнут.
В это время со стороны переправы послышался нарастающий рокот мотора и через мгновение над соснами легко скользнул силуэт штурмовика.
— Лейтенант Мякишев! Нас ищет! — закричал сержант. — Мякишев! Мы тут, Мякишев!
— Услышит он, твой Мякишев. — Воронцов перекинул ремень винтовки через голову и подхватил летчика под мышки. — Бери, давай. А то попадем сейчас, все трое.
— Пулемет бы надо взять…
— Какой тебе пулемет! Ты что, своего лейтенанта хочешь бросить?
— Нет, лейтенанта я не брошу. Он мой командир. У нас строгий приказ: командира не бросать ни при каких обстоятельствах.
— Тогда давай, тащи!
Побежали, треща кустами, по коровьей стежке.
— Стой, — сказал Воронцов. — Надо — туда. Если они будут искать, то начнут именно отсюда. Так что уходить лучше не в глубину леса, а — опушкой. В лес пойдем километра через два-три, не раньше. Так что давай, бегом.
Снова над местом падения пролетел самолет, скользя широкими плоскостями над самыми верхушками сосен.
— Это Мякишев кружит. Ведущий наш, — уже безнадежно проводил сержант улетающий самолет.
— Негде ему тут сесть.
— И что, нигде поблизости поля нет?
— Только там, в пойме, возле переправы.
Они побежали дальше. Спустя некоторое время, когда грохот на переправе утих и гул самолетных моторов уполз на восток, остановились, чтобы отдышаться. Воронцов вытащил из-за голенища нож, присмотрел подходящую орешину и начал вырезать ручки для носилок. Сдернул с плеч плащ-накидку.
— Держи-ка палки, — приказал он стрелку и принялся привязывать к орешинам концы камуфляжа.
Через час они снова остановились на отдых. Опустили носилки возле ручья. Бегущая по камням в тени смородинных кустов прозрачная вода завораживала. Хотелось упасть прямо в ручей, лечь грудью на камни и — пить, пить, пить. Так они и поступили. А когда напились и немного отдышались, стали решать, что делать дальше.
— Надо перевязать твоего лейтенанта. Есть чем? А то мухи вон лезут…
Стрелок достал индивидуальный пакет. Рану на лбу тут же промыли. Когда начали бинтовать, лейтенант открыл глаза и спросил:
— Калюжный, ты рацию забрал?
Тот даже вздрогнул. И сказал:
— Разбило ее вдребезги, нашу рацию, товарищ лейтенант. Так что нечего там снимать было. Самолет — в лепешку.
— Машину надо было взорвать. Или сжечь. Почему ты этого не сделал, Калюжный?
Лейтенанту помогли сесть. Но его еще болтало со стороны в сторону. Воронцов посмотрел на него и махнул рукой:
— Ложись, ложись, лейтенант. Тебе лежать надо. Головой все же ударился.
— Сжечь надо было машину, — не унимался лейтенант. — Ты, Калюжный, приказ нарушил. Воспользовался тем, что я находился в бессознательном состоянии.
— Эх, товарищ лейтенант… Тут насилу сами ноги унесли. Вон, если бы не он, и я бы из самолета не вылез. Колпак заклинило. А он открыл. Мякишев над нами летал. Видать, немцы искать нас кинулись. Хотел отогнать. Или сесть. Негде там садиться. Лес кругом. Нашему «горбатому» плоскости так и обрубило. Одна «сигара» осталась. До кабины в землю вошла. И как мы, лейтенант, живые остались? — Стрелок невесело засмеялся, завязывая на затылке раненого конец бинта. — Пять смертей нас сегодня миновало, лейтенант. Первая: нас не убило тем гадским снарядом из эрликона, он попал в мотор, а не в кабину. Вторая: мы не загорелись в воздухе. Третья: мы не упали сразу, там, возле переправы. Четвертая: мы не взорвались при падении. Пятая… А пятая, видать, еще ходит по нашим следам.
— Кто он? Откуда он здесь взялся? Это же немецкая территория. — Лейтенант лег ничком на носилки и, пока снова не впал в забытье, не отводил взгляда от Воронцова. — Немного полежу и своим ходом пойду.
— Ложись, ложись, лейтенант. Своим ходом…
Воронцов прикрыл раненого своей шинелью. Тот закрыл глаза. Вскоре его начал бить озноб.
— Жар у него. Надо отвар сделать. Но тут костер разжигать нельзя.
— Петлицы у тебя курсантские, — кивнул стрелок на шинель Воронцова. — Ты что, курсант?
— Курсант.
— Значит, лейтенанта не успел получить.
— Не успел.
— Я тоже. Нас на летчиков-истребителей учили. Потом вдруг в срочном порядке начали переучивать на штурмовиков. Ускоренный выпуск. А тут полковник в училище приехал, построили наш курс: на фронтовых аэродромах не хватает техников и техников-оружейников, что если есть, мол, добровольцы, — шаг вперед. Мне мой земляк и говорит: Лешка, давай пойдем техниками, летчиков скоро убивают. Это точно. Начальник курса наш до ранения летал на «Ил-2». Так он сказал, что у штурмовиков на фронте самый короткий век. Пять-шесть вылетов, и сбивают. Мы и вышли из строя. И служил я почти полгода в полку оружейником. Мое дело, чтобы все, что стреляет и взрывается, работало и действовало исправно. А месяц назад такая ерунда в полку пошла: летчики стали возвращаться домой с убитыми стрелками. «Мессеры» появились, эскадрилья клятая, очень опытные. Асы. Выбирают такой угол атаки, что стрелку его не достать. Турель не позволяет. А то еще что делают. Бросаются неожиданно, из-за облаков или со стороны солнца. «Мессеру», чтобы «илюху» завалить, в первую очередь надо стрелка убить. Так что стрелки на штурмовиках — это смертники. А тут приказ: армия в наступление пошла. И — пошло. По два-три вылета в день. То эскадрильями, то сразу всем полком. Потери — большие. Раз так начали выруливать на взлетку, а из машины моего лейтенанта стрелок, прямо на ходу, выпрыгнул и катается по земле, кричит благим матом. Комполка — к нему. Воспитками его да матюгами. А тот: не могу, мол, не полечу, меня, кричит, убьют в этот раз. Что делать? Такого стрелка, понятное дело, посылать в бой нельзя. До этого летал, ничего такого с ним не случалось. Видать, парень почувствовал что-то. И тут комполка и говорит мне: а ты чего, мол, рот разинул, бери парашют и — марш в машину! Так я, говорю, оружейник, товарищ подполковник. А он: вот и хорошо, что оружейник, значит, пулемет хорошо знаешь. Кинул я на дно колпака парашют, залез, пристегнулся. Полетели. И в первом же бою «мессера» срубил. Командиру — орден Красного Знамени, а мне — Красную Звезду. Боялся в летчики попасть, а попал еще хуже, в стрелки.
Вот это война, думал Воронцов, слушая стрелка. Он видел, как «илы» заходили на штурмовку, как все на земле после их атаки становилось дыбом. И теперь он стоял рядом с экипажем одной из этих машин и слушал рассказ стрелка. Лучше бы он два года назад, когда только-только окончил школу и поступил в институт, сразу, как другие ребята, приехавшие в Москву из деревень, записался в аэроклуб. Тогда бы не попал в пехотное училище, а летал бы на таком же штурмовике. Или на истребителе. За один удачный бой — по ордену.
— Ты до войны в аэроклубе занимался? — спросил он стрелка.
— Нет. Не было у нас аэроклуба. Я из Ельца. Маленький городок. А вот лейтенант, считай, на фронт из аэроклуба прибыл. Трехмесячные курсы в учебном полку и — сюда.
— Наблюдал я за вами, как вы там, на переправе…
— Видел, как мы зенитку накрыли! Вот атака получилась так атака! Эрэсами! Ими попасть трудно. Командир попал. А потом — они нас…
— Я все видел. Здорово вы воюете.
Воронцов огляделся по сторонам. Лес тихо шумел вокруг. Ветер гулял по верхушкам осин и берез. В стороне переправы еще погромыхивало. Там, видимо, догорали транспорты, рвались в кузовах боеприпасы. Но ничего похожего на звуки погони Воронцов не услышал.
— Ну, что, отдохнул? — сказал он стрелку и снова перекинул через голову ремень снайперской винтовки. — Пошли, что ли?
— Погоди. — И стрелок спустился к ручью, стал на колени и умылся. Потом какое-то время разглядывал свои руки. Руки его дрожали.
На носилках тащить раненого было куда легче и удобнее. Правда, приходилось все же обходить заросли кустарника. Вскоре начались сосновые посадки, и они пошли по просеке. Здесь почти бежали. Даже появилась возможность поговорить.
— Винтовка у тебя немецкая. И подсумки тоже. — Стрелок говорил медленно, задышливо кашляя почти после каждого слова. Видать, наглотался-таки дыма, отравил что-то внутри. Но после всего пережитого поговорить ему очень хотелось. — Ты что, в разведке, что ли?
— Да вроде бы, — уклончиво ответил Воронцов.
— Это как понимать?
— А так. В разведке… Почти уже год…
— Не понял…
— Потом как-нибудь расскажу. Когда лейтенант очухается. А сейчас вот что скажи: кто наступает, мы или немцы?
— Никто не наступает. — Стрелок закашлялся. Быстрая ходьба влияла на его бронхи плохо: чем глубже он дышал, тем сильнее его душил кашель. — Мы сегодня утром вылетели на штурмовку колонны, которая двигалась к фронту. На обратном пути должны были ударить по переправе. Но колонну застали как раз на переправе. Так получилось. А неделю назад наступали. Но сейчас наступление заглохло. Немцы начали жать. Видал, сколько техники к передовой гонят?
Значит, ночью он все-таки миновал и своих, и немцев. Прошел обе-две линии и ничего не заметил. Вот тебе и разведчик. Обычно незанятые участки обороны контролируются хорошо укрепленными опорными пунктами. Так делают и наши, и немцы. Но незанятое войсками пространство в этом случае тщательно минируется. Значит, ночью он пошел по минному полю. А может, и по двум сразу. От этой мысли Воронцов вспотел.
— Так кто ты, курсант или разведчик? — снова начал допытываться стрелок. Видимо, его начала беспокоить неопределенность положения, в которое попали они с лейтенантом.
— И то, и другое, — снова отмахнулся Воронцов неопределенностью.
Стрелок пристально смотрел ему в спину. Воронцов это почувствовал. И понял, что дальше, тем более если очнется лейтенант, такие ответы не пройдут и надо будет летчикам говорить что-то определенное. Но как им расскажешь правду? Кто в нее поверит? Они здесь, по эту сторону фронта, всего несколько часов, а он… Они и войну знают разную. У них она — одна. У него — другая. И он решил молчать, пока не очнется лейтенант. Все-таки старшим по званию среди них был летчик, и уже если кому-то докладывать, то только ему. А сержант-стрелок, которого распирало любопытство и одновременно донимала тревога, подождет.
— Ты бы потише кашлял, сержант, — предупредил его Воронцов.
— Не могу. Мутит. Внутри будто гарь стоит. Как будто ожог внутри. Дыма наглотался.
— Хочешь воды?
Они остановились. Лейтенант застонал. Воронцов помог ему повернуться на бок.
— И фляжка у тебя, курсант, не нашенская…
— А вода? — усмехнулся Воронцов, не сводя со стрелка пристального и холодного взгляда.
— Вода-то в норме, — напряженно засмеялся стрелок. — Наша водичка. Но ее, как известно, и немцы пьют.
Что ж, разговор зашел в тупик.
— Все. Привал. Надо разжечь костер. Лейтенанта колотит. Жар не спадает. Да и ты бохаешь… — Воронцов осмотрел голову лейтенанта, осторожно поддел пальцем бинты. — Рану еще раз промыть надо. Отваром. Иначе загубим твоего командира.
— А ты, курсант, нас не сдашь? — спросил вдруг стрелок, и в голосе его Воронцов почувствовал страх.
— Сейчас я беспокоюсь только об одном: как бы не попасться вместе с вами. Я, пока шел, костра ни разу не разжигал. А теперь, у немцев под самым носом, — надо.
— Тогда, может, и обойдемся без костра?
— А лейтенант?
— Лейтенанту, если ничем ему не поможем, лучше не станет. Только хуже. Но сделаем давай так когда костер разгорится, ты заступаешь в охранение. И еще: больше ни о чем не расспрашивай. А то уйду. Понял?
— Нет, курсант, ты только не уходи. Не бросай нас. Командира надо вынести. Один я с ним не справлюсь. Тяжелый. Не донесу.
— Ты лучше с ним договорись, чтобы он тебя в Особый отдел не сдал на выходе.
— Не сдаст. Это он бредит.
— Смотри… Как бы потом его бред в протоколе не оказался.
И они пошли собирать хворост.