В двери есть глазок. Мы им не пользуемся, но он все равно есть.
Через “рыбий глаз”, охватывающий всю лестничную площадку, я вижу размазанную линзой фигуру Джанни Больяско/Фуско/Костанте, похожую на гидрант — с набитым до отказа пакетом в руках он ждет, когда я открою. Вряд ли он догадывается, что я на него смотрю, но все равно улыбается. Наверное, это все же условный рефлекс. Открывать или не открывать?
Открываю.
— Я принес поесть, — заявляет он, как само собой разумеющееся. Я не приглашаю его войти, но и не загораживаю вход, и он входит. Осматривается по сторонам, кивает головой.
— Хорошо у тебя тут.
Потом, поскольку он считает себя самым главным и может делать, что хочет, начинает осматривать всю квартиру. Входит в детскую, выходит, заходит в мой кабинет, задерживается здесь подольше, выходит и исчезает в спальне. Кивает все время головой и улыбается. Я стою, не двигаясь, даже дверь не закрыл.
— Молодцы, — высказывает свое мнение, — простенько и уютно. Сразу видно, что тут живет народ со вкусом.
Встряхивает набитый до отказа пакет, который плавно покачивается — должно быть, весит немало.
— Где расположимся? — спрашивает. — Все еще теплое.
— Чувствуйте себя как дома.
— Спасибо.
Как и вчера, он совершенно не воспринимает мой сарказм. Такого ничем не прошибешь. (Либо сарказм вообще не мое сильное место?) Секунду-другую вроде бы ждет, что я покажу, где можно устроиться, но на самом деле не дает мне даже слово сказать и устремляется в гостиную. Сейчас заодно узнаем, впервые он здесь, или же его осмотр был спектаклем для отвода глаз — от такого, как он, всего можно ждать. Потому что если он первый раз в доме, я знаю, что сейчас должно случиться — это случается со всеми, кто впервые попадает в нашу гостиную…
— Ого, какая терраса! — слышу его восклицание.
То же самое вырвалось у нас с Анной, когда риэлтор привел нас посмотреть квартиру. Дело в том, что квартира скромненькая, дом неказистый, а терраса — со стороны двора, с улицы ее не видно, и о ее существовании даже не подозреваешь, пока не войдешь в гостиную и она не предстанет перед тобой — просторная, светлая, распахнутая на весь Рим. Она поражает, это правда.
— Фантастика! — он понизил голос. — Кто бы мог подумать!
Я присоединяюсь к нему. Он стоит у перил, ухватившись за сетку, зачарованно смотрит на закат.
— Фантастика! — повторяет он. — Даже собор Св. Петра видно. Террас с таким видом, знаешь ли, немного в Риме. Квартира твоя?
— Нет. Съемная.
— Вот оно что… И дорого?
— Да как сказать…
— Сколько?
Не знаю, что читается во взгляде, который я на него бросаю, но он считает нужным добавить:
— Если это нескромный вопрос…
Что вовсе не значит: “считай, что я ничего не спрашивал, это не мое дело", но все же лучше, чем ничего.
— Миллион четыреста, — отвечаю.
— И ты еще чем-то недоволен?!
— Я вовсе не недоволен.
— Держись обеими руками за хозяина дома — ты уж мне поверь — если он берет с тебя миллион четыреста в месяц за квартиру с такой террасой. Он что, твой друг?
— Нет.
— Ах, даже так? А кто он такой?
Пробую на нем тот же взгляд, что и минуту назад. Не срабатывает — он ничего к сказанному не добавляет.
— Понятия не имею, — отвечаю, — нашел через агентство.
— Ну, ты, парень, счастливчик, должен заметить, — покачивает он головой. — Миллион четыреста…
Парень. Я не парень.
— Ладно, давай есть, а то остынет.
Он вытаскивает из пакета кучу упаковок и выкладывает их на стол: промасленные пакеты, контейнеры из алюминия, две банки с пивом и два пластиковых стаканчика, которые тут же начинают падать на сквозняке и, если не предпринять ничего, слетят на пол. Потом начинает все это разворачивать, вытаскивая на свет суппли, запеченную моцареллу, оливы из Асколи-Пичено, рисовые котлетки, картофельные крокеты и прочую снедь — все жареное. Хватило бы, чтобы накормить целый класс.
— Тут, рядом с Пирамидой, одна из лучших в Риме закусочных, ты в курсе?
— Какая? “У Пьетро”?
— Точно. Бываешь там?
— Покупаю жареных куриц, когда остаюсь дома один.
Подхватываю один из стаканчиков, собравшихся улететь, наливаю пива. Потом наполняю другой и набрасываюсь на печеную картошку в алюминиевом контейнере. Я голоден.
— Когда они ее всю отмыли, эту закусочную, — уточняет он, — она стала явно хуже: похожа сейчас на обычную пиццерию — что-то приличное и даже уютное, а настоящая закусочная должна быть грязная, маленькая, вонючая, именно такой была когда-то “У Пьетро”. Но, несмотря на то, что она обуржуазилась, некоторые вещи там чудесные. Попробуй-ка это…
Он протягивает мне что-то, напоминающее стельку для обуви, с которой стекает масло — это последнее, что я бы выбрал, будь моя воля, но я уже убедился, что моя воля, когда он приступает к действию, не играет никакой роли. Он ждет, когда я попробую эту стельку, и когда я начинаю жевать, просвещает:
— Трамеццино,[49] — запеченный в духовке: пробовал такое? Отрицательно качаю головой, стараясь не обжечь язык раскаленной начинкой.
— Здорово, правда?
Действительно вкусно. Внутри хрустящего жареного теста, вроде пиццы — начинка из сыра и, похоже, из ветчины. Что страшно — это фонтаны масла, которые буквально брызгают, стоит тебе откусить кусок.
— Жирновато, — говорю.
— Не без того, — отвечает он, плохо имитируя римский диалект, с открытым “э”, как у Челентано в “Ругантино".[50]
— Именно поэтому так вкусно, — он тоже берет себе “стельку”. Жует и говорит одновременно:
— Видишь ли, не знаю, как ты, а я почитатель закусочных. Я даже книжку об этом написал — “Under 10”,[51] подзаголовок “Путеводитель по итальянским закусочным”, там рассказано обо всех закусочных, где можно поесть — где можно было поесть, сейчас цены выросли — меньше, чем за десять тысяч лир. Может, в следующий раз занесу тебе…
Ого, он, оказывается, еще и писатель.
— Дело в том, — продолжает он, — что я всегда питался в закусочных. Я видел, как они открываются, закрываются, меняются в Риме, Генуе, Ливорно, Неаполе, Милане, теперь они стали заведениями для богатых, но еще двадцать лет назад, поверь мне, было совсем другое дело. Друг мой, я был завсегдатаем как минимум трех поколений итальянских закусочных…
Он заграбастывает суппли, но не ест его, а высасывает, как Гассман — крем-карамель.[52] Я продолжаю выуживать из контейнера картошку, жирную, на славу подрумяненную, пахнущую чесноком и розмарином и страшно вкусную.
— И знаешь, что еще? Когда я бываю заграницей, больше всего мне не хватает итальянских закусочных. Не искусства, не климата, не итальянских ресторанов, которых теперь везде полно, а именно закусочных. Их нет больше нигде. Может, потому что я отродясь не знал домашней еды, даже ребенком, но когда я попадаю в настоящую закусочную, из тех, что ничуть не изменились за сорок лет, с тусклым светом и чадом горелого масла, которым пропитывается даже твоя одежда, я чувствую себя дома. Для меня это настоящая поэзия: здоровяки в грязных фартуках с жирными руками, блеклые женщины, которые провели всю жизнь за кассой, небрежность, с какой тебе выдают сдачу, делая вид, что ты здешний завсегдатай, даже если видят тебя впервые…
Опрокидывает стаканчик пива и выуживает из контейнера еще картофелину, потом другую. Потом еще одну.
— Таблетки, — говорю я.
— Что ты сказал?
— Вы забыли принять таблетки.
Он хлопает себя по лбу.
— Ах, да, — шарит в кармане, покачивая головой. Достает пузырек и проделывает то же самое, что и вчера: проглатывает две таблетки, не запивая, а лишь запрокинув голову.
— Однако, — говорит он, глядя на меня, — ты приметливый…
Сглатывает еще раз — таблетки застряли, наверно, в горле — и опять с жадностью набрасывается на картошку, словно собирается смести ее всю прежде, чем я успею взять еще одну.
— И потом запахи… — продолжает он. — С этими запахами, по-моему, ничего не сравнится. Попробуй котлетки…
Он берет рисовую котлетку, и я делаю то же самое, вкусно, ничего не скажешь. В мгновение ока он приканчивает свою, опустошает еще один стаканчик с пивом и вступает в тяжелую борьбу, пуская в ход обе руки, с моцареллой, с которой капает масло, а когда он в нее вгрызается, начинает течь растопленный сыр, так что ему приходится принять типичную позу пожирателей гамбургеров — отодвинуться вместе со стулом и вытянуть шею, чтобы вся жидкость стекала в пустой судок на столе.
— Говорят: тяжелая пища, — продолжает он с набитым ртом, так что в его голосе появляются гортанные звуки. — Конечно, тут не бывает всяких модных финтифлюшек — кстати, тоже американских — обезжиренная пища, “cholesterol free”…[53]
Ему приходится умолкнуть, иначе подавится. К слову, английское произношение у него прекрасное.
— У них там, как на войне, — продолжает он уже обычным своим голосом, — а хозяин закусочной — он как солдат в окопах, сражается день за днем, чтобы тот, кто может позволить себе лишь утолить голод, при этом еще и вкусно поел…
Он приканчивает моцареллу и принимается за картофельные крокеты. Как и прошлым вечером, ест очень быстро, несмотря на то, что ест и разговаривает одновременно. Тут должна быть особая сноровка.
— Потому как с трюфелями вкусно готовить легко, как и с белыми грибами, и с бальзамическим уксусом по два миллиона лир за литр, но вот попробуй сделать то же самое из риса, хлеба, картошки, из подсолнечного масла за две лиры… Это все равно, как идти в штыковую атаку, настоящий героизм. Все отличие в этом…
Выуживает последнюю картофелину, плавающую в коричневом масле. Я бы и сам ее съел с удовольствием.
— М-мм… — мычит, — ты чувствуешь? Тут граница очень зыбкая. Чуть в сторону — солдатское пойло, и искусство повара настоящей закусочной состоит как раз в том, чтобы как можно ближе подойти к этой границе и не переступить ее. Ты понимаешь, как это трудно, понимаешь, как ответственно? Напичкать тебя калориями за пару грошей, утолить твой голод и в то же время доставить тебе удовольствие, не отравив, кстати, при этом. В ресторанах тебе подают это добро на закуску, для затравки, делая вид, будто это какие-то изыски, одни уменьшительные чего стоят — “ крокетики”, “оливочки”, “моцареллина,”. После чего потчуют тебя тухлыми мидиями, и гепатит, считай, тебе обеспечен.
Странно, но я с ним согласен. Может, его это порадовало бы, но я не хочу повторять вчерашнюю ошибку, не хочу ничего говорить. Я продолжаю считать, что рано или поздно мое упорное, непробиваемое молчание вынудит даже такого отъявленного болтуна почувствовать себя не в своей тарелке. Это именно то, чего я хочу — чтобы он почувствовал себя не в своей тарелке, хотя бы раз. Но насчет закусочных он прав, это грандиозно.
Тем временем мы все прикончили и наелись до отвала. Он еще глотает оливки, хотя по всему видно, что он тоже сыт и продолжает есть исключительно из чувства долга; действительно, еще одно, в чем мы бы сошлись: любую еду из закусочной, которую не съел сразу, потом есть нельзя. Поэтому или съедаешь все в один присест, или отправляешь остатки в помойку. Убедившись, что и он покончил с едой, запив знатным глотком пива, и закуривает сигарету ой! — я начинаю убирать со стола.
— Помочь тебе? — спрашивает, не пошевельнув и пальцем.
— Я сам.
Сейчас наступает самое противное, и это надо проделать как можно быстрее. Перемешанные объедки, сложенные неустойчивой горкой контейнеры, скомканная бумага — я собираю всю эту пакость, выношу на кухню, воротя нос, и бросаю в мешок для мусора. Потом мою жирные руки и перед тем, как вернуться на террасу, достаю из холодильника две банки пива — мне хочется пить, и ему, вероятно, тоже. Застаю его на террасе, вручаю одну из банок, он кивает, мол, “отличная мысль”, открывает банку и пьет, не отрываясь, с зажатой между пальцами сигаретой. Кажется, его внимание привлекли ласточки, которые носятся, как оголтелые, прямо перед нами. Он расстегнул пиджак, живот выпирает из брюк под болгарской рубашкой с короткими рукавами — той же, что вчера, на этот раз несвежей и измятой. Никакого следа пистолета, ни за поясом, ни в карманах: неужели он столь любезен, что пришел безоружным?
— Их неправильно называют ласточками. Ласточки крупнее и живут больше в деревне. А это стрижи.
Он продолжает еще какое-то время смотреть на ласточек (первый раз слышу про стрижей), потом усаживается и тянет меня за собой.
— А ты сегодня не слишком словоохотлив.
Я растягиваюсь на диванчике, подложив под голову руки.
— Пожалуй.
Чертовски хочется курить, проклятье. Он, причмокивая, выискивает языком остатки пищи — Анна этого терпеть не может. Потом откидывается на стуле и вздыхает.
— Ты только посмотри, красотища какая…
Действительно, вид сейчас необыкновенно красивый: небо какого-то немыслимого синего цвета с металлическим отливом, а благодаря ветру оно как будто сверкает глазурью. Жарко, и цветущий жасмин на моей террасе испускает почти невыносимый аромат. Огни Рима повсюду, а памятники просто озарены сиянием. Все, кажется, говорит о том, что есть все-таки правильный способ встречать ночь вместе с большим, уставшим, перегруженным историей городом, и мы его нашли.
— Послушайте, — говорю я внезапно, — для чего вы сюда пришли?
Вот, опять двадцать пять, с какой стати я раскрыл рот? Молчание работало, оно угнетало его. Для чего я раскрыл рот?
Он пожимает плечами:
— Захотелось поболтать с тобой.
— А если бы меня не было дома? Или в доме был кто-то еще?
— Ушел бы.
Он вскидывает глаза, следя за самолетом, который прочерчивает проблесковыми маячками свой путь прямо над нами.
— Послушайте, — говорю я, — я не верю вашей истории.
Он поворачивается ко мне, смотрит с удивленным видом.
— Какой истории?
— Про моего отца. Не верю.
— При чем тут это сейчас?
— При том — это и есть причина, по которой вы пришли.
— Нет. Просто захотелось поболтать.
— Поболтать и все…
— Да, и все. А что тут такого странного?
— И о чем мы с вами могли бы поболтать?
— Мало ли о чем…
— Вот как? Например?..
— Ну, не знаю. Много о чем… Можно поговорить о кино…
Он несколько раз приглушенно рыгает, и до меня доносится запах пивного перегара.
— Много о чем… — повторяет он и снова смотрит на небо.
Что мне делать? Я хочу освободиться от этого человека, но как? Вчера вечером я повел себя неправильно, я боролся, старался ему показать, насколько с точки зрения здравого смысла смешно все то, в чем он пытался меня убедить, но это не подействовало, он добился того, чего хотел — хотел рассказать свою историю и рассказал. Сегодня все иначе, мне удалось ему не поддаться, я почти уничтожил его своим молчанием, но, тем не менее, он по-прежнему здесь, как ни в чем не бывало наслаждается вечерней свежестью на моей террасе и благодушно отрыгивается, дожидаясь подходящего момента, чтоб начать все с начала. Даже сейчас он в более выгодном положении, чем я. Но ведь должен быть способ избавиться от него, есть же такие слова, которые могут объяснить ему, что все его потуги тщетны и что он может мучить меня всю жизнь, но никогда не убедит меня в том, что мой отец был русским шпионом, потому что мой отец не был русским шпионом.
— Послушайте, — приступаю я, и это уже плохо, потому что я всегда начинаю с “послушайте”, для меня это что-то вроде слова-паразита, я это знаю, но это ничего не меняет, оно опять выскакивает у меня изо рта, а это значит, что я совершенно не контролирую свою речь, даже сейчас, когда я собираюсь сказать что-то очень важное.
— Слушайте меня внимательно, — продолжаю, — очень внимательно…
Умолкаю на мгновение, дабы проверить, намерен он меня слушать или нет. Он тоже молчит. Смотрит на меня и ничего не говорит, еще одно доказательство того, что беседа в его понимании — это как партия в бильярд: играешь до тех пор, пока не промахнешься, и тогда приходит очередь другого — следовательно, он признает, что сейчас очередь за мной. Ну что ж, с богом…