Ребенок уже начинал шевелиться.
Новая жизнь росла у нее в утробе, наполняя величайшей на свете радостью и неизбывной тоской, поскольку желанного ребенка Сьенфуэгоса ожидала неизвестная и, видимо, безрадостная судьба. Казалось, гигантская тюрьма всей своей тяжестью давит на хрупкие плечи Ингрид, погружая в черную бездну отчаяния.
Никто не задумывался о том, возможно, потому что такое просто никому не приходило в голову, что длинные руки Инквизиции добираются даже до нерожденных младенцев, и жестокость тех, кому, казалось, доставляет удовольствие мучить невинных, распространяется и на создания, находящиеся еще в материнской утробе.
Младенец уже страдал.
Он был частью Ингрид, самой важной частью ее тела, центром ее мыслей и существования, источником энергии, позволяющей выдержать столько страданий. Но вряд ли он мог остаться в стороне от стольких ее душевных терзаний, вряд ли не страдал, как страдала каждая клеточка ее тела в ожидании того, что предстоит.
Ребенок пока еще оставался частью собственного ее существа, и ему поневоле передавалось подавленное настроение матери.
Малыш рос в атмосфере ужаса и отчаяния.
Никогда в истории не существовало ничего страшней, чем подземелье Инквизиции, где к истязанию тела добавлялось уничтожение души. Лишь просто воображая свою смерть на костре, которая обречет их на вечные муки, заключенные сходили с ума.
Съежившись с темноте и глядя на бегающих крыс, Ингрид Грасс обычно спрашивала себя, как стало возможным, что ребенок, зачатый в такой любви и радости, обречен на столь трагическую и короткую судьбу, раз за разом она повторяла, что, влюбившись в самого прекрасного на земле мужчину, она навлекла на себя и самые кошмарные бедствия.
Словно мало было этих девяти долгих лет мучительной разлуки и неизвестности; так теперь, после четырех месяцев безумного счастья, на нее обрушилась новая напасть, грозя окончательно ее погубить.
А с ней и ребенка.
Возможно, их сожгут вместе или позволят ему родиться и тут же отнимут. И в самые темные ночи, лежа на койке в грозящей поглотить ее тьме, Ингрид не слышала ни единого звука кроме перекрикивания часовых и в отчаянии взывала к небесам, чтобы не позволили ему появиться на свет, чтобы она вместе с сыном отправилась в далекие миры, где любовь всегда побеждает ненависть.
Где же ты?
Почему ты не приходишь, чтобы освободить меня из этой темной и сырой могилы, куда меня заточили до конца жизни?
Приходи же и спаси своего ребенка! Спаси хотя бы его, ведь он ни в чем не виноват!
Она сидела, чутко прислушиваясь к каждому шороху, а душа ее взывала к возлюбленному; Ингрид казалось, что Сьенфуэгос, где бы он ни был, непременно услышит ее и придет.
Но он все не приходил.
Почему же он не приходит?
Неужели испугался? Неужели ужас, внушаемый империей кошмаров, так велик, что напугал даже того, кто уже сталкивался с миллионом опасностей?
Инквизиция знала, что человек, лишенный всех контактов с близкими, полностью изолированный в камере, словно болтается в пустоте, он становится хрупким и уязвимым, как акула на берегу или орел без крыльев.
Самый быстрый способ лишить человека воли — выбить из-под него все точки опоры, изолировать от действительности, так чтобы он начал путаться в представлениях о ней, даже в представлении о времени и пространстве, лишить его всех способов защиты, и тогда он сдастся, даже не сообразив, как это произошло.
В том, как разрушить человеческую сущность, святая Инквизиция преуспела как никто другой. Каких бы успехов ни добилось человечество на ниве науки, максимальной жестокости достигли те, кто полагается на бога в качестве оправдания своим действиям.
Лишь высшим благом можно оправдать высшее зло, и эту идею поддерживает легион фанатиков, в глубине души истосковавшиеся по самым отвратительным зверствам.
Всякое преступление будет оставаться преступлением, если только оно не совершено во имя какого-либо бога, и каждый преступник будет знать, что он преступник, если не сможет переложить вину на высшие силы.
С чистой совестью и убеждением, что жестокость оправдал сам Господь, инквизиторы потакали своим самым низменным инстинктам, при это обладая самым изощренным умом, и эта неповторимая комбинация породила такие ужасы, что пять столетий спустя само упоминание об этом приводит в ужас.
В каком же состоянии духа пребывала одинокая и беременная женщина, когда на протяжении многих дней и месяцев никто не трудился объяснить ей, что произойдет с ее ребенком?
— Сколько еще мне предстоит провести в этих стенах? — спрашивала она.
Брат Бернардино молчал, пристально вглядываясь в ее лицо, словно надеясь найти в нем признаки одержимости Князем Тьмы. Хотя иногда он все же ей отвечал, слегка запинаясь от смущения:
— Поверьте, время, которое вы провели здесь — не более чем капля в океане времени.
— Но у меня не так много его осталось, — взмолилась она. — Я должна родить ребенка подальше от этих стен, от этих страданий, от этих крыс, наконец!
— Что значат несколько недель или даже месяцев, когда на карту поставлено спасение вашей души, а возможно, и души вашего ребенка?
— О каком спасении вы говорите, если до сих пор я лишь чудом не потеряла ребенка — учитывая, в каких условиях я живу? Чего стоит эта справедливость, равенство и милосердие, если на карту поставлена жизнь невинного существа всего лишь по навету какого-то неизвестного?
Доброго монаха не могла не тронуть глубина ее отчаяния, и однажды вечером он шепнул ей на ухо:
— Обвинение отозвали.
— Как отозвали? — недоверчиво пробормотала донья Мариана Монтенегро. — В таком случае, что мне здесь делать?
— Ждать.
— Ждать? Но чего?
— Ждать, когда божественное провидение смилуется и ниспошлет мне знак, который рассеет последние сомнения, — последовал нелепый ответ. — Я лишь скромный дознаватель, и меня подстерегают тысячи ловушек, которые силы зла расставляют на пути тех, кто ищет истину.
— А если провидение так и не подаст вам никакого знака?
— Значит, вы никогда отсюда не выйдете. Но не волнуйтесь, если в разумный срок я так и не смогу найти верного решения, то передам это дело в руки компетентных судей.
— В руки Святой Инквизиции? — ахнула Ингрид.
— Возможно.
— Но ведь суд может затянуться на много лет.
— Как утверждал Фома Аквинский, любая мука, имеющая целью своей спасение души брата твоего во Христе, оправдана, поскольку является духовным благом. Что значат телесные страдания, если они очищают наши души. И вспомните, сколько святых подвергали себя бичеванию, чтобы приблизиться к Богу.
— Но я вовсе не стремлюсь к святости, я лишь хочу родить красивого и здорового ребенка, — возразила она. — И не понимаю, по какому праву вы держите меня в тюрьме, не имея никаких доказательств моей вины, по одному лишь голословному обвинению? И даже теперь, когда обвинение отозвали, вы продолжаете держать меня здесь...
— Я должен убедиться, что сатана не приложил руку к решению вашего обвинителя.
— А не проще ли было сатане с самого начала не допустить, чтобы меня арестовали?
— Возможно, но не в моей власти знать его мысли и намерения. Быть может, Господь не дал дьяволу дара читать мысли людей, и ему приходится иметь дело лишь со свершившимися фактами.
— Боюсь, вы пытаетесь выжать из меня признание, словно грязную воду из половой тряпки, пусть даже в ней уже не осталось ни единой капли, — произнесла немка. — Страшно подумать, сколь злую и ужасную силу представляет собой Инквизиция, если даже такой уравновешенный человек как вы потерял представление о том, что справедливо, а что нет.
— Что же такого несправедливого в предположении, что ваш обвинитель мог испугаться кого-то или чего-то — скажем, пыток или смерти на костре? Мой долг — добраться до сути дела.
— Ну а я какое имею к этому отношение?
— Самое прямое. Вы — та ось, вокруг которой вертится все это дело. И хотя в глубине души я уверен в вашей невиновности, не хочу впадать в грех гордыни и думать, что мои убеждения сильнее происков Князя Тьмы.
— Порой вы говорите, как доминиканец, а не как францисканец.
— Все мы — братья во Христе.
— Разумеется, но я всегда считала, что ваш орден более преисполнен любви к ближнему и к природе, чем остальные, и что ваш Бог — это бог не мести и ненависти, а сострадания и любви.
— Позвольте вам напомнить, что я здесь выступаю не как францисканец, а как следователь, которому поручили это дело даже против моей воли. На самом же деле моя душа стремится вглубь этих лесов, чтобы нести туземцам слово Божие.
— Как это, должно быть, печально: знать, какие великие дела ждут вас за пределами этих стен, и при этом запереть себя них, разбирая всякие мелкие дрязги, порожденные чьей-то злобой, завистью или непомерным честолюбием, — вздохнула донья Мариана Монтенегро. — Можете ли вы хоть теперь сказать, кто же обвинил меня в этих деяниях и каковы были его мотивы?
— К сожалению, не могу.
— Смогу ли я когда-нибудь это узнать?
— Не из моих уст.
В действительности она узнала об этом очень скоро, и не из уст зловонного монашка, а из уст самого обвинителя. Наконец-то немка узнала его имя, а также мотивы его поступка, ставшего причиной всех ее бед. Однажды вечером, через неделю после этого разговора, сидя в своей камере перед зажженной свечой, она неожиданно услышала скрип открываемой двери. Обернувшись в тревоге, она увидела, как в темницу вошел человек, плохо различимый в тусклом пламени свечи.
— Что случилось? — спросила она. — Кто вы и что вам нужно в моей камере посреди ночи?
— Не беспокойтесь, сеньора, — ответил лейтенант Педраса, стараясь говорить как можно тише. — Я офицер караула и не собираюсь причинять вам зла.
— И в чем причина тайного визита?
— Если они узнают, почему я здесь, моя жизнь окажется в большой опасности, — он поднял свечу, чтобы лучше видеть лицо заключенной. — Но прежде чем я расскажу вам об этом деле, я бы хотел, чтобы вы поклялись, кто никому не скажете ни единого слова о том, что сейчас услышите.
Одиночество и изоляция стали уже совершенно невыносимыми, а потому нужно ли говорить, что бедная женщина, всеми на свете забытая и покинутая, готова была согласиться на любые условия, едва перед ней забрезжил лучик надежды.
— О каком деле вы говорите? — спросила она.
— Вас хочет навестить один человек, пожелавший остаться неизвестным.
— И кто же он?
— Я не могу вам этого сказать. Так вы клянетесь, что никому ничего не расскажете?
— Клянусь.
— Ну хорошо.
Педраса обернулся в сторону человека, ожидавшего снаружи, и жестом велел ему войти. В камеру шагнул не кто иной, как Бальтасар Гарроте по прозвищу Турок, и бросился на колени перед доньей Марианой Монтенегро, а Сьенфуэгос по-прежнему оставался за дверью, искусно прячась в тени.
Несомненно, немка испытала глубокое разочарование, не обнаружив в лице наемника ни единой знакомой черты. Мгновение она помедлила, вглядываясь в его лицо, после чего угрюмо спросила:
— Кто вы такой, и что вам от меня нужно?
— Я вас обвинил и теперь жажду вымолить прощение.
— Прощение? — изумилась Ингрид Грасс. — Почему я должна прощать человека, который причинил мне столько зла без причины? Уходите с глаз моих!
— Прошу вас, сеньора!
— Повторяю, уходите! Гореть вам в аду! Вы хоть понимаете, сколько зла причинили? И не только мне, но и ни в чем не повинному существу, которому еще только предстоит родиться на свет. Убирайтесь отсюда!
Обескураженный Бальтасар Гарроте сперва растерялся, но вскоре пришел в себя и бросился перед ней на колени, пытаясь обнять ее ноги.
— Ради всего святого, сеньора! — прорыдал он в отчаянии. — Ради вашего ребенка, которого вы носите под сердцем! Простите меня, или мне придется вечно гореть в аду!
— Значит, так тому и быть! — воскликнула она, взглянув на Педрасу. — Убирайтесь с глаз моих, или я нарушу клятву!
Услышав эти слова, Сьенфуэгос решил вмешаться; по-прежнему не двигаясь с места и пряча в тени лицо, он произнес с удивительным спокойствием в голосе, стараясь справиться с охватившим его волнением:
— Я не знаю вас, и вы никогда не видели меня. Я не имею никакого отношения к этому делу, но ради всеобщего блага, ради вашего душевного спокойствия, умоляю вас, сеньора, выслушайте этого человека, исполните его просьбу!
Услышав знакомый голос, донья Мариана Монтенегро так застыла, словно громом пораженная. Она едва сдержала крик радости в готовности броситься на шею к любимому, однако взяла себя в руки, сделав вид, будто не узнала его, и после короткой паузы, во время которой старалась всеми силами овладеть собой, хрипло произнесла:
— Кто вы такой, и как вам удалось проникнуть в этот склеп?
— Мое имя вам ничего не скажет, так что лучше я промолчу. Но знайте, что я ваш лучший друг, и если вы поможете мне спасти этого несчастного человека, я сделаю для вас и для вашего ребенка все, что в моих силах.
— И что же вы можете сделать против Святой Инквизиции? — спросила она.
— Пока — ничего, но я верю, что Бог не покинет нас, а вера способна свернуть горы.
— Оставьте горы в покое. Лучше откройте эту дверь.
— Любовь и милосердие могут открыть куда больше дверей, чем ненависть, — ответил Сьенфуэгос. — Освободите этого человека от бремени его вины, и поверьте, в скором времени вы будете на свободе.
Немка сделала вид, будто обдумывает решение, как если бы оно ей стоило невероятных усилий, после чего медленно проговорила:
— Ну хорошо! Я прощаю вас — при условии, что вы приложите все усилия, чтобы спасти меня из этой дыры, в которой я оказалась по вашей милости.
— Клянусь! — убежденно ответил наемник. — Клянусь Богом, что отныне все мои мысли будут лишь о том, чтобы вернуть вам свободу, которую вы потеряли по моей вине.
— Я вам верю.
— Вы позволите поцеловать вашу руку?
Донья Мариана Монтенегро неохотно протянула ему руку, которую он поцеловал с таким почтением, словно руку самой Пресвятой Девы, после чего отступил, дожидаясь, пока стоящий у двери незнакомый кабальеро сделает то же самое.
Это была невыносимо тяжелая для обоих минута, потому что, когда Сьенфуэгос приблизился к Ингрид Грасс, обоим стоило невероятных усилий взять себя в руки и не броситься друг другу в объятия, ограничившись лишь взглядами, способными сказать больше, чем любые слова.
Когда же она вновь оказалась в темноте и одиночестве, ни ночная мгла, ни мрачные своды темницы не в силах были погасить этот яркий луч надежды, что не давал ей уснуть до самого рассвета.