В сумерках весенней ночи по мокрой, местами еще даже не протаявшей дороге на Радонеж шел с посохом высокий черный монах со странническою сумой за плечами. Он явно торопился, хотя и шел размеренною твердою поступью привыкшего к пешему странствию человека. К полудню он отшагал уже более сорока верст. Мертвые деревни встречались ему на пути, с растворенными дверьми, где, наверно, в полутьме клетей лежали непохороненные мертвецы. Он не глядел, не заходил туда. Он шел все вперед, и посох в его руке мерно подкреплял широкий шаг странника. К вечеру он был уже под Радонежом и, услышав издали разноголосый собачий брех, широко перекрестился. Раз есть собаки, значит, есть и жители, значит, Радонеж не вымер целиком, хотя и стоит на проезжем пути!
Уже в сумерках он постучал в двери высокого, потемневшего от дождей и непогод дома рядом с церковью. Изнутри детский голосок ответил:
– Кто там?
Инок отступил на шаг, отер рукавом вдруг и разом вспотевшее чело, прокашлял, прежде чем ответить:
– Это я! Твой отец, Стефан!
Двери отворились. На пороге стоял глазастый тоненький мальчик, до боли в груди напомнивший ему Нюшу.
– Здравствуй… дяденька! – ответил, запинаясь, отрок и покраснел. – Входи! – примолвил он, отступая внутрь горницы.
Скоро отец и сын сидели друг против друга за грубым кухонным столом. Печь, однако, была истоплена, и на столе лежали хлеб и горка печеной репы. Мальчик рассказывал:
– Тетя Катя умерла, и дядя Пеша тоже умер, вслед за нею. И его тоже похоронили. И братик умер, и сестрички все умерли, и их всех похоронили во-о-он там! И я тоже рыл могилки, и обмывал, и все делал! А потом пришла тетя Шура и сказала, что будет тут жить, чтобы я тоже не умер с голоду…
– Какая это тетя Шура?
– А Тормосова!
Стефан покивал головой, украдкой смахнув непрошеную слезу с ресниц.
– Дядя… Батя! – поправился мальчик, покраснев. – А я в монахи хочу! Как дядя Сережа! Как отец Сергий! – поправился он, снова зарозовев. – Отведи меня к нему! Тетя Шура бает, некогда ей и далеко… А землю, и коровок, и коней пусть забирают Тормосовы!
Нюшин сын, кажется, все уже обдумал задолго до прихода отца. Стефан сидел, опустив голову. Покаянно молчал, поминая слова Алексия и свое давешнее неверие в господнюю благость.
– Ты очень хочешь в монахи? – спросил он, подымая голову и строго вперяя взгляд в васильковые очи сына.
– Ага! – кивнул тот. – Я и молитвы читаю, и мясного не ем, как дядя Сережа, как отец Сергий, – снова поправился он, – и с ребятами не играю, могу и ночью не спать! Очень хочу в монахи! Я сам, когда братика хоронил, и обмывал, и рубашечку ему надевал чистую, и не боялся совсем, вот! Я все буду там делать: и воду носить, и дрова колоть, и на молитве стоять с дядею Сережей! Скажем только тетеньке Шуре и пойдем, да?
Стефан сидел за столом, не глядя на отрока, и, опустив голову, тихо плакал. Горячие слезы капали на тесовый пол. Быть может, только теперь ему и предстоит совершить достодолжное: отвести и передать Нюшиного отрока своему младшему брату, попросив Сергия постричь мальчика в иноческий сан. Быть по сему! Он отер слезы тыльной стороною руки и решительно встал, так и не тронув ни хлеба, ни репы. Быть может, покойная Нюша, воскреснув в этом отроке, сама пожелала заново переиначить свою прежнюю жизнь!
– Пойдем! – вымолвил он. – Отведу тебя к дяде!
Сын с засиявшим лицом набросил на плеча немудреный свой зипунишко, надвинул шапку на уши и доверчиво вложил потную ладошку в широкую руку отца, которого так и не научился называть батей.
– Сперва к тете Шуре, да?
Они притворили за собою двери и вышли в ночь.