Но и от войны удержать, по-видимому, было немочно.
С юным Михайлой ему так и не довелось боле встретиться. И говорить (о многом – надумал потом у себя на Городце!) такожде не пришлось. И часто после жалел об этом. Да ить не ведал, что, перебыв всего три недели в Новом Городе, поскачет назад, вызванный ордынскою грамотой, напомнившей вновь, что великий князь володимерской – всего лишь служебник, подручник татарского царя.
А на вечевой сход, разом открывший ему глаза на многое, непонятное доднесь, попал он нежданным случаем, обманувши своих и новогородских бояр.
В тот день ему положено было вовсе не ездить в Новгород. Для Семена устраивалась охота на Мсте, и уже все было приуготовлено ко княжой потехе. И только Михайло Терентьич – отколе и проведал старик? – повестил скользом, не упирая, едва ли не на ухо сказал про вечевую прю сегодняшнюю. Видно, и свои не хотели того, и охота… Какая охота! Семен велел подать ему простое будничное платье и сапоги, курчавый бараний зипун на плеча накинул и, выехав из ворот городецкого княжого подворья, скоро уклонил по колеистой боковой дороге к Новгороду. Нескольким слугам, что взял с собою, велел скакать кучнее, а прочим приказал править на Мсту – буду-де за вами вслед! И знал, что догонят, учнут корить, держать, окружать и вываживать, словно норовистого коня, но пока – вот она, свобода!
В воротах не задержали, растерялись, что ли? А не доезжая торга и вечевой площади, сам сошел с коня и, пеший, завернул за угол, тотчас утонув в толпе глядельщиков, крикунов, новгородских ухорезов и шильников, что густо окружили и сдавили нарочитую чадь, собравшуюся у вечевой ступени. Пробился с помощью слуг сколько можно вперед – князя не узнавали тут, с натугою давали дорогу, чая какого боярина из московлян.
– Наместниць холуй, видно! Пущай послухат, цегой-то и в толк возьмут московици! – услыхал он за своею спиною негромкую молвь горожан. Остановя у высокого тына, он наконец услыхал громкий голос боярина, кажется со Славны, который, распахнувши бобровый опашень и дергая себя за отвороты, гневно орал с вечевой ступени, и орал поносно противу Москвы такое, чего Симеон и не мог представить, будучи все на пирах да на беседах! И площадь орала в ответ разноголосо и грозно, словно лукавый, добродушно-хлебосольный Новгород вдруг скинул личину свою и встал тут, гневный и страшный, готовый на бой и драку за свои вечевые права.
– Литве, што ль, поддатьце, Ольгирду твому?! – выкрикнул громко широкобородый широкоплечий мужик в дорогом зипуне и полез, работая кулаками, к вечевой ступени. Семен не сразу узнал в нем всегда спокойного, осанисто-вожеватого Остафья Дворянинца.
– Ольгерду поддатись хочете? – повторил он грозно, взбежав на вечевую ступень. – Псу литовскому? Да! Да! Псу! Мертвециной где пахнет, он тута и есь!
– Не лайся, Остафья! Не лайся, твой-от Семен не луцши того! – кричала площадь.
– Семен Иваныч хошь православной! – орал Остафий в ответ, – по крайности, ропат латинских не настроит, в веру бесерменску не обратит! Попомните слово мое, господа мужики! Плесковицей выдадим и сами погинем с Литвою поганой!
– Выход! Выход ордынский Литве не придет давать! – кричала площадь. – Хрещеной Ольгирд-от, не лукавь!
– Добро бы так! – не сдавался Дворянинец, рубя кулаком воздух. – Дак и Литва платит выход царев! А ноне почал ваш Ольгирд черкви божьи утеснять, за веру Христову в затворы посажал мужей избранных! Ведомо вам сие, мужи новогорочьки?!
– То ведомо! А неведомо вот, сколь ты от князя Семена полуцил, поведай, Остафья! – ядовито неслось с площади. И Семен, то гневая, то стихая, немо сжимал кулаки. Хотелось крикнуть им всем: «Не платил я Остафью!» – и знал, неможно, не поверят, да и оскорбят, засмеют. Уже понял, что тут, на вечевой площади, все могут содеять…
К нему уже пробивались, уже окружали встревоженные бояра, уже уводили, поталкивая, шепча:
– Нельзя, неможно, княже, пустого не переслушашь! Цто тута орут, не клади, батюшко, в слух!
Пришлось-таки уйти, не дослушав. Сесть на коня и скакать на ненужную ему охоту, травить медведя, который вовсе и не был на вечевой площади и не задирал князя, ни москвичей, а спал себе под снегом, пока загонщики, сунув в устье берлоги корявую рогозу, не вынудили его с ревом выскочить наружу, под дружные рогатины убийц.
Вечером Михайло Терентьич посунулся в опочивальню:
– Ну каково, батюшко? Добра ли охота пришла?
– Добра! – отмолвил устало Семен. – Спасибо тебе, Терентьич, надоумил! Узрел я их, услыхал! Батюшку-покойника в который након припомнил…
– Да, – повздыхал Михайло, присаживаясь на край скамьи, – Иван-от Данилыч многую прю с има перенес. Непокорлив, буен Великий!
– Не то, Терентьич, вольны суть! И по нраву мне они… Сперва вознегодовал, а потом раздумал путем… И неможно нам отступать с тобою! Отступим – не устоит Москва.
– Не устоит! – покивав, отмолвил старик.
– Тут не ломить – сгибать надобно… Как ищо Ольгерд с Новым Городом поворотит! Ласкою ежели…
– Ласкою навряд! Не таков литвин! – твердо ответил старик и поднял повеселевшие глаза: – Ето нам с тобою надоть с има ласкою!
– И я тако мыслю! – эхом отозвался Симеон. – Ступай, Терентьич, ложись почивать. День тяжек: завтра опять черный бор требовать будем!
Сам он еще долго не спал, сидел без мысли и дела, ощущая едва ли не впервой страшную тяжесть в членах, и, верно, не охота и не медведи так утомили его!
А еще через два дня прискакал ордынский гонец, и надобно стало, не довершив дел, скакать на Москву. И даже той робкой отрады – увидеть ее вновь на пути домой – не довелось испытать: Настасья с чадами была в загородном поместье своем, а скакать туда очертя голову, бросив и позабыв все на свете, великий князь володимерский не мог. Власть не токмо бремя, она и узда похотеньям твоим! И стало б иначе, и коли настанет иначе – горе властителю тому, горе и земле, под тем властителем сущей!