Глава 78

В четырнадцать лет парень в деревне уже, почитай, взрослый, а на двадцатом году – заматерелый мужик, редко кто и не женат в ету-то пору! Онька, Степанов внук, упрямо после смерти деда оставший на родимом месте, женат еще не был, и скорее не по своей, а по материной вине. Степанова сноха, загуливавшая еще до смерти старика, тут и вовсе, как говорят, сошла с кругу. По неделям не бывала домовь, являлась пьяная, раскосмаченная, прочнувшись, глядела на сына жалкими глазами побитой суки.

– Порты постирай! Да Коляне зашей рубаху! – грубо кричал тогда сын на матерь, в сердцах прикусывая губу. Неможно так с родительницей своей! Да обида была – за деда, за брошенного Коляню, за себя самого. Матерь чинила и стирала, стряпала кое-как, кое-что, мир в семье вроде налаживал, Онька разговаривал добрей, чая, что матка опомнилась – вона морщины и седина в голове, доколе ж! Но та, поотдохнув, вновь исчезала, и все повторялось вновь.

Сыновья – в забросе, во вшах, полуголодные – трудились как два медведя. С каждой новой бедою, падавшею на него, Онька словно бы становил жесточе и злее. Тогда сточенный топор в его ладонях яро врубался в мякоть дерева, соха рвала корни дерев, тупица трещала и гнулась в руках у парня. Покойный деда (чаще-то тятей называл дедушку!) не пораз сказывал, како было хозяйство у него тута до той беды, до Щелкановой рати, еще при князе Михайле самом. Терем, и пашня, и баня, и огород, и анбар, и стая, и хлев, и всего-то было настроено и навожено! И суседи были. Птаха Дрозд да иные. Онька других имен и не упомнит теперь. На месте ихних клетей березки вымахали в полный рост, скоро можно дровы рубить!

Попервости помогал деинка Силантий из Загорья, но уже третье лето, как Силантий помер, а ныне, как начал Онька держать своего быка, ни он в Загорье, ни загоряне к нему не кажут лица, почитай, целыми месяцами. Какой князь на Москве, какой во Твери, тута недосуг и знать! Наедут раз в год, бают – тверичи, а поди знай! Отдашь лисьи шкуры да полть скотинную, и не замай боле!

С годами и ухватка явилась, и навык, и конь ноне не плох, и говядина на столе, и репы ономнясь наросло – на весь год хватило, и рожь добра. А терема все нет, живут по-старому, в низкой халупе, крытой накатником и дерниною. Да и хозяйка в доме смерть как надобна, а где сыскать? На пьяную матерь да на дымную нору, пропахшую застарелою вонью от сохнущих онучей и шкур, не вдруг сыщешь охотницу! А без хозяйки ни лен спрясть, ни шерсть ссучить, ни соткать, ни сошить, ни содеять што, овогды в нагольных шкурах так и ходили! Порты истлели, а новины где и взять? В месяцами нечесанной голове вшей – одна страсть! И в бане не выпаришь! Лапти сплел – онучей опять не добыть! Ноне коровью полть на три штуки холста пришлось обменять, много ли, мало дал – кто понимат? Дал, што прошали! Рубахи себе и Коляне кое-как сам спроворил, а то было и поглядеть – срам.

И все ж не бросал, не уходил, как ни нудили загоряне. Даже и в зятевья созывали в хорошу семью – не пошел. Тута проживу – и весь сказ! Родовая земля! Давно ли род-от велся у их, местные они али пришлые – не помнил Онька. Дедо, верно, баял, што отколе-то с московской альбо переславской стороны еговый батя, значит, не то дедушко пришел опосле разоренья какого-то. Какое разоренье – не понять, верно уж от татар! А потом дедо в полон попал, и он, малой, при груди был всего лишь, с маткою, и выкупил их знакомец дедов. Ето вот твердо помнил Онька и всегда поминал. Федором звали, Федей, знакомца того, Федор Михалкич. Из какого-то Княжова-села! Выкупил и секиру подарил. Коляня, пока малый был, все, бывало, как останет какая минута вольная, просил: «Покажи секиру ту!» И сидит, играет с нею, што-то там воображат о себе! Опосле стал спорить:

– Ето меня несли малого, а не тебя, ты уже большой был, во-о-она какой! А меня матка несла на руках, а дедо – секиру!

Онька не возражал. Пущай думат, как любо ему!

Дедо помер, на лавке лежал. Матка повыла и снова в загул пошла. Деинка Силантий боле мог бы порассказать об ихнем корени, да помер, холодянки испил в путях-дорогах, ознобило, видно, начал кашлять да хиреть, а там и слег и не встал больши. А боле у них в Загорье никого. И Таньша – сирота, приглянувшаяся ему лонись… Давно не видал! Да кой хрен и мечтать, не отдадут все одно! Поди, и сама не пойдет к такой-то свекровы.

– Коляня-а-а! Куды запропал, падина?! Кому велел дровы рубить?! Зима на носу, мать-перемать! Опеть в снегу ворочатьце станем в портках холщовых?!

Коляня, покраснев всеми веснушками, соскользнул с кровли, взялся за оставленный колун. Сам Онька ладил уже дровни. Старательно, хоть и без большого уменья, гнул вязы, распаривая их в печи над угольями, и то и дело посматривал в угол, где в полутьме скудно освещенного жила мокла, издавая тяжелый смрад, коровья шкура – будущие сбруя, вожжи и новый хомут. Да еще и пара кожаных выступок, прикидывая, думал он. Выступки нать бы к зиме! Со шкуры голяшки сошьешь – и на тебе! Онька вздохнул. Все делал, за все брался и ни на что не хватало рук. И бревна, что заготовил и приволок с той зимы, опять пролежат недвижимо! Нет, не видать ему скоро отцова терема! «Дедова, – поправил он сам себя, подумал и прошептал, повторив: – Отцова!» Был дедо для него завсегда и матерью, и отцом. И похоронил он дедушку честно. Попа привел. Силантий, опять же, помог. Вырубил колоду, крест дубовый поставил. Каки-то там были могилы, баял дедо – сыновья ле… Рядом и положил. А уж схоронены есь, дак корень в землю пущен, не уйтить!

Ноне медведи было одолели, изъели овес. Онька сам с дедовой рогатиной подстерег овсяника. После, как кончил, как перестал дергать лапами пропоротый до хребта медведь, уронил рогатину и заревел, стойно дитю какому. Со страху пережитого заревел в голос, и трясло всего словно ознобом. Ну а второго взял легче. Побледнел, Коляня бает; тоже руки опосле долго тряслись. Коляня упрашивал: «Хватит! Задерет тя топтыгин, чо я буду тута делать один?» Третьего медведя не сумел взять, ушел мишка, изломав рогатину. Почто самого не задрал, и не понять было, – верно, рогатина помешала-таки. Онька приладил потом новую рукоять. Овсяное поле все же спас, отстали медведи. И шкуры снял, и мясо завялил. Соли-то не было, почитай, с солью беда! Дорогого зверя достань, бобра али соболя, тогда лишь и соль добудешь у купцов новогородских! Ноне и соли запас лежит, ноне всего много – жену нать!

– Коляня-а-а-а! Коров подоил? Как дровы складываешь? Век тя учить – не выучить!

Вдвоем споро накидали высокий круглый костер дров. Еще два таких поставить – и до весны, почитай, дровы есь! На березах уже вовсю желтый лист, и воздух звонко холоден по утрам. Грибов да орехов набрать, брусницы, той кадь нагребли, клюквы две коробьи. Лыка надрать поболе – зима долгая! Лаптей наплету, да пестерей, да корзин… Онька думал, а руки споро работали. Вот и последний вяз обогнут по копылам. Вязы толстые, сдюжат! Корчагу капову вырубить нать, ваган, и кап лежит, мокнет, добрый березовый кап! Едва приволок! А все недосуг! Оглянуть не успеешь, уже и день на исходе!

Багряные лучи низкого солнца наполнили двор, позолотив кучу бревен в углу.

– Онь! – Коляня опять, пострел, сидит на крыше. – Онь! Едут каки-то к нам! С оружием! Худа б не стало!

Онька выпустил из рук топор. В голове пронеслось: коня! Прежде всего – коня в лес! Ринул к стае – и остоялся. Было поздно. Передовые уже спускались с горы. Подумал: ежели разом коня не сведут, поить-кормить, а Коляню охлюпкой верхом и – в Манькино займище! Сам прокашлял, подобрался весь. Вышел к воротам встречать – гостей ли, ворогов? Красивые кони в дорогой изузоренной сбруе гуськом съезжали с горы. Всадники в расписных боярских портах, каких и не видал никогда, – отколе и нанесло эдаких вершников!

– Эге-гей! Хозяева тута есь?! – зычно крикнул передовой.

Онька распахнул ворота, выстал наперед, придал себе вид повозрастнее:

– Я хозяин!

– Приблудили мы! – произнес добродушно старик передовой, отирая взмокшее чело. – Заночевать можно тута?

– Ночлег с собою не возят! – степенно отмолвил Онька. – Грязно, тово, хозяйки-то нет, а так – чево ж! («Сена съедят – страсть! – подумалось с легкой досадой. – Ну, хошь не вороги, хоша коня не сведут!») Комонные уже кучно грудились у ворот. Среди них Онька приметил молодого парня с открытым веселым лицом, к которому почему-то старшие годами обращались с почтительным уважением. «Чудеса!» – подумал Онька, но, решив не удивляться ничему, повел нежданных гостей в дом, походя опять подосадовав на некстати запропастившуюся куда-то матку…

Бояре (верно, бояре, раз в платье таком!), низко пригибаясь в дверях, полезли за ним в темное вонючее жило. Онька вынес бадью кислого молока, достал хлеб (опять подумалось; недельный запас разом съедят!), нарезал вяленой медвежатины, поставил на стол латку моченой брусницы. Подумав, достал из печи ухватом теплые шти, прикинул: на всех все одно не хватит!

– А ты што ж, хозяин! Поснидай с нами! – весело предложил ясноглазый отрок, и Онька опять подивил: при стариках, а ведет себя словно старшой! Впрочем, отнекиваться не стал, присел и сам ко столу. Ложки у наезжих были свои, резные и расписные, дивно поглянуть! У одного ручка в виде рыбы, у другого еще того чудней. А ели дружно – оголодали, видать. Бадью с кислым молоком опустошили вконец.

– Как звать-то тебя, хозяин? – вновь спросил чудной отрок.

– Онькой!

– Онисим, што ли?

– Мабудь так! – пожав плечами, отозвался он. – Кличут-то Онькой!

– Ну, а меня – Мишей! – назвался парень. – Я во Тверь еду! Бывал ле когда?

– Не! – потряс головой Онька. – Николи не бывал! Батя мой был, деда то есь. Воевал со князем Михайлой вместях.

– Ето когда ж? – заинтересованно спросил отрок.

– Да… До Щелкановой рати, должно, давно уж! – не вдруг отмолвил Онька. Когда и в каких ратях воевал дедо, он и сам не знал.

– А што ты то батей, то дедом кличешь его?

– Да батю-то убили, дедо мне и был заместо родителя-батюшки! Ты извиняй, парень, – перебил он сам себя, – кто у вас тута старшой? Почивать-то в избы, дак… соломы, што ль?

– Распоряди, Тимофеич! – легко отмолвил парень, и старик, что первый подъехал к воротам, тотчас встал и, позвав двоих мужиков, пошел вслед за Онькой во двор за соломою, туда, где под навесом из корья стояла прошлогодняя скирда уже обмолоченных снопов.

В избу натащили попон. Коней завели во двор, расседлали, задали им сена. Все делалось споро, по знаку старика, лишь парень продолжал сидеть за столом, разглядывая жило, потом вышел во двор, узрев секиру, легко развалил несколько чураков, сложил поленья костерком, засунул нос в стаю, оглядел коня, огладил (сердце у Оньки разом упало и забилось сильней), проверил копыта, похвалил конскую стать – видно, что понимал дело, – оглядел двор. Солнце уже садилось, и земля утонула в сумерках, только по верхам дерев еще сияло багряное золото вечерней зари.

– Один живешь? – спросил парень, назвавшийся Михаилом.

– Матка есь! – нахмурясь, отозвался Онька. – Загуливат токо непутем!

– Женись!

– Да вишь… Как тя? Михайло… С такою маткой да в таку хоромину…

– Бревна, гляжу, наготовил?

– Лонись ищо…

– Хватит?

– Дак… Рук-то не хватат! Я да Коляня вон!

– А невеста есть на примете?

– Невеста… – Онька задумался, вспомнил Таньшины глаза, как смотрела последний раз ему вослед. Вроде и слова сказано не было никоторого… – Невеста есь! – раздумчиво протянул он, следя, как последние капли золота стекают с вершин и лес окутывает тьмой, а небо, бледнея, яснеет и уже первые робкие звезды там и сям начинают мерцать в темнеющей вышине.

– Хошь, высватаю? – предложил парень. – Мне, мыслю, не откажут!

Онька недоверчиво усмехнул. Правда, видать, высокого роду отрок-от!

Протянул:

– Посватать-то мочно, терем немочно сложить!

– И терем… – отрок запнулся на слове. Прошел в сумерках по двору, потрогал носком зеленого сапога сосновые бревна, склонив голову, оглядел.

– А где?

– Что-та?

– Где ставить хошь? – с легким нетерпением повторил парень.

– А тута, тута вот! – заторопился Онька невесть с чего. – Тута вот у бати, у деда мово, тута терем стоял!

Михаил оглядел место, прошел, промерил шагами, бормоча что-то про себя, поднял голову:

– Вота што, Онисим! Утро вечера мудренее, а завтра поговорим! Може, и срубим тебе терем-от!

Всю ночь Онька ворочался с боку на бок. В голове не умещалось: как же так? Да и решат за старшого! Да неуж быват такое на свети?! Он вставал, ощупью нашаривая дверь, выходил под звезды, к коням. Трогал гнедого за морду. Наговорят, накудесят, а опосле и сведут коня со двора… Косился на сторожевого, что дремал, опершись о копье. Уже перед утром не выдержал, спросил:

– Эй, кто тута у вас старшой?

– Старшой? – переспросил стражник и отозвался небрежно: – А, Тимофеич! – окончательно сбив Оньку с толку.

«Чудеса! – подумал он. – Кто ж тот-то? Сын еговый, што ли?»

– А набольший – княжич! – строго примолвил кметь, и Онька, оробев, боле ничего не прошал.

Наутро наезжие заспорили. Онька был во дворе и не все слышал, но отчетисто разобрал, что кричал старшой, Тимофеич, в чем-то не соглашаясь с Михайлой.

Старый боярин, посланный Настасьей привезти сына из Новгорода, за дорогу измучился совсем. Княжич цеплялся за все на свете, заезжал в рядки, прыгал в проходящие лодьи и насады, совал любопытный нос в лавки купцов. В первом же тверском селе он заворотил Костянтиновых данщиков, едва до оружия не дошло! В другом взялся судить местного боярина за самоуправство со смердами. Наконец, его понесло зачем-то в Кашин, к дяде Василию, об отъезде коего в Орду они узнали только за дневной переход от города, и повернули вспять, мысля пройти лесами, и вот – сидят теперь в этой избе, где полно вшей, и боярин уже не чает, когда довезет княжича до Твери и сдаст с рук на руки матери.

– За коим чертом и понесло на Пудицу! Прямого пути нет? – кричал боярин. – Мне о тебе, княже, перед княгиней Настасьей отчет держать! Не могу! Не могу и не могу! Дай серебра, коли…

– Да што в том серебре! – отвечал Михаил высоким звонким голосом. – Людей здесь нету! Еговый батя с дедушкой на ратях бывал, я, ежели хошь, за него в ответе!

– Дак ты и за всякого смерда тверского в ответе!

– Да!

– А князя Костянтина Михалыча куда тогды деть?

– Все одно! Я в ответе, не он!

– Молод глуздырь! – пробормотал боярин, почти сдаваясь.

– Молодость пройдет, а княжеский долг – никогда! – почти по-взрослому, звонко и с гневом отмолвил отрок.

– Дак и кажному хоромину воротить?

– Столько рыл! Мужи мы али бабы безмысленные? Да я, коли хошь, топор держу не хуже любого мастера, вот! – звонко кричал отрок. – В Нове Городи всему научитись мочно!

Дверь прикрылась. Спор, уже неразличимый, продолжался среди сидящих за столом. Онька в задумчивости постоял у коня, разобрал гриву гнедому, отдумав наконец угонять его в лес. Все в божьей воле! Може, и не сведут!

Два кметя вышли из избы, подошли, о чем-то переговаривая, к бревнам. И по тому, как один из них шевельнул верхнее дерево, остро глянув вдоль ствола, проверяя глазом прямизну, Онька понял, что кметь – опытный древоделя.

Скоро на двор вышли и все прочие. Тимофеич был красен и еще гневен. Михаил глядел строго, без улыбки. Стоял, распрямив плечи, руки сунув за цветной шелковый кушак.

– Онисим! – позвал он.

Догадывая уже, кто перед ним, Онька опасливо подошел к отроку и стал, сожидая, что тот прикажет или попросит.

– Вота што! – строго сказал отрок. – Мы ставим тебе терем! Секира есть?

– Две!

– Добро! Да у нас четыре! Тимофеич, разоставь людей!

Боярчонок, княжич ли, словно забыв про Оньку, повернулся к бревнам, и что-то разом как сдвинулось с места. Мужики поскидывали дорогие зипуны, засучивая рукава. Тот, что оглядывал дерева, уже мерял шагами и шестом землю, уже двое поволокли указанное им бревно, а четверо взялись за тупицы, уже кто-то запрягал коня в волокушу – как понял Онька, таскать камни под углы будущей хоромины, – и закипела работа. К вечеру первый, складный венец стоял на подрубах, уложенных на камни, и вокруг стало бело от щепы.

Ужинали говорливо, со смехом и шутками. От прежней злости не осталось и следа. Из утра дружно взялись за топоры и к пабедью успели поставить на мох и обтесать начисто три венца.

– В неделю-то кончим? – ворчливо прошал боярин.

– В неделю и срубим, и свершим! – весело отвечали мужики. Двое уже кололи клиньями бревна, тесали мостовины для пола, один на волокуше возил камни и глину на печь. Михаил сам работал секирой, и работал на удивление чисто, даром что княжеского роду отрок!

На третий день явилась матка, робко позвала старшего сына – не смела и взойти в ограду, завидя едакое столпление нарочитых мужей. Онька вынес ей хлеба и молока (от матери несло пивным перегаром), велел уйти в стаю и отсыпаться там в сене.

– Княжич у нас! – добавил строго. – Понимай сама!

Матерь исчезла до вечера, а вечером явилась в избу прибранная, низко поклонилась гостям и торопливо принялась за стряпню.

Работали уже на подмостьях, зарубали сразу четыре чашки, двое проходили ствол, и терем рос, словно в волшебной сказке. Да и терем какой! С тесаными изнутри стенами, с отсыпкой и лавками по стенам, с двумя волоковыми и одним косящатым окошками.

– Затянешь пузырем, – решил Михаил за Оньку, – хоша светло станет жонке твоей!

Терем клали высокий, с дощатым дымником, потолок собрали из кругляка, надежно покрыли дерном, выше потолка, на самцах, настелили жердевый остов соломенной кровли. И наконец княжич, оглядев почти готовое жило (кмети крыли соломой, прирубали крыльцо, ладили задвижки к окнам, лепили печь), властно приказал:

– Едем по невесту!

Настал черед Оньке побледнеть.

Принаряженный, в дорогой дареной рубахе, он ехал верхом, дивясь и ужасаясь себе самому, рядом с княжичем Михайлой, а боярин Тимофеич и двое кметей поспешали следом. Матка, тверезая и прибранная, отказалась от лошади, пошла пешком.

Всю дорогу гадал Онька: не замужем ли Таньша? То-то не оберешься стыда! Приехали в Загорье, переполошив всю деревню. Таньша прибежала с посиделок в затрапезе, с трепалом в руках. Матрена, тетка Таньши, оглядывая с ног до головы и снова с головы до ног княжича с боярином, замялась было (жаль стало терять работницу), но Михаил нахмурил чело:

– Князь у тебя сватом, тетка! Понимать должна, какова честь!

– Князь-от?! – Матрена, не веря, все водила глазами с молодого на старика, наконец вняла, бухнулась в ноги. Еще что-то пыталась толковать о сроках, о посидках, но Тимофеич твердо прервал ее:

– Нам недосуг сожидать, а хозяйство хошь и ноне поглянь! Терем склали зятю твоему!

Матрена сникла и побежала созывать родню-природу.

А молодые сидели растерянные. Таньша тупилась, все еще прижимая к груди трепало, – у нее и на свадьбу не было путной одежки, как и у жениха, – все еще не понимая, не чуя толком, что же такое произошло с нею и с ним. И Онька сидел супясь, в дорогой рубахе с чужого плеча, гадая, подарят ему ее или придет отдать после свадьбы. И тоже страдал от страха и ожиданий…

Молодых, нарушая весь свадебный чин, перевенчали в тот же день. Михайле надо было спешить в Тверь, и он, зная крестьянский норов, не хотел, чтобы свадьба после его отъезда расстроилась.

Поздравили и одарили новоженов. Онька получил-таки казовую рубаху, а Таньша – кусок дорогой камки на выходной саян и парчовые оплечья к рукавам. Сверх того получил Онька серебряный корабленик.

– Ето тебе хватит на всю свадьбу! – напутствовал Михаил Онисима на расставании. – И тетке Матрене повады не давай! Помни, сироту взял, безо всего! Ей тебя нечем корить!

Словно старший, соединил руки молодых, сказал, садясь на коня:

– Ну, прощай, Онисим!

Онька, смущаясь и потея, спросил-таки:

– Дак… За кого молить-то Господа?

– Княжич я! – улыбнулся Михаил. – Из Нова Города еду домой! Будешь во Твери, прошай, приму тебя!

– Ето… Михайле Святому хто будешь-то? – переспросил Онька, залившись румянцем.

– Михайле? Внук! Князя Александра сын! Прощай, Онисим! – повторил княжич уже с коня, махнувши рукой.

– Прощай! – прокричал Онька. Сложив руку лопаточкой, он долго смотрел вослед отъезжающим кметям. После оправил рубаху, прокашлял, поворотился к негустой толпе загорян, приглашенных на свадебный пир и высыпавших во двор проводить князя.

– Прошу ко столу, хлеба-соли исть, вина-меду пить! – произнес Онька уставные слова (князь даве только пригубил чару) и первым взошел по ступеням нового терема. Гости гурьбою, в чинном молчании, двинули вслед за ним.

– Ну, Онька! – ударив молодого по плечу, изронил старик Сысой, когда уже посажались за столы. – Удивил ты честной народ! Удивил! Про твою свадьбу теперича сто лет сказы сказывать будут!

А княжич Михайло скакал в этот час впереди своей наработавшейся ватаги, стреляя глазами по сторонам и вовсе не задумываясь, что об его путевых подвигах скоро начнут складывать легенды в Твери. И старый боярин, вздыхая и трясясь в седле, молил вышнего об одном: не стало б какой иной по дороге притчины! Довезти бы уж княжича невережоного до города и сдать наконец на руки великой княгине Настасье!

Загрузка...