Густые сумерки осенней ночи. Треск и пляшущий свет факелов во дворе. Суетня захлопотанных жонок и слуг в горницах и по сеням. И холод, что нежданно ползет за воротник, пугая разлукою с устойчивым живым теплом ночного жилья. Холод, дрожь, истома тела, жаждущего не пути, а постели; и легкая грусть расставанья с этим теплом, с этим недолгим ночлегом в родимом дому, и тревожное ожиданье пути, которое, не признаваясь, безотчетно, любил больше всего. Осень. Холод ночи. Дорогу…
Ему подводят верхового коня. Настасья, как и любая жонка на Руси, сует ему, заплаканная, теплые подорожники, и он передает калиту с печевом стремянному и крепко обнимает замершую на миг супругу, и – довольно! В путь! Кони топочут и ржут, грудится дружина, уже верхами, уже готовая ринуть в ничто, в ночь, затканную осенними сапфирами звезд. И он легко, стряхнув с себя последнее разымчивое оцепенение, взмывает в седло и едет, удерживая коня, по сонному растревоженному Кремнику, затем по пустынному в этот час торгу, по отдыхающей, едва светящей огоньками Москве, и уже выпутываясь из кружева улиц и хором, за последнею ночною рогаткой, ожегши плетью коня, пускает вскачь.
Меняя лошадей и не останавливая, на заре, проскакав близко семидесяти верст, были в Радонеже. Все качало и плыло перед глазами, хотелось спать, но, подкрепив себя куском обжаренной баранины с ломтем ржаного хлеба и запив все чашей горячего меду, Симеон приказал вновь и тотчас седлать коней.
Скакать на свету, видя дорогу, стало легче, и свежие кони неслись вровень с ветром. В Переяславль порешили не заезжать, уклонив на Берендеево. Усталость ночной скачки развеяло на холодном ветру. Быстрей! Быстрей! На подставах, перелезая из седла в седло, почти не задерживали. Ордынские неутомимые кони шли грунью, переходя в скок. Летела дорога, летело посторонь распуганное воронье, шарахались встречные возы. Мужики, узнавая своих, кричали что-то, порою махали шапками. Летела по сторонам золотая осень в теплом восковом великолепии горящих свечами дерев, в разноцветье далеких лесных островов по склонам, в мелькании голых пашен и скирд сжатого хлеба. Пролетали деревни, погосты, торговые рядки. Стаи птиц тянули в вышине, уходя в Орду от грядущей суровой зимы…
Лес то сжимал дорогу в объятиях своих, и тогда голые ветви хлестали его по лицу, то расступался и совсем отбежал, наконец, когда вереница неутомимо скачущих всадников вырвалась, близ Юрьева, в просторы владимирского ополья. Низило солнце, покоем дышали поля. Влажная черная земля крошилась под копытами, глушила топот коней.
В Юрьеве решили заночевать. (Юрьев был уже, почитай, свой город. Тихо-тихо отец таки прибрал это небольшое и хлебное княжество к рукам.) Спал Симеон без сновидений, проснулся еще в потемнях и тотчас велел седлать. Шестьдесят с лишним верст от Юрьева до Владимира проскакали за три часа, и к пабедью, наскоро приведя себя в порядок, уже въезжали в стольный град владимирской земли.
Вздымались валы с почернелыми башнями. Гордо, как прежде, высились древние белокаменные соборы. Звонили колокола. Толпился народ в улицах. Симеон рассчитал верно: ханские послы уже ждали его на княжеском подворье.
Назавтра, первого октября, на память Покрова святой Богородицы, назначено было торжественное посажение нового великого князя на стол.
Михайлу Давыдовича, брата ярославского князя, Симеон принял в тот же день, вечером. Моложский князь, такой же лобастый и плотный, как и его старший брат, оказался, однако, значительно более робок. Усумнился, возможно ли ехать в Торжок тотчас, пока еще Симеона не посадили новгородцы у себя на столе. Пронзительно глядючи ему в очи, Симеон (в коем еще бушевала вчерашняя дорога, еще скакали кони и качалась и дыбилась земля) отмолвил, слегка раздувая ноздри, что московские борцы им уже усланы и князю, дабы возглавить дружину княжеборцев, надлежит скакать тотчас, лишь только состоит завтрашнее торжество. Давыдович, внимательней вглядевшись в очи сына Калиты, покивал головою согласно: «Коли так…» Пили мед, слуги подносили закуски. «Так!» – отмолвил Симеон. (Сейчас кожею чуял: надо им всем дать понять сразу же, что великий князь владимирский теперь он и Москва по-прежнему, как и при покойном родителе, намерена главенствовать в залесской земле.) Моложский князь все еще шарил взглядом по лицу Симеона, искал чего-то, может, робости или неуверенности в себе? Не нашел. Поклонился москвичу; приканчивая трапезу, обещал скакать в Торжок не умедлив.
К вечеру прибыли Феогност с Алексием и свитой. Венчание на стол обещало быть торжественным. Видимо, крестник отца озаботился этим сугубо.
Симеон плохо спал эту ночь. Думал. Радости не было. Полною мерою почуялось, проникло его до глубины, что берет на себя крест. Но и желанья отступить, скрыться, как некогда, не было тоже. Крест предстоял ему и никому более. Заснул ненадолго он только под утро и был разбужен мелодичным перебором колоколов. Начинался день, к которому покойный отец вел его, Симеона, всю жизнь, от младых ногтей уча и наставляя в заботах власти. Он не сразу встал, еще полежал, смежив очи, не думая уже ни о чем, готовясь, собираясь с духом. С сего дня его путь неотменен и неизменим. Быть по сему!
Слуга вошел с праздничным платьем на вытянутых руках. Не свой, владимирский. Слегка гневая от смущенья (не любил быть полуодетым при незнакомой прислуге), Симеон ополоснул руки под рукомоем, крепко обтер лицо льняным рушником, стараясь не глядеть в почтительное лицо холопа, принял шелковую рубаху, одел тафтяные порты поверх исподних, холщовых, дал обмотать свежим портном и засунуть в цветные сапоги свои ноги; встал, пристукнувши высокими каблуками, вздел белошелковый зипун и застегнул сам звончатые круглые пуговицы. Верхнюю ферязь цареградской парчи до утренней трапезы одевать не стоило. И он, с внутренним облегчением, молчаливым склонением головы отпустил слугу.
Взошли бояре. Свои и владимирские. Симеон глянул на них остраненно, бледнея и каменея лицом. Спасительною вехой в этой череде вельмож показались несколько лиц близких ему бояринов, с коими сидел недавно в Орде, столь необычно торжественных в сей час, что и признал их не сразу. Понял: не будет тихого завтрака с немногими думцами, озабоченно-делового застолья соратников, не будет просто еды, будет торжество, уже сейчас, уже с этого, первого мига. А ежели нарушить? Приказать? И поймал взгляд Михайлы Терентьича, строгий, предостерегающий, ласковый: «Терпи, княже!»
И Симеон сдержал себя. Послушно отдался в руки древнего обычая. И все пошло уставным неспешным побытом. Завтрак, на коем он, и силясь, не мог проглотить ни куска. Утреня. Обедня. (Это все стоя, в Успенском соборе владимирском, среди пышно разодетой толпы.) Служба, впрочем, успокоила его, настроив на высокий лад. Гласы хора были торжественно-величавы. Некиим кощунством показалось, что после сего церковного благолепия главным лицом в храме оказался ордынский посол, «всадивший» Симеона на стол владимирский.
Татарин важно стал перед престолом, дочти в царских вратах. Прочел по-татарски грамоту Узбека, удостоверяющую его власть. Еще сказал какие-то приветственные слова. После него выступили Феогност с Алексием. Власть, утвержденная ханом-мусульманином, утверждалась теперь византийскою церковью и ее русским наместником. Ему надели на голову шапку Мономаха, и он подумал: а ежели бы сейчас венчался на стол нижегородский или тверской князь, что было бы тогда с этой реликвией, сохраненной его отцом в своей княжеской казне? Подумал – и не нашел ответа. Он поцеловал крест и принял благословение… Дальше ему хотелось только одного – конца: конца духоты, жары, многолюдства, почестей… Но за концом службы должен был быть пир, где он опять и сугубо не будет принадлежать сам себе, а за пиром… За пиром – поход на Новгород!
Хор пел торжественную славу, не ему – Господу, и Симеон, бледный от усталости и жары, прошептал неслышно: «В руки твои предаю дух свои!» Парчовый ворот резал шею. Полотняная нижняя рубаха была мокра. Сейчас к нему будут подходить владимирские бояре… (Виждь и укрепи мя, Господи!) Снова хор, снова молитвенные славословия. (Виждь и ты, батюшка! Ты, который так этого хотел!) От густого ладанного дыма и запаха горящих свечей слегка кружит голову. Длится торжество. Раб божий Симеон, московский молодой князь, становит в сей час великим князем владимирским.
Все, что он успел сделать до пиршественных столов, это переменить нижнее мокрое белье. Слуга на сей раз был свой, и Симеон с удовольствием, не стесняясь, рвал с себя и швырял мятое платье, подставляя спину и грудь мокрому полотенцу, облегченно влезал в чистое полотно, давал застегивать ворот и надевать твердые парчовые наручи.
– В дорогах поистомило, господине! Да и служба долга зело! – бормотал холоп, привычно утешая своего князя, коего пестовал еще дитятею и знал почти как себя самого. Все же и он днесь показался Симеону чуточку чужим, чего-то не понимающим во всей этой обрядовой кутерьме.
Алексий встретил его на переходах. Возник нежданно для Симеона. Остановил, вгляделся заботно в очи. Молча благословил. И, кажется, ни слова не сказав, один только и понял, что происходит с князем, один только и смог утешить.
Когда уселись за столами, хор запел «славу», и Симеон опять не знал, что ему чувствовать в это мгновение и как себя держать перед лицом собравшихся князей, бояр и церковных иерархов русской земли. Он встал, когда попросили сказать слово. Бояре и князья, воротившие из Орды, ждали, что изречет новый владимирский князь, ждали татарские послы, и как трудно было сказать верно, – не оскорбив ни татар, ни братьев-князей, – то, что надобно было и что хотелось сказать им по правде. Что в русской, разноязыкой и редко заселенной (он рек «обширной») земле нужнее всего единство власти, единство собравшихся здесь соперников-князей («братьев-князей» – сказал он), и не произнес слова «единство», но вместо того рек: «любовь» и «согласие»; и не кончил, как бы хотелось: «Пред лицом чуждой орды и хана чужой веры!» – это и так поймут, ежели пожелают понять! Константин Василич Суздальский глядел на него прищурясь, вдумчиво. Василий Давыдич Ярославский усмехнул угрюмо – понял, но не принял для себя Симеоновых слов. Он напомнил им имя Владимира Мономаха, последнего великого князя киевского, отбросившего от границ Руси орды кочевников. Яснее сказать уже было нельзя. Сел. Голову слегка кружило. Не перепил ли он владимирского меда?
Князья неспешно подымали чары, говорили ответное, коротко или пространно: о соборном правлении, о согласии, братстве, о господней любви… Как хотелось верить истине сказанных слов! Но словам никогда нельзя верить. Слова говорят по приключаю, так или инако. Иногда даже искренне веря в правду изреченного. А поступают… Поступают по истине чувств, которые потом, уже после поступка, одевают в оправдательные слова, каждый раз иные.
Ну, а что же тогда сотворяет, нет, что возможет сотворить единство чувствований, истинное соборное согласие земли? В этом, наиважнейшем, бессильна власть. И, может быть, только вера возможет сие сотворить и, значит, спасти землю русичей. Как высоко вознес ты меня, Господи, дабы дать узреть с высоты ничтожество мое!
Ну, а в новогородский поход, сулящий добычу и славу, братья-князья пойдут!
– Господи! Камо пойду от духа твоего, и от лица твоего камо бежу? Аще взыду на небо – ты тамо еси, аще спиду во ад – тамо еси, аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука твоя наставит мя и удержит мя десница твоя!
Чуть слышно потрескивают свечи. От колеблемого пламени блазнит, что лики древних икон поводят очами, внимательно и строго озирая предстоящего. Молитва на сей раз не успокаивает Симеона, и речь, стиснутая нуждою иначить слова, не выказывая всей правды, жерновом лежит на сердце.
– Господи! Тебе скажу, тебе поведаю! Почто достоит русской земле быти во власти единой? (В моей власти!) Кольми паче, яко в теплых западных странах, править каждому у себя! Где герцоги, графы, бароны и как их там называют еще, засевши в каменных твердынях своих за зубчатыми башнями, мало слушают даже и набольшего, короля или императора, а уж друг с другом не считаются вовсе, творя волю свою паче Алексея Хвоста, и все сходит им с рук, и не гибнет земля, и живет, и множит, отнюдь не скудея от постоянных малых войн и нахождений ратных…
Воззри, Господи, на нашу русскую землю! Повидь леса и болота, наши суровые зимы и краткую пору летней страды. Воззри, сколь редок человечий след среди наших лесистых пустынь, сколь широко раскинуты и далеки друг от друга грады и веси! Сколь чуждых языков, еще и не приобщенных к вере Христовой, ютится меж нами, русичами, и по краю нашей земли! А дикое поле, земля неведомая, по коему, словно волны, проходят орды кочевых воинов, грозя смыть, уничтожить редкую поросль наших градов и сел?
Вонми, Господи! Ты должен понять, что нету у нас другого пути! Все рассыплет и на ниче ся обратит безо власти единой!
Скажешь, что не от мира царствие твое и с заветом любви пришел к нам сын твой единородный? Скажешь, любовь съединяет и вяжет паче власти и с тем проповедана вера Христова в русской земле? Так, Господи! Да! Да! Не в жестоце и хладе единодержавия, не в тягости, подавляющей всех и вся, но в соборном согласии и дружестве спасена будет наша земля! Ибо гневом и властью не соберешь малых сил, а ежели не похотят, то и не придут из-за лесов и вод, призванные князем своим, а отсидят, сокроют в чащобы и дебри, и что тогда станет с силою сильного на этой суровой земле?
Повиждь, Господи, пото и не изобижен, и богат, и волен смерд на Руси! И было инако при великих князьях киевских, и погибла земля от нахожденья агарян, и не спасли ее ни рати, ни стены городов, ни удаль воевод, ни гордость князей!
Такой власти, какая надобна нам, не ведают в землях иных! И я, малый, пред тобою, великим, не ведаю тоже: прав ли я? Право ли деял отец мой, собирая землю? Где та связь, та грань, та благая цепь, которая вяжет, не удушая, и съединит, не погубив нашей земли?
Господи! Ведаю, что не в силе, а в правде Бог и что иная сила, лишенная блага твоего, рухнет от собственной тяжести, и не дай Боже, даже и в веках грядущих, нам такой, подавляющей все живое, силы власти на нашей земле!
Но, Господи, повиждь и внемли! Погибнем мы от разделения языков, яко неции, строившие башню до неба, дабы потрясти престол господень! Погибнем и не устоим, ежели не съединим землю единою властию, ежели соборно, все вкупе, не похотим того и не содеем так по воле своей!
Вонми, Господи! Ты вручил ныне великий стол в руне моя! Будь же справедлив к смертному рабу твоему! Блага хочу я родимой земле, и в этом праведен я пред тобою! Виждь и помилуй мя!
Симеон склоняет выю. Крепко, ладонями, прикрывает лицо.
В дверь стучат. Он подымает голову. Кто посмел потревожить великого князя владимирского в час молитвы? Или какая беда привела непрошеного гостя в иконный покой? Дайте мне хоть тут побыть одному, наедине с Богом!
В дверь снова стучат.
– Кто там?! – спрашивает он и вдруг понимает: надо встать, подойти, встретить. Быть может, именно сей гость послан Господом по молитве его? Симеон стремительно встает с колен, подходит к порогу, отворяет двери. В проеме дверей – Алексий.
Несколько мгновений оба молча глядят друг на друга. Наконец чуть заметная улыбка трогает уголки глаз митрополичьего наместника.
– Я не помешал твоей молитве, сыне? – спрашивает Алексий.
– Нет, нет! – порывисто отвечает Симеон, отступая назад. – Ты пришел, я… ждал тебя. Благослови, владыко!
– Я говорил с братьями! – строго молвит Алексий. – Иван покаял мне, и Андрей такожде отступил коромолы. С обоими достоит тебе ныне заключить ряд. Скачи теперь на Москву и твори суд боярам. Вскоре и я гряду за тобой!