Вскоре Миша уже мог считать себя самым настоящим старожилом среди временных постояльцев подземной лечебницы. Время от времени приходили начальники и забирали своих выздоровевших. А новые — что было особенно удивительно — перестали поступать. Только однажды принесли впередсмотрящего, до полусмерти избитого своим буревестником в борьбе, разумеется, за повышение социалистической дисциплины и бдительности в условиях военного времени.
Появился и капитан Волков. Миша, увидев его, усиленно захромал. Рулевая Зотова прикрикнула на капитана Волкова, и Шмидта пока оставили при госпитале санитаром. Катя поговорила с адмиралом Двугим, чтобы ее друга закрепили на этой должности официально. Начальник долго мялся, неопределенно пожимал плечами и переступал худыми длинными конечностями, потом попросил девушку подождать определенного решения неопределенное время, поскольку скоро, мол, произойдут какие-то изменения. Что именно произойдет, он не сказал, сославшись на секретность, исходящую из каких-то высших сфер. По очевидной иерархии выше Двуногого мог быть только мифический Зотов. Ну, может быть, еще те самые загадочные электромонтеры.
Однажды двое чистенько одетых часовых с автоматами принесли в госпиталь на носилках старика. Здесь, в этом странном мире, трудно было встретить человека, выглядящего старше, чем лет на пятьдесят пять. Исключением была только добрая и молчаливая сумасшедшая бабка Раванелли, адмирал в отставке. Хоть и изможденные, бледные люди исчезали из обжитых гротов практически здоровыми, как писали когда-то, на поверхности земли в медицинских заключениях. Некоторых убивали на войне, некоторых куда-то уводили, и больше они не встречались.
Как-то раз Миша совершал обычную ежедневную работу санитара — нес в госпиталь в двух тяжелых ведрах воду с ближайшего открытого участка реки Коцит. В огромном электрическом автоклаве она закипала часа за три. По дороге он увидел автоматчиков, конвоировавших капитана Галактионова. Тот шел очень бодро, даже слегка подпрыгивал при ходьбе. Руки его были связаны за спиной веревкой.
Старик, доставленный в госпиталь, выглядел лет на девяносто. Он был совершенно лыс. Его пергаментная, желтая, в пятнах кожа на лице, подбородке, покрытом прозрачной щетиной, и шее была собрана в мелкие частые складки, а на небольшой шишковатой черепной коробке, казалось, вот-вот лопнет. Его глубоко запавшие глаза были закрыты, сухие губы постоянно шевелились.
Часовые о чем-то вполголоса поговорили с подошедшим врачом. Миша, собиравший грязные тряпки постелей с освободившихся мест, прислушался, но уловил только «высшее руководство», «Соленая пещера» и «рак».
В тот же день в операционной старику было сделано переливание крови. Уж как тут, с какой точностью в постоянной грязи и полумраке при помощи двух пробирок и школьного микроскопа определялась группа крови, было непонятно, но тем не менее это делалось.
Катя мало чего могла сообщить Мише про этого невиданно старого человека.
— Понятия не имею, кто он такой. Но его жизнь потребовали сохранить любой ценой. А у него рак, по всей видимости, печени и желчного пузыря. Уже в серьезной стадии. Здесь все говорят о какой-то Соленой пещере на самой глубине. Там вроде такой микроклимат, что все болезни излечивает. Старик там был. Не помогло. Не знаю, что мы можем сделать. Рабиновичу сказали, что его расстреляют, если старый хрен умрет.
Вряд ли, конечно, расстреляют. Где они возьмут настоящих, врачей?
Загадочный старик лежал на спине, откинув голову на низкой подушке. Выпирали лишь острый кадык и ненормально большой живот под одеялом. Остальное худенькое тело лишь едва угадывалось. Больше никого в этом госпитальном гроте не было.
Шмидта тянуло к этому человеку. Любой, кто хоть чем-то выделялся из ровной массы подземных коммунистических зомби, казалось ему, знает хоть что-то о Дороге из этого безвыходного плена. Он встал на пороге и прислушался. В абсолютной тишине ему почудился еле уловимый шепот, подобный шелесту воображаемой травы. Он подошел к старику, склонился над ним. Тот лежал, закрыв глаза. Его губы складывались в человеческую артикуляцию, язык во рту шевелился. Он шептал стихи:
Друзья! досужий час настал.
Все тихо, все в покое;
Скорее скатерть и бокал;
Сюда вино златое!
Шипи, шампанское, в стекле.
Друзья, почто же с Кантом
Сенека, Тацит на столе,
Фольянт за фолиантом?
Под стол ученых дураков
Мы полем овладеем…
Неожиданно старик открыл глаза. Михаил вздрогнул и выпрямился.
— Ты кто? — спросил больной слабым хриплым голосом, растягивая слова.
— Миша.
— Отступи на шаг. Плохо тебя вижу.
Шмидт отступил. Старик, кряхтя, приподнялся на локте, поправил под собой подушку.
— Оружие есть? Пристрели меня. Сколько можно…
— Нет, — Миша покачал головой, — нет у меня оружия.
— Миша, почему не докладываешь, как положено? — резко спросил лежащий. Голос его окреп, слова выскакивали ясные и быстрые. — Впередсмотрящий? Казак?
— Простите, звание, что ли? В принципе, впередсмотрящий.
Старик откинулся на подушку, сложил морщинки вокруг глаз, поперхал, что, видимо, означало смех.
— «Простите», «в принципе»… Где наблатыкался?
— Что? — не понял Шмидт и решил не отдавать больному инициативу в разговоре. — Вы читали стихи.
— Да. Стихи, — старик снова закрыл глаза. — Чтобы не сойти с ума. Это Пушкин. Знаешь такого?
— Конечно.
— Конечно, — повторяя слова, он смаковал их, точно конфеты. — Значит, ты не отсюда?
— Нет. Я из Москвы.
— Москва. Она еще существует?
— Еще как!
— Давно ты здесь?
— Я думаю, месяца четыре или пять. Часов-то нет.
— Сколько ни думай, наверняка ошибешься. По одним моим расчетам я тут десять лет, а по другим — пятьдесят. Сталин умер?
— Давно.
— Как давно? — Вопрошающий даже немного затрясся — так важен для него был ответ.
Миша принялся натужно соображать и наконец сообразил:
— Сорок четыре года назад.
Старик глубоко вздохнул и вдруг, назидательно подняв кривой и тонкий указательный палец, произнес загадочную фразу:
— Запомни, Миша. Коломенский, хоть и был зэком, тоже дьявол. Как ты сюда попал?
— Да мы впятером залезли в пещеру возле поселка Метростроевский, чтобы, честно говоря, от армии, тамошней, российской, закосить. Потом вход завалило, точнее, его замуровали. Встретили туриста Крота, который все входы-выходы знает, он нас сюда и привел.
— Крот. Старая скотина. Он многих привел. И не стареет, гад.
— Он уже никогда не постареет. Он мертв. Старик, казалось, ничуть не удивился этой новости, точно давно ее ждал, так же, как смерти Сталина.
— Садись сюда.
Миша сел на край его кровати.
— Послушайте, — горячо, взволнованно зашептал Миша. Он чувствовал в этом старом больном человеке живой разум и компетентность, — здесь все какие-то психи, зомби запрограммированные. Никто не верит, что отсюда имеется дорога наружу и что там есть жизнь и Цивилизация. Крота убили, понимаете, убили. Его душили шарфиком, как Дездемону, какие-то люди, вторые бежали отсюда. Там был один такой, болтливый, по фамилии Фадеев, еще один, с чеховской бородкой, Константин, кажется, Владимирович. Сволочи. Они, я уверен, искали выход, поскольку сперли у нас примус. И могли найти. Простите, я говорю бессвязно. Но раз мы сюда вошли через этот странный коридор, где очень густой воздух, значит, можно через него и выйти. Вы говорите, что Крот многих привел. Значит, он регулярно бывал наверху. Скажите… Как вас зовут?.. Понимаете…
— Замолчи.
Старик выставил перед собой полупрозрачную тонкую ладонь, защищаясь от словесного потока. Он улыбался мудрою улыбкой, которая, точно кисея на гробу, скрывала жестокую раковую муку.
Шмидт уже свыкся с той мыслью, что здесь, на глубине, или существовал изначально, или был искусственно создан способ изменения течения времени-Старик, выглядящий на девяносто в здешнем пятьдесят восьмом примерно году. По нормальному летоисчислению, выпасть из которого Шмидту не позволял инстинкт самосохранения, этому старику было лет сто тридцать. Солидный возраст, чтобы одним движением ладони, одним взглядом мудро и покровительственно остановить словесный понос девятнадцатилетнего растерянного истерика.
— Я все понял, Миша. Подожди. Я умру не сегодня и не завтра. А послезавтра. Меня зовут Петр Иванович. У нас еще есть время. Послушай стихи. Я не помню начала и конца, но стихи все равно прекрасные.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино…
Не помню… Всю жизнь под землей. Всю жизнь мертвецом прожить, господи. Помню в Петербурге только Аничков мост. Помню, Троицкий через Неву строили… Ограду Летнего. Миша, ты здесь санитар, да?
— Ну, вроде того.
— Если я умру здесь, отрежь у меня клок волос — на груди еще сохранились — или ноготь отрежь, или палец, пока меня не унесут на съедение…
— На какое съедение?.
— Молчи. Потом. И если выберешься на поверхность земли, езжай в Петербург, коли он еще существует, или как его там переименовали?
— Всё существует. Петербург теперь снова Петербургом называется.
— Поезжай в Петербург и похорони частичку меня на Волковом кладбище в могиле Марии Львовны Захарьиной или Алексея Львовича Захарьина. Хоть кого-нибудь из нашего рода. Должна там чья-то могила быть. Хочу, как человек. Сделаешь?
— Да. Обещаю.
— Спасибо. Тем людям, которые Крота задушили, я помог бежать, — он тяжело вздохнул и погрустнел, точно сожалея. — Костя Линицкий был правой рукою этого подонка Дудко, хоть и интеллигентный человек.
Хорошо бы они добрались. Я скажу тебе всё, что знаю, Миша, только…
— Что?
— Ты знаешь какие-нибудь стихи, которых я не слышал? Стихи — это всё, что мне осталось прожить. Может, сам писал…
— Ну, я не знаю серьезных, Петр Иванович. И забыл уже все тут.
— Вспомни, — приказал старик.
Миша напряг нейронные связи. Бесконечные одинаковые мрачные своды, царица-темнота и царица-тишина делали все, чтобы жалкий живой человечек позабыл тут даже, как его самого зовут. Но мудрый Петр Иванович заставил его вспомнить. Память была единственной движущей силой сопротивления сумасшествию и вредной водичке подземной реки. Когда-то он учил эти стихи наизусть, чтобы позабавить девушек и произвести на них впечатление. И вдруг все строчки встали перед глазами, словно написанные на этой неровной зеленовато-серой стене.
— Ну это такой стёб, то есть ирония. Вот такие…
Пролетали комарабли, как стальные дирижабли,
во все стороны как сабли ноги вострые торчабли.
Их суставы скрежетабли, их моторы бормотабли,
и крыла их слюдяные от полета не ослабли.
Комарабли пролетали в третьем-пятом океане,
в атлантическом просторе, в ледовитом уркагане,
бороздили параллели под созвездьем козерака,
очи светлые горели из тропического мрака.
Их торчали шевелились, их махали развевались,
их вонзилов турбобуры угрожающе вращались.
Но от внутренних печали пели как виолончели,
а наружными печали освещали всю окрестность.
Пролетали комарабли, тяжкий ветер подымали,
насекомыми телами все пространство занимали,
птицы гнева и печали волны черные вздымали.
Пролетали комарабли, комарабли проплывали!
Старик перхающе засмеялся. Коснулся ледяными пальцами Мишиной руки.
— Молодежь. Все бы вам поерничать. Кто это написал? Хотя его имя мне все равно ничего не скажет. На том свете узнаю. Если и после смерти не попаду сюда… Хм, комарабли. Это же комары образно, да? Такие маленькие, назойливые, кусачие? Господи, никогда больше не услышу их прелестного жужжания. Еще что-нибудь помнишь?
Это был абсурд высшей пробы. Стотридцатилетний и девятнадцатилетний сидели, навеки замкнутые в подземной системе в условиях военного времени вневременной, бесконечной и никому не нужной войны, и за долгие мгновения до смерти старика читали наизусть стихи. Или это была их маленькая победа над безумием.
— Вот еще, — сказал Миша. — Совсем не ернические.
… погонщик возник неизвестно откуда.
В пустыне,
подобранной небом для чуда
по принципу сходства,
случившись ночлегом,
они жгли костер.
В заметаемой снегом
пещере,
своей не предчувствуя роли,
младенец дремал в золотом ореоле
волос,
обретавших стремительный навык
свеченья —
не только в державе чернявых,
сейчас, —
но и вправду подобно звезде,
покуда земля существует везде.
Старый, очень старый Петр Иванович выслушал это и тяжело вздохнул. Потом что-то в нем угрожающе эахрипело. Долгожданная смерть напомнила о себе. Миша это почувствовал. Растерявшись, сделал попытки встать, чтобы позвать кого-нибудь, ввести больному ненужное лекарство. Но больному не хотелось нарушать такого приятного одиночества вдвоем, такого последнего диалога.
Он схватил собеседника за теплую руку мертвыми пальцами и, переборов внутреннюю боль, хрипло прошептал:
— Сиди.
Несколько минут он одолевал своего беспощадного, грызущего рака, потом заговорил:
— Постарайся не задерживаться тут, парень. Это страшное место. Ну, да ты сам уже понял, полагаю, коли сохранил разум и память. Это страшный мир. И ты видишь перед собой одного из его создателей. Меня арестовали в тридцать седьмом в Питере, в… как его там тогда, в Ленинграде. Тогда многих хватали. А я дворянского происхождения — чего ж не забрать. Через два года из Печорлага перевели сюда. В Тульской области зэки расширяли каменоломни, где брали камень для строительства метро в Москве. Сталин, конечно, хотел, чтобы поближе к столице. Сталин хотел весь мир прижать к ногтю — война ведь должна была начаться. А немцы уже работали. Американцы тоже. Оппенгеймер и Эйнштейн в Америку перебрались. Слухи, все больше слухи, но опасные слухи были. Вот меня сюда и перевели, в шарашку. Я же физик, профессором был в Петербургском университете. Ты в физике что-нибудь понимаешь?
— Нет. Почти ничего, — покачал головой Шмидт. — В школе у меня трояк был с минусом, почти «неудовлетворительно».
— Тогда детали я опущу…
В маленьком измученном теле все заклокотало внутри еще сильнее, чем прежде. Старик широко открыл рот, задрожал, застонал. Но его холодная рука держала парня железной хваткой. Через некоторое время он снова смог говорить.
— Мы должны были лишь начать, всё подготовить. Потом, я думаю, взяли бы Курчатова, Капицу, еще кого-нибудь. Но не вышло. Нас завалило. Я знаю, атомную бомбу все-таки создали. Другие. Досюда сведения иногда доходят. У нас вышло другое страшное оружие. Володька Коломенский не имел никакой ученой степени, молодой. Но он был гений. Я знаю, ему сам дьявол помогал. Мы все-таки построили атомный реактор. А Коломенский открыл необычные свойства радиоактивной соли в Соленой пещере. Реактор работал на ее ионах, брал прямо из воздуха. Когда главный выход завалило и стало ясно, что началось нечто странное, Володька все равно продолжал работать. Эта машина сгущала само время. На разных уровнях оно текло по-разному. Где почти нормально, где медленно, где быстро. В одном кольцевом пограничном коридоре оно вообще остановилось! Теперь уже ничего нельзя понять. Потому что сам реактор вместе с Коломенским засыпало новым обвалом. В Соленой пещере осталось немного людей. И они, те, что были возле самого реактора, превратились в монстров. К сожалению, до войны кое-где бабы сидели вместе с мужиками. И здесь, и в Соленой пещере остались женщины. Люди начали размножаться. Там монстры, а тут психи. Лета ведь проходит через какой-то участок, где действует еще одна непонятная волна от реактора. Господи, убей меня поскорее, ведь я тоже создавал этот ад…
Старик ненадолго замолчал, и Миша осмелился перебить его:
— Но вы же, как я слышал, были в Соленой пещере, лечились. И что за монстры…
— Есть там один гротик, где они не трогают. Если их хорошо подкармливать человечинкой, с ними можно договориться. Когда подземный завод завалило, несколько урок и один комиссар захватили тут власть. уяс они-то воды из Леты не пили. Комиссар Голдов, сволочь, знал античную литературу. Это он так назвал здешние реки. Убили его, слава богу. А меня они при себе за консультанта держали. Крот и еще некоторые нашли тайные ходы на поверхность. Без них жратва и патроны давно бы уже кончились. Устроили тут адские игрища…
Петр Иванович все чаще стал задыхаться, останавливаться. Похоже, ему уже начинал отказывать разум. Миша чувствовал, что старик забыл о его присутствии. Человек, с тридцать девятого года не видевший солнца, как будто просто выговаривался напоследок, как будто диктовал мемуары, чтобы не унести в могилу тайну тульского подземелья.
— Сюда пытались пробиться с поверхности. Не думаю, чтобы в НКВД смогли так просто смириться с потерей сверхсекретного завода. Последний раз два года назад. Уж не соображу, какой у вас тогда был год. Но ничего не вышло. Всех, кто пытался, уничтожили. От них случайно осталось несколько газеток, чего-то в них было завернуто. Самые свежие, которые я видел, за тысяча девятьсот шестидесятый.
Эта история была, конечно, интересной, но Шмидта сейчас волновало другое. Расположенный к нему умирающий старик, похоже, знал, как отсюда выбраться. Мише было не до писательства, не до мемуаров, не до обнародования сенсационных тайн. Ему жаждалось просто выбраться отсюда в нормальный человеческий мир.
— Петр Иванович! — напомнил он о себе. И тут старик прозрел. Рак, точно им управляли эти неизвестные жестокие властители-урки, чтобы не выдать главной тайны, вцепился в бедного профессора уже смертельной хваткой. Захарьин с жутким клокотанием внутри изогнулся в позвоночнике так, что даже столкнул Шмидта с края кровати. Глаза старика выпучились и налились кровью. Изо рта пошла какая-то зловонная желтая пена. Миша склонился над ним, пытаясь уловить последние слова.
— Иди, — пробулькало горло, — иди… отсюда… кольцо… по часовой…
Тело, лишенное жизни, рухнуло на кровать. Ржавые пружины жалобно пропели. Миша несколько минут с тупой внимательностью разглядывал мертвеца. Потом вспомнил предсмертную просьбу ученого, чуть дрожащей рукой расстегнул провонявшую одежду у него на груди, захватил клок седых волос на густо заросшей груди и с силой дернул. В пальцах осталось несколько мертвых волосков. Михаил оторвал кусочек ветхого одеяла, завернул в него волосы и сунул в карман.
Вызвали часовых, и они унесли мертвеца на носилках. Шмидт уже примерно догадывался куда.
Ни час, ни сутки спустя никаких репрессий по случаю смерти Петра Ивановича не последовало. А когда Мише и Кате удалось в очередной раз уединиться в бельевой, он едва дождался окончания сеанса сладострастия, чтобы открыть подруге то, что ему удалось узнать.
. — Господи, какой ужас, — резюмировала девушка. — Но главное-то…
— Да вот то-то и оно, — согласился Миша, перебирая кудри любимой, лежащей головой у него на плече. — Слишком много потратили времени на поэзию, а про дорогу он сказать не успел. Начитались стихов — тащимся, тащимся… Но, может, он и сам не знал. Вон те старички вырвались отсюда, но дошли ли — бог весть.
— А что он сказал последнее?
— Кольцо. По часовой. — Что это значит?
— Скорее всего — тот первый освещенный коридор, куда нас Крот вывел.
— Значит, там надо идти по часовой стрелке, — обрадовалась Катя и, приподнявшись на локте, горячо поцеловала, как и всегда, с трудом выбритую щеку Друга.
Миша задумался, не особенно разделяя ее энтузиазм.
— А как ты это себе представляешь — по часовой?
— Ну-у, вышел и направо.
— Представь себе, что ты вышла на МКАД.
— На что?
— Помнишь Кольцевую автодорогу вокруг Москвы?
— Да.
— Ты разве увидишь, куда она загибается, такая здоровая? На здешней кольцевой тоже не очень заметно.
— Если я вышла на эту МКАД из Москвы, я пойду по часовой направо.
— А если ты попала на нее из-под земли, стоит ночь, и ты понятия не имеешь, с какой стороны находится Москва?
— Тогда не знаю. Но мне все-таки кажется, что мы должны находиться внутри того кольца.
— Дай бог.
Спасительное воображение, которое не давало угаснуть разуму и перескочить, как остальным копошащимся тут людям, на эволюционную ветвь термитов, которое сохраняло в памяти образы того дива дивного — обычной и совсем небесконечной жизни на поверхности земной коры, теперь рисовало невидимые каменные линии устройства чудовищного изобретения Коломенского и прочих коммунистических узников. Человеческий замкнутый термитник, выход из которого был доподлинно известен одному сумрачному существу Кроту, к сожалению, уже покойному.
Хотя вряд ли ему одному. Сначала Мише и Кате представилось, что это гигантская воронка из сужающихся концентрических кругов — чем уже круг, тем быстрее там идет время. Но нет. В отсутствие лестниц, при порой совсем незаметном ощущении, куда ты идешь — вверх или вниз, трудно было разобраться. Если в родильном гроте или там, где быстро исцелялись раны, время шло быстрее, это вовсе не значило, что в гроте, находящемся ниже, оно текло еще быстрее. Скорее всего, более-менее нормально.
Нет. Самый подходящий образ, нарисованный воображением, представлял собой будильник, попавший под кувалду, так же, как этот, вдруг заработавший без обогащенного урана атомный реактор, попавший под многотонный обвал. Пружины, колесики в полном беспорядке, торчат во все стороны и движутся как попало. И никто уже в этом не разберется — ни черт, ни сам Коломенский.
Боевой экипаж после завтрака пребывал в недоумении. Оно выражалось в том, что построенное и длительное время стоящее без дела воинское подразделение из человекообразных существ стало колыхаться с небольшой амплитудой, пошатываться от почти нечувствительных воздухотоков. Капитан Волков ушел за получением инструкций и как сквозь землю провалился, хотя в данной обстановке более подошло бы — как на поверхность поднялся. Буревестник Чайковский ходил-ходил вдоль строя, но потом и ему это надоело, и он отдал команду перекурить. Весь экипаж Дружно повалился на землю и заснул. Солдатам снились остановившиеся работы по строительству оборонительных укреплений, заржавевшие без штыковых Упражнений штыки, застрявшие в известняке расплющенные пули и далекие древние боевые действия, о вторых им рассказывать будет некому, да и незачем.
Но Волков все-таки появился. Экипаж был разбужен и вновь построен.
— Впередсмотрящие Орешко и Самсонов! — весело гаркнул начальник. Трудовой поступью пятилеток к построению социализма и коммунизма на десять шагов из строя вперед шагом марш!
Бодрой, слегка шатающейся походкой вышел один Самсонов.
— Ну как боевой дух, товарищ впередсмотрящий? Высок?
— Так точно!
— Покажем нашим боевым товарищам казакам высокие морально-волевые качества, воинскую смекалку и народные таланты зотовофлотцев?
— Так точно! Покажем!
Некоторым стоящим в строю, наиболее проснувшимся, послышалось в словах капитана нечто необычное. Что за боевые товарищи казаки? Показать-то мы им, разумеется, все, что надо, покажем. Но кто это?
Тут только Волков сообразил, что он вызывал из строя двоих, а вышло вполовину меньше.
— Ты Самсонов, да? А где впередсмотрящий Орешко? Орешко! Впередсмотрящий Орешко, твою мать!
Буревестник, где Орешко?
— Товарищ капитан, разрешите доложить? — пролепетал Самсонов, и его покрытая младенческим пушком нижняя губа немного задрожала.
— А? Где Орешко?
— Товарищ капитан, впередсмотрящий Орешко пал смертью храбрых в боях за освобождение нашей социалистической родины от злобных происков дудковских агрессоров.
— Да? — удивился капитан и задумался. Он прошелся вдоль строя, шаркая по мелким камешкам блестящими хромовыми сапогами. Время от времени он поднимал голову и тревожно вглядывался а одинаковые головы своих подчиненных — а эти не дали еще? Потом опять опускал взгляд на свои сапоги и невнятно бормотал про мобилизацию всех сил наперекор всем трудностям и преградам. И вдруг его озарило:
— В сбитом некоторое время назад корейскими охотниками, то есть героическими зотовскими средствами ПВО дудковском самолете-шпионе, нагло пробравшемся… В общем, среди шпионского оборудования обнаружен музыкальный инструмент типа гитара. После того, как зотовские специалисты обезвредили шпионские происки, этот инструмент поможет шире распространить передовой опыт. Кто умеет играть на музыкальном инструменте типа гитара?
По логике вещей этот вопрос смысла не имел. Из условных рефлексов зотовофлотцам их цивилизацией были привиты только военный и речевой. Но Волков был умен и знал, что спрашивал. В армии было два адмирала. Почему бы ему не стать третьим за такие заслуги?
Строй молчал, а капитан сверлил уверенным взглядом отличника боевой и политической подготовки Савельева. Так продолжалось до тех пор, пока Волков не крикнул:
— Впередсмотрящий Савельев, уверенной поступью ко мне шагом марш! Саша покорно вышел.
— Умеете играть на музыкальном инструменте типа гитара?
— Так точно! Умею на типа гитара. Только я давно… — Не посрами, сынок. За слезы наших матерей, вдов, стариков и детей. Родина ждет от тебя.
Новый политический курс по всем законам психологии не мог быть введен в пещере внезапно. Сначала, безо всякого перемирия, сами собой затихли боевые действия. Потом была дана установка на подготовку к событию огромной общественной и политической значимости. Начальствующими это не могло быть понято иначе, чем подготовка к восемнадцатому съезду зотовской партии. Народу было все равно. Но съезд, заключавшийся обычно в том, что сам Зотов под несмолкающие овации являл свой лик в главном конференц-гроте и молча выслушивал боевые речи адмиралов Двуногого и Кукареки, продолжавшиеся обычно не более пяти минут, гладил по головке парочку детей и матерей-героинь и исчезал в таинственных недрах, так вот, этот съезд все никак не начинался.
Началось же, ввиду временного отсутствия патронов у обеих воюющих сторон, нечто совершенно необычное — месячник зотовско-дудковской дружбы.
Однажды пришел Двуногий и объявил в уже почти опустевшем от больных и совсем опустевшем от раненых боевом отделении собрание личного состава.
— В условиях изменения международной обстановки и временного ослабления военного напряжения наш народ смело смотрит вперед и протягивает руку дружбы братским народам. Дудковские казаки, с кем мы рука об руку всегда находились в труде и боях, строят такой же социализм, как мы, и поэтому на торжественный объединительный съезд, посвященный месячнику зотовско-дудковской дружбы, от нашего дружного коллектива отправятся рулевые Зотова, Рабинович, буревестник Моторина, впередсмотрящий Иванов. А от родильного отделения… Ну, я им скажу отдельно.
Кзотова будь готов!
— Всегда готов!
Дело Зотова нынче выглядело мирно. Бездельничающие медики ходили из угла в угол и неосознанно тосковали по привычной работе. Некоторые тайком пили спирт и предавались блуду. Они оставались ко всему готовыми.
Адмирал уже повернулся, чтобы дальше вести разъяснительную работу, но тут его внеуставно окликнула Катя Зотова.
— Товарищ адмирал, а можно…
— Что? — спросил он, точно ожидая от этой загадочной девушки чего-то необычайного. В его глазах светилось безумие.
— А можно еще отправится впередсмотрящий Шмидт?
— Можно.
«Эх, — подумал этот Шмидт, — надо было ей так же просто попросить у Двуногого фонарь».
Актовый зал, где Шмидт уже однажды бывал, оказался занят людьми ровно наполовину. Но все равно такого скопления подземного народа Мише видеть еще не доводилось. К имевшимся тут прежде рядам зрительских камней и досок были добавлены настоящие стулья, кресла и даже кровати из госпиталя.
Первые ряды занимали, как можно было определить по знакомой фигуре первого допросчика несчастных туристов Семочкина, чекисты. Затем сидели делегаты от часовых. Миша узнал буревестника Макарова и кивнул ему. Тот кивнул в ответ. Далее расположили медиков и матерей-героинь с детьми. Матери-героини Маши Ереминой среди них-не было. Наверное, осуществив возможное зачатие, она уже вынашивала пушечного человеческого баранчика. Вполне возможно, что родившийся бройлер сможет претендовать на фамилию Шмидт. Или тут дают фамилии по маме? Михаил не испытывал никаких чувств по этому поводу, как-то не мог испытывать. Но ребенок, зревший в Катином чреве от семени оловянноглазого Саши, волновал его. Ребенок легко проецировался оттуда на мужчину, сохранившего разум и желание дать невинному зданию будущее.
За ними сидели всякие разные военнослужащие и даже бульники, рабочие секретного военного завода. В помещении стоял всепобеждающий запах грязных человеческих тел и было удивительно тепло, но душно. Люди сползлись на праздник и усиленно свободно дышали.
Признаками праздника были расставленные на сценическом возвышении, еще никем не занятые стулья и стол, покрытый белой больничной простыней. Задник составляли два знамени. Красное знамя зотовцев было знакомо и представляло собой белое полотнище с чуть более ярким белым кругом посередине. Поскольку у всех на шапках в качестве эмблемы был белый круг, официально именовавшийся красной звездой, то сей государственный стяг можно было определить как попытку доступно изобразить давно знакомый символ — кротовую жопу.
Подле на грубой стене подземной выработки было прикреплено незнакомое, но столь же объяснимое, очевидно, дудковское знамя — белая пятиконечная звезда на белом поле. Звезда казалась нарисованной довольно кривовато. Она отдаленно напоминала камлающего шамана.
Возле своих знамен висели цветные портреты, по всей вероятности из вечного советского журнала «Огонек», древнего источника радости и красок. В детстве Мишу иногда возили на лето в деревню во Владимирскую область к каким-то отдаленным не то родственникам, не то знакомым. Он видел в некоторых избах стены, оклеенные картинками из «Огонька», особенно у пожилых людей, давно свыкшихся с мыслью, что это единственный иллюстрированный журнал. Он играл по большей части с приезжими и реже с местными ребятишками на заросших выгонах и огородных задах в войну, и они мастерили себе такие же самодельные знамена. Беда, что здесь, в Системе Ада, и не пахло деревней и детством. Но пахло немытыми телами и вечной подземной сыростью.
Было совсем не удивительно увидеть возле зотовского знамени портрет Сталина с надписью «Зотов», а возле дудковского — портрет Ленина с надписью «Дудко». От перемены надписей ничего не менялось. О Дудко, как о реальном человеке, упоминал перед смертью старик Захарьин. Зотов также существует. Интересно, как выглядят они на самом деле?
Правая половина зала пустовала, и никто не осмеливался продвинуться по доске или камню на эту точно зараженную территорию.
Человек сто, скопившихся вместе, отчего-то не производили присущего людским скопищам нестройного гула голосов. Даже маленькие дети помалкивали. Стоял только какой-то еле слышный шелест холодных губ, более характерный для царства теней, описанного еще Гомером.
Чтобы не напугать простых подземных зотовцев заполнением второй половины, сначала в зале появился велеречивый душка-адмирал Двуногий. Он взобрался на сценическое возвышение и, радушно улыбнувшись, воскликнул:
— Поприветствуем, товарищи, братскую делегацию дружественных дудковских товарищей! — и первым захлопал в ладоши.
Аплодисменты всей массы собравшихся получались какие-то вялые, глуховатые, точно люди были в варежках. На этот зов сначала явился президиум в лице адмирала Кукареки и двух незнакомых офицеров, Должно быть, в высоких чинах и в форме, почти ничем не отличавшейся от зотовской.
— Дорогие товарищи! — снова заговорил Двуногий. — Разрешите в этот торжественный момент победившей в кровопролитных боях зотовско-дудковской дружбы предоставить слово нашему дорогому боевому товарищу адмиралу Кукареке.
Непонятно зачем он спрашивал это разрешение. Кукарека же был неулыбчив. И говорил как-то шершаво. Обычная, ускоряющаяся речь, ядовитая слюна антидудковской ненависти теперь отсутствовала.
— Дорогие товарищи, — проговорил Кукарека и задумался, потом оглянулся на Двуногого и вспомнил, — разрешите в этот торжественный момент победившей в кровопролитных боях зотовско-дудковской — дружбы предоставить слово нашему дорогому боевому товарищу, товарищу атаману Пукову и товарищу атаману Мирошниченко.
Зотовцам было ведено хлопать, и они хлопали, но еще хуже, с некоторой даже опаской.
— Дорогие товарищи!..
Многие в этом зале впервые слышали речь живого извечного врага. Военные слышали от дудковцев лишь воодушевляющие крики при атаке, панические — при отступлении, да разве что еще предсмертные хрипы. Многие, должно быть, ожидали услышать какой-нибудь иностранный шпионский язык. Но слова из уст дудковца вылетали похожие, очень похожие на привычные, может быть, даже списанные из одного конспекта.
Атаман Пуков был мал ростом, но плотно упитан. Он имел пышные седые усы, загибающиеся куда-то назад, словно атаман только что проскакал сорок верст и степной ветер все еще дует ему в бледное, света божьего не видевшее лицо.
— Дорогие товарищи! — повторил дудковец, со всем не волнуясь. — К борьбе за дело Зотова буди готовы!
— Всегда готов! — несколько недоуменно отвечал. Миша и Катя вызывающе промолчали.
— Дорогие товарищи героические зотовцы! — продолжил атаман Пуков. Любо ли вам дело Дудко?
Воцарилось молчание. Пуков жалобно заморгал, глядя на Двуногого. Тот сделал шаг и заорал так, что сверху даже чего-то легонько посыпалось:
— Любо!
Большинство продолжало переваривать странную информацию.
— Любо! — продолжил показывать пример подземный адмирал. — Повторяйте за мной: любо!
Повторили, как было приказано.
Господи, морячки, казачки — какая-то игра компьютерная, стрелялка с настоящей кровью. Пользователь уже спит и электричество давно отключили, а в недрах компьютерной игры гудит своя бессмысленная жизнь. Миша готов был заплакать от злости.
— А любо ли вам принять своих боевых товарищей дудкововойсковцев? — задал риторический вопрос усатый.
По мановению руки Двуногого коллектив честно ответил:
— Любо!
Из другого входа помещение стало дисциплинированно наполняться обитателями второй половины Системы Ада. В оловянных глазах сидевших и входивших появился некоторый диковатый интерес. Вот они какие.
Как оказалось, такие. Не черные, не желтые, а такие же белые и грязные потомки заключенных провалившегося в тартарары подземного завода по производству неизвестного тайного смертоносного оружия.
Людям, привыкшим с рождения, что в мире нет ничего, кроме зотовских решений, по которым они Живут, и проклятых дудковцев, которые мешают воплощать эти решения, а их самих — убивают, непонятной прихотью высшего разума было приказано дружить. Дружба выражалась в том, что солдаты и казаки, еще вчера с ожесточением стрелявшие в оппонента, теперь обменивались лишь робкими и недоверчивыми взглядами.
— Миш, — спросила Катя шепотом, — ты Равиля среди них не видишь?
С этой целью он и разглядывал дружественных врагов. Чем еще могли быть интересны незнакомые подземники в такой же синей, как у зотовцев, униформе с одного, небось, довоенного склада фэзэушной спецухи? Нет, Равиля Кашафутдинова среди дудковских делегатов не наблюдалось. Знать, не заслужил, коли жив еще. Среди своих соэкипажников, впрочем, Миша не увидел и Саши Савельева.
Далее изъявление дружеских чувств по сценарию. продолжилось в равноправном выступлении адмирала Двуногого и атамана Пукова. Это не был диалог Ширвиндта и Державина, а что-то вроде приснопамятной торжественной декламации Валентины Леонтьевой и Игоря Кириллова во вступлении к торжественному концерту.
— Нам партия то-то, нам партия сё-то.
— А нам еще больше в одиннадцать раз.
— Рожденная в кровопролитных боях нерушимая дружба зотовского и дудковского народов крепла год от года, выражаясь в совместных боевых и трудовых… — говорил Двуногий.
А Пуков даже не вторил ему, а просто перебивал, параллельно изрекая:
— Совместные мучения и страдания женщин, стариков и детей, совместно пролитая кровь навеки скрепила нерушимой дружбой дудковских и зотовских строителей светлого социалистического будущего…
Непримиримые враги сидели и слушали эту бессмыслицу, как завороженные, точно кобры и мангусты, застигнутые излучением могучего психотронного оружия. Те, кому удавалось победить сонливость, даже слегка раскачивались — вперед, назад, вперед, назад. И даже спящие старались не отстать от бодрствующих в этом важном деле. Мише удалось стряхнуть с себя наваждение. Сейчас делегатов можно было брать тепленькими. Ему показалось, что кровожадные мутанты из Соленой пещеры, о которых говорил старик Петр Иванович, вот-вот появятся и сделают свое мокрое дело.
Но общему гипнозу не поддавался еще кое-кто. В небольшой щели за президиумом показался хмурый высокий автоматчик-зотовец. Он внимательно осмотрел зал, а потом потеснился, и рядом с ним появилась еще одна физиономия. Миша сразу узнал загадочного бородатого электрика в рабочем халате. Часовой указал пальцем на зал. Куда-то прямо на Шмидта или на Катю Зотову. Бородач посмотрел в этом направлении, кивнул и ушел. Что же это значило? Что же это значило, черт побери?
— Сам товарищ Дудко лично пожал мне эту руку, — атаман Пуков охотно ее, вялую, продемонстрировал публике, — и велел передать в ней братское рукопожатие дружественному дудковскому народу в лице его боевого адмирала товарища Двуногого и тем самым…
— А мне сам товарищ Зотов велел сделать то же самое, — несколько схалтурил в своей ответной речи Двуногий.
От долгой говорильни оба военачальника вспотели и тяжело дышали, как, впрочем, и все в этом тесноватом для таких массовых явлений конференц-гроте. С большим облегчением сейчас они сдвинули бы стаканы или вцепились бы друг другу в глотку. Но вместо этого они вцепились клешня в клешню и с ожесточением принялись их трясти. Коллективный разум сидящих перед ними двух сотен участников зотовско-дудковской дружбы догадался, что нужно разразиться овацией.
Когда она, наконец, иссякла и затихла, силы двух раскрасневшихся рукопожателей были на исходе. Они расцепились, но на этом акция не закончилась.
— А сейчас, — громко объявил Пуков и шумно выдохнул в усы, — а сейчас состоится торжественный концерт по заявкам трудящихся. Выступает сводный хор Дудковского казачьего войска. Песня «В путь». Слова Дудко, музыка Соловьева-Седого.
Адмирал и атаман сели за стол президиума. Из щели, в которой показывался загадочный электрик, гуськом вышли шесть дудковских солдат и одна девушка. Они растерянно поглядели в зал, потом выстроились лицом к президиуму и спиной к публике. Девушка начала маршировать на месте.
Атаман Пуков замахал руками, подошел к ним и что-то шепнул. Артисты изменили свое построение и, отойдя к краю сцены, расположились немножко боком, оказавшись тем самым как бы лицом и к президиуму, и к публике. Девушка снова начала маршировать, высоко поднимая колени, обтянутые обычными синими форменными штанами. Роль тамбур-мажорского значка у нее выполняли солидных размеров груди, задорно прыгавшие под курточкой. Пели дудковцы довольно слаженно, чувствовалось — репетировали.
Путь далек у нас с тобою, Веселей, казак, идем! Вьется наше знамя боевое. Мы всех зотовцев убьем.
Казаки, в путь, в путь, путь! Мы за Дудко родного Убьем зотка любого. Вперед! Вперед! Вперед! Дудковцы, вперед!
Мы живем в стране счастливой, Смотрим соколом в строю. А зотков, имперьялистов лживых, Победим в любом бою.
Казаки, в путь, в путь, в путь! Мы за Дудко родного Убьем зотка любого. За женщин и детей, И старых людей.
Пусть зотки возьмут на веру, Все равно им всем конец — Нас быстрей в Соленую пещеру Отведет родной отец, Родной Дудко, Дудко! Мы за Дудко родного Убьем зотка любого. Вперед, казак, вперед! Тебя слава ждет!
Хористы закончили это дружным, в знак месячника дружбы, «ура!». Дудковская половина зала взорвалась жидкими аплодисментами. Зотовская, впрочем, тоже. Те, кого собирались убить, благодарили за удалую боевую казачью песню тех, кто их твердо пообещал убить. Никакого скандала не произошло. Просто других песен тут, видимо, не знали.
— Мишка, — Катя склонилась к его уху и вдруг увидела проницательного чекиста Семочкина в предыдущем ряду, вставшего и внимательно осматривавшего зотовскую половину зала, — как хорошо поют наши братья дудковцы, — продолжила она погромче, не прекращая хлопать. — Мы должны взять на вооружение. Что это за бородатый мужик там выглядывал?
— Электрик, — ответил Шмидт одними губами. — Это он велел нашему кэпу передать меня дудкам, чтобы те расстреляли меня.
— Он? — Катя слышала эту историю от Миши. — Я его тоже встречала и не только здесь.
— А где еще?
— Потом.
Настал черед отличиться зотовской половине мероприятия. Когда дудковские артисты ушли, к каменей рампе, освещенной двумя лампочками не ярче других, вышел Кукарека, заменивший в роли конферансье уставшего и охрипшего Двуногого.
— Выступает сводный хор и оркестр красного зотовского флота. Песня «Вечер на рейде». Слова Зотова, музыка Соловьева-Седого.
С хором было понятно, а в роли оркестра Миша с удивлением узнал своего близкого знакомого Сашу Савельева. Саша держал в руке свою собственную гитару, конфискованную при аресте сто лет назад. Иных музыкальных инструментов у артистов не имелось.
Шесть зотовофлотцев, среди которых Миша узнал и Самсонова, когда-то распевавшего с покойным Орешко для бодрости духа при перетаскивании камней с места на место «Солнышко светит ясное», пели тоже слаженно. Хуже всего было музыкальное сопровождение. Гитара была совершенно расстроена, наверное отсырела, да и Савельев возил рукой по струнам кое-как. Но в этом мире иногда стреляющего безмолвия трепетали звуки, порожденные прекрасным инструментом, родом из светлого Средиземноморья, где зреет виноград и никогда не заходит солнце.
Перед нотами Соловьев-Седой поставил «Задушевно», а Зотов приписал «Но угрожающе».
Споемте, товарищи, завтра пойдем Поганых дудков убивать. Они так боятся, когда мы поем, Наши мирные нивы топтать.
Прощай, любимый Зотов!
Да здравствует победа!
И ранней порой мелькнет за кормой
Красный флаг нашей отчизны родной.
А Зотов опять хороший такой,
Его не воспеть нам нельзя.
Вперед нас ведет, могучей рукой,
Дудковцам повсюду грозя!
Прощай, любимый Зотов!
Да здравствует победа!
Вперед мы идем, назад не свернем,
Зато всем вам шею свернем.
На рейде родном легла тишина, В Соленой пещере всегда. И самая лучшая в мире страна Идет всем составом туда.
Да здравствует наш Зотов! Да здравствует победа! За жен, матерей и ихних детей Дудков убивай поскорей!
Мише опять все это напомнило какие-то жуткие детские игры. В конференц-гроте находилось не меньше двухсот человек. Это только делегаты месячника. А всего тут, под землей, сколько? Тысячи две? Три? Четыре? Замечательно самоуничтожающаяся и самовоспроизводящаяся тупиковая ветвь рода человеческого. Homo speliens или Homo metrostroevens.
Но кому это нужно? Нет, не чувствовалось тут слепой мудрости природы, а скорее — чье-то жестокое управление. Иногда казалось, что такая большая и такая бессмысленная (но не исключено, что лишь на первый взгляд бессмысленная) организация не может быть изолированным обществом засыпанного подземного завода, где власть захватили уголовники. А как же снабжение? Жратва? Эти ежедневные неиссякаемые каша, галеты и австралийская тушенка? Ладно, если старый Петр Иванович Захарьин перед смертью и не соврал, — можно допустить, что существует эта недоступная теперь машина времени, работающая на вечном двигателе, пока не исчерпаются недры родной страны. Но кому нужно это целое подземное общество? Тайный эксперимент спецслужб, не иначе. Причем эксперимент в себе, намертво замкнувшийся эксперимент в себе.
Торжественный митинг и концерт в рамках месячника зотовско-дудковской дружбы закончились. Подразделения мирно расходились по своим позициям. Оставалось, как всегда, неизвестно, что будет дальше. Завезли ли откуда-нибудь патроны или сами наделали-в курсе было только начальство. А может, нам-ись новые акты братания или спортивные состязания.
Катя и Миша выходили строиться со своими медицинскими делегатами. Вдруг пышнотелая и румяная, насколько это возможно было под землей, рулевая Здоровых, командир родильного подразделения этого военно-полевого, блин, госпиталя для оказания медицинской помощи, подошла к невысокой и щуплой Катерине, обняла ее одной рукой за плечи, а другой по-гладила по животу:
— Поздравляю, милочка, поздравляю!
— Что такое? — испугалась и напряглась Катя.
— Это великое зотовское дело — детопроизводство. Внести свой личный вклад и шире распространять передовой опыт — дело каждой из нас.
— Вы о чем, рулевая? — Катя попыталась придать своему голосу уже выработанный нагловатый тон любимицы полка, но он был бессилен против безошибочного женского чувства.
— Как о чем, милочка? Вы беременная. На четвертом, дзотова живет и побеждает, месяце. Чего испугалась, товарищ Зотова? Первый раз, что ли? Все будет; хорошо. У меня, милочка, все родят быстро и по-ударному. Давай сегодня же ко мне в гротик и через пару неделек родим здоровенького впередсмотрящего. У тебя мальчик, я сразу вижу.
Катя оторопела, беспомощно оглянулась на Мишу Бежать, сегодня же бежать из этого ада, уж лучше сгинуть, сгнить в этом глухом подземелье, чем навеки тут застрять с ребенком. Потому что это дитя несчастья должно остаться с ней, она не сможет с ним никогда расстаться…
А довольная собой и всей окружающей плодотворной действительностью рулевая Здоровых уже весело объявила адмиралу Двуногому:
— Товарищ адмирал, докладываю, что сама наша рулевая Зотова скоро внесет свой личный вклад в победу. Ждем мальчика.