Только через две недели Анна смогла вернуться к своим научным занятиям. Для этого ей пришлось приложить известное усилие, и она долго думала, прежде чем вывести на белой странице первые слова:
«Видимо, все-таки это январь месяц сорок девятого года. Я уже давно потеряла счет дням и месяцам. Но по тому, как сильно прибавил свет за последнее время, можно с уверенностью сказать, что нынче уже не декабрь. То, что я пережила за последний месяц, перевернуло мою жизнь. Боюсь, что я уже совсем не та. И у меня нет сил и слов, чтобы описать все, что произошло со мной. Да и к чему? Кому это нужно? Я же не смогу рассказать обо всем, что проделал со мной Ринто, с кафедры в большом конференц-зале Музея этнографии в Ленинграде. Во-первых, мало кто поверит в это. Во-вторых, зачем?
Какими смешными и ничтожными мне теперь видятся эти так называемые научные исследования! Для чего они делаются? Об этом вслух не говорят в ученых кругах, но, по существу, для того, чтобы потешить свое личное самолюбие, свои амбиции. Людям, которые подвергаются изучению, они ничего не дают. Высокопарно утверждают, что это обогащает человеческие знания. Ну и что? Изыскания Миклухо-Маклая не прибавили ни грамма понимания и уважения к бедным папуасам, — только появилась уверенность, что все-таки это люди… Но не совсем такие, как европейцы и другие цивилизованные люди. Единственное чувство, которое они рождают у европейцев: немедленно просветить их, цивилизовать, привить повадки и привычки современного, культурного человека. А ведь все это не более как стремление дрессировщика приручить экзотическое животное. Да, именно это. Ведь в шаманизме больше всего подчеркивалась его обрядовая, внешняя сторона. Дикость! Устрашающая, необузданная, выходящая за все рамки приличия дикость! И никто не искал в нем человечности, того зерна, которое включает в себя прежде всего желание оградить человека от воздействия злых природных сил, не дать развиться врожденным силам зла, которые гнездятся в душе почти у каждого человека… Сегодня поняла — все, что я тут записывала, пыталась привести в систему к постичь, — все это ни к чему!.. Но почему я все же пишу сейчас? Только из желания выговориться. Главный собеседник Ринто, единственный, кто способен выслушать до конца, все же, похоже, не понимает меня. И причина в том, что я в своих рассуждениях отягощена прошлым опытом просвещения, псевдонаучных рассуждений. Ведь той же Маргарет Миид разве не приходило в голову представить на минуту, что она делает научное сообщение не маститому профессору Францу Боасу, а старейшинам острова Южного Самоа? Сообщает им о своих выводах, умозаключениях. Да они бы сочли ее сошедшей с ума. Очень возможно, что они так с ней и обращались, во всяком случае, отнюдь не считали ее ровней себе: неизвестно для чего и зачем выспрашивает о самом неинтересном, обыденном, о чем нормальный человек особо и не задумывается. Мои неуклюжие объяснения о причине моих писаний здесь, в яранге, тоже встречались снисходительно: она все же тангитанка, и у нее могут быть непонятные для нас привычки. Может быть, они в душе надеялись, что эта дурь у нее рано или поздно пройдет и она станет точно такая же, как и мы… Может быть, я уже стала такой. И начало этому — мои сомнения в целесообразности так называемой научной работы в стойбище Ринто».
Солнце уже довольно высоко поднималось над горизонтом. Иногда выпадали такие тихие, солнечные, ясные дни, что казалось, уже пришла весна. И такая погода стояла подолгу, как бы давая передышку пастухам, возможность проводить больше времени в стойбище, с женами, с детьми. И если бы не постоянная угроза обнаружения, жизнь здесь могла бы показаться настоящей идиллией.
В этот вечер Ринто долго протирал бубен снегом, подносил к огню костра, тихо, на пробу, ударял в него, вслушиваясь в его рождающийся после долгой спячки звук. Велел пока не навешивать спальные полога, чтобы в яранге было достаточно пространства.
Никакого особого события в тот день не должно было отмечаться, но все знали, что Ринто собирается петь и исполнять танцы. По такому случаю забили оленя и приготовили обильное угощение. Главным, конечно, было свежее оленье мясо, затем фаршированный салом и мелко нарезанным мясом желудок, нечто вроде вареной колбасы. И, конечно, ободранные оленьи ноги с костным мозгом.
После трапезы и обильного чаепития с сахаром Ринто уселся на бревно-изголовье и взял в руки бубен. Сначала он как бы примеривался, тихонько напевал про себя и едва касался гибкой черной палочкой из китового уса поверхности туго натянутой, специально выделанной кожи моржового желудка. Дети тихо подпевали ему, и, когда дед запевал громче и звук бубна усиливался, они выходили на середину чоттагина и неуклюже пытались танцевать. Только старшая дочь Рольтыта двигалась как настоящая, взрослая танцовщица, и даже сквозь неуклюжий меховой кэркэр можно было угадать ее стройное, уже сформировавшееся тело молодой девушки.
Ринто знаком подозвал Анну и подал второй, меньший бубен. Анна с детства любила музыку, и даже короткое время пела в университетском хоре. Поэтому ей не так уж трудно было не отставать от ритма и бить в бубен в такт ударам Ринто. Еще тогда, на берегу Ледовитого океана, на Священном камне Уэлена, она впервые познакомилась с чукотским песнопением. Искоса поглядывая на невестку, Ринто знаком приглашал ее присоединиться. На помощь пришла Вэльвунэ. У нее был хороший голос, но неожиданно высокий. И Анне пришлось спуститься на октаву ниже, но это только прибавило красок к песнопению, и Ринто одобрительно заулыбался. Чукотские обыденные песни не отличались многословием. Главное здесь был ритм и сам танец. Этот был посвящен встрече дикого оленя-самца с домашней важенкой.
Носящий яйца из диких тундр,
Я повстречал тебя, приник к тебе.
Я повстречал тебя, приник к тебе,
Носящий яйца из диких тундр!
Эти две строчки многократно повторялись, но главное внимание было обращено не к их смыслу, а к тому, как Катя и Танат изображали эту встречу на тундровом пастбище. Слегка потряхивая головой, как бы пробуя на своей голове огромные рога дикого быка-оленя, Танат осторожно подкрадывался к мирно пасущейся важенке, которая изображала, что не замечает его приближения, однако весь ее вид выражал томление и ожидание любовного приключения. Танат-олень — якобы мощный, бесстрашный дикий бык, однако был начеку: домашние олени могли напасть всем стадом и защитить свою важенку.
Убедившись, что Анна хорошо усвоила и мелодию, и слова, Ринто передал свой бубен Рольтыту, у которого оказался довольно низкий, красивый голос. Вэльвунэ и Ринто встали перед молодой парой и уже вчетвером исполнили танец. Анна втянулась и с настоящим азартом и пела, и била в бубен, и даже порой восклицаниями подбадривала танцующих. А потом не выдержала, отдала бубен запыхавшемуся от стремительного танца Ринто и сама вышла в круг. Перед ней оказался Рольтыт. Похотливо покачивая невидимыми рогами, дикий тыркылын то надвигался на робкую важенку, то резко отскакивал, стараясь так подобраться сзади, чтобы покрыть ее. Анна не раз видела, как спариваются олени. Она разгадала замысел Рольтыта и старалась всегда стоять так, чтобы не подставляться тыркылыну. Но Рольтыт был хитрее и ловчее в этом танце. В какое-то мгновение он оказался сзади и накрыл Анну. От Рольтыта пахнуло острым потом сильного, полного желания мужчины. Его стремление покрыть важенку было отнюдь не только танцем, а подлинной жаждой обладания. Не успев увернуться, Анна почувствовала прикосновение твердого, как камень, мужского достоинства и встала, помимо своей воли, как вкопанная, именно так, как встает важенка, когда в нее входит самец, ожидая, пока в нее перельется семя.
Потом снова танцевали дети вперемежку со взрослыми, и Анна все время чувствовала на себе вожделеющий взгляд Рольтыта, волновавший ее.
Утром следующего дня стойбище было разбужено громким ревом летящего самолета. Казалось, железная птица хочет коснуться своими острыми, как ножи, крыльями верхушек яранг, скал и острого края зубчатой гряды. Ринто, выбежавший в одних меховых чулках, с тревогой следил, как самолет разворачивался, снова летел, направляясь прямо на него. Зажмурившись, Ринто упал на снег и втянул голову в плечи. Его обдало теплым дыханием крылатой машины, с ревом умчавшейся по долине, чтобы снова набрать высоту, вернуться и опять нацелиться на яранги. Вне всякого сомнения, те, кто сидел в самолете, хорошо видели людей на земле, знали, что они напуганы, и хотели их испугать еще больше. Ринто отполз обратно к яранге и вошел в чоттагин, прекрасно понимая, что от железной птицы не спастись. Единственное, что давало надежду, это неспособность самолета приземлиться на слишком тесном пространстве: долина была узка и коротка, и притом она довольно круто поднималась ввысь. Далее к востоку тундра была испещрена неширокими оврагами, торчащими из сугробов тальниковыми кустами, неровными берегами многочисленных озер. Может, они искали, где можно приземлиться, но, не найдя подходящего места, стали пугать обитателей стойбища.
Наконец, прогремев очередной раз над ярангами, обдав их теплым воздухом, самолет взмыл вверх и взял курс на запад, по направлению к Анадырю, столице Чукотского национального округа.
Ринто поспешил в стадо. Сыновья собирали разбежавшихся оленей. Покалеченных, сломавших ноги тут же приканчивали, обдирали, пока легко снималась теплая шкура. Снег заалел от пролитой крови. А тут еще спустившееся к самому горизонту солнце окрасило снега в алый цвет. Ринто помог собрать оленей, наказал подогнать стадо поближе к стойбищу, отрезал от одной туши лопаточную часть и ушел в ярангу, наказав сыновьям:
— Будем кочевать.
Войдя в чоттагин, Ринто положил очищенную от мяса, наспех выскобленную оленью лопатку в огонь и застыл в ожидании. Лопатка зачадила, потемнела, затрещала. Когда она окуталась белым дымом, Ринто взял ее толстыми оленьими рукавицами, чтобы не обжечь рук, выскочил наружу и сунул дымящуюся кость в снег. Она зашипела, затрещала.
Да, он принял верное решение: надо кочевать по направлению к полуострову. Те, в железной птице, подумают, что он кинется бежать дальше, попробует перевалить за хребет, куда, должно быть, ушел Аренто. А он поведет оленье стадо и стойбище, держась узких долин, где нет ровных, гладких снежных полей, на которые может приземлиться самолет. Уж если они хотят достать его, пусть приезжают на собачьих упряжках, а не прилетают на грохочущей железной птице.
Еще далеко до рассвета стойбище вытянулось в караван, взяв указанное лопаткой направление. Впереди шагал сам Ринто, за ним в своей походной нарточке ехал Тутриль, далее другие дети. Аргиш[51] замыкали женщины, поддерживая на неровностях тяжело груженные свернутыми шкурами и жердями для яранг грузовые нарты. Оленье стадо давно ушло вперед, Танат и Рольтыт гнали оленей, лишь на короткое время останавливаясь, давая возможность подкормиться животным. Корм здесь был скудным, хотя и нетронутым. Оленям приходилось копать довольно глубоко, но случалось и попадать на такие места, где ватап, видимо, никогда не вытаптывался и не съедался оленями.
Когда на восточной стороне горизонта обозначилась алая полоска, Ринто дал знак аргишу остановиться. Грузовые и ездовые нарты поставили кругом, оставив как бы ворота с одной стороны. Внутри разожгли три костра. Поставили варить чай. Главной утренней едой, как всегда, было толченое сильно замороженное мясо и квашеная зелень, проложенная кристаллами льда. Хотя еда была холодной, но после большой чашки крепкого чая, смешанного с тундровыми бодрящими травами, никто не чувствовал себя замерзшим. Наоборот, все чувствовали необыкновенный подъем. За дневной переход, должно быть, прошли немало. Ринто старался идти размеренно, чтобы не утомлять женщин, малых детей, не торопить оленей, давая им возможность кормиться.
Однако яранги поставили только на исходе третьего дня. Ринто выбрал глубокую впадину, как бы разрезающую горный склон. Он был пологим, и на его краях отсутствовал опасный снежный козырек, который мог от малейшего сотрясения воздуха обрушиться на яранги.
Ринто воткнул свой посох, обозначая место для главной яранги, и подозвал Анну.
— Будешь молить богов.
— Но я не умею, — испуганно ответила Анна.
— Для начала повторяй за мной слова:
О Боги, Великие силы!
Помогите схорониться от тех,
Кто преследует нас.
Пустите их по другому следу,
По южному следу.
Анна повторяла за Ринто и удивлялась простоте слов. Однако можно было заметить, что голос, произносящий эти слова, сильно отличался от обычного.
Слегка запинаясь, Анна продолжала повторять за Ринто слова моления. И вдруг в какое-то мгновение ей показалось, что как-то странно изменилось ее зрение: словно оно обратилось внутрь ее самой, а не вовне, как раньше. И эти простые слова уже больше не казались ей обычными, они наполнялись особой значительностью, словно тяжелели, прибавляли в весе. И даже произнесение их становилось затруднительным. Вылетая из уст, слова моления уносились, и Одинцовой казалось, что она видит их, улетающих, похожих на больших белых птиц. А сама она как бы обрела странную невесомость, будто даже слегка вознеслась над землей. Удивившись этому своему состоянию, она с любопытством глянула себе под ноги и увидела свои собственные, высокие меховые торбаза, снег, налипший на загнутые подошвы. Появилась Вэльвунэ со священным деревянным блюдом, на котором горсткой лежало мелко накрошенное оленье мясо, смешанное с салом. Беря щепотку за щепоткой, Анна бросала их в четыре стороны света, по всем направлениям главных ветров, и снова шептала слова моления. Потом каким-то образом она оказалась совершенно одна. Чуть поодаль светилась желтая полоска света, отбрасываемого на снег из открытого входа в ярангу, время от времени доносились детские голоса и приглушенный разговор взрослых.
Вместе с возвращением восприятия окружающего в душу вливалось чувство умиротворения, величайшего спокойствия, любви ко всем. Возвращалось детское ощущение мира, его мельчайшего разнообразия, способность различать тончайшие оттенки света и цвета, тонкий слух и проницательность взгляда. Все остальное отодвинулось в едва различимую, туманную даль, и чувство обновления и нового рождения было таким реальным и сильным, что только здравый смысл не позволил пуститься вприпрыжку к ярангам. Ей хотелось улыбаться, всем говорить приятное, и под самый вечер, когда все уже стали укладываться спать после долгого, трудного дня, она запела сначала вполголоса, а потом громче:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…
До войны, в праздничные вечера в большой комнате коммунальной квартиры на Обводном канале собирались родственники и знакомые с папиного завода. После нескольких рюмок, потеплевшие, заводили песню. Мама почти всегда начинала именно с этой песни, которую Анна запомнила с далекого детства.
Ринто высунул голову из своего полога. За ним показалась Вэльвунэ, Катя и даже захныкавший было Тутриль умолк, прислушиваясь к необычному, незнакомому пению. Когда Анна пропела последний куплет и умолкла, Ринто тихо сказал:
— Какая красивая песня… О чем она?
— О любви, — ответила Анна.
— Очень красивая песня, — повторил Ринто. — Если я понял правильно, у русских много песен о любви.
— Это уж точно, — согласилась она.
Анна пыталась отыскать у себя в сердце остатки того нежного чувства, которое она поначалу испытывала по отношению к Танату, но не находила их. Нет, не из-за того, что случилось между ней и Ринто. Просто чувство улетучилось, как проплывшее, развеянное ветром облако, как растаявший снег. И, когда случалось так, что Танат по привычке прижимался к ней, она не отталкивала его, принимала, как должна принимать мужа жена. Да и сам Танат, видимо, уже не испытывал к ней прежнего, неодолимого притяжения, брал ее потому, что Катя по каким-то причинам не могла исполнять супружеские обязанности.
Отдохнув несколько дней, стойбище двинулось дальше, уходя по направлению к северо-востоку.
Исчезли покрытые высоким кустарником берега рек. Теперь, чтобы добыть дрова для костра, приходилось раскапывать снег, иногда довольно глубоко. Но самолеты перестали летать над стойбищем. Лишь раз, в погожий день, послышался гул, и на горизонте сначала возникла точка, потом превратилась в летящий самолет, который, однако, не стал снижаться и последовал по направлению к бухте Гуврэль, где располагался арктический порт Провидения.
Ринто посчитал опасным двигаться дальше на полуостров и расположил стойбище на водоразделе, где к западу начинались отроги Золотого хребта и откуда, в случае опасности, можно уйти под сень узких ущелий.
День прибавлялся, и выпадали по-настоящему солнечные дни, когда в тихую погоду можно было поймать кожей лица тепло. Лица людей покрылись новым, свежим загаром, более нежным, нежели морозный загар, который сходил шелухой.
Анна провела моление о ниспослании тихой погоды, чтобы уберечь тяжелеющих важенок от пурги и ураганного, морозного ветра. Погожие дни сменялись пасмурными, снежными, когда наваливало столько мягкого пушистого снега, что по нему человек не шел, а плыл.
Держа в руках деревянный священный сосуд, Анна удалялась от стойбища. Она была в длинном замшевом балахоне, который, по словам Ринто, служил не одному поколению энэнылынов. Душевное спокойствие и умиротворение до краев наполняли сердце, и Анна старалась даже двигаться размеренно, спокойно, чтобы не расплескать эти чувства. Слова моления пришли сами собой, едва она сосредоточилась и слегка прикрыла глаза. Хотя они изливались из самой глубины души, в то же время чувствовалось их внешнее происхождение, как отзвук, как эхо иного, находящегося за пределами бренного человеческого тела.
«Вот ты и стала энэнылыном», — подумала про себя Анна Одинцова, подходя к ярангам.
Но на ее лице не было улыбки.