Высунувшись из полога, пристроив на придвинутую к изголовью нарту тетрадь, Анна Одинцова писала:
«3 июля 1947 года, стойбище Ринто.
В общем-то, все оказалось не так страшно, как представлялось. Мне даже кажется, что сама дорога по тундре была труднее, чем первые минуты встречи с родителями и родственниками Романа… Кстати, здесь никто его не зовет этим русским именем, данным ему школьным учителем, и мне тоже придется называть его просто — Танат.
Выехали мы на байдаре Вамче, погрузив на нее наш нехитрый багаж и собак с нартой. Плыли через довольно большую лагуну на южный берег. Прежде всего, поразил меня в здешнем пейзаже захватывающий дух простор, будто летишь высоко над всеми этими голубоватыми мысами, водной ширью, зелеными холмами, многочисленными озерцами и сверкающими ручейками. Радует глаз чистота красок и, вообще, чистота всего окружающего, начиная от земли и кончая воздухом. Где-то я читала, что в арктической атмосфере недостает кислорода, но я этого не заметила. Наоборот, после материковых разнообразных запахов стерильность здешнего воздуха явно ощущается. Но сама тундра пахнет! Еле уловимым ароматом веет от цветов и травы. Конечно, это не дурманящий запах цветущего сада, но такое ощущение, как будто нюхаешь старый, давным-давно пустой мамин флакон из-под духов.
Наш каюр Вамче — родственник Таната. Я еще не установила в точности степень его родства, но, видимо, эта семья довольно широко разветвлена. Танат рассказывал, что у них есть родственники не только в соседнем эскимосском селении Наукан, но и на острове Большой Диомид и на Аляске. Их занятие оленеводством скорее исключение для эскимосов, но, с другой стороны, Танат уверяет, что вся отцова родня — исконные чаучу. Вамче — потомственный морской охотник, человек лет сорока, насмешливый, полный юмора, как, впрочем, большинство чукчей.
На зеленом травянистом берегу оставили байдару, погрузили на нарту наш скарб, и, к моему удивлению, собаки довольно резво побежали. Подбитые металлом полозья хорошо скользили по мокрой тундре. Стойбище мы увидели еще издали — три белые яранги на высоком берегу речки.
Я так волновалась перед первой встречей с родителями Таната… Такого у меня не было даже перед экзаменами. Отцу Таната — Ринто — между сорока и пятьюдесятью. Может быть, и больше, по ведь у тундровых чукчей нет точного счета годам, а тем более метрик. Поэтому возраст можно устанавливать на глазок или же сравнивая возраст детей. У Таната есть старший брат Рольтыт, женатый на Тутынэ. У всех у них дети, так что и Ринто, и Вэльвунэ — уже дед и бабка… Сын с невесткой и внуки занимают отдельную ярангу. Но вернемся к Ринто. Он довольно высок ростом для чукчи, черты лица как бы сглаженные и смягченные монголоидные. Вообще по антропологическому типу чукчи ближе к тихоокеанской расе, к малазийцам, филиппинцам. Надо будет заняться сравнением языков, когда я хорошенько выучу чукотский. У меня такое предчувствие, что предки их откуда-то с далекого юга, но отнюдь не из Китая, а Монголии… Говорит Ринто размеренно, всегда с легкой улыбкой на лице. Вэльвунэ, видно, когда-то была миловидной. Но лицо ее испещрено татуировкой — по три линии на каждой щеке и три линии на подбородке. Она тоже приветлива, но настороженности своей не скрывает.
Самое трудное было объявить, что мы с Танатом — муж и жена. Я ожидала всего и была готова отразить любые нападки, упреки. Внутренне всю дорогу готовила себя к этой битве. Но, к моему величайшему удивлению, родители Таната, его сестра и брат, вообще никто из обитателей стойбища не выказал никаких чувств по поводу необычной женитьбы их сородича. Вечером Ринто сказал, что я не должна спать в одном пологе с мужем, пока не совершат необходимый обряд. Рядом с ярангой закололи оленя, свежей кровью довольно обильно помазали мне и Танату лица. Эти отметины должны оставаться несмываемыми до самого утра. И на этом все закончилось. Даже не поздравили! Обидно! Я утешаюсь мыслью, что это не просто равнодушие, а скорее готовность человека арктической тундры к любым испытаниям, которые посылает им судьба. Они воспринимают ее удары и превратности со стоическим терпением, и уже внутри принятых обстоятельств ищут выхода или же возможности приспособления в изменившейся не по их вине ситуации. Думаю, что мои настоящие трудности еще впереди.
Теперь о нас с Танатом: мы не только физически соединились. Я действительно питаю к нему самые теплые чувства. Быть может, их еще нельзя назвать настоящей любовью, но, во всяком случае, с его стороны я не могу пожаловаться на недостаток нежности. У меня с самого начала был такой план: женить на себе какого-нибудь чукотского парня и вместе с ним проникнуть в глубину тундрового сообщества. Передо мной всегда стоит великий пример Маргарет Миид, и в душе, сознаюсь, большое желание превзойти ее. Хотя первое же ее фундаментальное утверждение о свободе сексуальных нравов среди примитивных народов, похоже, не оправдывается.
Вернемся к яранге. Конечно, я имела представление о строении кочевого жилища чукотского оленевода. Но одно дело воображать, и совсем другое воочию увидеть тундровую ярангу и войти в нее. Внешне оленеводческая яранга представляет содой неправильный конус, составленный из деревянных жердей, очевидно, добытых далеко отсюда либо на морском берегу из прибитого волнами плавника, либо из тех мест, где растут деревья. Такие, места есть даже в арктической тундре, в защищенных от холодных ветров долинах больших, многоводных рек. Жерди сходятся в вершине конуса, образуя как бы пучок, широко расходящийся у основания. Все сооружение, которое Богораз-Тан называет в своих трудах шатром, покрыто рэтэмом, сшитыми вместе оленьими шкурами с коротко остриженным волосом. Вот отчего у яранги белый цвет. Внутри этого шатра подвешен меховой полог, спальное помещение, освещаемое и отапливаемое жирником — плошкой из особого мягкого, так называемого «мыльного камня». Меховой полог как бы сдвинут далеко назад, к задней стене яранги, и таким образом спереди образуется довольно большое пространство, называемое «чоттагин». «Чотчот» по-чукотски подушка, изголовье. Здесь это — длинное, отполированное до блеска от долгого употребления, бревно. «Чоттагин» в буквальном переводе — «пространство до изголовья». Иногда оно бывает достаточно большим, как в яранге моего свекра, чтобы можно было возвести еще один, правда, очень небольшой полог. Вот в этом пологе я и пишу, высунувшись из него в чоттагин и положив тетрадь на дощечку легковой нарты. Света, льющегося через отверстие в конусе яранги, вполне достаточно — ведь сейчас стоят «белые ночи», действительно достаточно светлые, чтобы писать и даже читать.
Свободные «карманы» по бокам от пологов служат кладовыми. В нашей яранге, в чоттагине стоит несколько деревянных бочонков явно нездешнего происхождения, на горизонтальных жердях висит снаряжение, чааты[13], какие-то кожаные мешки, куски вяленого мяса.
К запаху внутренности яранги надо привыкнуть или не обращать на него внимания. Не знаю, удастся ли мне это, но поначалу этот аромат ошарашивает и бьет, можно сказать, по мозгам. Но главное — все оказалось проще, легче. Что касается еды, то после голода во время блокады Ленинграда я ради любой пище. Меня угощали тундровыми деликатесами — вареным, свежим мясом, каким-то густым, чуточку острым супом, на десерт — оленьими ногами, которые сначала надо было обглодать, а потом расколоть и добыть розовый, тающий во рту костный мозг. В довершение пили крепкий чай с сахаром. Каждый положил за щеку кусок и после нескольких чашек вынул остаток! Мой кусок сразу же растаял чуть ли не после первого же глотка!
Конечно, я не ожидала каких-то особых любовных ухищрений со стороны моего мужа: все же человек он очень молодой, неопытный. Я смутно подозревала, что в этом деле все человечество поступает одинаково. Но Танат очень нежен, и ему особенно нравится, как он говорит, «тангитанский поцелуй».
Ринто с женой в эту ночь долго не могли заснуть. Сначала хозяин яранги долго курил, высунувшись в чоттагин, наблюдая, как новоявленная невестка безостановочно пишет остро отточенным карандашом в толстой тетради. Что она может туда заносить? Где найти столько слов, чтобы заполнить даже одну страницу?
Поступок сына потряс родителей. И Ринто, и Вэльвунэ до сих пор не могли прийти в себя, хотя внешне этого не доказывали. В первые мгновения они лишь обменивались недоуменными взглядами. Пока единственное примиряло Ринто, это то, что Анна старалась не показать виду, как ей неловко и неудобно в яранге, и по мере возможности пыталась говорить по-чукотски. Она пишет, вне всякого сомнения, по-русски. Чукотскую грамоту только начали учить. Кочевой учитель Беликов показывал книгу, сделанную в далеком Ленинграде, где на белой бумаге были запечатлены чукотские слова и нарисованы яранги, олени, моржи, нерпы и даже облик некоторых людей напоминал кого-то из знакомых. События, описанные в первом чукотском букваре, поражали обыденностью и отсутствием смысла. В самой примитивной волшебной сказке, передаваемой из уст в уста, поводов к размышлению было куда больше, чем в напечатанном тексте.
— Ты не спишь? — спросил Ринто жену, всунувшись обратно в полог, как рак-отшельник в свою раковину.
— Не могу уснуть, — вздохнула Вэльвунэ. — Не могу понять, зачем Танат это сделал?
— Я думаю, что это не Танат сделал, а она.
— Зачем? — чуть ли не простонала Вэльвунэ.
— Наверное, со временем узнаем. Обычно тангитанские мужчины женятся на наших женщинах на то время, пока работают на нашей земле. Потом уезжают, исчезают на больших пространствах, оставляя детей и одиноких, тоскующих женщин. Но вот чтобы наш луоравэтлан взял тангитанскую женщину…
— В тундре такое еще не случалось, — заметила Вэльвунэ.
— И на побережье я об этом тоже не слыхал… Может, это обычай новой жизни?
— Все твердят: новая жизнь пришла на чукотскую землю. — вздохнула Вэльвунэ. — Неужто, тангитаны наших молодых теперь будут женить только на своих большевистских женщинах?
Ринто с настороженным любопытством вслушивался в громкие слова о власти бедных, о равноправии разных народов, мужчин и женщин, однако по возможности старался держаться от всего этого в стороне, не встревал в разговоры, особенно когда речь заходила о колхозах.
С началом большой войны почти перестали приезжать агитаторы за колхоз, и только раз прибыл сам Туккай, и распорядился в фонд борьбы с фашистами забить три десятка оленей. Само собой, мясо на далекий фронт не попало. За долгую дорогу оно могло попросту сгнить. Поэтому его съело районное начальство, да несколько туш попало в интернат. Но после победы над фашистами, оказавшимися на поверку такими же тангитанами, как и русские, но враждебными большевикам, снова возобновились разговоры о колхозе, и Ринто почувствовал нависшую опасность. Случалось, что у хозяев отбирали оленей и во главе стойбища ставили бедняков и лентяев. Непокорных увозили в сумеречные дома, иные сами уходили из жизни, а те, кто сумел, затаивались, как бы становились рядовыми колхозниками, но люди-то хорошо знали, кто на самом деле хозяин оленей. Нашлись и такие, кто откочевал от греха подальше, на скудные горные, но недоступные для тангитанов пастбища. Однако и там было неспокойно. Вокруг Чаунской губы устроили лагеря для привезенных преступников, которых использовали на добыче рудного камня. Заключенные убегали из лагерей, вырезали целые стойбища, угоняли оленей, но все равно рано или поздно попадались безжалостной погоне. Их расстреливали из низко летящих самолетов, как волков, и трупы оставались в тундре на пропитание хищным зверям.
Мирное и безмятежное время для чаучу на чукотской земле кончилось, и это Ринто хорошо понимал. Вот только еще не решил, как спасаться самому, как сохранить оленей — источник жизни для его семьи и родичей. Он бы давно откочевал подальше от побережья, но в Уэлене оставался младший сын. Ринто не препятствовал его желанию учиться дальше в Анадыре… Но его возвращение к древнему занятию предков было бы куда лучше… Если бы он возвратился один, а тут — с женой-тангитанкой. Неспроста это. И впрямь такого еще не было, чтобы изнеженная тангитанская женщина, да еще такая молодая, красивая, с глазами породистой суки, грамотная, вышла замуж за чукчу. Конечно, самое лучшее — спросить об этом саму женщину, благо она понимает по-чукотски. Но это лучше сделать завтра… С этим решением Ринто забылся в коротком предутреннем сне.
Высунув голову в чоттагин, в предутренний дымок от костра, пронизанный лучами солнца, проникающими сквозь круглое отверстие в скрещении верхних жердей, Ринто поначалу не поверил своим глазам: у костра, одетая в старый поношенный летний кэркэр мехом внутрь, на корточках сидела Анна и тщательно подкладывала под висящий над огнем закопченный медный чайник ветви тундрового стланика. Морщась от едкого дыма, она кашляла, утирала меховой оторочкой спущенного рукава слезящиеся глаза. Внешне теперь эта тангитанская женщина выглядела чисто как чаучуванская хозяйка, если бы не золотистые волосы, переливающиеся блеском от пламени костра и пронизывающие дым солнечных лучей.
— Какомэй![14] — тихо изумился Ринто и принялся набивать утреннюю трубку.
С воли пришла Вэльвунэ и сбросила на пол чоттагина связку сухих дров. Подкормленный огонь занялся веселее, чайник засвистел и запел.
Утренний ритуал неспешного чаепития проходил в чинном молчании, в негромких, отрывочных обменах короткими замечаниями о погоде, о делах в стойбище. Однако удивительное преображение тангитанской женщины, ее превращение в тундровую чаучуванку оставалось главным невысказанным размышлением Ринто, и он теперь не знал, с какого боку завести задуманный накануне серьезный разговор.
Анна заговорила сама.
— Я так хорошо спала в пологе! И мне всё так нравится, будто я родилась здесь.
Ринто слушал ее голос и думал: можно ли верить тангитанской женщине в том, что она искренне выбрала такую судьбу: чужую, трудную, не сулящую никаких привычных радостей? И вдруг страшная догадка мелькнула в его голове. Он даже потерял интерес к чаепитию. Вынув из-за щеки нерастаявший кусок сахара, аккуратно положил его на перевернутое блюдце и вышел из яранги.
Поднимающееся солнце сулило жару, и пастухи, среди которых находился и Танат, отогнали оленей поближе к северному склону холма, на котором белел большой, сползающий к речке, язык прошлогоднего снега. Иные животные уже залегли в тени, и только подросшие беспечные телята резвились по краю снежного поля, выбрасывая копытами комья снега.
Легкий ветерок не спасал от комаров, и привычный к ним Ринто только отгонял наиболее назойливых от лица.
Навстречу спешил Танат, тоже успевший переодеться во все тундровое, только в широком вырезе летней кухлянки виднелся красный ворот матерчатой интернатской рубашки.
Они спустились к журчащему потоку речушки, которая никогда не иссякала, питаемая снежными запасами высоких холмов водораздела Чукотского полуострова. Уселись на теплые подушки наросшего на камни мха, и Ринто спросил:
— Ты хорошо знаешь ее?
Что мог ответить Танат? За две недели трудно узнать человека, тем более, если это тангитан. Поэтому он осторожно ответил:
— Она мне очень нравится…
Это был приблизительный эквивалент русского слова «любить».
— Если бы не нравилась, то не потерял бы голову, — жестко, с недоброй усмешкой проговорил отец. — Что она собирается делать в тундре?
— Она собирается здесь жить и заодно изучать нашу жизнь.
— Для чего?
— Наверное, чтобы хорошо понять нас и сделать эту жизнь как бы своей, — предположил Танат.
— Никогда тангитан добровольно не станет жить как мы, — жестко произнес Ринто. — Если хочешь знать, наш образ жизни для них — сущее наказание. Царь ссылал сюда непокорных своих подданных, а нынче большевики сгоняют сюда в невольничьи поселки, обнесенные острой колючей проволокой, своих врагов и охраняют вооруженными часовыми. Вблизи Чауна уже нагородили таких поселений, и ссыльные тангитаны там мрут от непривычной холодной, голодной жизни и тяжелой работы в каменных пещерах.
— Но она мне так сказала, и я верю ей…
— Веришь, потому что она очень нравится тебе, потому что она непохожа на наших женщин. Эта непохожесть и ее глаза соблазняют тебя, разжигают твою мужскую силу.
— Это не так, отец, — слабо пытался возразить Танат.
— А теперь вот что скажу, — продолжил Ринто. — Она неспроста завлекла тебя. Через тебя она хочет проникнуть в наши умы и души и склонить нас к вступлению в колхоз!
Танат не смог сдержать улыбки: Анна Одинцова отнюдь не все одобряла, что принесли ее соплеменники на Чукотку. К примеру, она утверждала, что объявлять все прошлое чукотского народа дурным пережитком — это неправильно и неумно. «Если вы все прежние времена жили в темноте и невежестве, то каким образом вы ухитрились дожить до двадцатого века?.. Почему балалайка и гармошка больше подходят чукчам и эскимосам, чем ваш привычный, испытанный, древний бубен?.. А пусти русского в его ватном пальто и валенках в зимнюю тундру, он и дня не проживет… Не говоря уже о том, что пока ничего более надежного, чем собачьи упряжки для путешествий по полярным пустыням, не изобретено человечеством. Великие исследователи Арктики — Нансен, Пири, Амундсен обязаны своими успехами в значительной степени тем, что изучали жизнь и опыт коренных жителей полярных стран… Зачем сразу ломать то, что испытано веками? Я вижу, как уэленцы, члены колхоза «Красная заря», тем не менее, охотятся по-старинному. Хотя во главе каждой бригады стоит «ытвэрмэчьын»[15], самый опытный и умелый ловец и кормчий, как и сотни лет назад. Даже большевикам не приходит в голову требовать, чтобы на корме сидел представитель беднейших трудящихся. Морские охотники этого не позволят, потому что от того, кто управляет байдарой и вельботом, зависит жизнь. А вот во главе сельского Совета они согласны терпеть беднейшего и глупого Евьяка, потому что твои соплеменники прекрасно понимают: на этом, с точки зрения большевиков, важном и ответственном посту он большого вреда не принесет и от него мало что зависит».
— Я верю в нее, — медленно сказал Танат. — Наверное, все дело в том, что между нами то самое, что русские называют словом «любовь»…
— Любовь? Что это такое?
— Это очень сильное сердечное влечение к женщине. Об этом написано множество книг. Лучшие великие писатели писали о любви!
— А, это из книг! — удивился Ринто. — Ты что, решил теперь жить только по написанному и напечатанному? Очень сомневаюсь, что это у тебя получится.
— Когда это сильное чувство обоюдное, тогда с этим невозможно совладать. Из-за этого тангитаны даже иногда убивают друг друга или добровольно уходят из жизни… Я об этом много читал.
— Мне кажется, — осторожно заметил Ринто, — то, что написано в книгах, не всегда подходит к нашей жизни. Уверен, что в книгах не написано о том, что ты был предназначен для Кати Тонто.
— Это сильнее меня, — тихо произнес Танат.
Ринто в глубоком смятении возвратился в ярангу. Анна, спустив один рукав кэркэра, как заправская чаучуванка, орудовала инструментом для выделки оленьей шкуры. Пока ее действия еще были неумелы и неуклюжи, но Вэльвунэ поправляла невестку. Пот градом катился с девичьего лба, густые волосы намокли и время от времени падали на глаза, мешая работе.
Под каким-то незначительным предлогом Ринто отозвал в сторону жену и сокрушенно произнес:
— Пропадает наш парень…
— А что такое? — встревоженно спросила Вэльвунэ.
— Он мне сказал, что между ними случилась тангитанская любовная душевная болезнь, которая называется «любовь». Пораженные этой болезнью тангитаны часто убивают друг друга, а некоторые даже добровольно уходят из жизни. Похоже, что Анна застит для него все на свете, и Танат, кроме нее, ничего и никого не видит…
Вэльвунэ долго не отвечала.
— Когда я тебя впервые увидела, — медленно произнесла она. — у меня тоже было душевное потрясение… И солнечный день не был достаточно светлым, если я тебя не видела, тепло не было теплом, если рядом не было тебя… А сейчас ты будто живая моя половина.
В чем-то жена была права. И Ринто порой чувствовал себя так, словно он стал неразрывной частью собственной жены, и, бывало, они одновременно говорили одно и то же. А уж случаев, когда одна и та же мысль приходила одновременно им в голову — не счесть.
— Но, может быть, это не самое главное, — с сомнением проговорил Ринто. — А если это притворство с ее стороны? А главная цель — другая?
— Какая?
— Затянуть нас в колхоз и отобрать у нас оленей.
— Она тебе это сказала?
— Пока молчит… Может, выжидает удобный час. Вся тундра полна слухами. Будто едет по тундре караван вооруженных тангитанов, среди них и наши луоравэтланы, воспринявшие идеи новой жизни, поят чаучу дурной веселящей водой и объявляют оленей общей собственностью.
— Ну, объявили и уехали, а дальше можно продолжать жить по-старому, — заметила Вэльвунэ.
— Нет, они берут клятву верности Советской власти и оставляют главой стойбища какого-нибудь бедного, обнищавшего человека… О чем она с тобой говорит?
— Про колхоз — ничего, — ответила Вэльвунэ. — Она старается научиться нашей жизни.
Ринто почувствовал внутреннее сопротивление жены и несогласие ее с его подозрениями. Выходит, он один против троих…
В яранге Анна продолжала усердно скрести оленью шкуру. Вэльвунэ одобрительно произнесла:
— Будет хорошая мягкая шкура для твоего зимнего кэркэра.
— Ии, — согласно кивнула Анна, откидывая со лба ниспадающие на глаза волосы. — Волосы мешают. Не знаю, что и делать: отрезать их, что ли?
Вэльвунэ подошла, взяла рукой прядь, пощупала.
— Резать жалко… Такие красивые волосы.
Порывшись в своих вещах, она достала узкий ремешок из нерпичьей кожи с голубой бусинкой посередине и повязала им волосы невестки.
Танат притащил из стада заколотого оленя и, глянув на кожаную повязку на подобранных волосах жены, улыбнулся.
Женщины занялись разделкой оленя. Руки Анны покрылись свежей кровью, она осторожно орудовала остро отточенным лезвием женского чукотского ножа — пекулем[16]. Вместе с Вэльвунэ отделили темно-серый первый желудок, заполненный наполовину полупереваренным мхом, добавили в него крови и, крепко завязав, подвесили повыше за деревянную стойку яранги.
— Через несколько дней поспеет вкусный рилкырил[17], — сказала Вэльвунэ.
Тихим вечером, когда в чоттагине догорел костер, и светлые сумерки мягким покрывалом окутали тундру, угомонилось оленье стадо, кружившееся вокруг нетающей снежницы, Анна достала тетрадь-дневник, положила на доску, на которой днем каменным скребком выделывала оленьи шкуры для своего зимнего кэркэра.
«Я сегодня чертовски устала. Пожалуй, это можно только сравнить с той свинцовой усталостью, когда мы раскапывали в Ленинграде, на Пятой линии Васильевского острова разрушенное фашистской бомбой крыло нашего университетского общежития.
За весь долгий день у меня не было ни одной свободной минуты. С утра поддерживала огонь в костре, подносила стланиковые ветки, которые горят неважно: много дыма и мало огня, они сырые и не успевают высохнуть на солнце. Удивительно, но в полярной тундре в летнее время довольно тепло, даже жарко, и, если бы не комары, можно было бы раздеться донага и загорать. Но такого рода времяпрепровождение в тундре совершенно невозможно, меня бы сочли сошедшей с ума. Озерца, расположенные вокруг стойбища, полны утят. Вода теплая, но на дне лежит нетающий лед вечной мерзлоты. Здесь никто не купается. С утра, после легкого завтрака во рту у меня ничего не было, и я даже почувствовала легкое головокружение от голода.
Когда мы с Вэльвунэ разделывали оленя, я решилась проглотить несколько кусков теплой, истекающей кровью печенки… А она оказалась неожиданно вкусной, нежной. Я никогда не ела устриц, но по описанию могу предположить, что это ощущение весьма сходно.
Теперь о рилкыриле. Это одна из главных составляющих в рационе жителя тундры. Поскольку я его готовила собственными руками, то могу подробно описать, как делается этот чукотский суп. Приготовление его весьма просто: берется олений желудок, первая его камера, с содержимым, добавляется оленья кровь, и этот темно-серый мешочек весом килограмма в три подвешивается на поддерживающих свод шестах яранги, желательно так, чтобы на него попадал дым от костра.
Какое-то время происходит своеобразная ферментация или брожение внутри этого мешочка, и в результате получается густая жидкость, которая после варки становится пригодной к употреблению даже такому непривычному человеку, как я. От крови она достаточно солоноватая, а полупереваренный мох придает вкус зеленого шпината, и вообще такое впечатление, что в суп добавлен перец.
Но ничто не может сравниться с самим просто вареным оленьим мясом, нежным, ароматным и бульоном. Особенно хорош остывший бульон, покрытый корочкой белого застывшего жира. На десерт, еще до чая, обычно едим костный мозг из оленьих ног. Эта главная трапеза происходит вечером, после окончания трудового дня. Несмотря на довольно значительное количество съеденного, нет ощущения тяжести в животе, а вот ощущение прибывающих сил буквально распирает тело, хоть снова принимайся за дело.
А теперь подробная схема яранги Ринто, ее устройство с названиями всех ее частей…»
Дальше в дневнике Одинцовой на нескольких страницах был помещен тщательно выполненный план яранги, вид сверху, сбоку, схематический и общий, рядом с входом в тундровое жилище для масштаба была нарисована фигурка человека, отдаленно напоминающая Ринто.
«Самым сложным и трудным для меня, конечно, будут сведения об интимной, внутренней жизни чукчей. Что касается сексуальных привычек, то мне трудно судить об этом по своему мужу: конечно, он еще молод, неопытен, хотя, согласно теории Маргарет Миид, Танат должен бы знать побольше, и сексуальный опыт у него должен быть с первых признаков возмужания. Правда, эти годы пришлись у него на интернат. На мои попытки завести подробный разговор о сексуальных привычках и сексуальном опыте мой молодой муж краснеет, как невинная девица, и замолкает. На все мои прямые и косвенные вопросы не отвечает, увиливает, говорит, что все это стыдно. Но ведь юным самоанцам не было стыдно! Может быть, Маргарет Миид ошибается? Я пыталась найти в ее дневниках и в книге хотя бы намек на то, что юные туземцы и впрямь совокуплялись ни ее глазах. Но все ее утверждения строятся на устных рассказах самоанцев, как самих юношей, так и взрослых. И часто эти рассказы весьма красочны и изобретательны! Чего не скажешь о наших физических отношениях с моим юным мужем. Чаще всего мне самой приходится быть инициатором…
Однако посмотрим на это с другой стороны. Есть ли среди расовых различий, кроме внешних и внутренние, нравственные, психические? Расисты утверждают, что они существуют, и наблюдения ученицы Франца Боаса подтверждают это. То есть у самоанцев отсутствует одно из фундаментальных человеческих чувств, коим является естественный стыд, сопутствующий отношениям между полами. Отсутствием естественных нравственных ограничений, подавляющих сексуальные чувства, Маргарет Миид объясняет ту легкость, с которой якобы самоанцы преодолевают трудный переходный возраст сексуального созревания. Но ведь половое бесстыдство скорее животное чувство, чем человеческое. И как бы знаменитая ученая ни выставляла себя верным другом самоанцев, этими утверждениями она выводит их за границу нормальных людей… Тут что-то не то. Было бы прекрасно после этой чукотской экспедиции отправиться на Самоа и встретиться с теми юношами и девушками, с которыми так интимно и задушевно беседовала Маргарет Миид. Сейчас это зрелые, если не сказать более, люди. Могли бы они сейчас это утверждать? Или самоанцы и чукчи — люди совершенно разных рас, и у каждой расы свое отношение к этому чувству — человеческому стыду, моральным устоям, которые как бы сами собой поддерживают жизнь человека. Или все-таки это другое?
Впрочем, в моем случае эксперимент не очень чистый: ведь я европейка, а Танат — чукча…»
— Все пишешь и пишешь, — тихо заметил Ринто, докуривая свою вечернюю трубку. — Для чего пишешь?
Анна знала, что рано или поздно ей придется отвечать на этот вопрос, и приготовила несколько вариантов.
— Время идет, — сказала она не сразу. — Память человеческая так устроена, что вместе с ушедшими годами уходят в небытие и многие события. Вот, хочу, чтобы они остались если не в людской памяти, то хоть на бумаге.
— А для кого?
— Для будущих поколений.
— А ты уверена, что у вас будут дети?
— Надеюсь…
— И они смогут прочитать тобой написанное?
— Если будут грамотны… Танат же умеет читать и писать. Читают и пишут его брат и сестра.
Некоторое время в чоттагине царило молчание. Жемчужный свет струился через свод шатра, из скрещения жердей, в тишине отчетливо слышно было журчание ручья.
— Человек устроен так, что он смотрит, в основном, вперед, — заговорил Ринто. — Зачем ему прошлое, да еще в таких подробностях? То, что для жизни важно, и так остается в людской памяти, а все ненужное исчезает, растворяется в прошедшем времени.
Анна отложила остро отточенный карандаш.
Она писала только простым грифельным карандашом, памятуя наставление старого профессора Иннокентия Суслова, читавшего в университете курс физической географии Сибири и Дальнего Востока: в экспедиции следует пользоваться только грифельными карандашами, не химическими и ни в коем случае не чернилами. От намокших записей тогда останутся только расплывшиеся пятна, а вот карандашные записи сохранятся.
— Как вы думаете: то будущее, которое сулят вам большевики, нужно вашему народу? — спросила она.
— Мы всегда воспринимаем все полезное из опыта и других народов, — осторожно ответил Ринто. — Ты, наверное, видела, что наши береговые морские охотники теперь пользуются ружьями и даже маленькими китобойными пушечками. У многих женщин есть швейные машинки. На вельбот и байдару поставили мотор — это хорошо. Это облегчает жизнь…
— А колхозы?
— Честно говоря, я толком не понимаю, зачем нам колхозы? Зачем надо ставить во главе стойбищ бедных и нищих бездельников? Зачем отбирать у меня моих собственных оленей? Это мои олени, я их вырастил, чтобы мои дети и внуки росли, продолжали жизнь на этой земле. Зачем ломать нашу жизнь и утверждать, что шаманы обманывают темных людей и поэтому их надо искоренять…
— А разве это не так? — спросила Анна.
— Я сам — шаман, — просто сказал Ринто, — и ни одного человека в жизни я еще не обманул.
Услышав это, Анна запнулась и долго не могла прийти в себя. Она представляла шамана приблизительно так, как он выглядел на муляже в Музее этнографии, в отделе Сибири петровской Кунсткамеры на Университетской набережной в Ленинграде. Наряженный в пыльный, полуистлевший замшевый балахон, увешанный разными побрякушками, сплетенными тонкими ремешками с бусинками, металлическими шариками и крохотными медными и серебряными колокольчиками на концах, полосками разноцветной кожи, тканей, с всклокоченными темными сальными волосами, с бубном в одной руке и колотушкой в другой, он представлял скорее жалкое зрелище — никакого священного трепета он не вызывал. Но, быть может, это было только музейное впечатление? Одно дело увидеть муляж шамана в Кунсткамере, и совсем другое — столкнуться с ним лицом к лицу и даже делить с ним кров, пищу… Смешанное чувство охватило Анну Одинцову. У нее не было оснований не верить словам Ринто. Однако это совершенно не увязывалось со сложившимися в науке представлениями о шаманах и шаманизме. Если вспомнить Богораза[18] и других этнографов, то их описания внешнего вида шамана не расходились с обликом тундрового чародея, который стоял за толстым пыльным стеклом в полутемном музейном зале на Университетской набережной Ленинграда. Но Ринто… В нем не было решительно ничего такого, что даже отдаленно намекало бы на его магические способности, на возможность общаться с потусторонними силами, возноситься над землей, превращаться в животных, вселяться в души и тела иных людей. Это был совершенно обыкновенный оленный чукча, научу, внешне даже несколько застенчивый, хотя при беседе он никогда не отводил взгляда, как это иногда случалось со многими собеседниками. Одинцова знала силу своего взгляда, и единственный пока человек, с кем не сработала эта ее способность, был Ринто.
После непродолжительной, но жаркой любовной игры, когда Танат в томлении и сладкой нежной слабости обмяк рядом с ней, Анна тихо спросила:
— А правда, что твой отец шаман?
— Правда, — не задумываясь, ответил Танат, словно речь шла о чем-то совершенно обыденном.
— Но он, — Анна старалась подыскать нужное слово и говорила медленно, — он внешне совершенно не похож на шамана.
— А где ты раньше видела шаманов?
— В Ленинграде, в музее.
— А что они там делают?
— Стоят за стеклом…
— Живые?
— Нет… Как бы тебе сказать…
— Как Ленин в Мавзолее?
— Нет, это не совсем живой шаман, а как бы его изображение.
— Идол?
— Не идол… В школе у вас были наглядные пособия?
— Были…
Танат никак не мог уразуметь, к чему ведет речь жена.
— Тот шаман, которого я видела в Ленинграде, как бы наглядное пособие.
— А разве кто-нибудь учится шаманизму там, в Ленинграде?
— Да никто не учится… Подожди, об этом я тебе расскажу позже… Значит, твой отец — шаман?
— Я же тебе сказал. Не веришь — спроси сама…
— Он мне сам об этом сказал.
— Он тебе сказал правду.
Танат нежно гладил тело жены. Они лежали на оленьих шкурах совершенно голые: в маленьком помещении было так жарко, что им не было надобности покрываться одеялом из легкого, нежного пыжика. Танат заметил, как изменилась кожа Анны, поначалу несколько сухая, но шелковистая, сейчас, покрывшись естественной жировой смазкой от долгой невозможности помыться, она чуточку липла к пальцам и стала прохладной даже после жарких объятий. Во время интимной игры Анна была ненасытной и требовательной, и все пыталась выпытать у мужа какие-то особые, известные только луоравэтланам способы. Танат иной раз смущался до такой степени, что его мужские способности слабели, и тогда, напуганная этим обстоятельством, жена просила прощения, ласкалась и нежилась, как домогающаяся кобеля молодая сучка.
— Если бы он мне сам не сказал, я бы никогда не поверила, что твой отец — шаман, — сказала Анна.
— Почему? Только потому, что он не похож на чучело, которое ты видела в Ленинграде?
— Раз он шаман, то должен же он чем-то отличаться от обыкновенного человека?
— Поэтому он и шаман, что внешне ничем не отличается от простого, обыкновенного человека, — ответил Танат. — Кто бы мог ему верить, если бы он был другим, отличным от людей?
— Ну а в чем проявляется его шаманская сила?
— Во всем, — просто ответил Танат, этот простой ответ обескуражил Анну.
— А конкретно? — продолжала она настаивать. — Насколько я помню, по-чукотски «шаман» — «энэнылын», в буквальном переводе «обладающий способом исцеления»… Это верно?
— Не совсем…
Еще до того, как Танат уехал в уэленский интернат, отец долгими пуржистыми вечерами вел наставительные беседы со своими сыновьями. И Танат помнил, что «Энэн» означает не столько лекарство, сколько имя высшей, всепобеждающей силы, может быть равнозначной русскому слову «Бог». Таким образом, «энэнылын» точнее переводить, как «вдохновленный свыше», «обладающий божественной силой»… Но ему никак не удавалось толком все это объяснить настырной жене. Он только сказал:
— Придет время, и ты все сама поймешь.
— А как же шаманские наряды, украшения, бубны?
— Все это у отца есть, но он почти не пользуется ими.
— Не поет и не пляшет?
— Поет и пляшет, — со сдерживаемым смешком ответил Танат. — Но только не как шаман, а как Певец и Танцор. Этим он очень известен на всем Чукотском полуострове и даже на Аляске, куда мы с ним ездили незадолго до войны.
— Значит, ты и в Америке побывал?
— Две ночи на Малом Диомиде, две ночи в Номе и одну ночь в Сивукаке, который на картах обозначен, как остров Святого Лаврентия. Но я был еще очень маленький, мало что помню. Отца там принимали очень хорошо!
— Как интересно! — воскликнула Анна.
«Чем дольше здесь живу, тем более убеждаюсь, как мало мы знаем жизнь оленного человека. Казалось бы, Богораз описал все, что мог, но теперь выясняется, что великий этнограф, при всей своей добросовестности и неплохом знании чукотского языка, во многом был очень поверхностен. Особенно в части шаманства. Этнографические описания шаманства и шаманизма не выходить за рамки внешнего описания этого феномена, восхищения артистизмом, наглядностью, умением завораживать зрителя, слушателя, пациента сверхъестественностью своего мастерства. Он был в глазах ученых неразгаданным фокусником, хотя большая и самая неразрешимая загадка его в глубоком знании жизни, в том громадном опыте, который он аккумулировал в себе. Как мне рассказал Танат, его отец в свое время пытался передать ему свои знания и умения, но, по его собственному признанию, изучение чукотской и русской грамоты на уроках Льва Васильевича Беликова было куда более легким и приятным делом, нежели овладение сложным опытом «Энэнылына» — «Боговдохновенного». Насколько я поняла, постижение и познание потаенной истины, лежащей в основе жизни, совершаюсь в условиях невыносимых физических страданий — голода, одиночества, погружения в особый дурман, достигаемый употреблением ядовитого гриба типа мухомора, настоянного на выдержанной человеческой моче. Все эти сведения мне пришлось буквально силой вытягивать из своего мужа. Таким образом, облик настоящего чукотского шамана ничего общего не имеет с тем пыльным чучелом, которое стоит за толстым витринным стеклом в Кунсткамере. Скорее это ученый-энциклопедист, библиотека, аптека, метеорологическая служба, ветеринария, исторический архив и еще многое-многое другое в одном лице…»
Следя за быстрым почерком жены, Танат чувствовал некоторое неудобство, неловкость, которая возникает, когда кто-то ненароком или нарочно подсматривает за твоими сокровенными действиями. Но вслух не решался сделать замечание, только старался во время писаний Анны закрывать глаза, притворяться спящим или просто отворачивался.
Приближалось время Убоя Молодых Оленей, из шкур которых шилась теплая зимняя одежда. Каждое оленеводческое хозяйство Чукотского полуострова обслуживало определенный куст прибрежных сел. Стойбище Тонто подгоняло стадо к берегам Колючинской губы, а Ринто кочевал на северный берег Уэленской лагуны, и в это село стекались люди из селений Чегитун, Инчоун, Наукан, Кэнискун и Тунитльэн[19].
Ранним августовским утром, когда уже в воздухе чуялось приближение холодов и даже кое-где теряющая яркую зелень трава покрывалась быстро тающим сверкающим инеем, начали готовить караван. Мужчины ушли собирать стадо, а женщины во главе с Вэльвунэ сложили яранги, пологи, нагрузили и увязали нарты. Анна Одинцова работала наравне со всеми, и молодые женщины из соседних яранг только дивились ее проворству и способности быстро все перенимать. Несколько раз она слышала одобрительные возгласы, обращенные к ней, и это заставляло ее с удвоенной энергией работать. Поневоле приходилось разговаривать только по-чукотски. Даже со своим юным мужем Анна предпочитала объясняться на его родном языке, он с удовольствием заметил: «Ты уже заговорила на настоящем женском, чукотском языке». Как оказалось, в чукотском разговоре соблюдалась интересная фонетическая особенность: некоторые звуки для женского произношения считались неприличными, особенно «р», которое заменялось повсюду на твердое, смачное, цокающее «ц».
В ожидании упряжных оленей, Анна пристроилась на одной из нарт и достала тетрадь.
«22 августа 1947 года. Я уже не упомню, какой это день недели. Надо считать назад, но это уже не столь важно в моем нынешнем положении. Меня почему-то пугает будущая встреча с цивилизацией, хотя едем мы не в какой-то город, а в чукотское селение, Уэлен. Но там уже есть деревянные дома, магазин, школа, полярная станция, радио, кое-где даже электричество и даже кино. Не говоря уже о русских… Потянет меня назад, и хватит ли у меня сил не поддаться искушению? Ведь можно жить и в Уэлене и время от времени наведываться в тундру. Кстати, такой вариант предлагал мне учитель Лев Васильевич Беликов…»
Анне не удалось дописать страницу: из-за пригорка показались ездовые олени, которых гнали пастухи.