Все чаще над стойбищем пролетали самолеты, а иные так низко, что ревом своим распугивали оленей. Аренто с едва скрытым упреком поведал Ринто, что кто-то из его родичей, из тех, кто ездил в приречное селение, выдал тайну схоронившихся стойбищ. С отвращением к самому себе, Танату пришлось рассказать отцу о пьяных речах брата там, на берегу притока.
Ринто позвал старшего сына за ближайший холм. Чуя неладное и догадываясь, Рольтыт потащился за отцом на заплетающихся ногах и заскулил:
— Ничего особенного я не сказал… Тамошний русский нашего разговора не понимает, а Етылен, учитель-чукча, не станет нас выдавать.
— Он первым и выдаст! — с глубоким презрением и убеждением проговорил Ринто и обрушил на сына первый удар. Плеть разорвала, словно острым ножом, кухлянку и полоснула по голому телу.
Рольтыт взвыл и упал на колени. Он медленно пополз к отцу, пытаясь приблизиться настолько, чтобы схватиться за его ноги и ограничить размах. Но отец быстро разгадал его намерение: отступая назад, он каждым ударом плети превращал кухлянку сына в кровавые лохмотья.
— Твой грязный язык стал источником нашей беды! Ты поступил хуже болтливой женщины! Не только моя кара, но и кара богов падет на твою пустую голову!
— Я ничего не помнил! — пытался оправдаться Рольтыт. — Это все злая веселящая вода! Она отняла у меня разум, в этом виноваты и русские, и Танат…
— При чем тут Танат? — От удивления Ринто чуть не выронил плетку. — Разве не ты проболтался, что мы уэленские и убегаем от колхозов?
— Если бы у Таната не было тангитанской жены, разве бы я сказал? — простонал Рольтыт. — Все беды от нее. Без нее мы жили хорошо и спокойно.
Для Ринто эти слова не были неожиданностью: его острый глаз давно замечал похотливые взгляды старшего сына на тангитанскую невестку: да он явно завидовал Танату, имеющему таких жен! Жена самого Рольтыта, хотя и не казалась уродиной, но в ней чего-то не хватало, и повадками и видом своим она больше напоминала плоскую рыбу камбалу, даже один ее глаз казался выше другого. При ее апатичности и холодности можно было только удивляться, как она сумела родить двоих детей.
— Мало того, что ты предатель, да к тому же и гнусный завистник! — крикнул Ринто, и еще один щелчок, похожий на выстрел из ружья, разрезал воздух.
Каждый удар отзывался в сердце Ринто острой болью. Порой ему казалось, что он бичует самого себя: ведь сын-то его, его собственная плоть и кровь. Почему и откуда он стал такой: ведь вроде бы воспитывались братья одинаково? Почему именно в Рольтыте сгустились дурные человеческие черты? То, что Ринто подавлял в себе без труда, вырывалось наружу у старшего сына, и отец порой не мог без отвращения смотреть на него, как на собственное кривое зеркало.
Выдохшись, Ринто круто развернулся и зашагал вверх по склону горы, оставив позади хнычущего и плачущего сына. Ему казалось, что Рольтыт вдруг снова превратился в маленького мальчика, чистого и невинного, открытого всему миру. Ноги скользили по еще мягкому снегу, не уплотненному до каменной твердости зимними ураганами. Сделав несколько шагов, Ринто останавливался и оглядывался окрест, тщательно всматриваясь в незнакомый лик земли. Там, на покинутом родном полуострове, он с закрытыми глазами мог ориентироваться в окружающем пространстве, каждая складочка, каждая долинка, холмик, речка, озерцо, едва ли не каждая кочка были знакомы ему. А здесь со всех четырех ветров на него веяло холодом враждебности. На том месте, где стояли яранги стойбища Аренто, снег уже закрыл последние следы пребывания человека. Канчаланец быстро снялся, откочевал невесть куда, не сказав ничего Ринто. Иначе он и не мог поступить: подальше от людей, которые могут предать… Но если хорошенько подумать, то главная вина лежит на нем самом, на Ринто: жадность к табаку, страх, что он может оказаться без сладкого дыма забвения, заставили его послать сыновей. Так что казнить и бичевать надо самого себя.
Куда же теперь податься? За хребет переваливать опасно — там явно чужая земля и совершенно неведомая. Единственное спасение — хорониться в узких долинах, под опасно нависшими снегами, которые от малейшего сотрясения воздуха могут сорваться, накрыть оленье стадо и людей. Потому и остерегались оленеводы этих опасных мест, предпочитая открытые пространства.
Перекочевка в зимнее время — дело обычное, и каждый хорошо знал свое дело. Пока мужчины перегоняли стадо, женщины стойбища свертывали яранги и аккуратно укладывали на грузовые нарты зимние пологи, связывали поддерживающие тундровое жилище закопченные дымом и пропитанные жиром деревянные жерди. Еще загодя Ринто смастерил для новорожденного внука маленькую, почти игрушечную нарту и возвел над ней навес из остриженной оленьей шкуры. Теперь Тутриль был хорошо защищен от снега и прямого студеного ветра. Хотя и без этого укрытия его детская меховая одежда надежно защищала его от холода. Двойной комбинезон из пыжика шерстью вовнутрь и неблюя шерстью наружу с маленьким, плотно прилегающим клапаном на заду, набитым сухим мхом, отороченный росомашьим[47] мехом капюшон и рукава-рукавицы были достаточны, чтобы мальчик мог ползать по снегу без риска что-нибудь отморозить.
Перекочевка заняла лишь часть дня: от зари, превратившейся в короткий день с низким, висящим над самым горизонтом огромным, красным солнечным диском, до сумерек. Солнце быстро скрылось за зубчатым краем неба, залив снега алым, словно разлитая кровь, светом. Яранги теперь ставили не на открытом месте, а прятали в ущелье, выбирая место так, чтобы над ними не висел снежный козырек.
Теперь никто не удивлялся тому, что Анна часто в конце дня, прежде чем заснуть, писала при свете догорающего костра. На этот раз она подробно описала все действия, связанные с перекочевкой, а в заключение подробно описала детский комбинезон Тутриля.
«Этот комбинезон — гениальное изобретение человека тундры. По существу, это как бы автономное комфортное пространство, в котором ребенок чувствует себя превосходно. В принципе его можно оставлять в таком виде на воле на несколько часов, и с ним ничего не случится. Пучок мха, который кладется через специальный откидной клапан, отлично впитывает влагу и детский кал. Когда ребенок плачем сообщает о своем дискомфорте, мать выбрасывает запачканный пучок и кладет новый. Просто и гигиенично. Так же просто объясняется отсутствие насекомых в тундровом жилище. Даже когда стойбище стоит на месте, каждое утро спальные пологи снимаются и выносятся наружу. Расправленные и разостланные шерстью наружу они лежат целый день на солнце и на ветру. Время от времени их тщательно выбивают куском оленьего рога. Когда вечером входишь в нагретый полог, тебя охватывает атмосфера свежести и чистоты. Разумеется, это можно делать только в хорошую погоду. Но и этого вполне достаточно, чтобы содержать спальный полог в чистоте. Такой же природной дезинфекции подвергается вся одежда. Другого способа нет — ведь не будешь же стирать в воде меховой кэркэр или нижнюю пыжиковую кухлянку.
Мы, правильнее сказать, не кочуем, а прячемся в глубоких долинах. Пастбища здесь нетронутые и корма оленям хватает. Но однообразие жизни понемногу начинает сказываться на моем психическом состоянии. Я стала замечать за собой, что теряю нежность и привязанность к Танату, что касается ревности, то я спокойно засыпаю под его любовные игры с Катей. Еще недавно это было невозможно. И все чаще вспоминается Ленинград, длинный коридор главного здания Университета с желтыми книжными шкафами вдоль одной из стен, широкими окнами вдоль другой, с портретами великих ученых в простенках. Когда-то я воображала и свой собственный портрет среди них… Снится и наша квартира на набережной Обводного канала, папа с мамой. Я ведь даже и не знаю, где их похоронили. Старшая тетка рассказывала, что, когда пришла в очередной раз к нам на квартиру, там уже было пусто. Дверь раскрыта настежь, ящики и шкафы комода выдвинуты, видно искали драгоценности. А какие могли быть драгоценности у столяра да домохозяйки? Тетка забрала единственную нашу драгоценность — зингеровскую швейную машинку. Все чаще хожу во сне по родному городу, по набережной Обводного канала, по Невскому проспекту мимо закопченного и забитого фанерой Гостиного двора. Иногда спешу на занятия, бегу по Тучковой набережной, мимо полузатопленных барж, нагруженных доверху дровами. Потом — по длинному университетскому коридору, а звонок уже звенит все громче… Не слишком ли затянулась моя экспедиция? Не знаю, как я могу расстаться с тундрой. Недавно Ринто поделился со мной своими заботами: некому передать собственные знания и шаманский дар. Танат слишком молод, и в его уме нет глубины. Рольтыт глуп, жаден и завистлив. Как точен Ринто в характеристике людей! С улыбкой, как бы шутливо он сказал, что передал бы свое шаманское умение и все свои знания мне. На мое возражение, что я — женщина, он ответил, что это не имеет никакого значения. В их роду была шаманка Гивэвнэу, которая и определила судьбу Ринто. По его словам выходит, что шаманка-женщина имеет даже некоторое преимущество перед мужчиной. «Женщина более сосредоточена, она не отвлекается на тяжелую мужскую работу». Ради науки стоит терпеть и продолжать эту жизнь. Зато это будет настоящей научной сенсацией мирового масштаба, когда я выступлю с докладом об истинной сущности шаманизма! И научная общественность услышит истину от человека, который в действительности был шаманом! Моя слава затмит имя Маргарет Миид, Миклухо-Маклая, Богораза, Боаса и всех других, которые судили о явлениях только умозрительно, не испытав их на собственной шкуре… Единственное, что меня тревожит, это то, что Советская власть может все разрушить, загнав наше стойбище в колхоз. Тогда начнется время насильственного просвещения, ломка обычаев, объявление их пережитками темного прошлого… Разрушение культуры идет уже полным ходом в прибрежных селениях, и вместо нее создается какой-то уродливый гибрид».
Ринто любил смотреть, как пишет Анна. Он догадывался, что присутствует при рукотворном чуде, когда мысли буквально изливаются на белое поле бумаги и становятся ровными, плотными рядами с тем, чтобы в любое время заново обратиться в слова. Причем их может произнести не обязательно именно тот человек, который записал мысли. Порой казалось, что рука пишущей не поспевает за течением мысли, а потом спотыкается, видно, ищет в глубинах разума подходящее выражение. В эти мгновения лицо Анны становилось необыкновенно одухотворенным, оно как бы светилось изнутри. Может, и впрямь попросить ее научить грамоте? И тогда Ринто мог бы записать на листках бумаги все, что он знает, что узнал от предков и познал на собственном опыте. Должно быть, книги и есть обобщенный и запечатленный опыт. Как жалко и грустно, что в жизни людей, лишенных возможности записывать, весь опыт остается лишь в памяти человека и уходит вместе с ним из жизни. Сколько же чукчи потеряли за долгие годы своего существования на земле!
Ринто курил, но курение на этот раз не доставляло ему привычного удовольствия: ведь именно из-за боязни остаться без табака он послал сыновей в приречное селение. Так что по большому счету вина за раскрытие местонахождения стойбища лежит на нем самом.
Анна закрыла тетрадку и поглядела на свекра с улыбкой.
— Все смотришь, как я пишу?
— Смотрю и думаю: сколько же лет нужно, чтобы научиться так быстро писать?
— Сколько учился Танат?
— Да через два года он уже бойко писал на родном языке и читал… По-русски ему пришлось учиться подольше, в интернате. Учитель попался хороший: Лев Васильевич Беликов знал наш разговор, чуточку похуже, чем ты. Твой говор не отличить от настоящего. Если закрыть глаза, ну совсем никакого отличия! А у Беликова все же чувствовался тангитанский выговор. Когда человек знает оба языка, то это хорошо.
— А кроме чукотского вы знаете другой язык? — спросила Анна.
— По-эскимосски могу немного, но с трудом… Вот Гивэвнэу, та и на науканском диалекте и на уназикском могла общаться.
— Откуда же она познала столько разговоров, будучи чаучуванау?
— Она долго жила на побережье, много путешествовала, несколько лет прожила на том берегу Берингова пролива. Таков был наш обычай. Раньше мы долго враждовали с айваналинами[48]. Откуда пошла эта вражда — никому не известно. Почти каждый год несколько больших военных байдар снаряжали, вооружались копьями и луками с запасом стрел и отправлялись на американский берег и на Сивукак[49]. Воевали, резали мужчин, брали в плен женщин и детей и держали их за рабов. Вот такие были чукчи. Много лет это продолжалось. И, наконец, нашлись мудрые люди, которые решили: хватит проливать кровь. Океан велик, пролив широк, тундры немерены — всем хватит места! И договорились больше никогда не поднимать оружие друг на друга. В те времена человеческое слово много значило. И вот, чтобы не было больше непонимания, решено было посылать молодых людей в кыгминские[50], сивукакские, разные американские села, и, в свою очередь, те приезжали в наши селения, постигали наш язык и наши обычаи. Так как наши люди жили там, а их — у нас, то уже никто не нападал друг на друга. И наступил мир в Беринговом проливе и на Чукотском полуострове. И так продолжалось до самого последнего времени, пока большевики не сказали нам, что та сторона — чужое государство, враждебный нам строй. Но нам-то какое дело было до их строя? Ведь тамошние тангитаны пришли в те земли недавно, как и наши. Но и те тоже стали устанавливать свои обычаи. Особенно рьяно внедряли свою веру. Гивэвнэу говорила: Бог для всех людей один. Только дорога к нему и язык общения у разных народов разный. А те говорят: нет, у нас есть только Христос, и вера в него и есть самая истинная. Глупости все это. Это просто драка за место под Богом. Наверное, он сидит там, на небесах, и громко смеется над глупым человечеством…
— А зачем ему смеяться? — заметила Анна. — Взял бы и вразумил людей.
— Он и вразумляет, — ответил Ринто. — Только для Бога мы как малые детишки. Он ведь не зло смеется над нами, а по-доброму, как мы смеемся над неразумными поступками и шалостью детей.
— Ну почему он допускает зло? Бы знаете, сколько людей погибло в последней войне? Миллионы! Это тысячи таких народов, как чукчи!
— Это не Бог, а Дьявол, Злые силы, — ответил Ринто. — Если бы человек всегда помогал Богу своими добрыми делами одолеть Дьявола…
Прошло несколько дней с того памятного разговора, а он все не выходил из головы Ринто. Эти мысли были с ним и в оленьем стаде, когда он заменял сыновей, уходивших в ярангу отдохнуть и просушить мокрую одежду, и в пургу, когда приходилось прятаться в снежном сугробе, и в ясные звездные ночи, когда во всем своем блеске представала небесная жизнь, затаившаяся в очертаниях Созвездий, Обиталище больших и малых Богов, Неведомой Силы Великого и Единственного, пронзающего своим могуществом Вселенную. Глядя на мириады переливающихся блеском звезд, Ринто порой ощущал то как бы вливание Неведомых сил в свою душу, то чувствовал себя таким ничтожеством, что трудно было потом опомниться. Ринто часто завидовал другим людям, которые живут только заботами сегодняшнего дня. Для них радость есть радость, печалясь, они стараются поскорее избавиться от источника несчастья и позабыть о нем.
Чтобы сделаться шаманом, надо подвергнуться такому испытанию, которого даже мысленно и не вообразить. Заставить переступить через самого себя, через свою сущность…
Анна Одинцова ни разу больше не вспоминала о своей дочери, и вообще она стала какой-то жесткой, меньше улыбалась, даже в глазах все реже появлялся прежний блеск. И только погрузившись в свое писание, она преображалась, глаза зажигались глубокой мыслью, менялось выражение лица. И все же приступить к тому, что задумал Ринто, он все не решался.
С уходом стойбища Аренто снова все чаще стало возникать чувство одиночества.
Единственным человеком, кто казался всегда счастливым, была Катя. Она и впрямь была счастливой. Все ее ближайшие жизненные цели были достигнуты: она стала женой любимого, предназначенного обычаями и судьбой человека, родила ему сына. Танат явно предпочитал ее в постели и не скрывал этого. Выходит, она победила тангитанскую женщину, и это чувство наполняло гордостью ее маленькое сердце.
Женщины сидели друг против друга в чоттагине и шили. Время от времени Катя отвлекалась покормить сына, а потом снова садилась на бревно-изголовье и бралась за работу. Граненые иглы, купленные еще в Уэлене у американских гостей с другого берега, хорошо прошивали шкуры, и ровная, плотная стежка крепким швом соединяла раскроенные Вэльвунэ части будущей кухлянки. Анна низко склоняла голову над шитьем, ловко откусывала своими ровными, острыми белыми зубами конец нити, свитой из оленьих сухожилий, иногда поднимала взгляд, чтобы поглядеть, как Тутриль жадно сосет полную, темную материнскую грудь. Она невольно улыбалась, и сердце Кати наполнялось добрым чувством к этой женщине, которая больше не была ей соперницей.
— А ты знаешь, — заметила Анна, — есть такие машины, которые могут шить.
— Знаю, — ответила Катя, — я видела в Уэлене. Но машина не может шить мех и кожу, только ткань.
Анна часто забывала о том, что Катя человек не только грамотный, но по-своему знающий. Она могла делать всю работу по стойбищу: собирать и разбирать ярангу, меховой полог, шить любую одежду, знала, какие тундровые растения годятся в пищу, какие надо заготовить с осени как лекарственные, готовила пищу, заправляла жирник и держала в нем ровное, некоптящее пламя, что Анне удавалось лишь с большим трудом, аккуратно чинила одежду, мяла шкуры, дубила кожу мочой, оленьим пометом и красила охрой, собранной еще летом. Все эти умения она впитала в себя с детства, и они стали как бы частью ее повседневного существования. Сама Катя замечала, что ее подруга не прочь иной раз переложить на нее какую-нибудь скучную работу. С великодушием победителя она прощала и это. Единственное, что тревожило и вызывало нечто вроде ревности, это особое внимание Ринто. Вот и сейчас, войдя с воли и как следует очистив от снега торбаза, хозяин уселся на бревно-изголовье малого полога и завел разговор с Анной, расспрашивая ее о великом вожде Сталине.
— Я видел его лицо на портрете. Так, приглядеться: ничего особенного. Густые усы, черные волосы, глаза пристальные, немного спрятанные. Вот его учитель Карл Маркс — тот куда внушительнее. Такой волосатый рот, что дивишься, как же он ел? Должно быть, пачкалась эта его растительность…
— Он же мылся, — заметила Анна. — По происхождению он — немец.
— Как Гитлер? — удивился Ринто.
Анна кивнула.
— Хотя, чего тут удивляться, — задумчиво произнес Ринто. — Вот и у нас оказались и подлецы, и воры, и обманщики…
— А разве раньше их не было? — спросила Анна.
— Раньше их было меньше! — убежденно говорил Ринто. — Когда появляется нечто, что можно получить без труда, тогда и появляется человек, который пользуется этим. Вот раньше этого не было. На побережье как водилось? Только тот, кто охотился — тот и ел досыта. А лентяй — тот голодал. Ну, поголодает — сам пойдет на охоту. Я не говорю о больных, старых, немощных и малых детишках… В тундре — то же. Равноправие может быть только при еде. Да и то есть обжоры, есть и умеренные. А если все люди будут одинаковы, какой смысл? Тогда достаточно одного человека во всем мире. Нет, это глупость… Жил в Инчоуне человек по имени Энтольтын и пел свою любимую песенку, смысл которой был в том, что вот, хорошо ему было бы вообще остаться одному во всей Вселенной, и владеть бы всем, и никто не мешал бы ему. Человек он был бессемейный, холостой и один жил в яранге. Случилось ему рыбачить ранней весной на островке. Увлекшись, он не почувствовал, как ветром оторвало ледяную перемычку и остался он на необитаемом островке. Конечно, не Вселенная, но никто ему не мешал, он делал что хотел. Через месяц кто-то из проезжавших заметил беднягу и вызволил. Энтольтын похудел, одичал, но с тех пор перестал петь свою песенку.
Когда Катя ушла кормить и укладывать сына, Ринто придвинулся ближе к Анне и вполголоса спросил:
— Ты готова подвергнуться испытанию?
Анна ответила не сразу. На нее вдруг словно повеяло студеным ветром непостижимой тайны. Она медленно перекусила жильную нитку, воткнула иголку в мездру и сказала:
— Это вы сами должны решить. Вы меня знаете уже не первый год… Не смущает ли то, что я тангитанка?
— Немного смущает, честно скажу, — ответил Ринто. — И поэтому хотел знать: исповедуешь ли ты русскую православную веру? Веришь ты в русского Бога? Я тебя об этом спрашиваю, потому что множество людей вслух не признают своей принадлежности к вере. Но внутренне — верят. Совершала ли ты обряды?
В тумане детских воспоминаний возникла картина в церкви: блеск свечей, густой запах ладана, потных человеческих тел, и протяжное пение, в котором чувствовалась глубокая тоска и мольба. Она даже не помнила, с кем была в церкви — может, с мамой, может, с кем-то из родственников. И запомнилась горячая, прошептанная прямо в ухо просьба: никому не говорить! Крещена ли она была в церкви? Скорее всего — да, но сама она этого не помнит, и речь об этом никогда не заходила в семье. В квартире не было икон, вместо них — портрет маршала Ворошилова, еще молодого, с маленькими аккуратными усиками и улыбающимися глазами.
— Вы знаете, в русского Бога я не верю, хотя и совершала обряд крещения, — задумчиво сказала Анна. — Я по своему воспитанию и учению — атеист, что значит, неверующая. Так меня учили в школе и в университете. И я прочитала десятки книг, где отрицалось существование Бога… Но это не значит, что я не допускаю, что есть иная, Высшая сила. В жизни столько непонятного и чудного, которое можно объяснить только этим.
Ринто помнил рассказы стариков, как русские попы крестили его соплеменников. При этом каждый получал подарки — крестильную рубашку и металлический крестик на шнурке, который легко можно было переделать в рыболовный крючок.
Поскольку для приезжего попа все чукчи были на одно лицо, многие крестились по нескольку раз ради рубашки и металлического крестика.
— Но то, что я хочу тебе передать, нельзя постигнуть без веры.
— А разве у вас не бывает сомнений?
Ринто помолчал. Он смотрел на пламя, пляшущее над обломанными кустами стланика.
— Не сомневается лишь тот, кто совсем не думает, — медленно произнес он. — Если честно сказать: вся моя жизнь, все мои размышления — это сплошные сомнения… Конечную истину знает только Он. Бывает, что я уверен в приближении к истине, но часто оказываюсь в таком страшном положении, что ни во что уже не верят… Я не мог спасти твою дочь.
— Русские говорят: Бог дал — Бог взял.
— Все равно для матери нет никакого утешения, даже если бы Он сам воочию явился и сказал: беру жизнь твоего ребенка.
— Может, Он поэтому и не явился воочию, что знал: так я не отдам свое дитя.
— Кто знает, — медленно протянул Ринто, и после долгого молчания сказал: — Сегодня, как только выйдет луна, выходи на волю к восточному склону.
Закончив домашние дела, Анна, набросив на голову широкий воротник мехового кэркэра, вышла из яранги. Полная луна безмолвно висела над тундрой, затмевая звезды и заливая все снежное пространство мертвенно-белым светом. Хруст снега под кожаными подошвами раздавался далеко, и кроме этого звука, казалось, в природе ничего не существовало.
Ринто стоял неподвижно, и его можно было бы принять за неожиданно возникший обломок скалы. Эта группа каменных обломков так и звалась среди обитателей стойбища Ринто — Каменная Толпа. Ринто сделал шаг навстречу, и Анна увидела, что он одет в длинный замшевый балахон, в который он облачался только при важных жертвоприношениях. Длинные ленты белой тюленьей кожи ниспадали на грудь, а на спине висела шкурка белого горностая.
Анна вздрогнула, услышав странно изменившийся голос свекра:
— Подойди ближе… Встань рядом.
Он вполголоса напевал какую-то мелодию, убаюкивающую, но отнюдь не колыбельную. Когда Ринто заговорил, эта мелодия продолжала загадочным образом звучать и даже порой усиливалась, как бы возникая извне. Она подчиняла, подавляла волю.
Странное чувство охватило Анну. С одной стороны, несомненно, это был хорошо знакомый Ринто, но, с другой, таким его Анна никогда не видела. Несмотря на довольно яркий лунный свет, его глаза светились гораздо ярче призрачного, рассеянного белого света, смешанного с блеском отполированного снега. Слабость и головокружение охватили все тело, и Анна медленно приблизилась к Ринто.
— Великие испытания должен претерпеть тот, кто решается вступить в братство энэнылынов, способных повелевать человеком во имя его и во благо его, — слова были необычны, торжественны, мало употребительны в повседневной речи. — Тот, кто, становится шаманом, испытывает свой дух и тело. Телом ты вынослива, Анна. Но так же ли силен твой дух? Я спрашиваю тебя, Анна?
— Не знаю, — еле слышно прошептала она.
— Готова ли подвергнуться испытанию?
В знак согласия Анна кивнула головой. В ушах стоял звон, а голова казалась совершенно пустой, почему-то заполненной лунным светом и странной музыкой.
— Снимай кэркэр!
Она послушно спустила со своих плеч меховую оторочку кэркэра, обнажая верхнюю часть тела. Она не почувствовала холода, хотя на воле было достаточно морозно. Приблизившись к женщине, Ринто одернул кэркэр так, что весь он опал к ногам, и Анна оказалась перед своим свекром совершенно обнаженной. В тундре, разумеется, никакого нательного белья не носили. Анна Одинцова давно забыла, что такое нижняя рубашка и трусики.
Бережно опустив женщину на расправленный на снегу кэркэр, Ринто поднял полу своего длинного замшевого балахона, развязал свитый из оленьих жил шнурок на штанах и резко, словно лезвием ножа, вонзился в женщину. Анна вскрикнула от неожиданности и боли: в ее глазах Ринто был стариком, а вот, оказалось, что мужская сила у него отнюдь не убыла! Но самое странное и удивительное было в том, что вместе с чувством жгучего стыда она испытывала иное — невероятное, невыразимое наслаждение, затопившее все ее существо. Эта никогда не испытываемая смесь ощущений, сладкого мучения и прожигающей насквозь страсти, охватила ее всю. Возможно, что она в конце концов потеряла сознание, потому что очнулась она от стужи, задрожав всем телом. Ринто помог ей подняться, накинуть на себя кэркэр.
— Что вы со мной сделали? — с трудом, сквозь дрожь, проговорила Анна и затряслась в подступивших рыданиях.
— Ты прошла через это, — тихо вымолвил Ринто. — Это значит, что ты сможешь, если понадобится, перейти через любое.
— Лучше бы ты убил меня! — всхлипывала Анна. — Как я могу жить после этого, как я могу смотреть в глаза Танату, людям?
— Ты должна жить после этого и смотреть в глаза всем людям… Убить человека, как ни странно, легко. Кто знает, может, тебе и это понадобится в будущем, и ты тогда вспомнишь мои слова. Энэнылын должен быть всегда готов к тому, чего не может сделать обыкновенный человек. Только избранный Высшими силами… А теперь идем в ярангу, а то совсем закоченеешь на морозе.
Несмотря на испытанное потрясение и бьющую тело дрожь, сознание Анны было ясно, и она почувствовала изменение в голосе Ринто: теперь он разговаривал как обычно. И странно звучащая мелодия исчезла, растворилась в тишине лунной ночи.
Но перед тем как войти в ярангу, Ринто сказал:
— Предстоят другие испытания… Но ты преодолела самое главное. Остальные будут легче…
— Зачем! — простонала Анна.
— Ты сама согласилась на это.
Прошло дней десять. Каждый раз, когда Анна вспоминала случившееся, ее охватывала неожиданная тоска и острое, как нарывающая рана, желание. Всеми силами своей души она подавляла взбунтовавшееся свое нутро, старалась занимать себя делами, бралась за любую работу, нянчила Тутриля, ходила за тальником, вырывая тугие, неподатливые ветки из-под слежавшегося снега. Она чувствовала, как Ринто исподволь наблюдает за ней своим острым, цепким взглядом, как бы оценивает ее поведение. Несколько раз она бралась за дневник, но не могла вывести и буквы.
Как-то вечером Ринто, перед тем как ложиться спать, протянул Анне берестяной ритуальный ковшик, наполненный жидкостью, тошнотворно пахнущей мочой.
— Выпей, — тихо сказал он.
Удивляясь собственной покорности, Анна проглотила содержимое берестяного ковшика. Против ожидания напиток остался в желудке, и довольно скоро Анна почувствовала наваливающуюся сонливость. В ушах снова возникла та мелодия, угасшая в зимней, светлой ночи. Она звучала все тише и тише. Анна успела заметить, что ее положили в родительский полог с самого края.
Нет, конечно, это был не сон. Он не бывает таким красочным, подробным, полным звуков и яркого света. И, главное, сон обычно быстро улетучивается из памяти, и потом можно вспомнить только отдельные какие-то куски. Прежде всего, ощущение полета. Настолько реальное, что края облаков, как куски развешанного мокрого белья, били по лицу, причиняя боль, оставляя на коже мокрый, красный след. Однако довольно быстро облака остались далеко внизу, и сквозь разрывы в них можно было увидеть зеленую поверхность земли. Отец и мать возникли неожиданно, совсем рядом. Они смотрели на дочь без всякого удивления, будто так и должно быть. Да и у самой Анны ни разу не возникло сомнения в реальности происходящего. Родители парили в каком-то пространстве, и ясно было, что эта встреча происходит не на земле, а в том мире, куда они ушли, унесенные голодной смертью в студеном Ленинграде, зимой сорок второго года. Мама смотрела на дочь полными слез глазами. И вдруг она сказала: «Ты стала настоящей чаучуванау». А отец согласно кивнул и заметил: «А тебе идет меховой кэркэр. Тебе хорошо там?» — «Хорошо, — ответила Анна. — Я собираюсь стать энэнылын». — «Не знаю, — с сомнением покачал головой отец. — Ты ведь у нас крещеная. Бабушка тебя тайком от нас окрестила во Владимирском соборе». Потом родители исчезли, и Анна увидела себя бредущей по Обводному каналу по направлению к Московскому вокзалу. Там, в железнодорожном буфете, работала тетя Оля, и случалось, что она давала голодной племяннице крошки и хлебные обрезки. И на этот раз тетя Оля протянула в ладони несколько крошек и сказала: «Вот, Анечка, больше нет хлеба». — «А я хлеба теперь не ем, — весело сказала Анна, — в тундре мы обходимся без него: ведь я стала настоящей чаучуванау и, может, буду энэнылын…» И вдруг Анну обступили какие-то диковинные растения с огромными листьями и кронами. Толстые корни выступали из земли и хватали за ноги. Приглядевшись, Анна увидела, что это не растения, а огромные мужские достоинства с блестящими, как металлические шлемы, головками. Она с трудом продиралась сквозь них, спотыкалась, падала, стараясь вырваться на простор. Потом эти странные видения исчезли, и она увидела свою дочь Тутынэ. Она шла, наступая босыми ногами на облака, и белые клочья их оставались мягким пушком между крохотными пальчиками ее розовых ног. Она ведь умерла, не успев даже встать на ноги, подумала Анна, и тут же светлой радостью пришла мысль: ведь с того момента, как она ушла из жизни, прошло достаточно времени, чтобы Тутынэ пошла и даже научилась говорить. Девочка протянула ручки и вправду проговорила тоненьким голоском: «Мама, мне здесь так хорошо…» Анна хотела взять ее на руки, но руки прошли через нее, как сквозь облако. Тутынэ взлетела чуть выше и прозвенела своим голосочком: «Мама, возвращайся обратно! Тебе нельзя находиться здесь долго!» Она растворилась в облаках и улетела, и только в ушах по-прежнему тонким, комариным звоном отдавался ее голосочек, а материнская мысль вместе с радостью за дочку почему-то была занята странным вопросом, на каком языке она говорила — на русском или на чукотском? Одна картина сменялась другой. Опять исчезли облака, снова появились гигантские фаллосы, истекающие с вершин белой густой жидкостью, неприятно капающей на лицо…
Анна медленно просыпалась. Ринто опасался, что она впала в слишком глубокий сон. Действие вапака — священного гриба, настоянного на выдержанной мужской моче, могло быть и пагубным. Случалось, что путешествующие с его помощью в Мир теней не возвращались, навсегда оставались там. Он лил на ее побледневшее лицо холодную воду и отирал стекающие за уши капли. Но Анна дышала, хотя грудь ее поднималась неравномерно, иногда надолго замирая. И тогда дыхание у самого Ринто тоже замирало в тревожном ожидании.
Наконец, Анна открыла глаза и спросила:
— Где я?
— Ты здесь, в этом мире, — облегченно произнес Ринто. — Ты вернулась к нам.
— А где я была?
— Ты путешествовала в Мире теней, там, где пребывают умершие… Ты видела их?
— Да… И родителей своих, и Тутынэ… Но так странно… Разве такое возможно? Разве это не просто сон?
— Да, люди видят умерших близких и во сне… Но то, что было с тобой, — это не сон. С помощью священного гриба вапак ты временно ушла туда. Если Высшие силы вернули тебя в эту жизнь, значит, Они согласны сделать тебя человеком Избранным…
— Так хочется пить, — слабо произнесла Анна.
— Я приготовил для тебя и воду, и олений бульон.
Она сначала жадно припала к простой воде, натаянной из речного льда, потом к жирному оленьему бульону.
— Там, где ты побывала, нет воды, — со знанием дела произнес Ринто. — Все, кто оттуда возвращается, страдают от жажды.
Ринто был доволен: пока все происходило так, как должно — Анна Одинцова вернулась именно оттуда, где должна была побывать. И об этом свидетельствовало такое веское доказательство, как неуемная жажда.
Сам он бывал там не раз, хотя с годами стал осторожен: еще покойная Гивэвнэу предупреждала, что не стоит увлекаться этими путешествиями, потому что они разрушают человека, могут завлечь его так, что он предпочтет ту жизнь. Иные так привязывались к вапаку, что и дня не могли прожить без него и кончали тем, что навсегда переселялись в Мир теней.
Анна Одинцова отходила дня два, прежде чем вернулась к обычной жизни в стойбище.