Глава II. МАСТЕР ДОНОСОК

Доносы он писал давно — и всегда на своих начальников, сослуживцев и даже родственников. Он любил это увлекательное, но опасное занятие. И когда камень, брошенный им, достигал цели, он был несказанно рад, но через некоторое время зуд доносительства снова овладевал им, и он писал и писал. Все это началось в суровое, но незабываемое время его молодости, в годы борьбы с нэпманами, кулаками, вредителями-спецами. Газеты того времени, надсаживаясь от каждодневных разоблачений организаций, групп, одиночек — всех тех, кто хотел вредить советской власти, печатали заметки сель- и рабкоров о происках недобитых врагов, их маскировке под попутчиков — строителей рабоче-крестьянского государства.

Учащийся сельхозтехникума в Смоленске Алеша Бондарев тогда понял и осознал, что в этой кутерьме можно помочь власти и соблюсти свой интерес. Он хорошо помнил свой первый донос. После окончания техникума в 1930 году его послали работать техником в город Драгобуж на льняной завод, где он удачно сочинил анонимное письмо в ОГПУ на своего коллегу Николая Ивановича Стулова о его старорежимных высказываниях, что, мол, новая власть требует много, а платит мало (!), и что он, Стулов, не принял две партии льна, ссылаясь на его плохое качество; поэтому завод не выполнил план четвертого квартала.

Вскоре Стулова вызвали в район, потом отстранили от работы, а где-то через месяц он был выслан с семьей на Урал. Бондарев завидовал Николаю Ивановичу: у него была приветливая, миловидная жена и два сына-подростка, большой и теплый дом с хозяйством на окраине поселка. Но письмо в ОГПУ он написал не поэтому. Просто из любопытства — поверят ли власти безымянному тетрадному листу с намеренно искаженным почерком. Не ожидал — поверили! Правда, в поселке люди говорили, что якобы у Стулова брат раньше служил в царской полиции в Вологде, вот поэтому его как социально опасный элемент и выслали. Но начинающий доносчик знал, что у того не было никаких братьев, и теперь был уверен, что его «загрудный камушек» помог технологу уехать под конвоем на Урал.

Далее Алексей Михайлович уже стал совершенствовать свою работу в зависимости от обстоятельств: сочинял свои опусы от имени честных тружеников, сочувствующих партии, борцов за ленинскую правду и даже женщин, готовых рассказать о вредительстве у них на производстве. Его вдохновляла, грела и успокаивала сама идея безнаказанного доносительства, и постепенно он сам стал верить, что делает все правильно, а то, что сгущал краски, шулерствовал с фактами, — на то есть соответствующие органы, и они должны разобраться. Разрабатывая технику доноса, Бондарев подолгу сидел над своим произведением, любовно прилаживая все, что могло обвинить, очернить человека.

Только один раз получилась у него ошибочка, которая чуть не стоила ему карьеры, а может быть, и свободы. Крутое тогда было времечко: заканчивался 1938 год, и он, работая уже в секторе по охране гостайн, невзлюбил вновь назначенного заведующего отделом агитпропа — Романова. Все раздражало его в нем: и его складная фигура, хорошо посаженная голова с волнистыми светлыми волосами, всегда опрятная одежда, но самое главное — умение говорить ярко, просто, доходчиво. Поговаривали, что он пришел якобы ненадолго — его намерены послать на учебу в Москву, — и что он является приемным сыном члена ЦК партии, известного партийца с самой гражданской, выходца из этих мест. Алексей Михайлович не поверил этим слухам и здорово ошибся. Романов оказался крепким орешком и собрать на него какие-нибудь «компроматы» было нелегко. Пришлось здорово потрудиться, и за полгода он собрал, как ему казалось по прошлым «камушкам», крепкий материал, что не замедлит сказаться на судьбе его «подопечного»! Он уже предвкушал, что вот-вот и свершится то, что было им задумано: любовно выпестованное дитя пойдет гулять в верхах, обрастая грозными резолюциями, указаниями, вернется в обком и вот тут-то и начнется!.. Бондарев уже потирал руки, но прошли все сроки возврата доноса — было тихо, томительно, нудно шло время, и ему уже хотелось кричать: «Чего вы медлите? ведь там все указано, все расписано?!» Он задыхался от злости и никак не мог понять, как это так: он потратил почти полгода, собирая все до мелочей, ходил на лекции советского и партийного актива, где выступал Романов, писал ему записки с каверзными вопросами, вел конспекты его выступлений, но зацепиться было не за что — все было по-советски и по-партийному правильно!

Очень везло этому главному агитатору обкома. Ему симпатизировало начальство, его обожали все секретарши и машинистки за его ясные, орехового цвета глаза, чистое, молодое одухотворенное лицо, холостяцкое положение, но он сумел себя поставить так, что ничто не прилипало к нему. Где бы он ни был, он вел себя просто, с достоинством и даже обкомовские старожилы, ревностно относившиеся к пришлым — чужакам, проявляли уважение, называя его по имени и отчеству. Так постепенно он вписался в обкомовский круг, стал привычной фигурой бесчисленных президиумов, конференций и прочих мероприятий. Хоть и везучий был Романов, но однажды и он допустил промашку. В одном из своих выступлений, попав в привычную колею оценок международного положения, заимствованных из различных журналов политиздатовской кухни, передовиц центральных газет и, как правило, с большим опозданием их осмысления в провинции, он, воздав должное проискам международного империализма, по привычке добавил несколько осуждающих фраз о его передовом отряде — германском фашизме. Вот тут-то он и попался! Как это он не заметил, что уже полгода как исчезли с передовиц крупных и мелких газет обличения фашизма, приутихли страсти о его подготовке к войне, не было привычных репортажей о борьбе рабочего класса Германии и его вожде — пламенном коммунисте, томящемся в застенках, Эрнсте Тельмане.

И вдруг через какое-то время в передовой «Правды» черным по белому: происки империалистов готовятся в Лондоне и Париже, за спиной СССР они натравливают на него другие государства. Наш герой сразу же усек: германский фашизм не наш враг, значит, Романов допустил политический ляпсус — зачислил в число врагов и Германию! Алексей Михайлович обрадовался этой промашке и тут же в своем доносе развил мысль, что заведующий отделом преднамеренно публично извращает факты внешней политики партии и правительства. Когда он закончил писать и прочитал написанное, то, по его разумению, получалось, что Романов — это скрытый враг из числа последователей троцкистско-зиновьевского блока! Тщательно переписав текст от руки печатными буквами, он засунул его в конверт и, радостно вздохнув, опустил в ящик. Теперь осталось только ждать. Он ждал, но нетерпение охватывало его, как охотника в засаде! И вдруг он случайно узнает от сотрудницы учетного сектора обкома, старой девы Татьяны Васильевны, которая как-то симпатизировала ему, что из Москвы, из самого ЦК партии приехал инструктор и ведет расследование по анонимному письму на Романова. Бондарев похолодел, страх поразил его полностью. Ему сразу же захотелось куда-то бежать, скрыться от всех, затаиться. Мысли путались, его преследовало видение: он арестован, его сажают в тюрьму и отправляют в какой-то лагерь в Сибири, — он холодел от этих мыслей, все валилось из рук и только усилием воли он заставлял себя держаться на работе по-прежнему бодрым и молодцеватым.

Но и окружающие замечали в нем растерянность и необычную для него нервозность в поведении. Первым это обнаружил его начальник. Однажды, глядя куда-то поверх головы Бондарева своими чуть косоватыми глазами, он сказал: «Что это у тебя случилось, ты посмотри на себя, — какой-то вздрюченный, не нравишься ты мне! Поди, Клавка твоя про амурные делишки узнала, а?! Признавайся сразу, не боись. Строгача влепим за аморалку, и все дела!» И, довольный своей шуткой, захохотал. А Бондарев, изобразив на лице изумление, чуть не со слезами на глазах стал доказывать свою супружескую верность, и чем больше он говорил и оправдывался, тем его начальник все больше подтрунивал над ним, получая удовольствие от того, что его подчиненный принял всерьез его шутку. На этом они и расстались. Короткая беседа с начальником помогла Бондареву посмотреть на себя со стороны, и он, как человек неглупый, сумел переломить себя, стремясь внешне ничем не проявлять своей трусости и малодушия. Иной раз, после бессонной ночи, ему хотелось пойти и рассказать о своем поступке, но он твердо знал, что честное признание вины и откровенность в его партийной среде считались признаком слабости, проявлением неспособности принадлежать к руководящему звену и вызвали бы открытое презрение даже у беспартийного хозяйственного актива.

Местные «энкавэдэшники» в помощь цековскому инструктору выделили пожилого, опытного криминалиста, который уже через неделю беседовал с Бондаревым. Помертвевший от страха Бондарев был уже готов повиниться и сознаться. Но вдруг его «мучителю» (так мысленно окрестил он седоусого следователя) позвонил по телефону начальник, и тот торопливо, пряча бумаги в портфель, буркнул Бондареву, чтобы он пришел завтра на час раньше. Эта отсрочка, пожалуй, и решила его судьбу. Ни завтра, ни послезавтра никто больше не вызывал его и только потом он узнал, что в тот день был арестован и начальник управления НКВД, и пятеро его сотрудников, в том числе и тот седоусый, за «нарушения» соцзаконности. Потом срочная надобность в установлении анонима отпала, бумаги куда-то затерялись вместе с участниками поиска, а затем и сам Романов был отозван в Москву на военно-политическую работу и для укрепления поредевшего от беспрестанных «чисток» центрального аппарата ГлавПУРККА. Но Бондарев долго еще не мог забыть тех ужасных дней, и ему чудилось, что Романов знал о его авторстве от сотрудников НКВД, и, только когда тот уехал, Алексей Михайлович отошел, успокоился, но долго не мог забыть этого происшествия.

И теперь, идя позади Сазонова он пытался собрать воедино промахи и недостатки своего начальника и изложить их письменно, но тут же отогнал эти опасные мысли.

Не прошли они еще ста метров по целине рыхлого снега, по той же низинке, откуда и пришли, как вдруг раздался недолгий свист мины и идущий перед ним Сазонов со связным солдатом уже лежали у его ног, а он, еще не понимая, что их заставило упасть, стоял в недоумении. Никто не успел крикнуть ему, как вдруг тугая подушка горячего воздуха толкнула его в грудь, в лицо, бросила его на тропинку. Сверкнувший молнией красный огонь с черным дымом и одновременный удар по барабанным перепонкам — вот что было первым его ощущением от разорвавшейся примерно в полусотне метров мины. Что-то мягкое и сырое сильно ударило в лицо, и он в ужасе от близкого взрыва, оглушенный, обезумевший, вскочил на ноги, но его начальник успел с силой дернуть его сзади за полу, и снова был горячий удар взрывной волны, и сильный подскок земли под телом, и опять оглушающий взрыв. Алексей Михайлович, уже обезумевший от разрывов мины, пытался вскочить и бежать, но каждый раз Сазонов пресекал эти попытки, дико матерясь, и, когда четвертая или пятая мина прошлись в шахматном порядке по низине, связной солдат и Сазонов вскочили, как по единой команде, и рванули обратно, в сторону переднего края. Минуты через четыре бешеного бега по нетоптанной целине они упали на дно большой заснеженной ямы.

Минометный обстрел длился еще несколько минут, и они уже только прислушивались к разрывам, не высовываясь из укрытия. При близких разрывах Бондарев вздрагивал, втягивая голову в плечи, в то время как его связной солдат старательно и невозмутимо перематывал обмотки. Он весь трясся, его охватывал страх: почему немцы открыли огонь (может, это наступление?) и почему его начальник со связным бросились в сторону передовой?! Он уже представлял себя в плену, как расстреляют его, узнав, что он «особист-смершевец», и теперь жалел уже, что он здесь старший по званию и должен подчиняться своему начальнику-капитанишке. У него зародилось подозрение, что Сазонов намеренно увлек его к передовой, и, хотя здесь не было посвиста мин, оглушающих взрывов и противного чесночного запаха их гремучей начинки, зато до противника рукой подать. Пока они сидели в яме, он, потеряв и память, и способность соображать, подчиняемый только страху, пытался выскочить из укрытия, и каждый раз начальник без церемоний, ловким ударом сбивал его с ног, наваливаясь на него всем телом, однако только при помощи связного удавалось удержать подчиненного.

Когда кончился обстрел, Сазонов отпустил его и добродушно, но с заметным пренебрежением в голосе бросил ему: «Ты хоть бы мордохенцию свою умыл, она у тебя вся в грязи». Холодный снег окончательно привел его в чувство, и только сейчас он осознал свое малодушие и трусость — ему было мучительно стыдно перед своим начальником и этим толстым солдатом за свою минутную слабость. Словно угадывая его мысли, Сазонов сказал: «Ты, майор, наверное, давненько не был под обстрелом, опыта у тебя маловато, здесь самое главное — найти любое укрытие, а потом уже определиться, что дальше делать!..» И, как бы поясняя свое поведение при обстреле, он подробно стал излагать, чего хотел достичь противник. «Понимаешь, — называя Бондарева по отчеству, — Михалыч, ведь немцы все рассчитали заранее: и наш приход на снайперскую позицию, и куда, и откуда мы будем подходить и уходить, а их наблюдатель — вон, видишь, на той стороне речки высотка, километра два отсюда, — он все докладывал, и батарея у них там же. Одного они только не учли — земля в низине сырая, болотная, вот осколки все больше в болоте застряли, а если бы грунт потверже, то мы бы в живых после первой мины не остались».

Но Бондарев уже почти не слышал своего начальника. Как человек излишне самолюбивый и злопамятный, он был покороблен панибратским обращением к нему «Михалыч». Он — майор, старший офицер, и пусть его начальник соблюдает военный этикет — вот о чем думал сейчас Алексей Михайлович. И неважно, что несколько минут назад тот спас ему жизнь, он не чувствовал благодарности к своему спасителю, сейчас его угнетало одно — его, старшего по званию, назвали, как деревенского деда, — «Михалыч». Он опять шел позади Сазонова, и его раздражало все: и сипловатый тенорок капитана, и толстая морда связного, как ему казалось, прятавшего улыбку презрения к необстрелянному майору.

По дороге они встретились с группой Кулешова; те несли кого-то на плащ-палатке. Лейтенант подошел к Сазонову и стал докладывать о случившемся, но Бондарев с визгом в голосе, задыхаясь от злости, почти кричал ему: «Отставить, товарищ лейтенант, вы что, устава не знаете, почему не спросите разрешения у старшего по званию?» Сазонов с любопытством посмотрел на своего зама и с досадой крякнул. Лейтенант, потоптавшись на месте, по-уставному повернувшись в сторону Бондарева, но не поворачивая головы, глухим голосом пробормотал: «Товарищ майор, разрешите обратиться к капитану Сазонову». Все в лейтенанте говорило, что он не согласен с замечанием майора. А тому хотелось сделать еще замечание за его выправку и насчет его нарушений в одежде, но, вспомнив свой позор, он сварливо ответил: «Обращайтесь». Кулешов доложил, что при обстреле был убит лейтенант Черемных, один из офицеров-дознавателей. «Куда его ударило?» — спросил Сазонов. «Осколком маленьким вот тут, за ухом». Лейтенант отвернул край плащ-палатки: лицо убитого с широко открытыми глазами выражало удивление и было настолько живым, что Сазонов искренне, от души, скороговоркой, но с большим сочувствием спросил своим осипшим голосом: «Как же тебя угораздило, младший лейтенант…», а тот, не удостоив ответом капитана, смотрел открытыми глазами в серые, снежные облака, похожие на плохо постиранное медсанбатовское белье. «Товарищ капитан, — просительным тоном начал Кулешов, — до расположения полка четыре километра, сами видите, снег глубокий, да нас всего трое, тяжело будет нести, может, здесь и захороним?» Сазонов прикинул — все было правильно, и снег глубокий, и их всего трое, и кивнул головой. Лейтенант с облегчением вздохнул и стал распоряжаться. Потом они все молча стояли перед маленьким холмиком свежей земли, а связной солдат Сазонова саперной лопаткой вбил загнутыми краями в затесанную березовую балясину звездочку, снятую с шапки погибшего, и старательно печатными буквами, под диктовку другого младшего лейтенанта стал выводить химическим карандашом: «Здесь похоронен мл. л-т Черемных А.Ф., убитый 25 февраля 1944 года». И после казенных, но железных слов: «смерть фашистским оккупантам», совсем по-граждански — «прощай, Толя, я тебя не забуду. Твой друг, мл. л-т Дима Чуприн». Все понимали, что по весне могила размоется талыми водами, осядет, а потом зарастет крупной сорной травой, и надпись на затесе расплывется и исчезнет так же бесследно, как исчез этот живой молодой офицер на этом белом снегу. И никто не придет к его могиле, не присядет на удобную скамеечку, вспоминая мальчика Толика. Только его мать, еще молодая женщина, будет стонать и безутешно плакать каждый раз, вынимая военкоматовское извещение… «Ваш сын имярек геройски погиб, защищая…» и другие казенные слова, отпечатанные громадным тиражом в государственной типографии.

Дима Чуприн держал в руках потертую дерматиновую командирскую сумку, куда были сложены документы его друга, два письма с фотографией какой-то девчушки с челочкой, перочинный нож, носовой платок. Пистолет «ТТ» с кобурой и поясным ремнем Чуприн держал под мышкой. Небогат был убитый свои имуществом, но там, в ротном блиндаже у него осталась щегольская шинель настоящего английского сукна цвета хаки, мягкого и тонкого на ощупь, доставшаяся ему в обмен на трофейные часы «Омега» от начальника вещевой службы полка. Все офицеры батальона ходили смотреть на Толино приобретение, а он, такой счастливый, в десятый раз одевая чуть-чуть широковатую в поясе шинель-красавицу, говорил: «Вот только встанем в оборону, наш Мартемьянович ушьет мне талию и будет порядок в танковых частях». Шинель английского сукна была недосягаемой мечтой почти каждого офицера действующей армии, но в то время, как в них щеголяли офицеры штаба, фронта, армии, в дивизии они были редкостью, ну а уж в полках о них только говорили, приписывая невиданные качества заморскому сукну — оно-де и не мнется, и не грязнится. Все это было, конечно, ерундой: грязь одинаково приставала и к серому, и к «аглицкому», но у нашего серого было превосходство в том, что благодаря его грубошерстности грязь хорошо отминалась, а шинель даже после дождя не теряла формы. Это был секрет царских, изруганных в наше время мануфактур, приумноженный требовательностью армейских приемщиков службы тыла. Но английское сукно было другого цвета — приятного и благородного на вид. Над его оттенком долго работали английские мастера, пока не был выработан устойчивый, горохово-табачный цвет, одобренный даже королевским двором.

Вчерашние счетоводы, завхозы, студенты, сельская интеллигенция, а с ними предвоенные выпускники ремесленных училищ, ставшие офицерами, тоже были подвержены моде; неумолимая тяга к красивому и новому расцвела, как только ратная фортуна уверенно улыбнулась в лето сорок третьего и продолжала улыбаться осенью… Вот здесь и подоспела запоздалая союзническая помощь: где-то по ущельям и горам, начиная от Персидского залива, через Иран пролегла тонкая, но постоянно действующая нить — дорога. Если заглянуть в тентованные кузова новеньких «студебеккеров», «фордов», «шевроле», «доджей», там было все, начиная от шоколада до слитков олова, никеля, зенитных установок и многого другого, в чем нуждался ненасытный фронт. День и ночь, не зная отдыха, гнали водители по перевалам к азербайджанской Джульфе, где уже маячили зеленые фуражки наших пограничников. Да, это была помощь, но на такую многомиллионную, всеядную армию, пожиравшую все, что создавал человек, этого было очень мало. Но без этого было бы еще хуже!

На пути к штабу дивизии почти все молчали, и только впереди идущие — мордастый связной и другой солдат — о чем-то говорили и беспечно смеялись, не оглядываясь на идущих сзади офицеров. Бондарев угрюмо сопел и все переживал свой позор, и ему казалось, что впереди идущие солдаты говорят только о том, как он спраздновал труса. И, придя в свой блиндаж, Бондарев тут же отчитал своего связного, совсем пожилого солдата, за то, что он курил в его отсеке, и Сазонов долго еще слышал его кудахтанье за двумя перегородками. Блиндаж Особого отдела строили со знанием дела и с учетом специфики работы; один общий и два запасных входа и выхода на тот случай, когда особо проверенная агентура приходила на инструкции к капитану и при выходе не сталкивалась бы с другими посетителями.

В распоряжении Сазонова было еще отделение солдат, которых по давней традиции отбирали на службу из различных частей дивизии. В основном это были молодые, здоровые парни, после усиленной их проверки с запросами по месту жительства и изучения поведения и надежности через осведомителей, на что уходило по несколько месяцев. В результате многие из них отсеивались: у одних были репрессированы близкие родственники, на других получали сведения о нечестности, нерадивости по службе, неуживчивости. Эти тоже отпадали. Служить в охранном отделении «Смерш» было трудно, но почетно; солдаты напускали на себя таинственность и важность! Бывших друзей из своих рот в гости не приглашали, сами ни к кому не ходили, держались своей землянки неподалеку от командирского блиндажа и несли караульную службу, охраняя по ночам отдельский блиндаж, где располагались их начальник, его заместитель и канцелярия отдела, где командовал не по годам строгий и молчаливый сержант Калмыков. Он ведал перепиской всего отдела, вел регистрацию исходящих, входящих, держал на контроле исполнение различных запросов, отправлял в назначенные дни почту и целыми днями стучал на пишущей машинке.

Сазонов, заступив в должность, и не думал, что в его хозяйстве столько бумаг. У него голова пошла кругом, когда ознакомился с делопроизводством. Пугало, что все отправляемые и получаемые бумаги были с грифом «сов. секретно». Вот здесь-то и выручил его начальник штаба дивизии Лепин: он предложил ему взять сержанта Калмыкова на должность секретаря отдела. Капитан сначала сомневался, сможет ли Калмыков справиться с канцелярией, но после того, как он прошел стажировку в особом отделе соседней дивизии, у Сазонова отпали сомнения. Через десяток дней все секретарские учеты уже работали и Сазонов был уже спокоен за свои бумаги и канцелярию.

Немногословный, всегда подтянутый сержант был педантом в своей работе и обращался со всеми вежливо, но был настойчив в выполнении сроков переписки, требователен к исполнению бумаг и прочей отчетности, которая, несмотря на фронтовые условия, преследовала и смершевскую службу. Карательная машина посылала сверху распоряжения, приказы, директивы, указания, требуя их надлежащего выполнения, одновременно ведя контроль за их исполнением. Вся эта бумажная карусель захватывала низы в свои объятия, надежно удерживала ее и закручивала свои правила игры для выполнения главных задач — все слышать, знать обо всем и беспощадно карать без предупреждений, чтобы было неповадно другим!

Сержант Калмыков за короткое время каким-то внутренним чутьем угадывал главные потоки в своей канцелярии. Вместо одного учета входящих документов из вышестоящих органов он сделал три в зависимости от сроков исполнения, завел несколько учетов по выполнению указаний внутри отдела, соорудил небольшую картотеку по учету работы агентуры и перспективных осведомителей, участвующих в проверке и разработке лиц, подозреваемых во враждебных действиях. Целыми днями он листал приказы, распоряжения, делал из них выписки, потом печатал на машинке. И так День заднем он восстанавливал и заводил учеты бумаг, которые растворились вместе с телами сотрудников Особого отдела и их очень тихой секретаршей Зиной в громадной воронке от немецкой «пятисотки». Да и останков нашлось тогда мало: несколько сыроватых с остатками плоти, чуть закопченных взрывом костей, искореженная дверца сейфа — вот, пожалуй, и все, что осталось от дивизионного «Смерша». Новоиспеченный начальник был доволен сержантом, видя с какой дотошностью тот вел дела его отдела.

Загрузка...