Через полчаса Сазонов и Бондарев, пройдя мимо наружного поста, открывали дверь своего блиндажа, с его привычным духом временного фронтового жилья, где перемешались запахи табака, еды, еловых бревен, широких половых плах, еще сохранивших по углам незатоптанную девственную белизну древесины. В небольшом коридорчике стоял стол, на нем фонарь «летучая мышь» с хорошо протертым стеклом. За столом — дежурный по отделу — сержант Фокин с неизменной подшивкой «Комсомолки».
Сазонов любил аккуратность в любом деле, и, зная его придирчивость, в отделе строго соблюдали установленные им для поддержания небогатого фронтового быта правила.
Встретивший их сержант Калмыков по-уставному доложил Сазонову, что звонили из Особого отдела армии и предупредили, что проверка их работы будет на следующей неделе и что завтра утром ему будет звонить Самсонов — их куратор. «Ужин на двоих стоит в печке, а я еще немного поработаю, — добавил Калмыков, — кстати, я вам почту всю подобрал и то, что на подпись, — у нас завтра отправка фельдъегерская состоится. Если у вас еще что-нибудь найдется, то места в описи еще много…»
Так, запивая сладким чаем вкусную разварную пшенку, Дмитрий Васильевич открыл папку срочных запросов и сразу наткнулся на сообщение, напечатанное на плохой бумаге, из Орловского управления НКВД: «…согласно Указу Президиума Верховного Совета от 10.03.43 г. приведен в исполнение приговор в отношении Казакова Михаила Назаровича, 1887 года рождения, уроженца Орловской губернии с. Крутово, работавшего у оккупантов бургомистром села Мураново. Нами установлено, что его сын, 1916 г. рождения, Казаков Николай Михайлович, ст. лейтенант, служит в рядах РККА п/п 39732 «Е». Направляем запрос для возможного оперативного использования…»
Прочитав текст еще раз, Сазонов убедился, что ошибки не было — это начштаба первого батальона 621-го стрелкового полка, теперь уже капитан Казаков Н.М., которого он знал по Калининскому фронту, где их дивизия после ожесточенных боев отстояла районный центр Панино, трижды переходивший из рук в руки. Вот здесь и отличился командир взвода, тогда еще лейтенант Казаков, удержав на двое суток кирпичный завод на окраине райцентра. Ему подкинули подкрепление, и он так и остался там, и усиленный взвод был для противника как острый гвоздь в сапоге. И, не зная, сколько там было наших солдат, он пытался атаковать завод, но командир взвода, умело меняя огневые позиции на территории завода, раз за разом отбивал попытки захватить этот пятачок с ходу. Потом он был использован командиром дивизии как плацдарм для освобождения райцентра. После этого боя Казаков стал старшим лейтенантом и командиром роты, а теперь уже без пяти минут комбат — и вдруг эта история с отцом! С одной стороны, Сазонов знал, что крылатое и благородное, сказанное самим Вождем, «сын за отца не отвечает» в действительности почти всегда оборачивалось недоверием по партийной линии, начальства, коллектива и даже друзей, хотя это уже встречалось реже. А что касается политработников, то им только дай эту весточку! Они же такие фактики всегда в своих обоймах держат и в случае надобности применят другую поговорку — «яблоко от яблони…», нагнетая атмосферу борьбы с классовым врагом, усилением бдительности, ненависти к врагу и на всякие другие случаи политического воспитания.
Дмитрий Васильевич призадумался и с решительностью черкнул: «Сержанту Калмыкову — в дело общей переписки…» И, подобно начинающему шахматисту, он загадал ситуацию только на один-два хода: возможно, Казаков будет комбатом, а может, и командиром полка, если уцелеет. И офицер он боевой и инициативный, и орден недавно получил, и в батальоне в нем души не чают: откровенный и справедливый… А если ознакомить сейчас замполита по политчасти, то неизвестно, что от этого будет. Каждый раз в представлении на новое звание или награду в объективке указывались сведения о родителях. И если там будет написано, что его отец был повешен за сотрудничество с оккупантами, то никогда ему не видать ни звания, ни наград. Его просто не будут включать ни в один список, и пусть он будет разгеройским офицером, но дальше своей должности никогда не продвинется. Существовало много способов обойти такого офицера званием, наградой, должностью и один из них — умолчать о его заслугах в бою, личном героизме и командирском умении. Другой способ — более тонкий и подлый, с использованием марксистской диалектики — да, он командир толковый, но недостаточно уделяет внимания воспитанию подчиненных, слабо работает над политическим самообразованием, все его успехи достигнуты стихийно, а не в результате кропотливого и вдумчивого отношения к своим обязанностям. Ну и еще, конечно, добавят про моральный облик, а здесь при желании всегда можно найти много недостатков. Очень будет обидно капитану Казакову, когда его друзья-офицеры будут получать награды, повышения, а он, молча глотая обиду, в сотый раз спрашивал бы себя: «Но я при чем: нас разделяли тысячи километров, он жил своей жизнью, и не я подсказал ему служить оккупантам…» Жгучая обида, как запал в гранате, торчала бы в нем до поры до времени, и, будучи человеком решительным и смелым, он обязательно бы нашел смерть в бою, предпочитая ее своему унижению!
Вот такие мысли посетили Дмитрия Васильевича, когда он сознательно уберег Казакова от неприятностей. И, глядя на этот казенный, бесчестный донос, уже почти потерявшийся среди других бумаг, он почувствовал, что поступил по велению сердца и души и пошел против правил окружающей среды, установленных людьми опытными, изощренными в умении сделать все, чтобы движение добра, сострадания, милосердия пресекалось в самом начале. И разве старший лейтенант Казаков не заслуживал сострадания и милости? Ведь это был его отец, и, наверное, он любил его, и неизвестно, при каких обстоятельствах тот стал служить немцам, а еще, наверное, были мать, сестры, братья. Все это наворачивалось в сложный ком человеческого горя и страдания как результат проклятой войны. Вот бы где и надо посочувствовать человеку, ободрить, поддержать! Да разве командир взвода Казаков не спас десятки, а может быть, и сотни жизней, удерживая тот «пятачок» под непрерывным минометным огнем и контратаками фашистов. Да, это было так, но… Вот здесь и вступают в силу правила безжалостной диктатуры. Никаких состраданий — все это выдумки поповщины и гнилой неустойчивой интеллигенции! Милосердие могло объединить людей на человеческой основе, а этого нельзя было допустить, это противоречило бы правилу борьбы с врагами, ослабляло продолжение мировой революции! И Сазонов задумался: вот если бы не было этих правил — жизнь была бы проще и честнее. Но он и не предполагал, какие неприятности будут у него с этим злосчастным запросом.
Просмотрев почту на отправку и по старой учительской привычке проверив знаки препинания, он взглянул на часы — шел десятый час. Кругом была тишина, и только шуршала земля, осыпаясь со стен блиндажа, и лесные мыши, прибежавшие сюда на тепло и запах еды, изредка попискивали по темным углам его отсека. Наконец он добрался до объемистой папки с указаниями и распоряжениями своей главной особисткой конторы. К документам Центра он относился трепетно и уважительно. Ему казалось, что там, наверху, собраны самые умные и способные, и только они в самую трудную минуту могут найти решение всех вопросов и, самое главное, предвидеть все действия и события, подсказать, как поступать дальше. Вчитываясь в чеканные, выверенные слова приказов, ориентировок и их решительный приказной тон, он видел за ними людей суровых, безжалостных и беспринципных в достижении цели. Сазонов и не мог знать, что это был общий стиль, исходящий из штаба единственной правящей партии, и его строго соблюдали все без исключения. Ходила молва, что Абакумову однажды позвонили из Ростовского управления НКВД и сообщили, что задержана его родная сестра за мелкую рыночную спекуляцию, и спросили, как с ней быть? «Поступайте по закону» — таков был ответ начальника военной контрразведки.
Изредка Дмитрию Васильевичу хотелось бы смягчать острые, непримиримые, чересчур напичканные излишней жестокостью приказы, распоряжения, где доза необходимой неотвратимости наказания превращалась в стократное возмездие над массой народа. И вот сейчас он читает приказ НКВД, где предписывается: на территории, освобожденной от фашистских оккупантов, принять все меры по выявлению агентуры абвера, гестапо, полиции и других специальных органов, оставленных, возможно, для проведения в прифронтовой полосе разведывательной, диверсионной и другой подрывной деятельности. И далее шел абзац: «Необходимо выявление лиц, сотрудничавших с оккупантами, и, в первую очередь, полицейских, служащих городских управ, бургомистров, старост, переводчиков, машинисток и других лиц из числа обслуживающего персонала, а также лиц из интеллигенции, принимавших участие и способствовавших установлению оккупационного режима. В отношении всех перечисленных лиц при необходимости принимать меры задержания, допросы, аресты и этапирование на сборные пункты в районные и областные центры».
Дмитрий Васильевич мысленно представил себе прифронтовую полосу, бесчисленное множество деревушек, сел, райцентров и их вконец обнищавших и полуголодных обитателей, одинаково замордованных и обираемых и оккупантами, и партизанами. Их дивизия на своем пути освободила десятки деревень, многие из которых были сожжены полностью или частично, и только кирпичные трубы печей, как бы взывая к добру и миру, сиротливо и настороженно торчали в одиночестве, без тепла и хозяйского догляда. И выходили люди из лесов и оврагов, озабоченно рылись на пепелищах, безучастно смотрели на проходящие войска. Радость освобождения была короткой: сверкнула белогрудой ласточкой и оставила погорельцев наедине с нуждой. В любой стороне пожар расценивается людьми как самое тяжкое несчастье, но здесь на Смоленщине, в лесостепной стороне, где строевого леса почти не было и не то что бревна — жердей на ограду не добудешь поблизости, — в этих краях была надежда только на землянки. А на пороге уже была осень, и, как след Ушедшей войны, над этим краем стоял стон нужды и горя. Немецкие войска, отступая, свирепели все больше и, аккуратно выполняя приказ — оставить позади пустыню, не сжигали дома только там, где наши шли впритык к ним, не давая закрепиться. Но случалось разное. По сведениям малочисленных пленных, команды факельщиков не особенно проявляли рвение в уничтожении селянских домов. Может быть, они. понймали, что, сжигая бедные хатенки, они обрекали их жителей на неизменную смерть наступающей зимой. Может, ими двигало отдаленное чувство сострадания к этой плохо одетой толпе стариков, женщин, детей, выгоняемых из домов перед поджогом, а возможно, и липкий страх возмездия.
Читая приказ о совместных действиях особистов и территориальных органов НКВД по выявлению всех, кто служил и прислуживал оккупантам, Сазонов не нашел там указаний о необходимости тщательного подхода к выявленным пособникам, полного и объективного расследования всех обстоятельств и фактов сотрудничества с немцами. Исполнителям приказа предписывалось выявление всего круга пособников без учета каких-либо смягчающих обстоятельств для них. Сазонов до мельчайших деталей представлял, как это будет осуществляться на практике, и уже предвидел, сколько будет наломано дров при выполнении этого жесткого приказа. Ему, как начальнику Особого отдела, хватало своих забот по обеспечению боеспособности дивизии — главной задачи его службы, а тут еще добавится мороки с выявлением пособников, арестами, содержанием под стражей, а спрашивается — за чей счет их надо будет кормить, перевозить, охранять? Об этом в документе ни слова. Мысленно он не одобрял этого приказа, зная, что в результате в их сети попадет мелкая рыбешка, а настоящие волки ушли вместе с немцами. Малостоящая мелочь рассыпалась, разбежалась, притаилась по глухим углам, но были и другие, но, как проигравшиеся картежники, они шли ва-банк и по «липовым» документам напролом перли в полевые военкоматы, надеясь проскользнуть в армию и затеряться для органов НКВД. Многие из них путались на первых же опросах — таких обычно под конвоем определяли к особистам и здесь уже по отработанной схеме проверяли по спискам разыскиваемых лиц, многократно допрашивали и для окончательной проверки направляли в ПФЛ[10], и уже там случалось выявлять бывших полицейских, карателей из зондер-команд, агентов и осведомителей полевой жандармерии.
Дмитрий Васильевич понимал, что этот приказ вводил новый термин — пособник, и эта категория граждан, причастных к сотрудничеству с оккупационными властями, отныне будет объявлена как злостные и опасные преступники против советской власти. В отношении полицейских, карателей и настоящих добровольных служителей нового порядка было для него все ясно — это были враги, но ведь были и другие, кто служил на обывательском уровне. Все они были причастны к сотрудничеству с новым режимом: кто-то из них пилил дрова, мыл полы, стирал белье, готовил еду, ухаживал за лошадьми, печатал на машинке и делал обыкновенную работу для немцев, чтобы не умереть с голоду, получая крохи за свой труд. По этому приказу все они объявлялись потенциальными преступниками, и неважно, в какой форме это пособничество проявилось, — теперь уже сам факт нахождения на оккупированной территории понимался как прелюдия к преступлению или, в лучшем случае, как неблаговидный факт в биографии любого гражданина.
Обладая небольшим опытом по выявлению фактов пособничества, Сазонов мысленно представил себе, сколько сил и времени нужно потратить на расследование этих дел! И ведь каждый норовит в такой обстановке свою вину уменьшить и в угоду нынешним освободителям наговорить с три короба на соседа. Поди разберись потом с ними, сам черт ногу сломит, пока доберется до первоначалья. Вот здесь пойдет и поедет чёреда оговоров, лжесвидетельств, сведение давних счетов с соседями, знакомыми! И еще от зависти и беспричинной злости, присущей русской натуре, будут топить друг друга, а потом мыкаться по пересылкам и пополнять лагеря с новой окраской — немецкий пособник. И там Уже, на нарах, проклинать войну и немцев, и свою незадачливую судьбину! Когда ему приходилось допрашивать некоторых пособников, он видел в глазах у многих страх, растерянность, раскаяние, у других — плохо скрываемую злость, что вот и пришло время держать ответ! А кто об этом думал вначале — ведь какая силища у немцев была, ну, думали, конец советской власти. А сколько их, наших, пленных, вели с утра до ночи колоннами, только пыль столбом! Так и думали, что вся Красная Армия в плен попала.
Вспомнил он, как однажды каялась и плакала на его глазах чернобровая молодуха-солдатка. Она работала в местной комендатуре уборщицей и сожительствовала с унтер-офицером из охраны; на нее свидетельствовало почти все село.
Молча и безучастно, опустив голову, сидел перед ним бравого вида старик — бывший солдат, участник Брусиловского прорыва — полицейский кучер, его серые глаза безмолвно говорили о той покорности судьбе, выпавшей на его долю. Виноватым голосом, медленно, но внятно он говорил: «Это правильно, бес меня попутал, но ведь две невестки с ребятишками к нам со старухой пришли из города, а сыновья-то в Красной Армии служат, вот и пошел я к ним. Да если бы я знал, что наши вернутся, разве бы я пошел кучерить туда!» — простодушно пояснял он свой, как ему думалось, нечаянный, а теперь оказалось, роковой поступок в его жизни.
А вот теперь их будут судить и повезут и молодуху-солдатку, и старика-кучера, и многих других, подобных им, куда-нибудь на Урал или в сибирские лагеря, где и затеряется их след для родных и близких на долгие годы, ну а может, и навсегда.
Сазонов, как добряк по натуре, сочувствовал многим из них и считал их пособничество случайным, и, как он думал, оно не заслуживало лагерного наказания, да и какую теперь опасность эти несчастные представляли для советской власти в своих разоренных войной жилищах… Но приказ есть приказ, и его надо выполнять. Он ощущал дыхание беспощадной карательной машины, она требовала жертв и крови, ее маховик зловеще крутился и остановить его было невозможно! Всем существом он сопротивлялся жестокости к тем слабым и сирым, кого довелось ему встретить на фронтовых дорогах и кто попал под неумолимый каток войны. Но выступить против такого приказа или осудить его ему не было дано — это все равно, что броситься под танк. С большой досадой он черкнул резолюцию на приказе и положил в папку для исполнения.
Другим документом Центра была ориентировка по организации работы с зафронтовой агентурой в связи с изменением стратегической обстановки на советско-германском фронте. Сазонов пропустил несколько абзацев, прославляющих сталинскую стратегию третьего года войны, этим он был сыт по горло, каждое партийное собрание, совещание, политучеба в дивизии, полках начинались с аллилуйских, порядком приевшихся и надоевших восхвалений Его стратегии, глубины замысла по разгрому врага, предвидения победы над врагом и других, принадлежащих только Ему, гениальных качеств вождя и полководца! Было время, когда Дмитрий Васильевич верил этому безотчетно, и только осенью сорок второго, когда был арестован политрук Волков, эта вера была поколеблена.
Агентура и осведомители из среды офицеров неоднократно доносили, что лейтенант Волков в командирском блиндаже батальона, в присутствии своего окружения высказывал соображения о начале войны и ошибках командования, едко высмеивал лозунги довоенной поры: «Будем воевать только на территории врага», «Сокрушим врага малой кровью, могучим ударом», тысячекратно усиленные пропагандой, кино, книгами и книжонками о непобедимости Красной Армии и ее героях-руководителях — сподвижниках Вождя по гражданской войне, разгрому интервенции четырнадцати государств… И Сазонов, сидя в тесном блиндаже, при свете коптилки читал сообщения агентуры, уже крепко вцепившейся в политрука. Сначала он возмущался резкостью суждений Волкова: было непривычно читать о том, что Красная Армия потерпела поражение от такой маленькой Финляндии, что потери на финской были громадными, а руководство армии не знало методов современной войны, и что нарком обороны Тимошенко, по сути, так и остался на уровне командира дивизии гражданской войны.
Пока велась разработка, Сазонов не только возмущался волковскими рассуждениями, он удивлялся и не мог найти ответа, как и откуда могли появиться такие крамольные мысли у студента-второкурсника Ленинградского политехнического института.
За два месяца длившейся разработки он убедился, что его «подопечный» — умный, начитанный, хорошо знающий историю, а по письмам, перехватываемым службой военной цензуры, — нежно любящий сын. Волков был хорошим и душевным товарищем: когда у замполита батальона Черняева умерла жена и по такому случаю ему дали краткосрочный отпуск для устройства двух его малолетних дочерей, офицеры батальона несли Черняеву все, что могло пригодиться для поддержания сирот, Волков передал двухмесячный офицерский доппаек и меховую безрукавку — чем он был богат.
За это же время Дмитрий Васильевич под влиянием суждений политрука незаметно для себя стал по-другому глядеть на действительность: его мысли поколебали уверенность в нерушимости провозглашаемых принципов справедливости и благородства в стране победившего социализма и заставили его взглянуть и оценить своим собственным видением и пониманием многие события. Он постепенно привыкал к рассуждениям Волкова и уже не возмущался уничтожающей критикой, а ловил себя на мысди, что он, сотрудник военной контрразведки, во многом соглашался с высказываниями политрука, но признаться даже самому себе, что он разделяет его взгляды, было страшно. Он сочувствовал Волкову, но не хотел бы быть на его месте, зная, что политрук обречен. Он страшно желал вмешательства какого-то случая, чтобы разорвать петлю опасности и вытащить этого парня из цепких особистских объятий.
Его бывший шеф — Гуськов, как только на Волкова поступили первые сообщения осведомителей, чутьем опытного «охотника» сразу же распознал и определил, что его подопечный будет постоянно делиться мыслями среди своего близкого окружения, без этого он существовать не может и будет до самого ареста навешивать на себя целый «букет» фактов, и если их слепить воедино, то это будет систематическая антисоветская, подрывная деятельность. Да если еще найдутся один-два человечка, разделяющих или сочувствующих его откровениям, вот вам и антисоветская группа! Кроме того, Гуськов понял, что перед ним доверчивый сынок из интеллигентной семьи, общительный по натуре, правда, к великому огорчению майора, никто из близких политрука не поддерживал, но и не останавливал, не предупреждал об опасности ведения таких разговоров. И он возмущался, что никто из них не дал отпора этому умнику: «Ты понимаешь, никакой реакции?! Сидят эти долдоны с ним в блиндаже и слушают, как завороженные. И никто не возразит ему. А там, понимаешь, из пяти офицеров два партийных, один — кандидат и двое салаг — комсомольцы. Хорошо, что ты одного из них осведомителем сделал, а то бы мы и не знали, что Волков законченный вражина!» Он любил поучать потому, что был начальником, и еще потому, что страдал большим самомнением о своих способностях — распознавать врагов под любой личиной, при любой маскировке и, показывая свой жилистый кулак, перед носом собеседника, говорил: «Я любого человека насквозь вижу. Знаю, чем он дышит, и сразу определю, что он за птица! И скажу тебе, что этого политрука я через месяц под «вышку» подведу! Хочешь, поспорим?! На доппаек за целый месяц, а? Слабо?! Вот увидишь!» Гуськов не хотел никому доверять и сам завел разработку на Волкова. И как-то однажды, показывая Сазонову большой пакет, сказал: «Я как в воду глядел и чуял, что за ним хвост есть; срочно запросил офицерское училище в Свердловске, и вот, видишь, прислали! Он там по наблюдательному делу проходил, и тоже была антисоветская групповая, но, видимо, не хотели пятно на училище бросать, умники этакие, вот и решили профилактировать их, дали им нагоняй, а тут уже и выпуск, и их быстренько на фронт, а дело — в архив. Жаль, что не я училище обслуживал, я бы их всех «куда надо» загнал, чтобы впредь неповадно было никому порочить советскую власть!» И после такой тирады он стал советоваться с Дмитрием Васильевичем, какую дать оперативную кличку по делу Волкова. Делал он это неспроста и, стараясь как-то уязвить подчиненного тем, что тот тоже относится к интеллигенции, начинал издалека, с использованием политических знаний, полученных в кружках по истории ВКП(б) на прежних местах службы. Ссылаясь на Ленина и Сталина, отчаянно перевирая их высказывания в свою пользу, он утверждал, что Ильич никогда не доверял этим «умниками и товарищ Сталин, как верный ленинец, выполняя его заветы, тоже не жаловал их, а вот оба они надеялись только на рабочий класс и поэтому диктатура пролетариата будет всегда главной опорой в нашем государстве. И, между прочим, в какой раз Гуськов опять рассказывал, что он потомственный рабочий, что его дед и отец гнули спину на заводе! Тут он здорово привирал. Что касается деда, так тот помер еще в деревне от холеры, а отец ушел из деревни в город и долго мыкался по углам, перебиваясь случайными заработками, пока не нашлось место ученика молотобойца в Самаре, в мастерских промышленника Логунова. Но Гуськов-младший хотел, чтобы его биография была самой пролетарской — зачислял деда в передовой отряд общества и гордился своим происхождением.
Сазонов пытался возразить и убедить своего шефа, что тот ошибается, и приводил примеры, что наши вожди всегда говорили о союзе города и деревни и что нынешняя интеллигенция плоть от плоти… Но его шеф входил в раж, он не терпел возражений — тем более от своих подчиненных — и на высоких нотах, беспрестанно матерясь, кидал своему собеседнику бесчисленные примеры неустойчивости крестьян, слабости этих, которые в очках и шляпах, намекая, что его подчиненный тоже из них. Сазонов обиженно замолкал, а Гуськов, довольный тем, что за ним осталось последнее слово, заглядывая ему в глаза, говорил: «Я тебя позвал посоветоваться, поскольку ты у меня один с высшим образованием. Вот я и говорю, что ты учитель, а он недоученный студент, если бы не война, он тоже был бы с высшим. Вот я и решил предложить тебе на выбор: «шляпа» или «змееныш». Значит, «шляпа» тебе не нравится, это интеллигенцию напоминает. Ну, ладно, не сердись, вот и запишем «змееныш». Жаль, что у него сообщников и сочувствующих нет, а то была бы групповая разработка и красиво звучало — «змееныши»! Пусть пойдет один под трибунал! Жаль, что те, кто его слушал, пойдут только в качестве свидетелей по делу. Была бы моя воля, я бы их всех вместе за недоносительство упек! Вот так, мой «стюдент», учись у кадровых чекистов, как нужно работать, набирайся ума, тебе это все сгодится в будущем!» Гуськов, конечно, не рассказал своему «оперу», что заставило его взять разработку политрука в собственное производство. А сделано это было, чтобы лишний раз отличиться в глазах грозного полковника Туманова — начальника Особого отдела N-ской армии, который как-то недавно на совещании напомнил, что у Гуськова в дивизии мало заведенных дел и нет оперативных результатов: разоблачений, арестов, и добавил с грубоватой прямотой, что он не потерпит бездельников на ответственных постах и что в его силах превратить любого начальника отдела в оперуполномоченного и послать в батальон крутить хвосты быкам! Гуськов знал, что в его личном деле есть служебное заключение о его виновности в нарушении соцзаконности и, конечно, Туманову подхалимы из кадров на блюдечке преподнесли личное дело Гуськова, поэтому нужен был рывок, чтобы заслужить благосклонность начальства. Но, как это сделаешь, когда его дивизия несла потери, отступала, топталась на месте. А здесь вдруг такой случай — законченный антисоветчик! А кто обеспечил разработку?! И скажут: лично вел дело не какой-нибудь рядовой оперативник, а сам начальник отдела! Вот, глядишь, и удостоится он благосклонного взгляда от Туманова, и перестанут склонять его имя на совещаниях!
Вот с такими радужными мечтами он, забросив остальную работу отдела, только и контролировал поступление агентурных сообщений по содержанию разговоров и бесед с участием Волкова, инструктировал отдельных агентов, как лучше вызвать разрабатываемого на разговор, как лучше вытянуть из него суждения, которые потом легли бы кирпичиками в глухую стену обвинительного заключения, и как выискивать новых свидетелей и устанавливать новые факты и «фактики» преднамеренных действий его подопечного с антисоветским умыслом.
Сазонов, несмотря на тайное сочувствие к обреченному, не смог бы помочь ему, а тот терял контроль над собой. Может, на него повлияло сообщение, что его мать, сестра и тетка погибли при ночной бомбежке, а может, смерть одного из близких, немногочисленных друзей в роте — командира взвода, младшего лейтенанта Парфенова. Он как бы предчувствовал свое несчастье, и осведомление вокруг него сообщало, что он стал замыкаться, и хотя его монологи стали короче, они по-прежнему были наполнены едкой горечью только ему понятной правды.
В это время их дивизия пыталась отбить районный центр Храмцово — красивое, несмотря на серые ноябрьские дни, село с двумя холмами и церковью между ними. Три лобовые атаки двух стрелковых полков развернулись, как под копирку штабного писаря, и немцы, так же как и вчера, как и третьего дня, обнаружив подготовку к атаке, издалека, с закрытых позиций, без передышки, густо обстреливали из орудий наспех, кое-как отрытые траншеи первой линии, где уже гроздьями накапливались батальоны стрелков, готовые по сигналу трех красных ракет атаковать село. Бледнея от страха и смертельной опасности, мысленно крестясь и прося Бога миловать их, под матерный крик отделенных взводных стрелки жались друг к другу перед броском в вечность. Но сигнала не было — комдив медлил. Огонь противника нарастал, прерывалась связь с ротами, батальонами, и вот уже обезумевшие, оглохшие от разрывов снарядов, без команды, сначала по одному, а потом пачками батальоны, как вешняя вода через плотину, рванулись за вторую линию траншей, бросая раненых и убитых на растерзание неумолимому огню. Кое-как оправившись от смертельного страха, подгоняемые криком, пинками и зуботычинами своих командиров, они судорожно сжимали винтовки; опять ждали сигнала. И вот она — долгожданная ракета красной короткой ниткой, как жизнь фронтовика-пехотинца, сверкнула и исчезла в сером ноябрьском небе. Ну и, повинуясь остервеневшим от страха и злобы командирам, а также от своей обреченности и безысходности, подчиняясь стадному инстинкту — не оставаться одному, быть со всеми, — увлекая примером других, стрелки бежали в первую, почти разрушенную траншею, где еще под мерзлым грунтом шевелились раненые, — но их не замечали, — и вот уже первые выскочили за линию траншей и по мелко заснеженному полю ринулись бегом, как будто в этом было их спасение. Задние уже редкими цепями, тоже бегом, выставив вперед штыки, кинулись за первыми.
Артиллерия немцев почти умолкла, и только отдельные разрывы были слышны где-то сзади. И вдруг в середине гребенки наступающих частей черным частоколом встали разрывы мин, как бы разрезавшие наступающих: передние продолжали идти, а задние залегли под ураганным огнем. Минные батареи, собранные воедино, сосредоточили огонь на трехкилометровом участке по фронту и распахали поле черными взрывами до самого горизонта. Минометный огонь не ослабевал; батальоны, истерзанные огнем, не могли уже преодолеть зону обстрела, сначала залегли, а потом дрогнули и стали откатываться редкими серыми волнами на свои исходные позиции. А в это время было видно, как передние цепи залегли под пулеметным огнем и не могли поднять голов. Изредка кто-то от отчаяния порывался ринуться вперед, но сразу же падал — рубежи немцев были пристреляны заранее. И теперь оставшиеся в живых, используя каждую кочку и бугорок, ползли назад, опять оставляя убитых и раненых позади себя.
Комдив, не меняя тактики, дважды бросал полки в лоб противнику, а тот, ничего не меняя в средствах обороны, в два приема обескровил дивизию. И в третий раз, когда в ротах оставалось по пятнадцать — двадцать человек, комдив с отчаянием и обреченностью еще раз готовил наступление на злосчастное Храмцово. А когда все резервы, включая ездовых из обоза, комендантскую роту и даже охранное отделение Особого отдела, легко раненых из медсанбата и всех-всех, кто был живой и мог держать винтовку, готовили к третьему, решающему прорыву, представитель из штаба армии получил указание отстранить комдива Чернова от командования и отдать под суд. Дивизию отвели на пополнение, но ее старожилы надолго запомнили и имя комдива, и те подступы к районному центру, обильно политые кровью их товарищей.
Вот как раз в те дни чудом оставшийся в живых политрук Волков, уже на отдыхе, особенно зло прошелся по отстраненному комдиву, а через несколько дней Гуськов вызвал к себе Дмитрия Васильевича и сказал, что сейчас он с ним пойдет арестовывать Волкова. По дороге Гуськов рассказал, что на днях, после командирского совещания, где была зачитана речь Сталина на ноябрьском параде в Москве, Волков высказался в адрес вождя с критикой, мол, сам дал возможность обмануть себя Гитлеру, а теперь готов призвать на помощь великих предков. «Ты понимаешь, Сазонов, какие в нашей армии политруки бывают! Он же опаснее, чем любой шпион или диверсант! Тот — враг, завербованный, а этот добровольно! Разлагает своих командиров, пользуясь их доверием, а ты еще спрашиваешь, был ли военный заговор против товарища Сталина?!»
Арест Волкова прошел буднично, просто. Вызвали его к парторгу батальона, и, пока ждали его прихода, Гуськов, понизив голос, сказал обалдевшему от неожиданности парторгу, что будет сейчас арестовывать опасного врага, совершившего контрреволюционное преступление. В глазах парторга мелькнул страх, и он после этих слов даже подтянул пистолет почти на живот и, как завороженный, глядел на Гуськова.
Когда в низенькую прокопченную железную землянку вошел политрук и, не замечая в темноте особиста, подошел к импровизированному столу из двух снарядных ящиков, где сидел перед коптилкой парторг, насмешливо громко спросил: «Ну, Коробов, ты меня оторвал от трапезы. Наш взводный Валюков проиграл мне на пари банку тушенки, и, только мы решили ее рубануть, ты позвонил».
Он не успел окончить фразу, как Гуськов, выйдя из темноты, суховато, деловым тоном сказал:
«Лейтенант Волков, вы арестованы…»
Политрук от неожиданности забормотал: «За что? Кто вы?!»
«Я начальник Особого отдела дивизии майор Гуськов.
Сдайте удостоверение и оружие старшему лейтенанту Сазонову…» — «Я хотел бы знать, какое я совершил преступление, чтобы меня арестовали?!» Гуськов вытащил заготовленный ордер на арест и обыск. Волков скользнул глазами по бумаге и снова спросил: «Так здесь не сказано, за что…» — «Все узнаете потом, во время следствия». — «Какого следствия, я ни в чем не виноват!» — «Следствие разберется во всем, а сейчас сдайте партбилет Коробову и пойдете с нами». — «А что, меня из партии исключают?» — «Если следствие установит вашу виновность». — «Но ведь это должно решать общее собрание». — «Обязательно, — с издевкой в голосе бросил Гуськов и добавил: — А сейчас ваш парторг и замполит полка дали согласие на ваш арест». — «Ну, а как же мои вещи, письма?!» — «Сейчас пошлем кого-нибудь в роту». — «Но я хотел бы сам…» — «Нет, Волков, посидите с нами, вещи ваши принесут», — уже жестко сказал Гуськов.
Через полчаса они вышли с Волковым: впереди шел Гуськов, за ним чуть побледневший политрук с маленьким чемоданчиком и позади них шел Сазонов, пораженный будничной обстановкой ареста человека, мысли и чаяния которого он тайно разделял! И теперь, подавленный случившимся, шел за ним, чувствуя угрызения совести и оправдывая себя тем, что инициатива разработки и ареста были в руках его начальника. Но это было слабым утешением для совестливого Сазонова. И он надолго запомнит этот хмурый ноябрьский день, холодные руки арестованного, из которых он принял его оружие, — из рук уже бывшего боевого офицера, бывшего политработника, а ныне подследственного — гражданина Волкова.
И сейчас Дмитрий Васильевич невольно вздрогнул, вспомнив, что Волков трибуналом дивизии был осужден к десяти годам лишения свободы. Десять лет! Это звучало как вечность. Он еще надеялся, что бывшего политрука отправят в штрафной батальон, как это обычно было с осужденными в действующей армии. Сазонов думал, а вдруг еще разберутся, и что-то изменится — он не знал, что циркуляром Военной коллегии Верховного суда СССР по всем военным трибуналам было предписано: «…лица из числа военнослужащих и вольнонаемного состава, в действиях которых установлены признаки преступлений, предусмотренных ст. 58 УК РСФСР, подлежат направлению для отбытия наказания только в исправительно-трудовые лагеря НКВД СССР…» Никакой надежды, что Волков может смыть кровью свое преступление перед советской властью, не оставалось — только лагерь и долгая «десятка». Эта статья не подлежала никаким амнистиям и помилованиям. Гуськов, потирая руки, говорил: «Мало ему дали, но ничего, «десятка» тоже неплохо. Если жив останется, будет долго помнить и другим закажет, как антисоветчиной заниматься! Вот, Сазонов, такие дела! Правда, я тебе доппаек проспорил бы, на «вышку» он не потянул, но ты сам спорить отказался».
Время близилось к полуночи, и Дмитрий Васильевич чувствовал, как усталость подкрадывается от самых ног к шее; ему казалось, что и свет от лампы стал хуже, и глаза стало ломить от беспрерывной внимательной читки. На душе вроде все было покойно, но, вспомнив про своего заместителя, он почувствовал горечь досады. Как ему недоставало надежного, открытого, близкого по духу человека! Но все предыдущие и сегодняшний день показали неуживчивость, мелочность натуры Бондарева. И опять вспомнил многое, чему раньше не придавал значения — его дружбу с начальником политотдела дивизии майором Кузаковым, недавно переведенным из аппарата Члена Военного Совета N-ской армии. Ходили слухи, что он долгое время был порученцем у Члена Военного Совета генерала Кудрявцева. Время и должность наложили отпечаток даже на его внешность. В присутствии начальства — почтительно согнутая спина, лицо с полуулыбкой и глаза с выражением выжидательной услужливости и почтительности, как у матерого старшины-служаки на инспекторской проверке.
Непонятно почему, но Кузаков искал дружбы с Сазоновым. Он побаивался всеведущих органов и осторожно заискивал перед Сазоновым, а тот не обращал на него внимания и держался с ним ровно, без проявлений дружбы. С появлением Бондарева в отделе Кузаков стал частенько забегать к нему в блиндаж, и Бондарев тоже проторил к нему дорожку и бывал в политотделе чаще, чем этого требовала его служба. И Дмитрий Васильевич не обращал бы на это внимания, если бы не деликатный намек начштаба Лепина на эту странную дружбу двух старших офицеров. Ларчик просто открывался — Бондарев хотел быть начальником отдела, и как можно скорее. Он не мог согласиться с тем, что политически малограмотный капитан руководил им, майором, имевшим опыт политработы, и не где-нибудь, а в политотделе корпуса! А то, что у него не было опыта и знаний по оперативной работе армейской контрразведки, об этом он даже не думал и надеялся, что у него будет заместитель и оперативный состав, и это они должны заниматься выявлением шпионов и врагов, осведомлением, агентурой, разработками, арестами и прочими делами, возложенными на особистов во фронтовых условиях, а он — осуществлять общее руководство отделом, представлять его на совещаниях, партсобраниях, различных активах командно-политического состава, говорить там жестко, но умно, политически грамотно и по-партийному выдержанно: с критикой, указанием недостатков, постановкой общих задач с учетом сложившейся обстановки и объяснением всех недочетов боеготовности единственной причиной — недостаточным политвоспитанием, недоработкой парторганов и комсомола в ротах и батальонах с личным составом. Так, или примерно так, Бондарев представлял себя на должности главного особиста дивизии, и Кузаков ему был нужен как союзник против Сазонова. Он надеялся, что начальник политотдела в своих донесениях благодаря их дружбе сможет разок-другой указать на безукоризненное поведение коммуниста Бондарева, на политически зрелую подготовку, с учетом работы в корпусном политотделе, и вытекающий отсюда пример коммуниста-руководителя в офицерском корпусе дивизии! Кузаков знал, что кроме указанных качеств его продвиженец должен отличиться на своей службе, а об этом обычно сообщает руководству его непосредственное начальство — капитан Сазонов, и никто больше. Но Бондарев пока ничего героического и выдающегося не совершил: успехи в разоблачении шпионов и других подрывных элементов за отделом не числились, а мелочь в виде дисциплинарных проступков среди личного состава была не в счет. Кузаков откровенно объяснил сложившуюся ситуацию и порекомендовал Бондареву добиться у Сазонова такого задания, которое при его выполнении имело бы успех и значимость в оперативной работе отдела. И тогда Кузаков смог бы через свои связи в военсовете и политотделе армии способствовать Бондареву в достижении намеченной цели.
Кузаков, в свою очередь, рассчитывал на то, что «продвинутый» им Бондарев будет сохранять лояльность к нему и поможет оказать влияние на командира дивизии и оттолкнуть его от умного, но иронично настроенного к политорганам начальника штаба Лепина. О сговоре, замыслах и планах этих двух Сазонов в ту ночь еще не знал, но предубеждение против Бондарева у него уже сложилось. И только сейчас, в глухую полночь он признался себе, что «ненаглядный» — так окрестил он своего зама, вложив в это слово горькую иронию обманутых надежд, никогда не будет его близким другом. Представить себе, что он стал бы обсуждать с Бондаревым те спорные вопросы о ходе войны, излишней жестокости в тылу и на фронте, и к своим пленным, необоснованной подозрительности ко всем, кто был на оккупированной территории, он не мог ни в коем случае. Никаких откровений и рассуждений с ним и больше спроса по работе! Вот тогда у него будет меньше времени бегать в политотдел, решил Дмитрий Васильевич.
И с чувством облегчения он настрочил длинную резолюцию, где возлагал на Бондарева исполнение приказа Главного управления «Смерш» по подбору и использованию зафронтовой агентуры на территории противника. В этом приказе была изложена главная задача — получение разведывательной информации о системе обороны вермахта, но для этого нужны были хорошо продуманная система и способы проникновения на прифронтовую территорию противника, легализация исполнителей, а затем сбор разведданных и передача их в Центр. Но главное — были нужны исполнители. А где их взять, таких, каких требовал Приказ: проверенных, умелых, морально устойчивых, преданных партии и правительству?! И опять, вспомнив своего «ненаглядного», он представил себе, как тот приступит к выполнению приказа, не имея опыта в этом деле. «Пусть побеспокоится, побегает, посидит. Подумает, займется делом, может, и встанет на путь истинный, — думал Сазонов. — И сам себе отвечал: — Может и исправится, но шансов очень мало — испортила его служба в облисполкоме и в политотделе!» Потом Дмитрий Васильевич достал еще приказ своего фронтового управления, где указывается на необходимость выявления агентуры противника, внедренной в отряды партизан, перешедших линию фронта из оккупированных районов в связи с активизацией карательных действий гитлеровцев на территории Белоруссии. Он устал читать о том, как и где нужно вести опрос партизан, что нужно было заполнить в опросном листе на подозреваемых лиц с последующей отправкой этих листков в полевые фильтр-лагеря вместе с подозреваемыми. Все было расписано четко и гладко, но не было указано, где капитан Сазонов возьмет столько единиц оперативного состава, чтобы выполнить этот приказ, а ведь сколько времени потребуется на эту писанину!
Но вот папка приказов опустела, и Дмитрий Васильевич начал читать последний, где на его отдел возлагалась тяжелая и кропотливая работа: «…учитывая положительный опыт в отдельных эпизодах по использованию маршрутной агентуры для выявления среди пополнения, которое направляемая в действующую армию, лиц, вынашивающих изменнические настроения по переходу на сторону врага, а также с преступным прошлым, склонных к неподчинению командирам, азартным играм, разбою, мародерству, кражам и т. д., как показала практика, предварительное изучение контингента пополнения в запасных полках, маршевых ротах способствует выявлению и предупреждению преступлений в Действующей армии, ее тыловых частях и усилению их боеспособности!..» И он с интересом прочитал главную часть приказа — приказную, где предписывалось составить план подготовительных мероприятий, заполнить от руки карточки на завербованных агентов-маршрутников и направить их в учетные подразделения фронтовых управлений Особых отделов, а самих «маршрутников» в зависимости от обстоятельств под соответствующими легендами внедрять в пересыльные пункты, полевые военкоматы, резервные подразделения, учебные полки и батальоны. А дальше шел абзац о том, с кем из армейских начальников нужно было согласовывать командирование «маршрутников». И в конце приказа очень строго: «…докладывать по результатам мероприятий ежемесячно во Фронтовые Управления особистов».
Сазонов мысленно одобрил авторов приказа. Уж ему-то не знать армейских уголовников! Они прошли перед ним как задержанные, арестованные, подследственные, и ни один из них не вызывал у него симпатий и сожаления. Внешне, а больше внутренне, они походили друг на друга: жестокие, злобные, жадные. Многие из них — бывшие деревенские, испорченные тяжелым, неквалифицированным и непривычным для них трудом на многочисленных стройках, неустроенностью, беспризорностью, жуткими барачными нравами, воровскими компаниями, искалечившими их тела, нрав и души. Как и их предки, они не любили любую власть и ее законы и относились к ним без уважения, но и власть отвечала взаимностью, а ее законы с излишней жестокостью гнули и ломали, не оставляя им надежды на прощение или смягчение их вины. Только страх перед неотвратимостью наказания заставлял многих из них подавить в себе вольницу, подчиняться командирам и безропотно нести тяжкий крест солдата войны.
Была уже полночь. Закончив просмотр бумаг, довольный, что ему никто не помешал — телефон молчал, никто не приходил, не отрывал его от этого нудного, но необходимого занятия, — он вышел из блиндажа. Небо наполовину очистилось от косматых туч и поблескивало далекими звездами. Где-то далеко, на левом фланге, катились отблески осветительных ракет, стояла тишина, но она была тревожной и пугающей из-за близости фронта.
Мысленно он был благодарен тем, кто сейчас, в эту февральскую ночь, мерзнет в боевом охранении на переднем крае, в холодном окопе, ожидая очередную смену, вглядываясь в темноте зимней ночи в ту сторону, где тоже солдаты, только в другой форме, томились ожиданием смены, мерзли и так же напряженно вслушивались в окружающее их безмолвие лесов, болот и белого снега чужой страны. Вернувшись в блиндаж и уже засыпая, он вспомнил, что уже давно не получал писем от матери и своей сестры Вари; пытался представить их лица, но сон внезапно одолел его сладостью мягкой тьмы, и он ушел в него мгновенно и без остатка.