Глава XXVI. НАДЕЖДЫ И ЧАЯНИЯ СИВЕРСА

Через несколько дней Куракин, довольный собой, оформлял документы уже не на обвиняемого Сиверса, а, согласно утвержденной легенде, — на Лукина, вольнонаемного контролера качества продуктов в частях Западного фронта, что давало ему возможность беспрепятственно посещать гражданские учреждения, склады и воинские подразделения. Теперь он был одет в офицерское обмундирование, но даже без офицерских погон его седые виски и манеры воспитанного человека внушали доверие случайным спутникам, в основном офицерам, летевшим на «Дугласе» до Смоленска.

Москва и Тушинский аэродром ушли в дымку весеннего утра. И оба они, теперь уже полковник Куракин и его ведомый, бывший белоэмигрант и немецкий пособник, а ныне по воле особистов временно освобожденный из-под стражи для выполнения их заданий, были нужны друг другу, как острый нож и ножны.

Куракину было о чем отчитаться перед начальством фронтового управления «Смерш». Он считал, что одержал маленькую победу, заинтересовав своим рапортом руководство «Смерша» и сумев вырвать Сиверса из цепких объятий Особого Совещания. Теперь они летели в штаб фронта, и им предстояло работать вместе. За все дни совместного проживания Куракин искренне привязался к своему «крестнику», находя в нем все больше достоинств. И, глядя на посвежевшее лицо своего спутника, он уже мысленно прокручивал сюжеты приложения его способностей на практике, в оперативных делах, чтобы тем самым добиться помилования этого, уже немолодого, но чем-то ставшего близким ему человека.

А бывший обвиняемый, сидя в жестком откидном кресле, закрыв глаза, думал о превратностях судьбы и о том, что он дал согласие майору на добровольное служение контрразведке. Сомнения в своей правоте по переходу на сторону Совдепии у него еще оставались, но угрызения совести по поводу того, что он сменил своих прежних хозяев, исчезали, как только вспоминалась позорная страница последних дней пребывания немцев в Смоленске при отступлении. И он спрашивал себя, где же эта хваленая немецкая аккуратность и обещания коменданта о надежных средствах эвакуации?!

Время отвода войск немцы держали в секрете. Уходили из Смоленска неожиданно, вечером, под грохот бомб и вой снарядов. Ночью сбились с пути, головная машина безнадежно застряла в болоте, у второй отказал мотор. Пошли пешком проселочной дорогой. Группа беглецов — не больше двенадцати человек — с первых же шагов стала расползаться, раскалываться на отдельные группки. Первыми ушли трое самых здоровых и молодых мужчин: молча бросили свои ненужные чемоданы, одели рюкзаки и без слов свернули с проселка в лес, растворившись в нем. Они служили в городской полиции — уж они-то знали, что им грозит при встрече с советскими войсками. Потом незаметно отстал и скрылся из виду бывший бухгалтер смоленской управы. Единственная пожилая семейная пара — оба учителя еще с земских времен — осталась в лесничестве. Основное же ядро группы продолжало двигаться на запад в надежде уйти от встречи с краснозвездными войсками, «энкавэдэшниками» и пугающего возмездия. Цель была одна — выйти на единственное в этих местах шоссе, идущее в сторону Минска, и присоединиться к отступающим немецким войскам.

Вспомнил Сиверс и редактора оккупационной газеты «Русский голос», бывшего внештатного корреспондента газеты «Смоленская правда» Буйнова, прекрасного рассказчика, знавшего много историй о своем крае. Он частенько забегал на огонек к Сиверсу и увлеченно рассказывал о местных событиях, о вельможных личностях советского периода и разные легенды о их стиле руководства, привычках в быту и на службе. Это он поведал ему скорбную историю еще 30-х годов о прокладке шоссе Москва — Минск. Новым областным начальником НКВД был тогда назначен старший майор Наседкин[48], бывший областной начальник из Тулы. В это же время начались репрессии по всей стране. На территории области проживало около семи тысяч латышей, переехавших сюда в разное время — особенно много курляндских жителей изъявило желание переехать в наши края в период империалистической войны, когда немцы были под Ригой, и царское правительство материально помогало беженцам. Так в Смоленской области образовалась Латышская колония. Труженики они были отменные — честные и непьющие. Строительство возлагалось на Гушосдор[49], и Наседкин полностью отвечал за строительство магистрали. Вербовка вольнонаемных землекопов не удалась; платили на строительстве очень мало. Тогда Наседкин поехал в Москву и получил под предлогом укрепления западной границы разрешение на репрессирование взрослого населения латышей, поскольку они являются выходцами из враждебного буржуазного государства и в потенциале — враги советской власти! Сюда же он причислил служителей культа и мирян, активно посещающих церкви, а также уголовников разных мастей. Их набралось больше десятка тысяч — они были осуждены и брошены на строительство Минского шоссе. Наседкин же за ударное выполнение правительственного задания был сначала награжден, а потом получил повышение — был назначен наркомом внудел Белоруссии.

Вот к этому шоссе и держала путь группа немецких беглецов, среди которых был Сиверс, когда они были взяты в плен танковым батальоном Красной Армии с десантом пехоты. Их выдала не только городская одежда, но и пожилой толстячок, служивший при оккупантах заведующим народным домом. Решив сразу повиниться, он стоял в стороне, рядом с молоденьким офицером, пальцем указывал на беглецов и что-то увлеченно рассказывал ему. Солдаты были, в основном, молодыми парнями в заляпанных грязью плащ-палатках, в ботинках с обмотками и мятыми полевыми погонами. Сиверс тогда не испугался этой встречи: впервые он увидел лица сыновей тех, кто выпихнул его из родного дома. А они рассматривали беглецов с любопытством и откровенным презрением. Потом их подвергли обыску. На войне все солдаты одинаковы по части пленных трофеев — считают себя единственными распорядителями их вещей и жизней. В результате все беглецы лишились часов, колец, бритвенных приборов, портсигаров, зажигалок, бумажников и прочей мелочи. Высокий, заросший черной щетиной кавказец, немного смущаясь, отобрал у Сиверса карманные часы, портняжный несессер и колоду карт в кожаном чехле. Старший лейтенант — политрук десантной роты — не позволил другой группе солдат произвести повторный обыск и со словами «дважды подряд овцу не стригут» прогнал их. В знак благодарности Сиверс подарил ему ручку-самописку, уцелевшую после первого обыска. Потом, почти перед самым порогом Лефортовской тюрьмы, с хамскими увертками, под предлогом обыска он был ограблен мелкой сошкой из надзирательского персонала.

Причем он молился за тех солдат, взявших его в плен: другим не повезло еще больше. Так, при въезде в село, куда их под конвоем доставили на сборный пункт, он увидел тех троих, которые первыми покинули группу. Они лежали ничком в кювете, рядом — их выпотрошенные рюкзаки. По коричневому, с желтыми ремнями, Сиверс опознал одного из трех, еще вчера живых и здоровых, а ныне не погребенных, лежащих под этим мелким осенним дождем. Где-то на краю села, выводя что-то веселое, играла гармошка. Жизнь шла своим чередом: у кого-то было короткое веселье, а кто-то лежал в кювете, подогнув ноги. Судьба этих трех несчастных не давала ему покоя. Кто распорядился их жизнями — никто теперь не узнает. Да и откуда ему было знать, что уход немцев породил откровенный бандитизм, лжепартизанство среди бывших полицаев и примкнувших к ним разных темных личностей. Вооруженные, они сбивались в стаи, грабили и убивали всех, кто встречался на пути.

Новых привели и заперли в холодном сарае до следующего дня. Еще там, в сарае, холодной сентябрьской ночью Сиверс с горечью осознал свою ненужность в этом мире и поэтому во время следствия даже не пытался искать лазейку для оправдания своей службы у оккупантов и без сожаления готовился к высшей мере или «четвертному» каторжному сроку, что было почти то же самое, с прибавкой к его пятидесяти четырем годам. И, не терзаясь боязнью исчезнуть, он готовил себя к худшему. Встречу с Куракиным Сиверс принял за знак судьбы, хотя предложение оказать им помощь и выступать в роли разоблачителя тех, с кем он еще недавно встречался, сидел за одним столом, с кем вместе получал оккупационные марки, — переживал мучительно трудно. Все его существо протестовало против такого предложения. Воспитанный в классической гимназии, где презирались наушничество и фискальство, он ужаснулся той роли, какую ему готовил Куракин, и уверял того, что по складу характера он не охотник и у него могут возникнуть симпатии к теснимым и преследуемым. Куракин, тоже в прошлом гимназист, знакомый с кодексом чести тогдашнего юношества, терпеливо и настойчиво вел свои беседы, подтачивая застарелый романтизм Сиверса. А потом ознакомил бывшего советника с розыскными делами на бывших подручных абвера, полиции, полевой жандармерии, где были собраны материалы о сотнях замученных, убитых, о массовых экзекуциях в деревнях за то, что многие были недовольны установленными порядками, произволом, исходившим от оккупационных властей или их пособников. И Сиверс стал по-другому слушать своего собеседника, обнаружив, что тот проявляет сочувствие к несчастным жертвам. Куракин понимал душевное состояние своего заложника и без всякого нажима, постепенно знакомил его с достоверными сведениями о черных делах карателей.

Раньше Сиверс полагал, что подпольные силы Совдепии скоро выдохнутся, не имея поддержки среди населения. Но ошибся в своих предположениях, и не только он! Вся власть «нового» порядка многого не учла — просчиталась! Они считали, что, настрадавшись от гражданской войны, коллективизации, свирепых репрессий, народ этой страны, не любивший собственную власть и подчинившийся только ее силе, проявит покорность и согласие на новые порядки. Однако народ долго присматривался к ним и понял, что хрен не слаще редьки, и решил, что будет жить хоть и горькой, но своей редькой. А когда военная фортуна улыбнулась Советам, и, поднявшись почти с колен, их армия стала медленно, но неуклонно теснить захватчиков, тогда, само собой, симпатии уже были на стороне хотя и не любимой, но своей власти! Да и Красная Армия ведь была им не чужая — почти из каждой семьи кто-нибудь служил в ней.

Хотя в народных глубинах были и те, кто не помышлял мириться с советской властью. У них были разные причины пойти против нее: одни ненавидели коммунистов за их жестокую власть, партийную охватность; другие — за наглую бюрократическую уравниловку, нищенскую оплату труда и откровенное вранье о счастливой жизни в стране труда; но больше всего среди них было тех, кто пострадал при раскулачивании, за чуждо-классовое происхождение и за другие прегрешения перед новыми законами. Часть из них добровольно пополнила ряды полиции, жандармерии, карательных отрядов и зондеркоманд и пустила немало кровушки своих сограждан; а теперь оставалось одно — идти с немцами до конца! Они знали, что им несдобровать при встрече с Красной Армией. Ходили слухи, что военные трибуналы частей получили приказ — к пойманным полицейским, карателям и активным пособникам немцев применять апрельский Указ от 1943 года — казнь через повешение.

Сиверс таким не сочувствовал: его возмущала их жестокость и беспощадность к забитому и бесправному сельскому люду, страдающему от поборов оккупантов, а по ночам — от хозяйничанья партизан. Совесть говорила ему, что он тоже был пособником и, определенно, мог бы избегнуть службы у оккупантов, но добровольно пришел, поддавшись соблазну рассуждений в кругу своих знакомых о создании новой России с помощью немцев. Свой приход к ним Сиверс считал самой большой ошибкой в жизни! Как ему теперь хотелось покаяться, выложить все, что было на душе, услышать слова сочувствия и заплакать, как в детстве на исповеди, горячими слезами раскаяния. Но, увы, он убедился в том, что здесь, в Совдепии (продолжая так называть ее по эмигрантской привычке), не осталось места ни духовнику, ни самому понятию покаяния. И, глядя на молодые лица попутчиков-офицеров — многим из них не было и сорока, — он понимал: они новая поросль — воспитанники новой власти. У них не возникнут сомнения в правильности выбранного ими пути, им будет неведомо покаяние, сострадание. Они уверовали в торжество коммунизма, солидарность трудящихся, гениальность своего Вождя и непобедимость их армии! Как все для них просто! Не усложняя своей жизни накопленными человечеством понятиями о добре и зле, они разом отменили содержание запутанных вековых споров; пришли к ясной и понятной мысли — кто не с нами, тот против нас, и никаких колебаний! Просто и без затей! Выживают только те, кто согласен с нами, — другим нет и не будет места рядом! А все, кто сомневался и колебался, — они тоже будут за бортом.

Сиверс не принял бы такой философии. Поэтому у него не было зависти к их свободе и благополучию. Они шли своей дорогой и были довольны жизнью, не ведая другой. «Интересно, — подумал он, — если бы я раскрылся перед ними и признался, кто я есть? Скорее всего, они выбросили бы меня из самолета». Но рядом был его ангел-хранитель, он бы не допустил самосуда! Сиверс еще на аэродроме заметил, как трое старших офицеров многозначительно посмотрели на Куракина и его кожаный реглан без погон и зашептались, выражая на лицах уважение и почтительность. Они-то знали, что такое отклонение от формы одежды позволялось только особистам не ниже полковника и генералитету. Со времени ареста, тяжелого тюремного содержания и нудного следствия Сиверс видел вокруг только равнодушно-ненавидящие взгляды охраны, надзирателей, следователей. Раза два он мельком уловил в глазах часовых что-то похожее на выражение жалости. И только Куракин при первой же их встрече посмотрел на него другими глазами; в них было сочувствие.

Сиверс с благодарностью взглянул на своего хранителя — тот дремал, откинувшись в кресле, — и вспомнил подробности последних бесед с ним. Куракина интересовали в основном лица, ответственные за борьбу против партизан на Смоленщине, а особенно те, кто проявил особое рвение и отличился по службе за два года оккупации.

Сейчас Сиверсу казалось, что с той поры, как он стал служить у немцев, прошла целая вечность, но он ощутимо, до мелочей помнил события и окружавших его людей. Да и как можно было забыть его приезд в полусожженный Смоленск в начале сентября 1941 года и те глупые мечтания и надежды на возрождение новой России! Разочарование наступило позже. Сейчас вспоминать об этом было мучительно стыдно!

Осень первого года войны в Смоленске прошла в тревоге и волнениях. Сначала все радостно ждали падения Москвы, а Потом медленно поползли слухи о временных неудачах вермахта под Москвой, и в подтверждение — эшелоны раненых потянулись на Польшу, дальше на фатерлянд, где торжественно, но с испугом встречали героев Восточного фронта. От верховного командования было получено указание встречать эшелоны раненых с оркестром и цветами в любое время суток. Даже были доставлены самолетом искусственные цветы из Восточной Пруссии. И вся городская общественность, состоящая из десятка пожилых людей, трех переодетых чинов полиции, а также коменданта, городского головы со своим штатом подчиненных, держа в озябших руках букеты фальшивых цветов, терпеливо изображала трепетную встречу с защитниками цивилизации от варваров-большевиков, о чем так вдохновенно писала единственная газета оккупированного Смоленска.

Где-то в январе. 1942 года у коменданта было расширенное совещание по выработке мер по предупреждению возникающих сил Сопротивления. Вот здесь впервые среди представителей абвера, гестапо и полиции Сиверс увидел стройного молодого человека с очень ровным пробором волос. На совещании почти все говорили по-немецки и только два больших чина из охранных отрядов полевой жандармерии — один русский, другой латыш — имели переводчиков.

Когда перешли к обсуждению тактики большевистского подполья, молодой человек, представленный комендантом как специалист по борьбе с диверсиями на транспорте, на очень правильном немецком, с небольшим славянским акцентом, языке кратко изложил установленные факты легализации подполья с использованием частного предпринимательства. А потом внес предложение: отныне все вновь организуемые предприятия, конторы, торговые точки и увеселительные заведения должны были подвергаться проверке полицией и регистрироваться по месту их расположения под поручительство местных управ. А выдача пропусков — аусвайсов — должна производиться только по списочному учету. Его внимательно слушали все присутствующие. Потом Сиверс много раз будет встречать обладателя этого приметного, ровного проборчика, подтянутого, энергичного юнца, среди важных персон, посещающих коменданта. Кто мог предположить, что впереди у него будет с ним роковая встреча! Этот молодой человек — специалист по борьбе с партизанами, заинтересовал Сиверса своей самостоятельностью и отсутствием раболепия перед чинами оккупационных властей. Сначала подумалось, что это «спец» из прибалтийских немцев; потом узнал, что его фамилия Лисовецкий — выходец из Восточной Польши, пользуется покровительством всемогущего майора Глюкнауза, вместе с которым они часто бывали в комендатуре.

Когда Сиверс рассказывал Куракину об окружении коменданта, то майора больше всего заинтересовала личность Лисовецкого. Они долго говорили о нем, и Куракин тогда исписал несколько листов блокнота.

Самолет подлетал к Смоленску на небольшой высоте, опасаясь случайной встречи с «мессером»-охотником. За иллюминатором блеснула вороненой сталью петля Днепра, и через несколько минут под колесами «Дугласа» шуршала взлетная полоса аэродрома возле Красного Села.

Загрузка...