Глава седьмая. Часть первая

«Цель в жизни — это и есть цель жизни».

От практики конспирации к теории революционной борьбы. Следствие и суд не «как у Саши».

Кому Шушенское, кому Туруханск, но ссылка — везде не курорт.


Для очень многих, даже хорошо знавших меня, трехлетняя ссылка в Шушенское означала лишь одно: время собирания сил, внутреннего самоусовершенствования, раздумий. Вольные размышления, медитация, поездки к друзьям — ссыльным в соседние села, даже к дантисту съездить отпустили из Шушенского в Минусинск. А поездка в Красноярск на обследование к врачам! А прогулки в окрестностях села, особенно зимой — пушистые от снега ели, температура за минус 30 градусов по Цельсию; потом охота, собака гордон Женька, ссыльному даже новое охотничье ружье прислали из России, как позже стали говорить, с материка.

Немыслимо: либеральное царское правительство мне, неблагодарному, даже пособие на прожитье назначило — 8 рублей. А дешевизна! Конечно, девчонку неграмотную 15 лет мы с Надеждой Константиновной наняли, чтобы помогала нам по хозяйству, стоила такая прислуга всего 2 с полтиной в месяц плюс к Пасхе покупать сапоги. Такая ли уж это дешевизна? Ведь за овчинный тулуп — купили для дальних поездок и прогулок на двоих, «семейный», как мы с Надеждой Константиновной шутили — отдали уже 20 рублей. Как экономисту мне был ясен такой разброс цен. А что касается этой неграмотной девочки, когда мы уезжали из Шушенского, она уже читала — это заслуга Надежды Константиновны. Она никогда не забывала своей педагогической деятельности.

Предполагалось вначале революционеру «вмазать» 8-10 лет, а дали лишь 3 года административной ссылки, да не где-нибудь за Полярным кругом, в забытом Богом и людьми Туруханске, а в «сибирской Италии», в Шушенском. Юлия Цедербаума — в Туруханск, а меня — в Шушенское. Если бы собрать воедино рассказы Юлия о жизни в тех местах, станет ясно, почему произошла революция. Рассказы очень впечатляющие. Мы с ним тогда были близки.

Зимы длинные, холодные. Мы оба начинающие писатели. А что делают начинающие писатели? Пишут друг другу письма. Вот что писал о месте своей ссылки мой тогдашний товарищ.

«Пароход остановился у деревни Селиванихи. Оттуда он должен был идти в низовья Енисея. Дело в том, что город — по старой терминологии, «острог» — Туруханск был построен бандами Ермака нарочито в стороне на неприступной позиции, среди топей, опоясанных лентой Турухана и его притока. Ехать туда вверх по течению пришлось волоком: в одних местах волокли лошади, в других — захваченные с собой ездовые собаки, молодцом справлявшиеся с задачей, в третьих им на помощь выходили из лодки и впрягались бабы. В одном месте — мы проезжали вдоль густого лесистого берега — мужики, сидевшие в лодке, стали испускать свирепые крики. «В чем дело?» — испуганно спросил я. Мне объяснили, что в этом месте показался медведь.

Мы подъезжали к городу — столице края, пространством в четыре раза превосходящего Германию. Предо мной расстилалось ровное болото, кое-где окаймленное кустиками и полосками травы, зиявшее многочисленными лужами. По этому болоту в живописном беспорядке располагалось кругом до 30 почерневших изб, среди которых высились небольшая каменная церковь и деревянный, обнесенный забором, острог».

Итак, целых восемь казенных целковых мне было пожаловано, чтобы жить в чужом и незнакомом месте, отапливаться, жечь керосин и свечи бесконечными зимними вечерами, одеваться, обуваться, не погибнуть от туберкулеза и цинги, не сойти с ума, как сошел с ума наш товарищ Запорожец! А тулуп обычный для поездки на лошадях в санях по этому самому широкому и вольнолюбивому батюшке-Енисею стоил, как я уже сказал, 20 рублей. А каждую книжку и каждую мелочь надо было выписывать из России и потом подсчитывать: сколько дней идет эта книжка почтой, примечать, не запил ли почтарь да не сунул ли свой нос в переписку почтмейстер. Сколько нужно было сделать усилий, чтобы остаться человеком, не утонуть в быту и попытаться выжить?

Сплошь и рядом письма мне писали разнообразной химией на каких-нибудь страницах старых журналов или ученых книг либо старым испытанным способом — «молоком». Потом такая писулька проявлялась на лампе или у горячей печки. Так был получен мною манифест российских бернштейнианцев — «экономистов». Но это все позже. А тогда, в начале ссылки, никто не мог себе представить, какое невероятное отчаяние сжигало сердце узника этой самой «сибирской Италии». Какие были невероятные ночи, когда в уме со страшной силой вставали картины недавнего собственного тюремного прошлого. Так ли все сделал? Правильно ли поступил? Вопросы морали и собственной биографии.


Свое судебное «дело» я получил, когда стал предсовнаркомом. Об этом уже написано в этих воспоминаниях — свои «признания» и «собственные допросы». Обычные архивные документы, ставшие документами истории.

«1895 года, Декабря 21 дня, в г. С.-Петербурге, я, Отдельного Корпуса Жандармов подполковник Клыков на основании ст. 1035 Уст. Угол. Судопр. в присутствии товарища прокурора С.-Петербургской Судебной Палаты А. Е. Кичина допрашивал обвиняемого, который показал:

Зовут меня Владимир Ильич Ульянов. Не признаю себя виновным в принадлежности к партии социал-демократов или какой-либо партии. О существовании в настоящее время какой-либо противоправительственной партии мне ничего не известно. Противоправительственной агитацией среди рабочих не занимался. По поводу отобранных у меня по обыску и предъявленных мне вещественных доказательств объясняю, что воззвание к рабочим и описание одной стачки на одной фабрике находилось у меня случайно, взятые для прочтения у лица, имени которого не помню…»

Я невольно сравнивал свое поведение перед властями с поведением старшего брата и его товарищей. Быть может, я слишком часто вспоминаю эту семейную трагедию, прося секретарей найти соответствующее место и процитировать, но саднит на душе. Я не хочу подчищать своей биографии, но для будущего важно, какой я сам подведу итог. Лучше находить собственные ошибки, чем их, якобы кем-то прятанные, с гиканьем обнаружат всегда вульгарные современные историки или беллетристы. Да, были люди, — посетуют некоторые из них, — поотчаяннее и попрямее, чем молодой Владимир Ульянов. В моральном плане не так важно, кто высчитал и выиграл, а кто как поступил. Меня легко упрекнуть, сравнивая с вечно мною же вспоминаемым Сашей. Каждая его фраза на процессе звучит мне упреком. А ведь дело Саши называлось не делом Александра Ульянова, а делом «П. Шевырева, А. Ульянова, П. Андреюшкина, В. Генералова, В. Осипанова». Здесь каждый был героем. С какой прямотой и готовностью к смерти и страданию говорят эти молодые люди!

«По своим убеждениям я социалист. Я отношусь отрицательно к существующему общественному строю и стремлюсь к осуществлению иного, более справедливого, при котором каждый трудящийся член общества имел бы полное право на продукт своего труда и тем самым был бы обеспечен материально на одинаковое с прочими образование и участие в управлении, словом, каждый имел бы возможность и средства для своего умственного, нравственного и физического развития. Земля и орудия производства при таком общественном устройстве должны считаться собственностью общества и быть в пользовании только тех, кто будет непосредственно прилагать к ним свой труд…»

Это не статья, не публицистическое выступление, а судебное показание брата на процессе. Время было другое. Они не могли выиграть. Они могли только выкрикнуть. И в этом уже был героизм.

Но у меня возникли другие предчувствия. Слишком самонадеян был царизм, думая, что все будут только жертвовать и выкрикивать. Наверное, я был трезвее и прагматичнее. Я уже отрекся от фразы «мы пойдем другим путем!». Но путь был действительно иной.

В начале ссылки внимание и рефлексия отвлекались самими произошедшими в жизни переменами. Чтобы заглушить тоску, я, как оглашенный, писал письма домой, родным и, в первую очередь, матери. Так в первые месяцы службы, как заведенные, пишут солдаты-новобранцы домой, если, конечно, умеют писать.

Из писем к родным можно составить всю «географию» и «этнографию» Шушенского.

В середине апреля 1897 года я писал матери, «с дороги», из Красноярска:

«Я собрал поподробнее сведения о селах, куда мы назначены. Я — в село Шушенское. Это большое село (более полуторы тысячи жителей), с волостным правлением, квартирой земского заседателя (чин, соответствующий нашему становому, но с более обширными полномочиями), школой и т. д. Лежит оно на правом берегу Енисея, в 56 верстах к югу от Минусинска. Так как есть волостное правление, то почта будет ходить, значит, довольно правильно: как я слышал, два раза в неделю. Ехать туда придется на пароходе до Минусинска (дальше вверх по Енисею пароходы не ходят), а затем на лошадях. Лето я проведу, следовательно, в «сибирской Италии», как зовут здесь юг Минусинского округа. Судить о верности такой клички я пока не могу, но говорят, что в Красноярске местность хуже. Между тем и здесь окрестности города, по реке Енисею, напоминают не то Жигули, не то виды Швейцарии».

До этой Швейцарии я добирался поездом и не в арестантском вагоне, как предполагалось, а с относительными удобствами. Столыпинский вагон еще не был придуман. Но здесь требуется все рассказывать по порядку.

Начинать с моего ареста? Или с того, почему дали 3 года вместо предполагаемых 8-10? Уже летом, когда следствие по делу было почти закончено, и, как казалось, власти ожидали только подхода всего остального «каравана», чтобы состряпать один общий приговор, уже тогда родным намекнули, что «интеллигентов» предполагают сослать в Якутскую область да на максимальный срок — 10 лет. Отчего же такие перемены в правительственных взглядах? Или начать с того, что Особое совещание уже вынесло свои приговоры — в то время власти стремились все свои счеты с революционерами сводить не через суд, а в тенетах этого самого Особого совещания, — и вот перед самым отъездом нас, «поделыциков», вдруг отпустили на три дня по домам. Прощаться с родными! А через три дня мы сами, как выразился тогда Юлий Цедербаум, сами и добровольно пришли «заарестовываться». Может быть, выпустили, чтобы мы бежали? С этого эпизода и начинать?


Как я уже сказал, боясь огласки, правительство лишь в исключительных случаях и только немногие дела доводило до суда. Все остальные решало в глубокой тайне, в административном порядке, в тени департаментских канцелярий. В том числе и все без исключения дела социал-демократов 80-90-х годов. Материалы этих полутайных процессов неполностью сохранились и в архиве департамента полиции. Архивы эти были переполнены, и их энергично уничтожали. Из моего дела, дабы сразу не тащить всю бездну пыльных бумаг, мне принесли сейчас удивительный документ — «Доклад по делу возникновения в С.-Петербурге в 1894 и 1895 годах преступных кружков лиц, именующих себя «социал-демократами». Прекрасный и очень полно излагающий все перипетии событий документ. Я бы даже рискнул сказать, что сформулирован этот доклад с такой степенью убедительности и объективности, с какой, боюсь, не смог бы написать его и профессиональный историк нашей партии. Определенно, в полицейском ведомстве работали не такие уж плохие аналитики.

Начинается доклад с того, что департамент полиции сообщает С.-Петербургскому губернскому жандармскому управлению сведения о преступной деятельности тайных кружков социал-демократов. Сведения об этой деятельности, как безо всякого стыда говорится, были получены путем розыска и наблюдения. Доклад повествует о том, что с декабря 1894 года в столице разновременно стали возникать волнения среди заводских и фабричных рабочих. Например, на Невском механическом заводе, на фабриках Леферма, в Новом порту, в Новом адмиралтействе, на Путиловском заводе, на фабрике Торнтона.

Это правда, и названия эти мне хорошо известны. Как же это все помнится! И как знания заводской топографии пригодились мне в семнадцатом году!

Забастовка на торнтоновской фабрике, вспыхнувшая, как реакция на понижение расценок, немедленно попала в поле зрения нашей организации. Были собраны нужные сведения о конфликте, члены организации проникли в строго охраняемые рабочие казармы. Мы сумели подать советы, забастовщики расстроили стратегию фабричной администрации и добились обещания некоторых уступок. А когда уже через две недели обещания оказались нарушенными, то мы распространили в казармах листовки с призывом к организованному отпору. Возникла новая забастовка, закончившаяся частичной победой.

Беспорядки на табачных фабриках Леферма, оказавшиеся для организации внезапными, были вызваны тоже понижением расценок. Доведенные до крайности мастерицы побили окна, поломали оборудование. Испуганный происходящим градоначальник приказал, дабы бунтовщическая зараза не расползалась, оцепить фабрику и окатить работниц ледяной водой из пожарных шлангов. В городе заговорили о бунте на табачной фабрике. Из уст в уста передавался поданный сообразительным градоначальником совет, когда мастерицы пожаловались на невозможность прожить на пониженную плату: он порекомендовал женщинам «дорабатывать на улице».

Драматическая форма, в которую вылился конфликт, впечатление, какое производил он на петербургский пролетариат, толкали молодую организацию немедленно вмешаться. Но связей никаких с фабрикой не было. Фабрика не работала, где искать очевидцев и участниц событий, неизвестно, а было так соблазнительно написать актуальный «листок».

На такое я мог пойти только в молодые годы! Мы вместе с М. А. Сильвиным засели в какой-то близкий к месту события трактир и принялись слушать, что же будут рассказывать посетители. Урожай оказался негустым. У работниц денег на посещение трактира не было. А вот купцы и мещане с воодушевлением беседовали о событиях. Но касались только пикантного, с их точки зрения, момента — обливания бедных женщин водой. Все при этом сетовали: «Скандал!»

Излагаю этот эпизод подробно, чтобы стало ясно, в каких условиях начинали мы работать. И чтобы еще раз дать понять, что кабинетный ученый Ленин прошел все ступени революционной работы, не чураясь самых низовых.

Потом, конечно, мы эту листовку сделали, нашли словоохотливых стачечниц, подробно осветили и роль капиталистов, и роль полиции, призвали работниц к дальнейшей борьбе. А сколько было сложностей с распространением этих листовок! Подчас даже сами рабочие не рисковали взяться за это дело, и тогда за распространение брался наш брат интеллигент, а чаще всего студенты.

Но это были самые первые эпизоды работы не с сознательными рабочими в кружках, а с довольно неразвитой в политическом отношении рабочей массой. Здесь мы постоянно сталкивались с такой ситуацией. Представьте себе кружок, в котором рабочие учатся писать и читать, поднимают свой культурный уровень, слушают лекции по истории, естественным наукам, узнают законы и правила математики. Как бы возникает, словно из огня жизни, сознательный рабочий. Естественно предположить, что этот сознательный рабочий становится пропагандистом и начинает в свою очередь вести работу с еще несознательными. К сожалению, так бывало далеко не всегда. Часто, особенно в промышленной провинции, где-нибудь в Вильно, в Минске или в Киеве усвоенные знания давали рабочему возможность или продвинуться по службе, получить более высокую квалификацию или даже открыть собственное крошечное дело. Бывший рабочий переходил в разряд мелкой буржуазии и оказывался потерянным для движения. Собственно, это и вызвало в свое время наш переход от пропаганды к агитации, к более интенсивным, хотя и опасным формам работы. Повторяю: более опасным.

Но вернусь к полицейскому докладу, осветившему в аналитической форме события. Здесь интересны и поучительны два словечка: «розыск» и «наблюдения». Надо сказать, что подчас жандармы наблюдали нас лучше, чем мы конспирировались. Ведь с чего началось дело Саши, началось за семь или восемь лет до моего? С какой удивительной и досадной мелочи!

В петербургском «черном кабинете» в конце января было перлюстрировано письмо, адресованное студенту Харьковского университета Никитину. А какой режим уклонится от удовольствия читать частные письма? Подпись отправителя письма была неразборчива. Но полиция привыкла разгадывать и не такие шарады. Поучительна здесь оперативность работы полиции. Письмо прочли в конце января, а уже 1 марта вся группа Саши была арестована. Один абзац в частном письме! Один искренний и честный мальчик хвастал перед другим своей особенностью, своей философичностью, своими убеждениями. За эту свою откровенность мальчик поплатился жизнью.

Я специально в свое время выписал на отдельной бумажке этот «крамольный» абзац из письма, приведенного в докладе. Интересно все: стилистика, точка зрения, лексика. Абзац из этого письма лучше всего характеризует время и мировоззрение целого круга молодых революционеров.

«…Возможна ли у нас социал-демократия, как в Германии? Я думаю, что невозможна; что возможно — это самый беспощадный террор, и я твердо верю, что он будет, и даже не в продолжительном будущем; верю, что теперешнее затишье — затишье перед бурею. Исчислять достоинства и преимущества красного террора не буду, ибо не кончу до скончания века, так как он мой конек».

На всю процедуру выяснения автора письма через его харьковского адресата ушло чуть более месяца. Никитин под давлением ласковых жандармских «уговоров» признался, кто ему писал письма. И не успел петербургский градоначальник учредить «непрерывное и самое тщательное наблюдение» за автором письма — неким студентом Петербургского университета Андреюшкиным, как почти сразу же было установлено: «Андреюшкин вместе с несколькими другими лицами с двенадцатого до пятого часу дня ходил по Невскому проспекту; причем Андреюшкин и другой неизвестный, по-видимому, несли под верхним платьем какие-то тяжести, а третий нес книгу в переплете». Тяжестями были бомбы, а книга — гранатой. Предназначенной для царя.

Но не одна эта цитата в свое время была выписана из судебных стенограмм, и мне не терпится привести их все сразу, потому что, повторяю; дело Саши — это одно из самых знаменательных и показательных политических дел империи. Пока же я возвращаюсь к тому, что продолжает болеть не меньше — к докладу, то есть к событиям, произошедшим через восемь лет и касавшимся меня.

После перечисления в этом докладе фабрик, на которых возникали рабочие волнения, безымянный, но неглупый полицейский аналитик писал:

«Среди рабочих подбрасывались воззвания, подстрекавшие к сопротивлению и борьбе с хозяевами и начальством. Наблюдением было выяснено, что эти воззвания исходили от упомянутых «социал-демократов», которые поставили своей задачей пропаганду среди рабочих противоправительственных идей и образование ряда тайных рабочих кружков с целью выработать сплоченную, организованную силу для борьбы с капиталистами и правительством. По агентурным сведениям, еще в половине 94-го года среди социал-демократов возникла центральная группа, в которую входили: помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов…»

Отметим, что даже царское правительство соглашалось с моей первенствующей ролью и с действенностью нашей социал-демократической пропаганды. Тогда мы еще не делились на большевиков и меньшевиков. Это все впереди.

Мне нет смысла присваивать себе заслуги, которые принадлежат другим. Поэтому сразу скажу, что, пожалуй, инициатива объединения социал-демократических организаций С.-Петербурга принадлежала не мне, как сегодня утверждают мои непонятливые соратники, а молодому еврейскому интеллигенту, будущему лидеру меньшевиков, тогда моему другу, а впоследствии моему политическому противнику, Юлию Цедербауму — Л. Мартову. Этим псевдонимом, привычным в нашем политическом общении, псевдонимом, сросшимся с личностью, я и буду его величать дальше. По крайней мере, со своими знакомствами в социал-демократической среде, связями и энергией он очень многое сделал для этого объединения. Отдадим человеку должное.

Мартов всегда производил сильнейшее впечатление, в первую очередь, своей необыкновенной внешней одухотворенностью. Я на внешнее впечатление, как правило, не обращал внимания — важны суть и дела, но в случае с Юлием Осиповичем, особенно, когда он был молод, это невольно бросалось в глаза. Лицо у него было тонкое, нервное. Свою одухотворенность и нервность он получил в наследство от нескольких поколений предков, живших активной духовной жизнью. Его дед был крупным общественным деятелем, основателем первых в России еврейских газет. Отец некоторое время подвизался на журналистском поприще и был константинопольским корреспондентом «Петербургских ведомостей», а дядя, долгие годы живший в Германии, приобрел известность как переводчик на немецкий язык Тургенева. Необходимо отметить, давая портрет Мартова, еще одно немаловажное обстоятельство, о котором я стал вспоминать уже после того, как мы с ним разошлись на II съезде РСДРП, и которое мне стало казаться многозначащим. Юлий Осипович родился в Константинополе, его мать была родом из Вены и, по собственному признанию будущего революционера и лидера меньшевиков, до пяти лет домашним языком был для него французский, а еще и новогреческий — язык константинопольской домашней прислуги. У коммунистов, конечно, весь мир — отечество, но у российских коммунистов родина — Россия. Здесь трудно аргументировать, я долго сражался с народниками, говорившими об особом пути России, но ведь именно Россия, ее пролетариат и ее народ прорвали цепь исторической предопределенности.

Меня привлекал тонкий теоретический ум Мартова, умение замечать, а потом анализировать и обобщать элементы и формы пролетарской борьбы. Мы были с ним похожи яростным неприятием царского строя, целью в жизни, поглощавшей нас без остатка, — борьбой за перестройку мира. И молодость, и жизнь уходили в эту самую борьбу. В Юлии Осиповиче поражала исключительная начитанность. Но он не только знал во всех подробностях историю развития и актуальное положение рабочего класса в России, но и состояние дел на Западе. Меня всегда потрясало, что Юлий Осипович помнил состав всех комитетов в России, всех членов этих комитетов, живых и умерших, все мелочи нашего движения. К сожалению, он меньше интересовался философской стороной жизни. В молодости мы были с ним почти неразлучны, и в письмах к родным из Шушенского я часто рассказывал о своем друге, с которым мы постоянно переписывались тогда.

Но вернусь к объединению, одним из инициаторов и деятельным организатором которого был Мартов. Объединились мы не только ради числа — об этом я пишу так подробно, постоянно возвращаясь к истокам, еще и в назидание следующим поколениям: не придется ли в России снова организовывать кружки, воспитывать сознательную массу и поднимать народ?

Мы объединились с твердым решением в своей работе идти от пропаганды к агитации. И тут я много раз вспоминал, как Плеханов и Аксельрод совсем недавно в Швейцарии убеждали меня сделать стихийную экономическую борьбу масс рычагом их вовлечения в классовую борьбу. Наступило время вспомнить этот решительный напор старших и осознать его, хотя, как мне тогда казалось, «мы и сами с усами», к тому же живущим в России, дескать, виднее. Как в принципе они были правы, говоря, что, как ни слабы революционные кружки, они должны начинать действовать как политическая партия, вмешиваясь во все крупные вопросы общественной жизни. На будущее я тоже хотел бы предостеречь: попытка отсидеться просто за экономическими вопросами, балансировать на грани профсоюзной или парламентской деятельности не принесет успеха политическому лидеру, выдающему себя за социал-демократа и коммуниста.

Удивительно отважным и решительным Юлий Мартов был человеком. Он и Глеб Кржижановский были единственными из моих товарищей — революционеров той поры, с которыми я был на «ты». Особое впечатление, по собственному признанию Юлия, произвело на него в юности чтение книжки «Былое и думы» Герцена. Именно это произведение потрясло его душу и научило страстно ненавидеть царизм и Романовых. Уже в 15 лет чтение Шиллера, Гюго, рассказы о народовольцах приводили мальчика к мечтаниям об освободительной борьбе. И мечтания его довольно быстро реализовались. В 20 лет, студент Петербургского университета, он уже посидел в «Крестах», куда свозили политических со всей России с приговором административного совещания. Между прочим, интересная подробность: без подписи царя ни один административный приговор не мог вступить в силу. Самодержец лично знал обо всех своих политических врагах.

Я не берусь писать все этапы биографии этого выдающегося и удивительно рано вызревшего для политической и революционной борьбы человека. До нашего общего «дела» и ссылки Мартов еще раньше высылался из Петербурга в Вильно. Здесь опять этот неугомонный революционер немедленно включился в те же самые истории, которые ничего ему, кроме полицейских неприятностей, принести не могли. Но вот у него окончился срок «лишения столиц», и уже в Петербурге Мартов свежим взглядом обозревает наш социал-демократический пейзаж. Взглянем на этот пейзаж теперь и мы.

К 1894 году в Петербурге, кроме группы народовольцев — у них прекрасная тщательно спрятанная от полицейского глаза типография, о которой я уже писал, — действовали еще две социал-демократические группы. Хорошо законспирированные «старики», к которым принадлежал я, и «молодые», группировавшиеся вокруг своего лидера И. В. Чернышева, властного и самолюбивого человека с генеральскими замашками. В нашей среде этого не любили. В эту группу входил и зубной врач Н. Михайлов, оказавшийся вольно или невольно осведомителем. Впоследствии при объединении «старики» одним из условий поставили устранение из объединенного товарищества этого самого Михайлова.

Надо обратить внимание еще на то, что, помимо трех этих крупных и отчетливо обозначенных групп, занятых пропагандой в рабочей среде, кружковой работой занималось довольно много интеллигентов, неформально или скорее по знакомству связанных с группами. Эти партизаны трудились в легальных культурно-просветительных учреждениях, в воскресных или вечерних школах. Их самодеятельность подчеркивала подъем в революционной среде и лучше всего свидетельствовала о необходимости объединения и концентрации сил.

Решающее свидание, предшествующее формальному объединению, состоялось на квартире Глеба Кржижановского, тогда инженера-технолога, жившего где-то в районе Александро-Невской лавры. Был сам хозяин квартиры, явились Ляховский, Старков, Мартов и я. За каждым из нас стояли определенные люди. Сразу же возникла простая и доверительная атмосфера, мы все хотели одного и того же. Но сначала мы должны были выслушать друг друга. Мартов подверг критике нашу систему длительного и тщательного изучения в рабочих кружках политической экономии и социологии. Он не беспричинно считал, что в результате такой почти академической работы возникает оторванность этих тайных пролетарских пропагандистских кружков от стихийного недовольства. Предлагалось построить всю рабочую организацию на агитационных кружках. Кружки собирают информацию о недовольстве и брожении среди ближайших коллективов рабочих и, в свою очередь, являются центром агитационного воздействия. Во время столкновения с властями и хозяевами именно эти кружки формулируют рабочие требования. Наступила пора нам всем выползать из своего становившегося уютным подполья и начинать говорить с массами путем летучих листков и прокламаций.

Мы все отчетливо сознавали, насколько это опасно. Но все это было пока теоретическим решением вопроса.

После этой сходки я довольно часто встречался с Мартовым в Публичной библиотеке. Здесь мы тоже кое о чем договорились. Мы оба только не предполагали, что наши свидания регистрировались охранкой, имевшей, как оказалось, свой филиал в читальном зале. После ареста эти свидания были предъявлены нам во время дознания как некие улики.

Практически слияние происходило следующим образом: на квартире супругов Радченко на Выборгской стороне собрался полный состав группы «стариков» и горячая «молодежь» — друзья Мартова. Я хорошо помню цифру — 17 человек. Эти люди и составили организацию, которая стала основой по превращению идейного течения в партию. Мартов тогда же проанализировал: состав нашей руководящей организации был совершенно интеллигентский — 5 инженеров, 1 врач, 1 учительница, 1 помощник присяжного поверенного, 7 студентов и студенток, 1 акушерка и 1 «профессионал» из бывших студентов — этим профессионалом был Мартов. Заметим, в составе этой объединенной группы не было ни одного рабочего. И мы все отчетливо понимали, что это плохо.

Сразу же мы разбились на три группы, которые позже стали называться районными комитетами. Рассказывать ли мне о структуре нашей, по сути дела возникшей здесь партийной организации? Рассказываю. Потому что — первая, потому что здесь рождалась технология, потому что этот опыт, ставший сейчас повседневным, в то время был открытием и не должен забыться в его изначальной форме.

Одна группа ведала заречными частями города. Сюда входили Васильевский остров, Петербургская сторона, Выборгская, Охта. Здесь находилось много металлургических заводов, несколько текстильных фабрик, а также такие гиганты, как Балтийский завод и Новое адмиралтейство.

Второй район — Шлиссельбургский тракт, к которому примыкали Семенниковский и Александровский сталелитейный, Обуховский чугунный, несколько фабрик и Колпинский завод. Названия всех этих предприятий вошли в историю революции.

Путиловский завод и промышленные предприятия по Обводному каналу и за Московской заставой — это район третий.

Сейчас мы много говорим о разросшемся партийном аппарате, а вот он, весь аппарат, заставивший впоследствии говорить о себе всю Россию. Присутствовали на заседании: Гофман, Тренюхин, Ляховский, Ю. Цедербаум, С. и Л. Радченко, В. Ульянов, Г. Кржижановский, В. Старков, А. Мальченко, А. Ванеев, М. Сильвин, П. Запорожец, Н. Крупская, А. Якубова, З. Невзорова, Я. Пономарева.

Но был еще нужен некий межрайонный центр, координирующий всю работу. В него вошли: Кржижановский, Ванеев, Старков, я и Мартов. Я был еще выбран редактором предполагаемых изданий организации.

Теперь главное во всем этом — мы были абсолютно уверены и в своей правоте, и в своей силе. Семнадцать интеллигентов, испытывающих материальные затруднения, плохо одетых, не очень здоровых, были твердо уверены, что они принесут новую жизнь в Россию. Про себя я отчетливо сознавал, что на этом пути меня ждет много не лучших дней, что будет и тюрьма, и ссылка, но я начал дело, некое предприятие, которое даст свободу России. Свободу от гнета и возможность жить распрямленными. Большее пока лишь шевелилось в тайных мечтаниях.

На первом своем объединенном совещании мы много говорили о совместном с петербургскими народовольцами издании газеты. Впрочем, газета, пресса, общественное мнение, зафиксированное в печати, — это мой пунктик.

Вернемся к нашей объединенной группе и полицейскому докладу. Я привожу отдельные цитаты из него исключительно для того, чтобы объективизировать свои воспоминания. Сам невольно сравниваю собственные впечатления тех лет с данными холодного полицейского наблюдения, и, к моему удивлению, все сходится. Но есть и другая причина поисков этих подробностей: меня страшно волнует «химизм» революции, народного волнения — как на фоне русского, казалось бы, бесконечного терпения возникает бунт. И возможны ли схемы, возможны ли технологии, чтобы этот бунт вызвать?

Полицейские твердо уверяют, что это возможно: «Стараниями этой группы к началу 1895 г. были организованы отдельные кружки рабочих на окраинах столицы, а именно за Невской и Нарвской заставами, на Васильевском острове, в Гавани и друг., которыми руководили «интеллигенты» из числа социал-демократов; впоследствии раздавали рабочим подпольные издания и устраивали рабочие кассы и библиотеки. Результатом этой деятельности социал-демократов были волнения на петербургских фабриках и заводах и распропагандирование многих рабочих, среди которых социал-демократы нашли себе деятельных сотрудников. В этом отношении, по данным наблюдения, в особенности выделялись рабочие: Василий Шелгунов, Иван Яковлев. Действуя в разных рабочих кружках, эти лица под руководством социал-демократов имели между собой общение, образуя таким образом «центральную рабочую группу».

Список рабочих специально, дабы не загромождать материал, дальше не продолжаю, хотя попутно необходимо сделать два замечания. Первое: в наше время вляпаться в полицейскую хронику — это все равно, что попасть в энциклопедию. И второе: вспомним вполне справедливые стенания Мартова, что у начинающегося движения наличествуют только интеллигентские корни. Возникла пропаганда, возник наш интеллигентский риск, и появились в движении рабочие. Начали работать — и они появились.

До того как я перейду непосредственно к Шушенскому, я бы очень хотел устами полицейских сформулировать тогдашние цели нашей молодой организации, тем более, что формулируют они все это в живой форме, где действие непосредственно переходит в выводы: «Произведенное дознание, начавшееся 12 декабря 1895 г., выясняет, что борьба рабочих с капиталистами-хозяевами, на которую постоянно и деятельно подстрекали рабочих социалисты, должна была, по их программе, служить лишь школою для постепенного развращения рабочих в политическом отношении и образования из них сплоченной и организованной силы для восстания в более или менее отдаленном будущем против правительства с целью ниспровержения существующего государственного строя».

Ну о чем же здесь спорить! Я даже несколько стеснялся, когда дознаватель ставил мне вопрос об этом в лоб.

Итак, будущие непосредственные ниспровергатели государственного строя попали в тюрьму в ночь с 8-го на 9 декабря 1895 года. Потом, уже в тюрьме, я стал бодриться, придумывать себе работу, писать, делать заметки к «Развитию капитализма», размышлять о будущем. Но понять меня сможет лишь тот, кто сам провел больше года в одиночке. Какая невероятная тоска наваливается здесь иногда на человека! Когда меня водили к следователю на допросы, в один миг через окно открывался крошечный кусочек Шпалерной улицы. Ах, если бы в этот момент здесь стоял какой-нибудь родной человечек! Я долго потом списывался и сговаривался, чтобы в этот определенный миг на этом определенном кусочке мостовой оказались две моих подружки, Крупская и Якубова. Все казалось таким реальным, таким согласованным, а вот почему-то не получалось. Такая тоска!

(Возраст ли заставляет повторяться, когда память не держит основного поля, или это в природе человека: самые дорогие куски воспоминаний просмаковать дважды?…)

При всей внутренней готовности сама процедура ареста не принесла мне большой радости. Искусственная вежливость полицейских чинов, снег с их сапог на полу, вонючий тулуп дворника, взятого в понятые, рытье в твоих бумагах и бьющаяся мысль: что еще не успел уничтожить? Впрочем, уничтожай не уничтожай, но жандармы и полицейские так всё о тебе хорошо знают, что диву даешься. Прекрасные и точные историки. Вот и опять я перекладываю всю картину своего ареста на их терпеливые перья. Они излагают все, даже с предысторией:

«Летом 1895 г. Владимир Ульянов был за границей, куда, по сведениям Департамента полиции, отправился с целью завязать сношения с русскими эмигрантами и приискать способы для водворения в империю революционной литературы; этой цели он, по агентурным сведениям, достиг, войдя в сношения с эмигрантом Плехановым. В сентябре Ульянов возвратился в Петербург и, как указано выше, принял деятельное участие в преступной пропаганде, приняв на себя руководство в кружках Меркулова и Шелгунова.

По обыску у Ульянова оказались: 1) гектографированное воззвание к прядильщикам фабрики Кенига, тождественное с отобранным у Анатолия Ванеева, 2) разорванная рукопись, озаглавленная: «Мастерская приготовления механической обуви» и написанная, как признано экспертизою, Петром Запорожцем, который, описывая в самом мрачном виде порядки в этой мастерской и указывая, что законы о рабочих — одна сплошная несправедливость, убеждает рабочих дружно взяться за святое дело; в заключение он говорит: «проснемся же и будем готовиться к великой борьбе с нашими угнетателями», 3) написанная самим Ульяновым статья «Ярославская стачка 1895 года», тождественная по содержанию с рукописью под тем же заглавием, найденною у Анатолия Ванеева в числе статей, заготовленных для газеты «Рабочее дело». Кроме сего, у Ульянова была найдена вырезка из «Московских ведомостей» о стачке рабочих на еврейской фабрике Эдельштейна в Вильно; в этой заметке упоминается, что местный еврейский проповедник (магид) взял на себя роль примирителя евреев рабочих с их хозяином. Этот случай дал тему для составления противоправительственного содержания статьи, найденной у врача Степана Быковского, и при печатании этой же статьи на мимеографе был арестован Лепешинский.

Привлеченный к дознанию в качестве обвиняемого помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов не признал себя виновным в принадлежности к социал-демократическому сообществу, отказался давать какие-либо объяснения о своем знакомстве с другими лицами и утверждал, что никогда не бывал в каких-либо кружках рабочих. Относительно найденных у него и у Анатолия Ванеева рукописей, из коих оглавление к первому нумеру газеты «Рабочее дело» и две статьи о стачках оказались написанными рукою Ульянова, он уклонился от дачи показания, но не отрицал, что эти рукописи и найденные у него статьи об ярославской стачке оказались написанными им. Свою поездку за границу Ульянов объяснил желанием приобрести некоторые книги, из которых он мог указать только два сочинения».


Чем дальше, переламывая болезнь, я надиктовываю свои воспоминания, иногда путаясь в числах, именах, в последовательности событий, — и здесь вся надежда моя на секретарей, так хорошо владеющих и моим стилем, и моим образом мыслей, на Надежду Константиновну, моего самого верного спутника, друга и жену, уверенность в том, что они правильно и дружно уловят ход рассуждений, аккуратно добавят недостающие подробности, еще раз проверят факты и расширят цитаты, которые я привожу по памяти, а то и просто говорю: об этом у Плеханова, у Троцкого, у Акеельрода, у Мартова, что они загладят и сошьют весь мой текст в единое целое, — так чем больше я тружусь над этой своей тайной и, наверное, последней в моей жизни работой, тем больше понимаю, что я остаюсь верен себе: не интересны мне бытовые подробности и мелочи отношений, а увлекает сама история нашего политического движения. Растерянный, стою я перед феноменом: как все это удалось! Нас ведь была малая горсточка, а перед нами стоял Монблан империи.

Грустно сознавать, но в нашей среде находился и провокатор. Это с его слов (фамилии лишний раз не называю, дабы не оснащать этого ничтожного человека даже геростратовой известностью) полиция так хорошо знала списочный состав организации. Но в ночь на 9 декабря схватили не всех, аресты в основном коснулись «стариков». Было три волны посадки: декабрьская, январская и огромная августовская, именно тогда под арест попала и Надежда Константиновна.

Мы в «пересылке», еще не перестукавшись, не знали положения на воле, но наши младшие товарищи поняли главное: если организация перестанет действовать, если заглохнет листопад наших прокламаций, значит, власти смело могут приписать арестованным товарищам всю ответственность. Наша социал-демократическая «молодежь» в этот момент не растерялась. Сомкнули ряды, выбрали новый центр: Ляховский, Сильвин, С. Радченко и Мартов — пока они оставались на свободе. Новых членов до времени не вводили, стремясь сохранить возможно большую преемственность политического направления группы. Два «райкома» — Невский и Нарвский — сомкнули в один. Я здесь не буду касаться конкретной работы этой пока оставшейся на свободе группы. Но полицию интенсивность ее пропагандистской деятельности на какое-то время ввела в заблуждение: революционный центр, казалось, не затронут арестами.

Мартов тут же написал от имени организации декларацию: пробуждение рабочего класса вызвало среди жандармов беспокойство, были проведены повальные аресты, но эти аресты не сломили и не затронули организацию, которая поставила задачей руководить борьбой масс. Впервые открыто и была названа эта организация — социал-демократический «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Обратили ли вы внимание на то, что слова «социал-демократический» поставлены вне кавычек названия? Это связано с тем, что слова эти сразу бы придавали всей нашей тайной печатной продукции крамольный и запрещенный характер, а важно было, чтобы эти листки и прокламации хватали и хранили самые серьезные рабочие. Другое дело — уже непосредственно в текстах почаще разъяснять связь социал-демократии с идеей классового освобождения.

Это славное и ставшее знаменитым название организации — «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» — придумал не я, хотя, как я догадываюсь, будут попытки мне это приписать, хотя бы фигурой умолчания. Если никого не называть, не определять авторство, то значит — Ленин, такое незамутненно-классовое мог придумать только вождь мирового пролетариата. Раньше мы думали о соответствующем названии для газеты. Что-нибудь вроде «Союз» или «Рабочее дело». Но как-нибудь надо было подписывать декларации и листовки. Вот тут и возникло ставшее знаменитым название. Предложил его Мартов. А через месяц после «первого призыва» в тюрьме оказался и сам автор придумки. К этому времени число арестованных по делу новых «декабристов» доросло почти до сотни.

Почему же нам всем так скостили сибирские сроки?

Но сначала разберемся с самим чудом возникновения и развития нашего движения. Такой поразительный дебют «Союза» выявил назревший среди революционной молодежи перелом. Десятки и сотни студентов, курсисток и вообще интеллигентов стали предлагать «Союзу» свои услуги. Почти немедленно организация оказалась окружена активным и сочувствующим народом. Немаловажно, а может быть, и очень важно: революционное движение — это не только идеология и общественная ситуация, но и деньги для раскачивания системы. Нельзя не отметить, что возник прилив денежных, средств и появились новые технические возможности. С точки зрения личностей, которые начали сотрудничать с нами, это была не мода, а осознание нравственного долга перед народом, понимание настоятельной тенденции жизни, которая разрешилась Октябрьскими событиями.

Однако во имя справедливости надо внести и один теоретический пассаж или хотя бы вспомнить плехановскую группу «Освобождение труда». Напоминаю: за 12 лет до описываемых событий плехановцы из теоретического изучения русского общественного развития «предсказали» появление классового рабочего движения. Теперь уже мы констатируем, что возле каждой дымящейся фабричной трубы рекрутируются силы, поддерживающие это движение.

Прокламации именно в тот момент, когда часть наших товарищей оказалась в тюрьме и власти довольно подробно об этом раструбили, вдруг посыпались, как из рога изобилия. Начало расти количество рабочих кружков — здесь я беру не только первый месяц, но и последующее время, — агитаторы проникали на те заводы и фабрики, которые раньше считались «благополучными» и тихо тлели, погрязнув в своих корпоративных интересах. На путь практической работы с нами вдруг стали люди, которые прежде свою деятельность концентрировали лишь в легальном общедемократическом движении. В качестве примеров я выделил бы Туган-Барановского, Струве. Они уже начали оказывать «Союзу» практическую поддержку. Отмечу еще Александру Михайловну Калмыкову, всегда занимавшуюся народным образованием, ее имя не раз появится в моих воспоминаниях, и без ее содействия, возможно, не увидел бы свет ряд моих книг.

Тюремный опыт для меня оказался памятным и ярким. Во-первых, я сразу же начал работать над «Развитием капитализма в России», эту книгу я заканчивал уже в Шушенском. Во-вторых, — и это не легенда нашего революционного движения — находясь в стенах тюрьмы, многие из нас продолжали чувствовать свою связь с товарищами на воле, продолжившими борьбу; я даже беру на себя смелость сказать, что в известной мере руководил этой борьбой или хотя бы способствовал ей. И, в-третьих, все-таки шло следствие, и надо было по возможности, не жертвуя ни гордостью, ни честью, отбиваться.

Теперь ответ на поставленный ранее вопрос: от более длинных сроков ссылки спасла нас всех, как ни странно, сама наша революционная деятельность. Ой, как недаром, сидя по камерам, раскачивали мы политическую лодку правительственных будней!

Коронационные дни, закончившиеся в Москве грандиозной Ходынкой, вылились в Петербурге в пятинедельную забастовку ткачей. Предприниматели отказались платить за прогульные дни коронационных торжеств — ткачи ответили забастовкой. В свою очередь, «Союз борьбы» постарался конкретный повод оплаты коронационных дней превратить в требование улучшения всех условий труда и, самое главное, сокращения рабочего дня. К забастовщикам примкнуло 15 тысяч человек, и забастовка перекинулась на другие заводы и фабрики. В это время выпущены были десятки прокламаций, собирались среди студенчества и в «обществе» средства для поддержки бастующих.

Мы узнавали об этом уже в тюрьме. Это действовали наши товарищи, оставшиеся на воле. В тюрьме мы также узнали об обращении министра С. Ю. Витте к бастующим рабочим. Почтенный министр говорил о заразе социал-демократии, «подначивающей» рабочих на непослушание. В речи у министра все было кругло.

Естественно, позже, как известно из истории, наступил разгром, повальные аресты обескровили организацию. Наша тюрьма оказалась забитой, и кое-кто из наших друзей, арестованных летом, даже оказался в Петропавловке. Главная тюрьма государства! Этой чести социал-демократы удостоивались впервые. Тем не менее значительная часть работы была сделана: объявив о забастовках, правительство сняло и покрывало с казенной тайны о новой социал-демократической крамоле. Известия о социал-демократии двинулись в публику. Это было немало.

А вот поставив на повестку дня «рабочий вопрос», правительство вынуждено было на время смягчиться и по отношению к социал-демократам, так сказать, первыми этот «государственный» вопрос обострившим. Социал-демократы лишь ведут экономическую, а не политическую борьбу! А может быть, это была попытка подправить аспекты нашего движения? Вот так, руководствуясь новыми «мотивами», Особое совещание и изменило свои первоначальные планы. Суд в России, как правило, говорит: чего изволите-с? По этому случаю мне влепили лишь три года ссылки. Мартову — три. Кржижановскому, Старкову, Ванееву — всем по три. Лишь самому молодому из нас — Запорожцу — дали пять.

Дело в том, что перед сдачей рукописей «Рабочего дела» в набор Ванеев, у которого на дому хранился весь номер, должен был во что бы то ни стало отдать их переписчику. Делалось это для того — азы конспирации, — чтобы в типографии не было образцов почерков. Однако Ванеев не успел номер переписать, полиция проделала экспертизу и в целом ряде случаев признала руку «предварительного переписчика» — Петра Запорожца. Отсюда дознаватели сделали вывод, что он и является автором. Среди этих статей многие были написаны мною. Мы стояли с Запорожцем бок о бок в уже цитированном огромном докладе департамента полиции.

И я, пожалуй, продолжу это цитирование, так много, по моему мнению, дающее для того, чтобы реально представить себе объем и характер нашей молодой деятельности. Сколько же у нас было сил, как мы все успевали, сколько оказалось сделанным!

«Студент С.-Петербургского Технологического Института Петр Кузьмин Запорожец был деятельным соучастником социал-демократического сообщества, так называемой «старой интеллигенции», и, судя по найденным у Анатолия Ванеева рукописям, является автором противоправительственного содержания статей, озаглавленных «К русским рабочим», «Фридрих Энгельс», «О чем думают наши министры», и корреспонденций о стачках, предназначавшихся для подпольной социал-демократической газеты «Рабочее дело»; а кроме сего, написал найденное у Ульянова воззвание к рабочим «Мастерская приготовления механической обуви» и оказавшееся у Мальченко описание белостокской стачки и революционного характера восстаний под заглавием «Борьба с правительством».

По произведенному у Запорожца обыску были найдены: 1) литографическое воззвание «К прядильщикам фабрики Кенига», призывающее рабочих к стачке, 2) конспект Эрфуртской программы, 3) программы вопросов для собирания сведений о быте рабочих, 4) тетрадь, в которой рукою Запорожца записаны книги, купленные в течение октября и ноября 1895 г. для пополнения народных библиотек, причем в числе их значатся «Ткачи» (10 экземпляров), «Рабочий день» (20 экземпляров) и «Царь-голод» (10 экземпляров); в той же тетрадке сделана заметка о бывшем в ноябре собрании по делам библиотек, на котором был прочитан отчет о состоянии кассы. Вместе с тем, как выше упомянуто, у Анатолия Ванеева оказалась заметка, написанная Запорожцем «К отчету библиотечной комиссии», из которой видно, что эта комиссия занималась распространением революционных изданий.

Обвиняемый студент С.-Петербургского Технологического Института Петр Кузьмин Запорожец, не признал себя виновным в принадлежности к социал-демократическому сообществу, показал: что он никого из рабочих не знает и сходки их не посещал; из обвиняемых ему знакомы только товарищи по институту; заметки к отчету библиотечной комиссии и статей для газеты «Рабочее дело» он не писал, а рукопись о белостокской стачке и борьбе с Правительством переведена им с польского. Относительно заметок о народных библиотеках Запорожец объяснил, что он с некоторыми товарищами рассылал легальные книги в народные библиотеки; он был кассиром по сбору денег для этих библиотек и записывал купленные другими лицами книги, причем не обратил внимание на то, что в числе этих книг были нелегальные брошюры».

Если кто-нибудь из моих гипотетических читателей вник в эту обширную цитату, то он должен был обратить внимание на то, что все названные в тексте статьи принадлежат, вопреки утверждениям полицейских, не перу Петра Кузьмича Запорожца. «К русским рабочим» — Это одна из основных статей номера, написана пером помощника присяжного поверенного Владимира Ульянова. Упомянутый «Фридрих Энгельс» — это тоже моя личная работа, краткое изложение того материала, который был напечатан в женевском «Работнике». «О чем думают наши министры» — без ложной скромности признаюсь, что это тоже мой юношеский труд. Попутно я хотел бы отметить, что некие «Ткачи», найденные у Запорожца, это была всего-навсего драма немецкого писателя-классика Герхарта Гауптмана. Драма показывала в качестве коллективного героя рабочую массу. А «Царь-голод» — книга популярных экономических очерков публициста и революционера Алексея Баха. В этой книге по-народнически излагались положения теории Маркса. Это и к характеру рабочей пропаганды.

Петр Запорожец, автор такого значительного количества противоправительственных материалов, проходил по делу чуть ли не как основной руководитель, по крайней мере как основной автор и идеолог нашего «Рабочего дела». Мог ли он, по собственной воле, отказаться от такой сомнительной чести? Мог, наверное, но тогда следствие принялись бы вести более дотошно, с выявлением всех обстоятельств и появились бы новые фигуранты на роль идеолога. А ведущим идеологам давали больше. Думаю, что юноша понимал истинное распределение ролей в нашей группе и поступил в соответствии со своим осознанием долга. Запорожцу знаком был основной принцип якобинцев, который русские революционеры призывались использовать при решении вопросов тактики: perisse notre nom pour que la liberte soit sauvee — да погибнет наше доброе имя, лишь бы спасена была свобода. Петр «присвоил» славу чужих статей и получил два лишних года каторги. Ему я обязан тем, что ссылка моя продолжалась не пять лет, а только три года. Я никогда об этом не говорил, считая, что личный момент почти недопустим в политических статьях, которыми я в основном и занимался. Но теперь боюсь, что не успею, а по долгам надо платить. Впрочем, здесь я опоздал.

Я уже рассказывал, что после вынесения нам приговора произошло неслыханное и невиданное — на несколько дней мы оказались на свободе. Считалось, что это время мы должны были потратить на свидания с родными и подготовку к отбытию в ссылку. Мы потратили их совсем не по назначению: определили дальнейшие пути нашей организации, а я занимался еще подборкой книг и материалов, которые необходимо было взять с собой.

Мы, бывшие узники, не видели друг друга год или год с небольшим и вот, выйдя «временно» на свободу, даже нагло, на зло врагам сфотографировались. Эта фотография потом имела очень большой успех в наших революционных и социал-демократических кругах.

Во время этих трех дней, проведенных вместе, мы все заметили, что Петр как-то непривычно меланхоличен, а временами и неоправданно раздражителен. Мы еще не знали тогда, что это начало конца. Он не выдержал одиночки, полицейского гнета, давления самого времени, в которое он родился. Но диагноз ему был поставлен позже. В Бутырскую тюрьму в Москве, где собирали политзаключенных перед отправкой в Сибирь, по настоянию товарищей к Петру Запорожцу был вызван знаменитый психиатр Корсаков. По его заключению Запорожца освободили, и родные забрали его к себе в деревню. Вскоре он умер.

Ну давайте воскликнем: это первая жертва нашего тюремного процесса и годового пребывания в застенке! Это жертва нашей профессии. А разве он последний? Разве издерганные нервы, моя бессонница, ужасные головные боли, предчувствие смерти — все это не имеет тех же корней?

Обращаю внимание еще на одно обстоятельство: все мы во время следствия, или, как тогда называли, во время дознания, мы все демонстративно отказывались признавать свое участие в социал-демократическом движении. И это была наша выверенная и согласованная тактика, совместно выработанная в то время и узаконенная. Здесь не надо искать нашего морального сервилизма: мы имели дело с полицией.

Три дня на воле в Петербурге! Надо было подумать над разверзшейся перед каждым из нас ссылкой. Решить вопросы не только интеллектуальные — какие книжки брать, — но и самые практические: теплая одежда, лекарства, постельное белье. Ко всем нам подступал и еще один, сугубо «личный» вопрос. А не следует ли уже из ссылки уйти в нелегальщину, скрываться, потом эмигрировать? Впоследствии наши товарищи поступали так довольно часто: бежали из ссылки и Троцкий, и Сталин, и многие другие. Маячили перед глазами шпили готических соборов Европы и европейский налаженный быт? Никто еще тогда не представлял ужаса и глухой безысходности настоящей эмиграции. Я про себя знал всегда, что если можно остаться на родине, надо оставаться. Нельзя эмигрировать просто для того, чтобы переменить жизнь в надежде, что в чужой, но не опасной атмосфере станет лучше работаться и прояснятся мысли. Если мыслей нет, они и не появятся. Я понимал, что можно было уехать ради хороших библиотек — иногда я так и классифицировал города: на «хорошие», в которых четко и хорошо работают библиотеки, и «плохие», где библиотеки неудобны и порядок в них недемократичен. По моей классификации, Париж — далеко не лучший город в мире.

Я презирал людей, которые уезжали с родины ради комфорта. Но тогда, накануне самой реальной, а не умозрительной ссылки, мы осознанно решили не уходить в эмиграцию, движению предстояло еще развиваться, надо было работать и тянуть лямку здесь. Если не мы, то кто же? Какая польза была бы для российского движения от нас, очень еще неопытных и политически не вполне подготовленных молодых людей, в Европе? Оружие нашей борьбы — это наша собственная квалификация, начитанность, понимание марксизма, поэтому ссылку надо использовать для пополнения своего теоретического багажа. Стремиться в Европу нам было рановато. В Европе сидели Аксельрод и Плеханов.


Все счастливо сложилось и с самой отправкой нас в ссылку! Дело даже не в том, что некоторым из нас разрешили ехать за собственный счет. Здесь опять мама, с ее немецкой пунктуальной настойчивостью, умело и долго атаковала полицейские инстанции и упирала на то, что я не совсем здоров, и она, статская советница, готова сама сопровождать сына в Сибирь. Вода, как известно, точит камень, и такое разрешение ехать за собственный счет было мне дано. И трехдневный «отпуск» из тюрьмы, и поездка за собственный счет — льготы по тем временам были немыслимые. Другое дело, что мама потом из-за недомоганий не смогла, как всерьез предполагала вначале, поехать, но бумаги уже были выправлены, и я отправился в это путешествие вместе со своим подельщиком доктором Ляховским.

Представляет ли современная публика, что такое отправка в Сибирь за казенный счет? Это длинная цепочка этапов, по которой прошли тысячи политзаключенных. Эта дорога народного страданья совершенно не случайно была упомянута во многих произведениях нашей отечественной литературы. Даже есть народная песня на стихи Некрасова о Владимирке, и у превосходного русского живописца Левитана есть картина с таким же названием. И не по владимирскому ли этапу шла вместе с политическими Катюша Маслова, героиня «Воскресения» Льва Толстого? «Столыпинский вагон» — это, как я уже сказал, изобретение более позднего времени: плод прогресса техники и следствие расширения массы «государственных преступников». «Столыпинский вагон» однако все же имеет отношение к моему рассказу.

Вступало в строй совместное детище российской монархии и народившегося российского капитализма — Транссибирская магистраль. В соответствии с веянием времени каторжан и политзаключенных начинали перевозить по железной дороге. Сплошное железнодорожное движение было открыто уже до Красноярска. Шла обкатка «процесса перевозки арестантов», и большинство моих товарищей, отправляющихся в ссылку, прошли ее. Здесь совмещалось «новое» и «старое». Всех арестантов сначала «накапливали» в Москве, в Бутырской тюрьме. Обычно эти сборы велись в «Часовой башне». Порой здесь скапливалось до пятидесяти политиков зараз. Вот это была конференция! Вот это был обмен мнениями и сведениями! Потом все отправлялись месить грязь на знаменитом тракте. Но тут уже наступила эпоха решительных нововведений, и как раз группу социал-демократов «на пробу» первой отправили в десятидневное путешествие в отдельном вагоне по железной дороге. К этому времени я, уже прибывший самостоятельно в Красноярск, там встречал своих товарищей. Вот тут и возникла удивительная сцена, о которой не лишним букет рассказать.

Мое путешествие было довольно комфортабельно и очень поучительно. Поезда тогда ходили не так быстро, как в дальнейшем, и огромную страну можно было изучать из вагонного окна в отчетливых подробностях. Мои визуальные представления накладывались на то, о чем я целый год читал и что конспектировал: статистические сборники разных губерний России. Так что же в сознании оставалось в виде ярких, запоминающихся образов? Отдельные картины быта или та социальная и статистическая подкладка, которая стояла за самобытной народной жизнью? Что я угадывал, вглядываясь на станциях в узоры человеческих отношений, в лица пассажиров первого и второго классов, в лица кочегаров, стрелочников, дорожных рабочих, крестьян и крестьянок, пришедших к поезду, чтобы продать нехитрый продукт собственного хозяйства: кринку молока, миску соленых грибов или жареного куренка? Что я угадывал: верность этих живых картин скучному статистическому тексту отчетов и сборников или новые веяния и тенденции нашей общей народной жизни?

Как хорошо помнится это мое замечательное путешествие по России! Я никогда не писал, как уже заметил, дневников. Эта сосредоточенная внутренняя работа отнимает, должно быть, много сил и времени от основной и глубинной. Но я всю жизнь писал, не особенно жалуя этот жанр, довольно много писем.

Так что же помнится теперь по истечении нескольких десятков лет? Цитировать ли мне все по памяти, или попросить кого-нибудь покопаться в архивах и найти мои письма к матери? Мама, вопреки всем правилам конспирации, которой я ее безуспешно учил, сохранила все мои письма, видя в них живую связь с сыном. А сын даже не смог приехать перед ее смертью, чтобы проститься.

Уж коли зашла речь о правилах конспирации, напомню их для будущих революционеров. Эти правила мы вырабатывали и формулировали, обмениваясь мнениями, с Мартовым, который раньше меня стал изучать науку нелегальщины. Во-первых, никогда не называть ни друг друга, ни отсутствующих членов организации — даже когда говоришь с глазу на глаз — их действительными именами. Во-вторых, никогда не писать своим товарищам по подпольной работе «невинных» писем. В письмах же шифрованных не упоминать имен. В-третьих, не ходить по улицам с какими-либо свертками, даже самого бытового содержания. Никогда на улицах не раскланиваться со своими товарищами. Даже не бросать приветственных взглядов. Все это может привлечь внимание и к твоим товарищам, и к тебе. Никому не задавать лишних вопросов. В-четвертых, никогда не идти к месту, где ты должен быть, прямым путем. Близкий путь — это путь порою не самый верный. Ну, а пятое элементарно: в комнате надо говорить, понизив голос.

Тем не менее вернемся к письмам, которые я писал маме.

Особенно хорошо я помню станцию Обь. Огромный железнодорожный мост через широченную реку еще не был построен. На одном берегу железная дорога заканчивалась, а на другом как бы начиналась заново. Пассажиры должны были перебираться самостоятельно с западного на восточный берег реки и уже там снова брать билет до пункта назначения.

«Пишу тебе, дорогая мамочка, еще раз с дороги. Остановка здесь большая, делать нечего, и я решил приняться за дорожное письмо — третье по счету. Ехать все еще остается двое суток. Я переехал сейчас на лошадях через Обь и взял уже билет до Красноярска. Так как здесь движение пока «временное», то плата еще по старому тарифу, и мне пришлось отдать 10 р. за билет + 5 р. за какие-нибудь 700 верст!! И движение поездов здесь уже совсем непозволительное. Эти 700 верст мы протащимся двое суток. Дальше, за Красноярском, движение есть до Канска, т. е. на 220 верст, а всего до Иркутска около 100. Значит, придется ехать на лошадях, — если придется. На эти 220 верст железной дороги уходят тоже сутки: чем дальше, тем тише ползут поезда.

Переезд через Обь приходится делать на лошадях, потому что мост еще не готов окончательно, хотя уже возведен его остов. Ехать было недурно, — но без теплого (или, вернее, теплейшего) платья удалось обойтись только благодаря кратковременности переезда: менее часа. Если придется ехать на лошадях к месту назначения (это, по всей вероятности, так и будет), то, разумеется, придется приобретать тулуп, валенки и даже, может быть, шапку.

Несмотря на дьявольскую медленность передвижения, я утомлен дорогой несравненно меньше, чем ожидал. Можно сказать даже, что вовсе почти не утомлен. Это мне самому странно, ибо прежде, бывало, какие-нибудь 3 суток от Самары до С.-Петербурга и то измотают. Дело, вероятно, в том, что я здесь все ночи без исключения прекрасно сплю. Окрестности Западно-Сибирской дороги, которую я только что проехал всю (1300 верст от Челябинска до Кривощекова, трое суток), поразительно однообразны: голая и глухая степь. Ни жилья, ни городов, очень редки деревни, изредка лес, а то все степь. Снег и небо — и так в течение всех трех дней. Дальше будет, говорят, сначала тайга, а потом, от Ачинска, горы. Зато воздух степной чрезвычайно хорош: дышится легко. Мороз крепкий: больше 20 градусов. Сибиряки утверждают, что это благодаря «мягкости» воздуха, которая делает мороз гораздо легче переносимым. Весьма правдоподобно…».

Адресаты совершенно по-другому читают письма, чем люди посторонние. Между адресатом и автором письма существуют особые отношения, им обоим понятно то, что не всегда улавливают люди посторонние. На два обстоятельства в письме стоит обратить внимание.

Во-первых, хорошо начал спать, потому что появилось чувство определенности, на ближайшее время я знал, что меня ожидает, и приблизительно спланировал эти три года. Основным в личном плане было следующее: не потерять завоеванного уровня, работать над собой и продолжать то, что я делал как политический писатель. О своей работе как революционера, я не говорю, это всегда оставалось фундаментом деятельности и моих раздумий. Цель в жизни — это и есть цель жизни. Эту мою максиму, выглядящую как незатейливая тавтология, сможет понять лишь человек, сделавший выбранную однажды цель смыслом всей своей жизни.

Но вот второе было даже выделено в письме и намекало на некоторую надежду — «если придется».


Загрузка...