Глава третья

Разные университеты. Первые шаги молодого политического писателя.

Марксистские кружки.

Схватка с «друзьями народа».

Фото на память о «Союзе борьбы»


Если по чести, то моя собственная история — не даты моей жизни, а лишь даты выхода в свет моих книг. Сейчас, когда я ощущаю холодный закат жизни, эти переиздания или новые публикации случаются так часто, что радость от них истончилась. А прежде выход каждой книжки, каждой брошюры, каждой статьи или заметки воспринимался мною как замечательный подарок, как редкая удача. Так оно, по сути дела, и было. Моя первая знаменитая книжка «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» была издана на гектографе. И весь первый гектографированный тираж не превышал 250 экземпляров. А сколько возни было с этими экземплярами…

Не могу сказать, что с детства я мечтал стать писателем, но я никогда не мечтал стать архиереем или капитаном волжского парохода. Я стал писателем, работающим над темой революции и социального переустройства мира. Другое дело, что я единственный, наверное, писатель, который осуществил и воплотил в жизнь собственные химеры. Но подобное может сказать и филистер с высшим образованием, и простой обыватель. Я глубоко верю, что истинный путь человечества лежит в русле моих размышлений и социальных прогнозов, и если даже общество вернется к исходному рубежу, то рано или поздно оно встанет с колен и пройдет тот же путь. Говорят, что насильно нельзя сделать человека счастливым. Это вроде бы так. И все же так ли это?

Наверное, читатели потребуют от меня сразу признания, что еще в юности я увидел глубокую нищету и бесправие, в которых жил русский народ, и тогда же решил стать революционером и посвятить все свои силы служению Отечеству. Мысль эта нехитрая, потому что образованное общество, то, кое позже стали называть интеллигенцией, в мое время было воспитано таким образом, что мысль о бесправном народе и его тяжелой доле воспринималась любым членом этого общества с детства, с ранней юности. Россия перенакопила сострадания. Страна лишь недавно стряхнула с себя самое настоящее рабство — манифест о его формальной отмене вышел только в 1861 году, — и все еще дышало смрадным запахом угнетения. Но тем не менее уже царила эпоха общественного либерализма. Собственно, не Александр II, убитый Гриневицким, дал России формальные свободы, а русская литература. Она научила имущие классы думать о крепостном как о страдающем человеке. «И крестьянки любить умеют!» — это прозвучало как открытие. Но и дворянин через литературу открылся не только как шкурник, но и как человек страдающий. Дубровский и Гринев — это тоже целый поворот в сознании.

И у нас, в моем отчем доме в Симбирске, стихи Некрасова, романы Тургенева и Чернышевского с их народным содержанием были основополагающим чтением. Дурным тоном среди людей нашего круга считалось говорить с восторгом о самодержавии, соучаствовать в делах власти. Сотрудничество с властью допускалось лишь в таких областях, как просвещение, медицина, земское устройство и тому подобные сферы деятельности.

Не пора ли задуматься, почему так часто в XIX веке в России выступали против царей, на них охотились, как на дичь, их даже убивали? А часто ли такое происходило во Франции, Германии, Италии или в Англии в то же время? Проблемы жизни общества в тех странах уже были решены иным путем. Бомбистами руководили, по сути, не партии и кружки революционеров, а производительные силы, промышленные капиталы, которые не могли развиваться в тех условиях. Самодержавие не только невероятно впрямую давило и оскорбляло средневековыми правилами и церемониями своих подданных, но и угнетало промышленный капитал. Удивительная игра с непомерными налогами для частных предприятий и льготами для казенных. Во что бы то ни стало сразу, немедленно сорвать, не задумываясь о завтрашнем дне.

Наша семья не была исключением: мысль о посильном служении Отечеству и народу внедрялась родителями в нас, детей, сызмальства — об отце здесь не говорю, ибо его пример по созданию сельских школ в губернии хрестоматиен — и была абсолютно органичной для всех. Но все же в детстве, наверное, никто из нас не думал о судьбе революционера. Мы были только детьми своего круга. Прорвался к этой мысли вполне самостоятельно лишь Саша, но он был человеком в высшей степени неординарных, я бы даже сказал, гениальных способностей. Правда, мама полагала, что в этом определенную роль сыграл его ранний отъезд из дома — останься он с ней и под ее влиянием, она бы его уберегла. Но она — мать. Мы, все остальные дети, почти вынуждены были пойти по его пути. Но тут же заметим: на любом поприще, для любой карьеры казнь брата, обвиненного в государственном преступлении, была бы препятствием. Я это понимал всегда, даже когда вполне осмысленно поступал в Казанский университет на юридический факультет.

Факультет был выбран не случайно, хотя поступали на него в основном те, кто стремился к государственной карьере. Может быть, мне больше бы подошел философский факультет с его мировоззренческой широтой и общими вопросами, которые стали меня интересовать, но такие факультеты имелись лишь в Петербургском и Московском университетах, а уже было ясно, что мама не хотела бы отпускать меня далеко от себя. В конце концов Маркс тоже, выбирая в юности, выбрал юридический. Но многие, наверное, замечали, как нездоровые люди стремятся стать врачами, причем любострастники — почему-то даже венерологами, а люди нервные, склонные к перевозбуждениям, — психиатрами. Во мне же билось вполне естественное стремление узнать как можно больше о законах, по которым жила империя, осмыслить правила человеческого общежития, но одновременно я понимал, что я уже «меченный» обществом. Оно всегда будет на меня смотреть подозрительно, а значит, мне нужно быть во всеоружии, чтобы отстаивать свои права и права моей семьи. Тут же замечу, что профессия эта мне почти не пригодилась и не стала любимой. Казанский университет, к слову, тоже был выбран не только потому, что здесь жили две замужние сестры моей матери — Анна Александровна Веретенникова и Любовь Александровна Пономарева, но и потому, что Казанский университет заканчивал мой отец, а значит, имелся еще один аргумент, чтобы брату казненного государственного преступника в приеме было неприлично отказать. По стопам, дескать, не брата, но отца. Разве отвечает брат за брата и разве отцом обоих братьев не был выдающийся деятель просвещения, закончивший именно этот университет? Всей семьей мы переехали в Казань, когда мне пришло время продолжать образование, потому что это было сравнительно близко от Симбирска, где у нас тоже оставались корешки, в частности могила отца на кладбище в центре города.

Сомнения в том, что в это время меня зачислят в Петербургский или Московский императорские университеты, несмотря на большую золотую медаль, в семье были основательные. Университеты эти были заведениями столичными, со своей волей и тайной неволей. Государство — сильный и хитрый зверь, держащий в своих лапах граждан, и приемов у него, чтобы поиграть с беззащитным, много. Сравнение государства с машиной я придумал позднее и широко пользовался им во время написания книги «Государство и революция». Но тем не менее возвращаюсь к прерванной мысли: государству значительно труднее вторгаться в тонкую и деликатную область сознания, а особенно в тот вид деятельности, который называется писательством. Здесь, творя свои возвышенные и отчаянные химеры, я — царь. Но к этому, то есть к своему писательству, я буду возвращаться еще не раз.

Юрист не получился, получился писатель, журналист, революционер. С нашим российским государством правовым способом бороться было невозможно. Мы, как придумают мне потом «крылатую фразу», пошли другим путем.

Любая идеология, собирающаяся долго жить, стремится отделить вину и проступки одного поколения от вины и проступков другого, более молодого. И любая идеология всегда заигрывает с молодежью. Уже в молодости я способен был это просчитать и не очень волновался за судьбу своего аттестата зрелости, который должен был получить той же весной, когда палач казнил Сашу. В крайнем случае за какое-нибудь «прилежание» не получу положенной мне золотой медали.

Мое природное, но хорошо упрятанное честолюбие снесло бы и это. Но само общество при любом, даже самом коварном и реакционном режиме, всегда определенная сила, особенно если общество называет себя просвещенным. Даже в провинции интеллигенция, образованное общество хочет, видите ли, поступать так же широко и театрально, как и в столице. Мы сами с усами, и вольно да хорошо мышам, когда кот спит.

Мое гимназическое начальство в день окончания мною гимназии не осмелилось не выдать мне вместе с аттестатом зрелости золотую медаль. Оно при этом как бы сделало из этого факта акт своего собственного немыслимого свободолюбия и либерализма. Интеллигенция всегда любила демонстрировать свою якобы самостоятельность и принципиальность. Ах, а если бы только власти, всегда отличающиеся снисходительностью к мелочам, тогда чуть прикрикнули, чуть топнули ножкой, никакой, конечно, большой золотой медали мне бы и не видать. Золотая медаль эта впоследствии была заложена Надеждой Константиновной, а деньги пошли на жизнь.

Кстати, с царскими медалями нашей семье катастрофически не везло. Саша свою университетскую академическую золотую медаль продал, чтобы найти деньги на взрывчатку и оборудование химической лаборатории для изготовления бомбы. Пикантность получения моей собственной золотой медали заключалась еще и в том, что свидетельство об окончании симбирской гимназии вручал мне Федор Керенский, директор гимназии и старинный друг моего отца. Последнее тоже, как, впрочем, и во все времена, было не совсем маловажным. Федор Керенский был, между прочим, приемным отцом незабываемого председателя Временного правительства Александра Федоровича Керенского. Того самого, который скрылся потом из Петрограда в дамском платье. Вот тебе и новый поворот для романа «Отцы и дети».

Отметим, что Керенский-старший тоже не был лишен политической изворотливости. В официальной характеристике, которую надо было представлять в университетскую канцелярию, директор гимназии почему-то подчеркнул, что в основе воспитания будущего студента Владимира Ульянова лежала религия. О, здесь тоже особая статья, и, надеюсь, к этому я еще вернусь. Директор гимназии уверял, что «не было ни одного случая, когда Ульянов словом или делом вызвал бы непохвальное о себе мнение». О, милый старый хитрец-чиновник, он еще утверждает, что его бывший ученик и золотой медалист страдает «нелюдимостью» и «излишней замкнутостью». Последнее, по его мысли, расшифровывалось чрезвычайно просто: не будет вступать в предосудительные знакомства, непригоден для революционной деятельности.

Университетское начальство сглотнуло эту немудреную наживку. Но ни о какой революционной деятельности я тогда еще не помышлял.

В конце августа 1887 года в Казани была снята квартира. Их потом, этих квартир и жилищ, в моей жизни будет много. Нет смысла в этих записках поминать их все. Писать надо о том, что не может сохраниться, о фактах из первых рук, а полиция в Российской империи работала превосходно, и в недрах сыскных архивов сохранились все мои адреса, начиная с переезда в Казань. Попутно замечу, что существует мнение, будто частые перемены квартир семьей были связаны с довольно строптивым нравом моей матери и неуживчивостью с хозяевами или соседями. Мама была человеком самостоятельным, со своим внутренним миром и не хотела ни участвовать в обывательских пересудах, ни жить мещанской жизнью. Она невольно старалась отгородить свою жизнь и жизнь своих детей.

Мне нравился этот город, в котором так любопытно перемешалась наша азиатчина со стилем новой, послепетровской жизни. Это был большой университетский город. Зараза социализма сюда уже попала и разрасталась; в городе тайно жили революционные кружки. Дома я говорил, что иду к товарищам играть в шахматы. Здесь, среди казанских марксистов и народников, я заметил, как мало я сам знал. Дело, оказывается, не только в ощущениях и предвосхищениях, но и в конкретных знаниях. В молодости неловко быть хуже других, и мне пришлось крепко засесть за книги. Читал любимого мною Карлейля — певца и историка Великой Французской революции, Сеченова, Михайловского, Лаврова. Симпатии постепенно перемещались в сторону марксизма. Многое здесь вызывало раздумья, но именно в этом учении все логично вытекало одно из другого. Мысль о том, что человечество может жить по-иному, волновала. Самое сложное — написать о медленной внутренней работе, о том, как формируется крепость мировоззрения. Здесь бессмысленно приводить и отдельные эпизоды внутренней работы, и список прочитанных книг. Рано или поздно собственное мировоззрение вызревает или не вызревает вовсе.

А в Волге, как и в Самаре, пересекающей город, была все та же сладкая волжская вода.

Собственно, в Казани меня нашла революционная деятельность. Если бы сейчас я выступал не как мемуарист, а как политический деятель, я бы должен был написать целый трактат о политических силах в России того периода. И в первую очередь о деятелях предыдущего десятилетия — о народничестве.

Надеюсь, моему читателю это явление известно. Центральным звеном системы взглядов народничества была теория некапиталистического пути развития России, идея перехода к социализму через сохранение, использование и преобразование коллективистских начал сельской общины. Народники рассматривали городских рабочих как часть крестьянства. Удобно и по-домашнему.

В своем первом крупном политическом сочинении, счастливо ставшем политическим бестселлером, «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» я позже напишу о народниках: «Вера в особый уклад, в общинный строй русской жизни; отсюда вера в возможность крестьянской социалистической революции — вот что одушевляло их, поднимало десятки и сотни людей на героическую борьбу с правительством».

А героическая борьба действительно была. На крайнем ее полюсе стояла организация «Народная воля», исполнительный комитет которой — а в него входили Желябов, Перовская, Фигнер (если новая, советская власть этого еще не сделала, то надо обязательно в центральных городах России назвать улицы именами этих героев!) — постановил своей ближайшей целью изменение политического строя в стране. И путь этого изменения лежал, по их мнению, только через цареубийство. Кое-что в этом было справедливо: просто так, без драки и насилия, власть не отдают. Ни в старые времена, ни в новые.

Вот это был замах! За два года — 1880 и 1881 — Исполнительный комитет подготовил 8 покушений на Александра II. 1 марта 1881 года Александр II был убит. А через несколько месяцев Александр III издал манифест о незыблемости самодержавия. Вот это ответ!

Каракозовский выстрел — в 1866-м; волна народнического движения, волнения рабочих на Семенниковском заводе в Петербурге — в 74-м; политическая демонстрация в Петербурге же на похоронах студента Чернышева, демонстрация «землевольцев» и рабочих на Казанской площади — в 76-м; речь Петра Алексеева — в 77-м; выстрел Веры Засулич в Трепова — в 78-м; взрыв в Зимнем дворце, произведенный Халтуриным, — в 80-м. Общество накалено и жаждет перемен, а правительство говорит о незыблемости!

Потом и практика, и теория доказали ошибочность террора, но заслуга народовольцев, разгромленных правительством в 81-м, состоит в том, что это были прямые выступления против царизма и переход к политической борьбе. Мы все говорили о колоссе на глиняных ногах, но кто-то должен был в этом убедиться. Кто-то первым должен был в этот колосс ткнуть пальцем.

В конце декабря 1885 года в Петербурге возникла «террористическая фракция партии «Народная воля» — это и была группа Саши. В ее программе, кроме утверждения террористической борьбы, уже и признание капитализма в России свершившимся фактом, а рабочего класса — «ядром социалистической партии». Вот они — народовольцы и их наследники! Надо признаться, что я всю жизнь был под обаянием их решительности и нравственной чистоты. Здесь я замечу, как часто наше внутреннее, сокровенное, наши симпатии и привязанности, в конце концов наши детские представления берут верх над рациональным, теоретически выверенным, бунтуя против нашей логики и опыта…

Обучение в Казанском университете было, естественно, платным. К этому времени, но еще до несчастья с Сашей, мама уже подала прошение попечителю Казанского учебного округа, в котором изложила свои обстоятельства после смерти нашего отца: «Нужно жить, уплачивать деньги за погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который, окончив курс в Симбирской гимназии, получил золотую медаль и теперь находится в Петербургском университете, на 3-м курсе естественных наук, занимается успешно и удостоен золотой медали за представленное им сочинение». И вот после этого прошения была маме назначена довольно большая пенсия — все-таки отец 30 лет прослужил по ведомству министерства народного просвещения.

Она получала эту пенсию до 1916 года.

Казалось, если не роскошествовать, а мы-то уж никак не роскошествовали, то жить было можно. Но из 100 рублей пенсии по 40 рублей мама пересылала в Петербург Саше и Анне, кажется, 2 рубля стоила пересылка, а на остальные 18 рублей надо было кормиться всем нам пятерым, уплачивать за освещение, за обучение Оли в гимназии, за дрова. Пришлось даже на время сдать половину симбирского дома жильцам.

О тех невероятных денежных трудностях, которые мы испытывали после смерти отца, свидетельствует такой факт. Незадолго до кончины он прочел в газетах о пожаловании ему ордена Святого Станислава, но мама не смогла выкупить согласно существовавшим правилам орденские знаки, потому что они стоили 150 рублей.

Когда мы переехали в Казань, симбирский дом был уже продан и вырученные деньги положены под проценты в банк. Были еще, конечно, небольшие доходы от имения деда, но они были ничтожны. На долю каждой из пяти сестер-наследниц приходилось около 45 десятин. Вот и все доходы, и этого должно было хватать и на обучение детей, и на жизнь.

Дедово имение находилось в 40 верстах от Казани — это тоже один из мотивов переезда, — в деревне Кокушкино. Сестре Анне пятилетний гласный надзор в Сибири был заменен по ходатайству матери — как мама успевала все! — высылкой в эту деревню. Здесь же после ареста, исключения из университета и опять-таки высылки прожил и я неуютную зиму 1887/88 годов. Все собрались вместе.

Студенческие волнения в Казани в декабре 1887 года — это докатившиеся сюда волны сильнейших возмущений молодежи Петербурга. Годы были в общественном смысле сложные. «Народная воля» разбита, социал-демократическая партия в России еще не народилась, массы еще не выступили на арену борьбы, студенчество было единственным слоем общества, в котором периодически выплескивалось недовольство устройством жизни. И после петербургских событий оно не спало, а во время летних каникул расползлось по городам России. Так расходится инфлюэнца в благоприятное для нее время года. Через эти смутные студенческие беспокойства много молодежи пришло в революцию.

Царское правительство невольно делало все, чтобы революционизировать молодежь, и удивительно тонко направляло ее в сторону социал-демократии. Кстати, и Саша, не очень помышлявший сначала об участии в переустройстве мира, как я уже говорил, всего-навсего пошел на Волково кладбище на «чествование», выражаясь языком полицейских протоколов, «25-летней годовщины смерти литератора Добролюбова».

Ну, поговорили бы студенты, ну, посотрясали бы воздух. Разве мало было в российском отечестве, да и в просвещенной Европе таких сходок, которые ни к чему не вели? Благородное и молодое студенческое либеральное сердце вспомнило замечательного литератора, умершего молодым, которому были свойственны демократические, свободолюбивые порывы. А правительство жестоко эту демонстрацию, состоящую из мальчиков и девочек со всей России, обучающихся в Петербурге, разогнало, как мелких торговцев, не приносящих дани околоточному.

Филеры в гороховых пальто, тупые, как березовое полено, полицейские, румянолицые от свежего степного воздуха донских и кубанских степей казаки — против зеленой молодежи, собравшейся возле могил любимых писателей, чтобы попроизносить речи. По словам моей сестры Анны — они с Сашей на этой демонстрации были вместе и от Волкова кладбища шли рука об руку, — именно это событие толкнуло старшего брата на путь террора: иначе с этим государством не договоришься, пусть и царь, и его сатрапы почувствуют, как это больно и жестоко.

Принято говорить, что здесь присутствовал юношеский максимализм. А дальше известно — суд, разбирательство, Сашина речь, казнь рано утром 8 мая 1887 года в Шлиссельбургской крепости. Могила, закиданная негашеной известью. Известно высказывание великого Менделеева: революция лишила его двух выдающихся учеников — Кибальчича и Ульянова. Отчего же все-таки лучшие шли в революцию?

Страна, в первую очередь студенчество, ужаснулась содеянному. Ужаснулась и заграница. Об этой казни писали английские, французские, швейцарские, польские газеты. Можно понять психологию русского студенчества: такой юный, и все же их брат, студент! Волна стихийного недовольства прокатилась и пророкотала по университетам. К декабрю она докатилась до Казани. Предлог, как обычно, был самый ничтожный. Всегда предлог в одном: пышные и велеречивые декларации правительства со словами отеческой любви к народу и — контрастом — конкретные действия этих же властей. Новый университетский устав 1884 года делал университетскую жизнь похожей на жизнь солдатских поселений. В частности, были запрещены любые студенческие организации, в том числе невинные студенческие землячества. Но я уже являлся членом самарско-симбирского землячества и был избран в общеуниверситетский союз землячеств.

Казанское студенчество на этот раз возмутилось одним из университетских инспекторов, действовавшим с особой и ненужной прямолинейностью. Кто-то из студентов пострадал от этого педеля, администрация встала на защиту прохвоста, собралась кучка молодого народа, для которого важно было не только защитить права пострадавшего, но и погорлопанить, побузить, «впаять» администрации, продемонстрировать ей, негоднице, что, несмотря ни на что, мы, дескать, не крепостные, а свободные люди. Потом к этим крикунам присоединились и другие, более медлительные, обстоятельные, но это были те, у кого в душе уже давно накипело. Их молчаливая решимость подогревала толпу. Все произошло спонтанно, ничего заранее не планировалось. Я не был в этой истории зачинщиком. Может быть, только внутренняя решимость, накопившийся гнев, неосуществленная, подкорковая месть, как разряды электричества с блестящих шариков школьной электрической машины, соскальзывали с меня, волнуя окружающих.

С сентября, когда начался учебный год, я ни с кем из моих соучеников по-настоящему еще не сдружился. Я был братом одного из народовольцев, казненных на рассвете в Шлиссельбурге. На меня смотрели по-особому, не как на всех. Когда образовалась студенческая толпа, я не стал хорониться за спинами товарищей — вроде бы и здесь, но не на виду. Звонок напрасно гомонил о начале лекции. Инспектор потребовал разойтись, никто расходиться и не подумал: одни потому, что здесь было интересней, чем на лекциях, другие из-за решимости, третьи потому, что испытывали томительное духовное неудобство, в конце концов мы ведь все либералы.

Я почти все время молчал, хотя по взглядам товарищей чувствовал, что от меня все чего-то ожидают, может быть, даже речей. А что я должен был сказать? Говорить надо, когда есть мысль и есть воля. Я только все время чувствовал, что с этой студенческой стачки начнется для меня какая-то иная жизнь. Сама судьба ставила для меня пределы и делала выбор. Когда студенчество ринулось в актовый зал на сходку, я был в первых рядах.

Документы, само наличие которых лучше всего показывает душную полицейско-фискальную атмосферу университета, фиксируют среди многих поведение и студента Ульянова: «бросился в актовый зал в первой партии», «один из активнейших участников сходки, очень возбужденный».

Я знал, что это так просто мне с рук не сойдет, и думал о маме, которой, видимо, теперь уже я прибавлю волнений. Мало ей, что после казни Саши и Аню сослали. Правда, как я уже писал, заменив высылку в Сибирь жизнью под постоянным полицейским надзором в деревне Кокушкино. Я тогда не предполагал, что через несколько дней окажусь в этих же заснеженных местах. Я стал в семье третьим, кто вступил в конфликт с империей.

Снова, как всегда, начальство потребовало разойтись и приступить к занятиям. Никто, естественно, не разошелся.

Власти четко классифицировали то, что произошло в Казанском университете: бунт. Когда надо, они проявляли завидную оперативность, а если имели дело с людьми беззащитными — бестрепетную решимость. В ту же ночь, с 4 на 5 декабря, меня вместе с другими «зачинщиками», числом около сорока, арестовали, и несколько дней мы провели при участке. Декабрь всегда чреват народными выступлениями и знаменателен для русской революции. Много позже я напишу: «Декабристы разбудили Герцена…» Эту цитату наверняка наизусть выучат несколько поколений.

Сразу же после случившегося мама, как всегда, отправилась хлопотать. По-моему, для этих хлопот у нее было специальное черное парадное платье и шляпа — траур по мужу, траур по Саше и туалет для официальных выходов. Помню, как она уезжала из Симбирска в Петербург хлопотать о Саше. Сколько нужно было иметь достоинства и внутренней уверенности, чтобы входить в высокие министерские кабинеты с поднятой головой. Как она билась за своего сына, даже попыталась записаться на аудиенцию к императрице. Если подумать, здесь интересное схождение звезд. Мать государственного преступника — вдова статского советника. Существует семейный апокриф, что власти вполне определенно и даже льстиво обещали сохранить ее сыну жизнь, если Саша напишет царю покаянное письмо или прошение о помиловании. Пропагандистский план правительства, где пропагандистский акт и жизнь стоят приблизительно одно и то же. Я, кажется, уже высчитывал возраст «помилованного» брата к первой русской революции. Если бы Саша поступился принципами, то ко времени октябрьского переворота ему не исполнилось бы и 50 лет. Почти в таком же возрасте декабристы, получившие помилование после смерти Николая I, выходили на волю и возвращались из Сибири. Но с чем в душе вернулся бы он?

Мамины хлопоты почти всегда не увенчивались успехом. Может, это и к лучшему? Зоркое университетское начальство обладало специфическим зрением. Оказывается, инспектор во время волнений видел меня не только «в первых рядах», но «почти со сжатыми кулаками». Я до сих пор размышляю об этом «почти». Что такое «почти сжатые» кулаки, как они выглядят?

Однако мамины «ходатайства» не всегда были неудачными. В конце концов, любой чиновник имел детей и вынужден был считаться с болью родителя о потерянном ребенке. Чиновники явственно понимали также, что именно семья с ее традиционным консерватизмом имеет наибольшее влияние на молодого человека. Вот так по ходатайствам мамы Аня вместо Сибири очутилась в Кокушкино. Здесь же оказался и я. «Распорядитесь… учредить строгое негласное наблюдение за высланным в д. Кокушкино Лаишевского уезда Владимиром Ульяновым» — это указание директор департамента полиции направил начальнику казанского губернского жандармского управления. Началась моя долгая жизнь под «негласным наблюдением».

Царский суд был невероятно скор: полиция выслала меня в Кокушкино уже через три дня после ареста. Молодого человека с «почти сжатыми кулаками» подальше от города. По дороге я предвкушал встречу с Аней и то, какой прекрасной, чистой, наполненной занятиями жизнью мы будем жить. Мама не была бы мамой, если бы тоже не бросила город, квартиру, которую мы только обживали, и в середине зимы вместе с нашими младшими не переехала в свое «родовое имение». Мне кажется, мама не только хотела делить со своими детьми их трудности, но и попросту не хотела спускать с них глаз.

Кокушкино принадлежало всем пятерым теткам: дед, покойный Александр Дмитриевич Бланк, о котором я уже писал, был чадолюбив. Постоянно хозяйничала в Кокушкино Любовь Александровна Бланк, по первому мужу Ардашева, а по второму — Пономарева. Собственно, во флигеле, по семейному разделу доставшемся ей и хоть как-то приспособленном к быту, мы и поселились.

Я еще раз повторяю, что поиск жизненного призвания — это сложный и трудный для человека процесс. В Кокушкино стало ясно, кем мне никогда не быть: путь чиновника, профессора на университетской кафедре мне навсегда закрыт. Под подозрением не только покойный брат и сестра, но и я сам. Но заниматься стоит только тем, к чему тебя влечет, что всерьез и по-настоящему волнует твое сердце. О, как я благословляю Кокушкино, эту суровую безлюдную зиму, этот холодный, неуютный быт.

Для меня было важно отделить свой взгляд на вещи и обстоятельства русской жизни от ненависти к бездушным персонажам царского дома. Гуманизм и чадолюбие царя по отношению ко всем своим подданным? Но это лишь милый невинный миф, поддерживаемый официальной идеологией и церковью. Бестрепетно нарушив первую христианскую заповедь «не убий» и казнив моего старшего брата, христианский царь поступал по-ветхозаветному, но, с другой стороны, он лишь защищал спокойствие своих собственных детей, их кружевные платьица и панталончики, их детскую искусственную военную форму, их шотландских пони, их гувернанток и дядек, свой собственный государев высокопородный избыточный распорядок жизни и привычки. Слишком уж много появилось этих разночинных молодых людей и девиц, требующих какого-то туманного равенства. А какое же равенство может существовать для единственного самодержавного хозяина русской жизни?

Стать революционером можно, идя за товарищем, испытывая в сердце ненависть и отчаяние, но можно, холодным взглядом обозрев собственную страну, сравнив порядок в ней с другой и в других странах жизнью, уже потом твердо решить, что для страны и людей жить так дальше нельзя. Отыскать в себе или сформировать убеждения, внутреннюю неколебимую силу — не менее трудно, чем влезть на гору или пешком дойти до Владивостока, города нашенского. Ну а как быть? Где найти людей, которые справятся с железной машиной государства? И отыскиваемы ли они?

Что там написал Саша в своем манифесте? Попробую перефразировать или вспомнить две цитаты из работы, с которыми, конечно, по существу глубоко согласен. Я привожу их, чтобы потом не говорить постоянно о собственных убеждениях и не клясться в их искренности. Все это и мое, но все это и фамильное. А потом пусть психологи и логики размышляют, почему в семье читают одни и те же книжки и образ мыслей вырабатывается почти общий.

Итак, Саша: «К социалистическому строю каждая страна приходит неизбежно, естественным ходом своего экономического развития; он является таким же необходимым результатом капиталистического производства и порождаемого им отношения классов, насколько неизбежно развитие капитализма, раз страна вступила на путь денежного хозяйства». Это, конечно, опосредованная мысль Маркса.

Так же, как и другая Марксова мысль, которую Саша, народник, употребил применительно к России. Вот где обжигающая своей очевидностью для новой России идея: «Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменение общественного строя, борясь за свои экономические нужды, но и в политической борьбе настоящего он может оказать самую серьезную поддержку, являясь наиболее способной к политической сознательности общественной группой. Он должен поэтому составить ядро социалистической партии… и пропаганде в его среде и его организации должны быть посвящены главные силы партии». Так кто же все-таки это сказал применительно к России — великий Маркс, я сам или мой брат Саша?

Конечно, общественные идеи, вызрев, витают, как говорится, сами по себе в воздухе. Но все же — почему такая близость мировоззрений? Саша, Саша… Что связывало нас и что разъединяло? Почему мы не были в юности так близки, как мне бы хотелось? Какие грехи лежат на мне, если, только что став предсовнаркомом, я выписываю из бывших архивов охранки его судебное и следственное дело и на полночи окунаюсь в него — постигаю ранее неизвестное?

Моим будущим биографам наиболее трудно придется с этим вот моим сидением в Кокушкино, закончившимся переездом почти через год снова в Казань. Чем всю зиму и лето 1888-го занимался молодой человек, ставший потом теоретиком и лидером партии большевиков? Почему так трагически власти все это просмотрели? Власти понимали, что и дворяне бунтуют, но именно потому, что дворяне, к ним неприменим мелочный гнет.

Несмотря на мои неоднократные просьбы, в Казанском университете меня не восстановили («при выдающихся способностях и весьма хороших сведениях ни в нравственном, ни в политическом отношении лицом благонадежным признан пока быть не может») и учиться в другом университете не разрешили («Уж не брат ли того Ульянова? Ведь тоже из симбирской гимназии…»), но вернуть на проживание в Казань сочли возможным. С одной стороны, было удобно и властям — потенциально опасный человек на их бодром полицейском пригляде, и к нему не надо, как в Кокушкино, раз в неделю гонять пристава для «негласного наблюдения», а с другой стороны — это уже выгоды не обмишулившихся властей, а мои личные — в Казани теперь были рабочие и марксистские кружки, в которых я немножко поварился.

Узнал ли я тогда рабочую и народную жизнь? Все мои будущие воспоминатели будут напирать на это — узнал, узнавал! Так всем проще и понятнее, и биографам в первую очередь. Но разве не существует некий принцип аниципации, некоего врожденного знания? Возможности человека, наделенного даром мгновенной реставрации целой полосы или тенденции жизни по одному слову, по крошечной картинке, по обмолвке собеседника. Мне это — не хвастаюсь, а просто констатирую — с детства было дано, и это, если хотите, был щедрый дар родителей и природы. А что народная жизнь, что опыт, вроде бы почерпнутый из моих собеседований с Марком Елизаровым, мужем моей старшей сестры, выходцем из крестьян, — Анна Ильинична, с ее любовью к распределению жизни по пунктам, обязательно напишет об этом в своих, наверное, уже готовящихся воспоминаниях, — что мои многочисленные встречи с рабочими?! Все эти такие интересные встречи давали только импульс. Народную жизнь нельзя узнать наскоками и разведкой, в ней надо вариться и жить самому. Может быть, здесь сыграли решающую роль мое происхождение, кровь предков по отцовской линии, крестьян, потом мещан и купцов? К этому можно будет еще вернуться. Но в пасть недоброжелателей брошу сразу: хотя и крестьянский внук, но ведь и гвоздя не умел всю жизнь забить, молотка и лопаты в руках не держал даже, а в Кокушкино так и не научился запрягать свою лошадь Буланку.

Потом, после Казани, была четырехлетняя жизнь в Самаре. Полагаю, что на решение мамы о переезде опять повлияло ее стремление отгородить меня от нежелательных и предосудительных казанских знакомств.

Я пробыл в Самаре до осени 1893 года, когда окончательно переселился в Петербург, соединив свою жизнь с работой профессионального политического писателя и революционера. К этому времени вся внутренняя работа была проведена. Мысли уложились, накопились необходимые знания, а что значат даже самые обширные знания без убеждений? Склад без ключа, груда товара, на который нет продавцов. Убеждения переросли в инстинкт. Что было хорошо власти, то не могло быть хорошо народу. Что было любо царю и его семье, не могло быть любо мне и моей семье, которая имела с этим царем определенные счеты. А потом всю жизнь будут говорить о поразительном политическом даре Ленина, о его умении анализировать действительность и выстраивать политические факты. К этому времени меня уже безошибочно, как птицу во время перелета, вел инстинкт революционера, всегда чувствующий, что надо сделать, чтобы прекратить эти безобразия вялотекущей жизни.

Для биографов здесь мало материала, потому что мало действия. Оно, это действие, имеет внутренний, а не внешний характер. Например, книжный шкаф покойного дядюшки, мужа моей тетки, А. П. Пономарева, в Кокушкино, шкаф, в котором хранилась масса старинных журналов с ценнейшими статьями. Не отсюда ли возникли наметки моих гектографированных «тетрадей», которые принесли мне первую известность — «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» с подзаголовком «Ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов»? Естественно, в дядюшкином шкафу этих статей не было, но ведь идеи возникают на определенном фоне, мысли и предметы, как через слюду, просвечивают одно через другое.

Я помню эти бесконечные зимние вечера в Кокушкино, когда в нагретой печью комнате собирались все, вся семья, и на столе горела керосиновая лампа! Сколько наслаждения и умственной здоровой гимнастики дает спокойное чтение и сколько можно узнать, если только несколько снежных месяцев плодотворно и собранно просидеть над книгой при свете керосиновой лампы! Иногда с оказией приходила почта из Казани. Мы были подписаны в казанских библиотеках, и казанские знакомые и наши родственники, упаковав книги, газеты и почту в «пещер» — ивовую корзинку с крышкой, — пересылали нам этот бесценный груз в «ссылку». Сколько радости было, когда распаковывался, еще дыша с мороза холодом, этот «пещер» и как дружно вся семья сидела за столом и писала ответные письма, если уже утром «пещер» отправлялся обратно.


Я никогда не любил писать личных писем. Даже из-за границы с моими родными регулярно переписывалась Надежда Константиновна, а не я. Мне казалось, что я отрываю в этот момент себя от призвания, от моей собственной писательской работы, которая поглощала много времени. У меня не было выбора стать кем-либо, кроме как писателем, но был ли у меня художественный дар?

Должен сказать здесь прямо: такого дара я в себе не видел, реалии жизни и логика ее бытового построения переламывали желание что-то выдумывать и рисовать, как у большинства писателей, характеры «из головы». Сама жизнь задавала некоторые увлекательные задачки, и их надо было решать. Моим уделом была журнальная публицистика и предел мечтаний — опыт Михайловского, с которым мне потом пришлось схлестнуться. Это была проба сил, но до этого была другая проба, может быть, с точки зрения публики менее удачная, но мне даже более дорогая. Так мать больше любит не последнего, а неудачливого ребенка.

К сожалению, время постепенно стирает все различия. Пройдет каких-то 50-60 лет, и такая очевидная для нас, понятная, а иногда и вопиющая разница между социал-демократами и социал-революционерами истончится. В конце концов, и там и там такое привлекательное, дышащее свежестью свободы для всех словечко, как «социализм». Именно оттого в этом месте моих «умственных» воспоминаний я собираюсь сделать небольшой экскурс в прошлое, а точнее, в историю политических учений России.

Следует ли здесь уходить далеко назад и вспоминать предшественников — Степана Разина и Емельяна Пугачева? Наверное, надо, коли сама народная память очень цепко держится за эти воспоминания, и чуть не в каждом застолье поет про лихого вожака Стеньку и его персидскую княжну. Мы, революционеры-партийцы, помним всех предтеч нашего дела, и совсем не случайно празднование 1 мая 1919 года мы начали с того, что на Лобном месте, напротив Кремля, открыли памятник народному герою, который был казнен в Москве варварской казнью — четвертованием.

Это был один из первых борцов против русского капитала, сумевший поднять знамя восстания крепостных крестьян над почти всем Поволжьем. Он был ярким героем, этот легендарный Стенька, запомнившийся народу, но еще более опасным для царизма был Емельян Пугачев, современник матушки-императрицы Екатерины. Границы пугачевского восстания были обширнее — Саратов, Самара, Симбирск, Казань, Царицын, и все это от Западной Сибири, от Урала. Какие несметные народные силы были задействованы в этих восстаниях, какие огромные пространства были покорены бунтующими! И тем не менее и у этого восстания, как и у десятков и тысяч других, вспыхивавших в прежние времена, не было надежды на победу.

Почему каждый раз крестьяне проигрывали? Объяснять это — значит, демонстрировать прописи, уже старательно отработанные историей. Собственно, причина лежит в крестьянском миросозерцании. Как бы ни было крестьянину тяжело, но мир для него, как смена времен года с соответствующей пахотой, уборкой урожая, посевной или зимними работами, неизменен, как был неизменен для его отца. Прямой и явный враг крестьянина был помещик, крестьянская мечта — владеть, хотя бы как маленький помещик, землей. Пошли крестьяне за самозванцем Пугачевым не только потому, что крепостной быт был тяжел, но и потому, что хотели быть верны «законному царю», а именно за него, за Петра III, «разжалованного», а потом и убитого мужа немки Екатерины II, Емельян Пугачев себя и выдавал. Крестьянин по своим глубинным убеждениям был монархист и землевладелец. Исторически в каком-то смысле это был «скомпрометированный» класс. Он был чужим, конечно, для радикальных революционеров, даже если не вспоминать знаменитое Марксово соображение в «Манифесте» об «идиотизме деревенской жизни».

Русская социал-демократия опиралась на другие силы — на нарождавшийся класс рабочих. Рабочие растворялись в массе крестьянства, и казалось, что их доля совсем несущественна, но в такой большой стране, как Россия, это были миллионные цифры. В конце века соотношения были таковы: около одного миллиона рабочих и семьдесят пять миллионов крестьян. Выставлять для борьбы одного человека против семидесяти пяти — бессмысленно, но один миллион человек уже сравним в битве с семьюдесятью пятью миллионами. Следовательно? Надо было просто взглянуть на ситуацию под другим углом зрения.

Отличалось ли русское крестьянство от своих собратьев в Западной Европе, на родине всех великих социалистов? Да, пожалуй. Да, определенно. Собственно, в этом отличии, почти, впрочем, мнимом, и заключалась суть наших разногласий с эсерами, ставшими преемниками народников.

Лицо капитализма в Англии, Франции, Германии уже было до боли ясно. Заглянув в него, наша революционная интеллигенция ужаснулась и интенсивности эксплуатации рабочих, и наглым, бесчеловечным формам этой эксплуатации. У нас секли, брили лбы, отправляли пороть на псарню. Именно в деревне и у нас, и за рубежом рекрутировался рабочий класс. Работные дома, описанные Диккенсом, трущобы, непомерно длинный рабочий день, высасывающий из человека полностью силы, — вот признаки молодого капитализма. Неужели все так же пойдет и в России с ее признаками патриархальной жизни, умильной этнографией? К сожалению, так уже шло, но с этим очень не хотелось соглашаться. В конце концов, это была наша родина и наш народ. Всех задумывающихся над судьбами России отвлекала мысль об исключительности русского пути, о тех коллективистских началах, которые народ всегда, исконно нес в себе. Действительно, с XV века в России существовала крестьянская община. Пословица «На миру и смерть красна» — как раз об этом. Так, может, нас минует грохот «западного» капитализма? Община нарезала под обработку общинные земли, распределяла участки выпасов и заготовки дров, выделяла рекрутов. Может быть, все у нас пойдет по-другому и Россия проскользнет к развитому промышленному производству своей дорожкой? Но, во-первых, капитализм в России уже давно и победно шел, а во-вторых, капитализм не имеет национальности, собирает он, конечно, свои богатства в различных странах по-разному, но с одинаковой степенью непримиримой жестокости.

Народникам казалось, что к социализму, к всеобщей достойной жизни можно прийти русским путем, минуя капитализм, который вроде бы в России не приживается. Крестьяне по-прежнему ходят в лаптях и водят хороводы. Народничество было очень популярным движением, поскольку не подразумевало каких-либо потрясений. Одна жизнь плавно переливалась в другую, как бы некое почти добровольное перераспределение богатств. Россия, казалось народникам, может в своем развитии пропустить капитализм, избежать классовой войны и вплыть в аграрный социализм. Поэтому надо этот от природы «социализированный» народ подтолкнуть к революции, к изменению своей жизни, к этому самому перераспределению богатств. Но народ, этот самый социализированный крестьянин, к которому молодые девушки-курсистки и юноши-студенты стали приходить, внедряться под видом фельдшериц и учительниц, писарей и учителей, как только они заводили в селах и деревнях разговоры против конкретного помещика, за более справедливое распределение земли и угодий, этот самый патриархальный крестьянин, на радость ухмыляющимся в усы властям, революционную передовую молодежь сдавал в лапы сельским приставам. Это, вроде, было противно логике, этике, даже христианству, но это было.

Надо сказать, что у народнического направления имелись очень сильные союзники. Самым парадоксальным из них, хотя формально не связанным с направлением, был великий писатель граф Лев Николаевич Толстой, о котором я много позже скажу, что он был «гениальным художником и никуда негодным философом». Так оно по сути и было. Надеюсь, что эти слова запомнит не одно поколение. Я тоже умею отделять свои интересные мысли от проходных. Именно как гениальный художник Лев Толстой и предсказал революцию. Именно он, кажется, в 1886 году сказал, что если проблема бедности в России не будет решена, последует разрушительная и убийственная революция рабочих. Даже своими патриархальными крестьянами он доказал, что капитализм уже пришел, а картинами разложившегося общества точнее, чем кто-либо еще из публицистов или философов, показал неизбежность смены жизненного порядка. Так что давайте отдадим должное: революция произошла не по Владимиру Ленину-Ульянову, а по Льву Толстому. Каждому отдадим свое, а мы с графом поделимся текущей славой.

Как ко всем этим специфическим идеям относился современник народников Карл Маркс?

Вера Ивановна Засулич — я встретился с нею, как уже отмечал, во время своей первой поездки за границу в 1895 году, — к которой Маркс в переписке обращался не иначе как «дорогая гражданка», перед переходом от народничества к марксизму неоднократно задавала галантному собеседнику вопрос о русской общине. Ответ Маркса, знавшего русский язык, читавшего русские книги и следившего за русской жизнью, был, как всегда, определенен и справедлив. По этому ответу можно еще раз убедиться в исключительной верности его учения. «Анализ, данный в «Капитале», не содержит, — писал Маркс на французском языке своей русской корреспондентке в Женеву, — аргументов ни в пользу сельскохозяйственной общины, ни против нее, но специальное исследование этого вопроса убедило меня в том, что община является краеугольным камнем общественного возрождения России; однако для того, чтобы община могла служить таковым, она должна быть избавлена от ныне действующих зловредных влияний, а затем ее следует обеспечить нормальными условиями для стихийного развития».

«Нормальными условиями» в России были беспредельный гнет самодержавия, взяточничество, бюрократия и некомпетентность чиновничества. По этому поводу нечего особенно и говорить. Сохранились, конечно, различные статистические справочники, выкладки специалистов, доклады разнообразных ведомств, но есть и великая русская литература, которая свидетельствует о бесправности бытия и неимоверном давлении государства и властей. У Глеба Успенского, у Салтыкова-Щедрина, у помянутого уже Льва Толстого это изложено доходчивее и лучше. И значит? Ах, этот типично русский вопрос: что делать? Впоследствии мне понадобится эта формулировка, найденная Чернышевским, но тогда, в своей самарской юности, я не мог четко предположить дальнейшего пути. Я, естественно, не знал еще ответа Маркса Вере Ивановне Засулич и что в русской общине уже разочаровался и ближайший соратник Маркса Фридрих Энгельс. Меня вели инстинкт и ощущение, что на смену феодально-крестьянской России идет Россия капиталистическая и дни крестьянской коммуны в преддверии расслоения крестьянства сочтены. Но чувствования и ощущения не являются доказательствами, они не аргументы, а лишь обертоны в споре. И тогда я решил исследовать все это сам. Это было очень самонадеянно. Я поставил перед собой невероятно честолюбивую и тяжелую задачу. Но юность не боится ни авторитетов, ни препятствий.

Это неверно, что какая-либо юношеская работа, сделанная с увлечением, пропадает и перестает нам служить. Разве не идеями и переживаниями юности живем мы потом всю жизнь? Ослепительные догадки юности в дальнейшем лишь требуют подтверждения и обоснования. Мы только не можем предположить, какой стороной в нашей судьбе это отзовется.

В 1893 году, в конце самарского житья, я написал первую серьезную работу, которую считаю и своим первым писательским трудом. Одновременно это работа и ученическая. Работа эта — «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни. По поводу книги В. Е. Постникова «Южнорусское крестьянское хозяйство» — не нашла в свое время издателя, хотя я и уверен, что еще будет напечатана. Если умру от теперешней болезни, то наверняка ЦК примет решение о выпуске моего полного собрания сочинений, и в нем работа, думаю, окажется.

Она не принесла мне особого признания, хотя ходила по рукам среди интересующихся политикой молодых людей и мои сверстники ее хвалили. Был, конечно, жгучий интерес молодого ума к вариантам устройства общества. Но здесь я еще искал свой стиль, метод исследования предмета, раскованность и свободу журналиста, приемы. Попутно я твердо убедился: с общиной в России все закончилось, в патриархальном бородатом мире крестьян наступило жуткое расслоение, грядущая индустриализация сделает крестьянина или мелким собственником, или пролетарием. Здесь у меня хватило сил и доказательств. А раз так, значит в России идет рост рабочего класса, возникает база для социальных преобразований. Значит можно, опираясь на эту тенденцию, на пролетаризацию, на рабочих, рискнуть, если представится случай…

Я еще тогда не знал, что в 1885 году Энгельс высказал, касаясь российских дел, экстравагантное мнение, что, дескать, в этой стране «горстка» решительных людей могла бы «произвести революцию». Решительные люди в стране были всегда, семье Ульяновых тоже решительности было не занимать.

Но все это рассуждения сегодняшнего дня. Вряд ли у меня в то время были очень уж серьезные и так далеко идущие намерения. В 23 года молодой человек принимается отращивать бородку, начинает довольно быстро лысеть, и ему хочется определиться с призванием писателя-публициста. Получится, не получится? Есть ли, кроме гимназической вымуштрованной сноровки, Божий дар к расстановке слов или его нет? Мы ведь все знаем, что людей, прекрасно будто бы говорящих, немало, но попробуйте такого говоруна посадить за чистый лист бумаги, какая неинтересная и пошлая пойдет нудятина. Дар требовал проверки. Одним словом, было много нерастраченных молодых сил, имелись дерзость и злость, уже были накоплены довольно обширные знания. Впрочем, интерес к этому у меня имелся всегда, и, может быть, отсутствие в свое время планомерного сидения на лекциях в университетских аудиториях привело к библиотечной страсти? Париж, Лондон, Женева, Цюрих — залы библиотек этих городов мне известны очень хорошо. А многие знания, как известно, рождают не только много печали, но и слишком много размышлений о несовершенстве всеобщего устройства. Куда ни кинь, мне необходимо было сводить счеты с царизмом. А тогда я просто хотел что-нибудь исследовать, но, естественно, в русле моих интересов. Что?

И тут совершенно случайно мне попалась сравнительно свеженькая, вышедшая в Москве в 1891-м книжка некого В. Е. Постникова о южнорусском крестьянском хозяйстве. Здесь нужен особый глаз, чтобы книжку заметить, и особый интерес, чтобы ее прочесть. Нет, не случайно книжка эта приплыла из Москвы в Самару.

Ах, эта русская интеллигенция, которую я никогда вроде бы не любил. В мое время она не умела сидеть без дела, и если не готовила революцию, не ругала царя и правительство, то лечила, учила детей, на последний случай — собирала и обобщала статистический материал. Вот этим самым и был занят служащий министерства земледелия и государственных имуществ по устройству казенных земель Постников. Он был экономистом-статистиком, без особых взлетов, но человеком чрезвычайно добросовестным. Тут надо бы спеть оду нашим гениальным уездным статистикам из сосланных революционеров, из недоучившихся студентов, собравшим на редкость точный и обширный материал по нашим земствам. И вот Постников обобщил этот материал, может быть, по самым благополучным нашим, южным, губерниям — Екатеринославской, Таврической и Херсонской.

Объемистая — более 300 страниц — книжка Постникова вообще-то в литературе о разложении русского крестьянства в конце века должна быть поставлена на одно из первых мест, так полон и так удобен для пользования собранный в ней материал. Самые слабые места в ней — это когда автор пытается дать рекомендации. Здесь экономиста подвела незначительность его экономических теорий. Я попытался взглянуть на все изложенное автором по-другому.

Тогда мне все казалось таким нужным, каждая деталь сверкала и требовала вмешательства. С сегодняшней точки зрения выводы мои наивны, ибо до боли очевидны. Кто же сейчас усомнится в том, что в конце века русское «свободное» крестьянство расслоилось и высшие группы крестьян (наиболее состоятельные) основывают свое улучшенное хозяйство на разорении низших? Зажиточное крестьянство пользуется наемным трудом, а бедное вынуждается прибегать к продаже своей рабочей силы.

Постников говорил о «борьбе экономических интересов» на селе, а я на основе его выкладок сделал вывод о прямой эксплуатации. Натуральное хозяйство превращается в товарное, кипит рынок рабочей силы. Аренда надельной земли у обедневшей группы населения, наем в батраки крестьянина, переставшего вести свое хозяйство, — это уже не только рознь, это и есть та самая эксплуатация. А народники по инерции еще продолжали говорить о нетронутости патриархальной общины.

Но был и еще один важный акцент: массовая запродажа наделов в чужое пользование. Тех самых наделов, которыми мир, община «одаривает» всех своих членов. Это земля дешевая и «близкая». Понятие «кулак» еще, пожалуй, не приобрело широкого хождения. Вишневый сад Лопахин еще не купил у бывших своих господ.

Теперь надо поразмыслить, а вопрос примитивнейший, на который не смогли ответить дяди из «Русского богатства», потому что удобно не видеть и не отвечать. Так что же происходит с бывшим крестьянином, если он не нанимается в батраки? Он уходит в город, а это и есть растущий рабочий класс.

О «Русском богатстве» я упомянул не случайно — полемике с авторами этого журнала посвящена моя книга «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Я объединяю внутренне вместе эти две работы не только потому, что выкладки Постникова в качестве ссылок и цитат потом появятся в моих следующих сочинениях. Дух у них общий: прежде чем двигаться дальше, надо было разобраться с сегодняшним днем. Но сначала несколько слов об истории «ненапечатания» статьи.

Статью эту я, конечно из желания гласности, из-за стремления донести свою мысль до публики, из-за своей наивности в конце концов, предложил почтенной «Русской мысли». Редакция отклонила статью с вежливой формулировкой — «как неподходящую к направлению журнала». Либеральный журнал, гордящийся непредвзятой свободой своих высказываний! Почему я не передал статью в «Богатство»? Либеральные авторы последнего уже были замечены в крайней ангажированности своего направления. Вот эта первая молодая обида и уже ясное понимание продажного характера буржуазной прессы позднее вылились в статью «Партийная организация и партийная литература», которой будут долго пользоваться, читать, ссылаться, и не потому, что она такая новая и правильная. Здесь с предельной близостью к сути сформулирована зависимость буржуазной прессы от «денежного мешка». По-русски это можно выразить и так: кто платит, тот и заказывает музыку. Вот как далеко иногда завязываются узелочки. Интересно, что статью «Партийная организация…» по-настоящему так и не поняли: говорили, что я, дескать, сужаю возможности художественного творчества, так ведь в ней я не оценивал художественную литературу. Но объективно в эту мою популярную статью умещается все, и в том числе подкормленный благонамеренный автор, который часто даже бдительнее своего издателя.

Мои воспоминания, повторяю, — это в первую очередь воспоминания политического писателя, и больше всего меня в них интересует соответствие моих прогнозов и суждений действительности. Даже факты биографии — это каталог уже давно минувшего, старательно зафиксированного кем-либо, или — в моем случае я это прекрасно понимаю — эти факты будут разукрашены близкими или теми же самыми зависимыми от издателя писателями, которые захотят продемонстрировать свою лояльность режиму. Таких больше, чем иных, и я рад, что не пошел по их проторенной и благополучной стезе. А что за это пришлось заплатить своей расстроенной жизнью — результаты того стоят. Опять повторяю: не каждому писателю удавалось свои химеры превратить в реальность, свести все счеты с прежним и начать строить неизведанное новое. Впечатление от всего этого обжигающее.


И все же, как и в любых воспоминаниях, надо возвращаться к канве собственной истории. Надо по возможности если не веселить, то развлекать читателя, которому, конечно, больше интересно личное, нежели политическое или всеобщее. Но из личного помнится так мало, зато такая бездна социальных унижений.

Итак, 17-летнего мальчишку за какое-то копеечное неповиновение исключили из университета и вдобавок по сложившимся бюрократическим правилам заставили написать прошение. Ну что же, написанное в молодом возрасте я все хорошо помню.

Начнем с самого первого прошения:

«Его Превосходительству господину Ректору Императорского Казанского Университета. Желая для продолжения образования поступить в Казанский Университет, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать распоряжение о принятии меня…»

Чуть ниже «адреса» стояло: «Окончившего курс в Симбирской гимназии, сына чиновника Владимира Ильина Ульянова». (В наше время не принято было ставить указующее «от».)

А во втором случае «господину Ректору» писал уже «студент 1-го семестра юридического факультета Владимир Ульянов». С некоторой фамильной дерзостью Владимир Ульянов, впрочем не без аффектированного гнета нависших над ним обстоятельств, констатировал:

«Не признавая возможным продолжать мое образование в университете при настоящих условиях университетской жизни, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать надлежащее распоряжение об изъятии меня из числа студентов Императорского Казанского Университета».

Довольно просто, но энергично. Уже можно говорить о зарождении слога. Но кому это понравится: «Не признавая возможным»!

Два раза господин ректор без излишней российской волокиты, скорее втихомолку, удовлетворял просьбы господина Владимира Ульянова. Принял — исключил. Но сила бюрократии в том, что она методично собирает все документы и уже на их основании проводит «взвешенные» решения.

Просидев целую зиму в сельском доме, продуваемом ветрами, в сорока километрах от Казани, уже 18-летний юноша вступает в новый этап переписки.

«Его Высокопревосходительству господину Министру Народного Просвещения». Опять отсутствует «от»: «Бывшего студента Императорского Казанского Университета Владимира Ульянова.

ПРОШЕНИЕ

Желая получить возможность продолжить свое образование, имею честь покорнейше просить ваше Высокопревосходительство разрешить мне поступление в Императорский Казанский Университет.

Бывший студент Императорского Казанского Университета Владимир Ульянов. Казань. 1888 года, мая 9 дня».

Можно только предположить, что канцелярия это прошение министру отправила из Петербурга с фельдъегерской государственной почтой на отзыв в Казанский университет, где какой-нибудь исполнительный чиновник, старая, прожженная на ниве народного просвещения мымра, взяв личное «Дело» студента Ульянова, написал о «крайней нежелательности обратного приема». И вот с вещей подсказки этой красноглазой мымры, всезнающих чиновников-исполнителей, другой мымрец, но уже повыше чином, приписал: «А уж не брат ли того Ульянова. Ведь тоже из Симбирской гимназии?» И следующий деятель в вицмундире с засаленными рукавами, торопясь засвидетельствовать свою полную преданность властям, не без чиновничьего восторга констатировал:

«По докладу г-ну Министру 22 июня. Его Высокопревосходительство изволили приказать отклонить ходатайство просителя».

Универсальные действия бюрократии во все времена. Проситель тем не менее, озабоченный получением образования, не дремлет и, как бы не понимая соли игры, которую ведет с ним правительство, пишет на этот раз все в том же неумирающем жанре прошения, подписываясь на этот раз «бывшим студентом Владимиром Ульяновым».

«Его Сиятельству господину Министру Внутренних Дел». Текст несколько демагогический, каким и должно быть обращение в высокую правительственную инстанцию, и по-молодому вызывающий. Вы вот, дескать, сиятельный господин министр, управляете Россией, а я вот даже образования в ней получить не могу!

«Для добывания средств к существованию и для поддержки своей семьи я имею настоятельную надобность в получении высшего образования, а потому, не имея возможности получить его в России, имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство разрешить мне отъезд за границу для поступления в заграничный университет».

Ну и что бы господину министру не разрешить? Я, конечно, не люблю переоценивать свои силы, но, возможно, в этом случае судьба сложилась бы иначе как лично у меня самого, так и у детей сиятельного господина министра. Да, существует, конечно, идея грозной исторической необходимости, и революция в России в той или иной форме произошла бы, конечно, и без господина Владимира Ульянова, но история вся слагается из действия отдельных личностей, представляющих собой несомненных, правда, настоящих деятелей. Не буду продолжать.

В одном и заключается, может быть, преимущество предсовнаркома перед другими совслужащими, что он может заглянуть в собственную судьбу, так сказать, со служебного входа. Ну, если не сам, из скромности и чтобы не показаться досуже любопытным, выпишет он из архива бывшей полиции собственное весьма пухлое дело, то какой-нибудь желающий заслужить признательность начальника руководящий товарищ его там добудет и, как бы к случаю, невинно поднесет. Времена, с грустью констатирую, меняются, нравы — остаются.

Итак, через три десятка лет вижу собственное прошение. На нем целый кудрявый сад чиновничьих загогулечек. Подчеркнута фамилия Ульянов. Неужели и тогда уже помнили, какие памятливые! В верхнем углу бумаги деликатный вопрос: «Состоит ли под надзором полиции?» А кто в России не состоит? Даже граф Толстой, кажется, состоял. Сыск — это дело на родине знакомое и первейшее. Это как свидетельство, если не на благонадежность, то хотя бы на социальную порядочность. Пониже деликатного вопроса на том же листе бумаги совсем неделикатное, как топором: «Отклонить».

Но не следует думать, что на этом дело и кончилось. Полиция не так проста, как многим думается. 16 сентября 1888 года директор департамента полиции Дурново на имя казанского губернатора посылает меморандум. Война со всеми Ульяновыми, оказывается, идет не на жизнь, а на смерть. Мы тебя, негодник, отучим беспокоить наше учреждение. И ныне, и присно. И в Казани, и вдогонку. Спрашивается: ну разве не должна в стране с такими рабьими понятиями о свободе состояться революция?

«Бывший студент Казанского Университета Владимир Ульянов обратился к господину Министру Внутренних Дел с ходатайством о разрешении ему выезда за границу для поступления в один из иностранных университетов.

Не находя, со своей стороны, возможным удовлетворить ходатайство Ульянова, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство заграничного паспорта ему не выдавать и приказать объявить ему, что Департамент Полиции находит выезд его за границу преждевременным».

Но это далеко не все. Это можно было бы и стерпеть. Вызвали в канцелярию, сообщили под расписку: сиди, дескать, болван, дома. Не ерепенься. Но дальше был еще один тайный абзацик.

«Вместе с сим покорнейше прошу Ваше Превосходительство, в случае выезда означенного Ульянова из Казани, уведомить Департамент, куда именно он выехал, и сообщить непосредственно от себя подлежащему Губернатору о невыдаче ему паспорта».

Есть определенная спорность в вопросе о получении высшего образования. Что лучше — быть дураком с дипломом или умным и образованным человеком без бумаги с гербом Российской империи? В конечном счете образование — это лишь желание получить это образование и собственная усидчивость. Но как важно для родителей еще при жизни определить стезю для своего ребенка! Мама: дед был врачом, отец — педагогом, сын пусть станет юристом. Конечно, имелись другие профессии, которыми владели люди нашего круга, но ими нельзя было заниматься без диплома. Однако не лучше ли закончить начатое дело, если прослушан почти полностью первый семестр? И было еще одно: безумно (и до горечи интересно) хотелось продолжать играть в кошки-мышки с правительством.

Мы уже переехали в Самару, я обрастал новыми знакомыми, начал читать «Капитал» и должен признаться, что это не самое легкое и не самое приятное для неофитов чтение, но в этой книге была какая-то горестная, болезненная правда, и она тянула. Я потихонечку посещал марксистские кружки, никогда не предполагая занять в них какое-либо ведущее место. Помещал объявления в «Самарской газете» о своем желании давать уроки и иногда их давал, но дело это не пошло. «Бывший студент желает иметь урок. Согласен в отъезд. Адрес: Вознесенская ул., д. Саушкиной, Елизарову, для передачи В. У.». Объявление в газете стоило не так дорого, но все-таки дорого, поэтому и запомнилось. Экономические вопросы и в личном — нельзя же было вечно сидеть на шее матери, — и в общественном плане все больше интересовали меня, и я начал читать книгу В. В. (В. П. Воронцова) «Судьба капитализма в России». Это чтение заставляло работать ум, со многим я был не согласен, но все пошло на пользу. Позднее я использовал наработанные материалы и мысли в своей работе «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Еще раз повторяю: ни одна работа, сделанная толково, с чувством и добросовестно, — никогда не пропадает. Особенно это касается юности.

Между тем, чтобы дать занятость государственной машине и проверить ее на хорошо известную мне гуманность, я подал еще одно прошение: разрешить мне выезд за границу «для лечения». В этом была правда. Лечить желудок мне пришлось через несколько лет в петербургских «Крестах», тюрьме для политических, — родные аккуратно передавали мне туда минеральную воду, которая помогла. Но тогда, в 1889-м, старые друзья из департамента полиции мне отказали в выдаче загранпаспорта. Пришлось снова побеспокоить одного из министров. В России, чтобы хоть как-то знать и отстаивать свои права, определенно надо становиться адвокатом, или, как тогда называли, присяжным поверенным.

Я понимал: выпустить за границу брата государственного преступника и самого бунтовщика — боязно, не вернется, начнет за границей агитировать, а лишнего крикуна там не нужно, царская власть и так достаточно скомпрометирована. С другой стороны, был бы буян на виду, если бы учился в России, но ведь как рассуждали сиятельные бюрократы: паршивая овца в стаде переагитирует любой университет. Понятно, готов разделить правительственную озабоченность. Ну а каково овце, дадут ли ей хотя бы право на заработок? И была придумана, казалось бы, устраивавшая всех альтернатива. Я смел думать, что министерство уже отлично знало, с кем имеет дело.

«Его Сиятельству господину Министру Народного Просвещения.

Бывшего студента Императорского Казанского Университета

Владимира Ульянова

ПРОШЕНИЕ

В течение двух лет, прошедших по окончании мною курса гимназии, я имел полную возможность убедиться в громадной трудности, если не в невозможности найти занятие человеку, не получившему специального образования.

Ввиду этого я, крайне нуждаясь в каком-либо занятии, которое дало бы мне возможность поддерживать своим трудом семью, состоящую из престарелой матери и малолетних брата и сестры, имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство разрешить мне держать экзамены на кандидата юридических наук экстерном при каком-либо высшем учебном заведении».

Читатель, всегда интересующийся личностью любого человека при власти, уже, наверное, знает, что я держал экзамены экстерном при Петербургском университете. Но если он думает, что на это прошение, апеллирующее, так сказать, к гуманности правительства, министр ответил положительно, то он заблуждается. Как и положено в больших бюрократических плясках, министерство просвещения запросило министерство внутренних дел о «политической благонадежности Ульянова». Ведь образование и начинается не с грамотности, а с политической благонадежности. На присланный запрос департамент полиции ответил дружественному министерству, что «во время жительства в Казани Ульянов замечался в сношениях с лицами неблагонадежными, из коих некоторые привлечены ныне к дознанию по обвинению в государственном преступлении». И здесь полицейские были абсолютно точны: с такими людьми я в Казани встречался.


Если бы в мае 1889 года вся наша семья не переехала в Самару, то, наверное, мне не избежать бы крупных неприятностей, возможно, и ареста.

«Весною я уехал в Самарскую губернию, где услыхал в конце лета 1889 года об аресте Федосеева и других членов казанских кружков, — между прочим и того, где я принимал участие. Думаю, что легко мог бы также быть арестован, если бы остался тем летом в Казани». Это я писал совсем недавно, в декабре 1922 года, по просьбе «Истпарта», готовившего сборник воспоминаний об одном из самых замечательных революционеров социал-демократов конца века. Я продиктовал одному из своих секретарей для этого сборника «Несколько слов о Н. Е. Федосееве». И пусть эти несколько строк тоже станут венком на его могиле.

Моя статья заканчивалась мыслью, что для Поволжья и для некоторых местностей Центральной России роль, сыгранная Николаем Евграфовичем Федосеевым, была в то время замечательно высока, и тогдашняя публика в своем повороте к марксизму, несомненно, испытала на себе в очень и очень больших размерах влияние этого необыкновенно талантливого и преданного делу революционера. Под обаянием его находился и я, и весь казанский кружок, организованный в свое время Федосеевым. А члены этого кружка были теми самыми неблагонадежными лицами, которые привлекались по обвинению в государственных преступлениях. И обвинялся в них также и Николай Евграфович. А ведь я никогда его не видел.

Федосеев был первым, кто осмелился возразить кумиру тогдашней интеллигенции, идеологу либерального народничества Н. К. Михайловскому. По себе, по своим спорам с Плехановым знаю, как трудно возразить кумиру. Тогда же, после публикации письма Федосеева в «Русском богатстве», у нас завязалась переписка, которая тянулась до конца его очень короткой жизни.

Федосеев был, кажется, на год младше меня. И я, собственно, и взялся написать о нем несколько строк по прошествии стольких лет потому, что всегда чувствовал некоторую нашу общность, и в первую очередь — в преданности своему делу. Это был какой-то удивительный тип революционера старых времен, как бы летящего на огонь. Марксизм и сопутствующие ему чувство справедливости и сочувствие к угнетенным рано стали и мировоззрением, и убеждением Федосеева. Он не дослушал курс в казанской гимназии, потому что был исключен за революционную деятельность. После ареста в 1889 году он был сослан почти одновременно со мною в Восточную Сибирь и кончил жизнь самоубийством. Последнее пишу к тому, что современному читателю порою кажется, будто наши ссылки представляли собой оздоровительные лагеря.

Федосеев словно шел за мною всю мою юность. Я специально приезжал во Владимир в октябре 1893 года, чтобы наконец-то увидеться с ним. Он сидел в тюрьме, но была надежда, что его выпустят перед этапом и ссылкой. Такая «благородная» практика была, и в свое время я тоже оказался под ее благими лучами. Не выпустили, не свиделись.

В молодости, конечно, меняешься и развиваешься быстро. Но есть в жизни человека такие периоды, когда эти перемены идут стремительно. Мой первый арест и ссылка лишь с поразительной наглядностью показали мне, что другого пути, чем путь революционера, у меня нет. Другого пути мне не давала проклятая действительность. Но ссылка в Кокушкино, как я уже, наверное, говорил, это бесконечное чтение зимними деревенскими месяцами, чтение до одурения, до тех пор, пока не устанет верещать сверчок за печью и в лампе не кончится керосин, моя нацеленность постигнуть, как и для Чего живет человек и должен ли он быть счастливым, первые знакомства с социалистической литературой, которая оказалась для меня простой и интересной, поскольку на ее страницах внезапно появились ответы на проклятые и вечные вопросы, — все это почти незаметно сделало из меня другого человека. Человека, внезапно уверенного в себе и в своем знании. Образовалась точка зрения, с которой вдруг иным предстал мир и стал до удивления ясным и понятным.

Умышленно не говорю здесь ни о классовой борьбе, ни о своем понимании материалистической природы мира, ни об экономике, которая руководит всем — от политики и религии до духовной сферы. Я пытаюсь в этом месте своих записок лишь передать первоначальные личные мотивы, приведшие потом и к моим действиям, и к течению моей судьбы. Из Кокушкино вернулся в Казань человек, не просто либерально настроенный и желающий по моде времени поворчать на власть, на русскую косность, на примитивное самодержавие, а человек, принадлежащий как бы к особому сообществу. И этот человек начал искать людей приблизительно одних с ним мыслей так же, как в большом городе ищут земляков, а любители играть в карты или поднимать гири ищут себе партнеров. Я позволю себе произнести здесь слова «убежденность» и «убеждения». В конце концов, социализм — это, как и религия, не только рациональное. Недаром говорят, надо верить… В одну ночь поверил во что-то свое и решил попробовать изменить жизнь великий русский писатель Лев Толстой. Мне повезло, я тоже нашел свою веру, и повезло вдвойне, потому что мне было в то время 18 лет. Впереди было чем жертвовать.

Довольно быстро я нашел в Казани один из марксистских кружков, организованных Федосеевым. Но Федосеев был человеком с поразительной интуицией революционера и конспиратора: члены одного кружка не знали членов другого и не знали своего руководителя. Это я тоже запомнил. Мне вообще иногда кажется, что мне стоило бы написать коротенький учебничек по конспирации. Времена, несмотря ни на что, дьявольским образом умудряются повторяться.

Но я несколько отвлекся от темы. Напоминаю. Я пытаюсь добиться от начальства разрешения сдавать экзамены за курс университета экстерном. Про себя усмехаюсь, потому что, как ни странно, попадаю в ситуацию, мне отчасти знакомую. Но здесь надо еще раз перенестись в годы моей гимназической юности.

С некоторым смущением выпускаю этот эпизод в свет, потому что как журналист чувствую его соблазнительность для создания разных рождественских легенд и драматических сюжетов. Не альтруист я, не альтруист. Но в моей жизни было и такое: безо всяких денег я подготовил для сдачи экзаменов экстерном за курс гимназии — а сложности здесь были в основном с латынью и греческим — некоего учителя начальных классов чувашской школы, естественно, не великоросса, чуваша Огородникова. Три раза в неделю по полтора-два часа. Как всем понятно, в 16 лет у молодого человека есть чем занять свое время. Но у этого парня-чуваша были, как считалось, выдающиеся математические способности, а чтобы их развивать, надо было поступить в университет. В последний надо было обязательно принести аттестат зрелости, который давали в гимназии. Экстернат в гимназии тоже существовал. Что меня толкнуло на такой поступок? Во-первых, конечно, обычная человеческая солидарность, ибо и она, так же как и сентиментальность, мне не чужда. Во-вторых, чуть-чуть насолить нашим замечательно умным великороссам и, конечно, высоко вознесенным в мнении о себе гимназическим учителям.

Но было еще и третье обстоятельство — это невероятный гнет на просвещение и любые проявления общественной жизни. Через десять дней после гибели Саши был распространен знаменитый деляновский — по имени министра — циркуляр о недопущении в среднюю школу «кухаркиных детей». Здесь было бы эффектно связать с этим документом мои занятия с Огородниковым. Но сам документ вышел чуть позже, уже после экзаменов. Я как бы этот циркуляр предвидел. Он рождался на сужении последних либеральных свобод, и против этого надо было протестовать. Самодержавие наступало на интеллигенцию. «Временные» правила о печати предоставляли совещанию четырех министров право закрывать периодические издания. Не понравилось изданьице, сочли щекотливым, собрались вечером за коньячком или преферансом сиятельные министры и — закрыли. Это в 1882 году. На коронации в 1883-м Александр III обратился к делегации волостных старшин: «Слушайтесь ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным и нелепым слухам о переделах земли…» Идеология здесь идет рука об руку с экономикой. В 1884-м закрываются «Отечественные записки», и тогда же вышли правила о церковноприходских школах, подразумевающие начало борьбы со светским образованием. Ну как здесь не начать и маленькую мальчишескую войну за справедливость, когда взрослые, порой и за обеденным столом, довольно свободно комментировали эти прыжки правительства?

Отметить нужно еще одно чисто филологическое обстоятельство: крепко мне в сознание запали эти «кухаркины дети». Несправедливость — это первый путь к самому крепкому виду запоминания, эмоциональному. В своей статье предоктябрьского времени «Удержат ли большевики государственную власть?» я вспомнил об этих «кухаркиных детях» и самой кухарке. Может ли она, пролетарка, управлять государством? Не может. Но вот если ее каждый день учить, если прививать навыки, то справится и с этим в конце концов, у русских людей есть удивительная сметка.

Но опять я отвлекся от довольно драматических поворотов моей судьбы. Ну не хотело правительство, чтобы я стал юристом. Ну чего, скажем, не идет в телеграфисты или земские статистики, куда и гимназического образования вкупе с одним семестром университета ему вполне хватает? Но у мамы была другая точка зрения на мое образование и на то, что мне полезно. И, как всегда, все самое трудное взяла на себя мама.

Если ничего не надо объяснять недоучившемуся студенту, а достаточно рявкнуть «отказать», то уж вдова действительного статского советника, так сказать, генеральша, могла потребовать и от министра некоторых объяснений по поводу судьбы собственного сына. Дворянство в империи — привилегированное сословие. И мама написала прошение министру народного просвещения.

Министр почти в любое время и почти для всех фигура недосягаемая, но мама встретилась со своим старым «знакомым», директором департамента полиции Петром Николаевичем Дурново. Она, наверное, понимала, что и образованием руководит полиция и влияние ее на решение дела исчерпывающее. У этого чиновника мама была два раза по делу Саши, выпрашивая свидания. У матерей, защищающих своих детей, всегда своя аргументация. Занятным было только то, что в разговоре почтенный полицейский вдруг вспомнил, что в семье Ульяновых на попечении мамы есть еще и поднадзорная дочь. «Не семья, а гнездо анархистов, — констатировал главный полицейский и мрачно пошутил: — И вы, госпожа Ульянова, его возглавляете».

Мама нажимала очень основательно. В ее прошении была даже такая дерзкая мысль: «Я тем настойчивее прошу Ваше Превосходительство снять с моего сына так долго уже лежащую на нем кару, что кара эта вообще не позволяет ему найти какое бы то ни было частное занятие, не позволяет, значит, ни к чему приложить своих сил. Такое бесцельное существование без всякого дела не может не оказать самого пагубного нравственного влияния на молодого человека и почти неизбежно должно наталкивать его на мысль о самоубийстве».

На этом, кажется, главный полицейский и сдался, намекнув, что на этот раз прошение на имя министра просвещения может иметь благоприятный ход.

Но дело тем не менее было сделано, ведь доблестное министерство просвещения два с лишним года придерживало меня. Как будут говорить в XX веке спортсмены — поздний старт. Тем не менее никогда не надо отчаиваться. Теперь задача стояла таким образом: что-нибудь из этого прогнившего министерства извлечь полезное. Скажем, разрешение держать экзамены экстерном не в Московском, Киевском или Харьковском, а в Петербургском университете. Здесь могут открыться другие горизонты. Здесь жил Саша. Здесь появится возможность видеться с сестрою Олей, которая уже закончила к этому времени гимназию и учится в Петербурге на Бестужевских курсах. Можно будет отыскать людей, с которыми Саша вместе учился и дружил.

Однако власти не окончательно сдались. Дворянин Ульянов, потирая мысленно руки и предвкушая победу над министром народного просвещения, просит их сиятельство «разрешить сдавать экзамен в испытательной комиссии именно при Императорском С.-Петербургском университете». Не тут-то было, чиновники решают по-другому. «К докладу, — готовят они в недрах канцелярии мнение министра. — Пусть лучше держит в Казани».

Но министр уже раз проиграл. Не боится ли он встречи со статской советницей, о которой, похоже, рассказал ему главный полицейский? Возможно, он уже что-нибудь обещал своему коллеге по департаменту полиции? Поэтому министр, как от надоедливой мухи, отмахивается от суетливого докладчика-канцеляриста: «Объявите просителю, что с настоящей просьбой он должен обратиться к председателю испытательной комиссии». Очень хороший ход для сиятельного министра и очень неплохая позиция для просителя. Практически дело сделано, председатель юридической испытательной комиссии при Петербургском университете прекрасно, думаю, знал, кто у него собирается держать экстерн и чьим этот искатель был братом, но не в духе этой интеллигенции подобострастно прислуживать властям предержащим; где позволяет университетская демократическая процедура, можно и огрызнуться, чтобы потом хотя бы об этом поговорить в салонах.

«Разрешить».

Правда, нужно было предварительно написать сочинение по уголовному праву. Это обязательное условие экстерна. Но для застоявшегося экс-студента, вдобавок ко всему готовящего себя к карьере журналиста и политического писателя, сие дело нехитрое.

До самих экзаменов пришлось съездить в Петербург разведать обстановку, познакомиться с порядками по сдаче экстерна, взять список книг и программы. На Московском вокзале встретила Оля. С вокзала сразу махнули на Васильевский остров. Аничков дворец — здесь Саша и его друзья подстерегали царя. Петропавловская крепость — здесь в Трубецком равелине сорок три дня находился брат. Вытянувшееся перпендикулярно реке здание двенадцати петровских коллегий — университет. Здесь Саша учился.

Пришлось пройти и через официальную процедуру: снова прошение, справки, фотографическая карточка, фотографию пришлось делать в Самаре, и возникла возможность сравнить с другой фотографической карточкой, которая делалась в Симбирске и прикладывалась к заявлению на имя ректора Казанского университета. Куда же девался этот пухлогубый гимназист с открытым доверчивым лицом и густой шапкой волос на голове? Взгляд у петербургского экстерна по сравнению с симбирским гимназистом оказался недоверчивым, закрытым, губы сложены то ли пренебрежительно, то ли от какой-то горечи, видимо, решительно разошелся с жизнью молодой человек. А куда за четыре года делась шапка волос, обнажив лоб? Посторонний внимательный наблюдатель мог бы сказать, что было что-то пугающее в этом взгляде. Как надо, оказывается, тщательно анализировать фотографии, принимая решение.

Были две экзаменационные сессии. В соответствии с университетским уставом в программу юридического факультета было включено 12 предметов — экзамены по ним и предстояло сдать. Конечно, хотелось бы здесь подчеркнуть собственную значительность и сказать, что экзамены щелкались, как каленые орешки. К определенному возрасту и когда этим переболеешь, это оказывается не таким уж трудным. Профессора, тоже народ довольно усталый, понимали, что каждый — кузнец собственного счастья и если ты чего-то по избранной специальности не знаешь, то в первую очередь повредит это в дальнейшем именно тебе, поэтому на экзаменах проявляли вальяжное профессорское снисхождение.

Второй экзамен я сдавал 10 апреля — в день своего рождения, а в данном случае в день совершеннолетия, поэтому запомнил. После экзамена зашел к Ольге, она почему-то лежала в постели и была утомлена больше, чем обычно. Начиналась ее болезнь, по первым показаниям — непонятного свойства. Я сам вызывал врача, но нередко врачи ставят правильный диагноз, только когда время упущено и ничего поделать уже нельзя. Это был брюшной тиф. Наверное, мне надо было настоять и положить Олю в больницу раньше. Проклятые экзамены! В начале мая успел вызвать из Самары мать телеграммой, в которой была определенная настойчивость: «Оле хуже. Не лучше ли маме ехать завтра». Оля скончалась у мамы на руках 8 мая. Ровно через четыре года, день в день, после гибели Саши.

Мы упокоили Олю на Волковом кладбище в Петербурге. Совсем еще недавно я ходил на это кладбище, где похоронены Тургенев и Добролюбов. И вот опять. Когда я в 1917-м возвратился из эмиграции в Россию, там уже были две родные и дорогие мне могилы. Несмотря на неотложные дела, практически с поезда, в первый же день, я поехал на кладбище. Мама меня не дождалась.

Я всегда был против мистики, достаточно рано определился с религией. Мне об этом еще придется говорить в соответствующем месте своих воспоминаний. Все это для человека, воспитывавшегося в семье глубоко и искренне верующих родителей, совсем непросто. Но тем не менее совпадение дат смерти Оли и Саши говорит о том, что Провидение, сиречь судьба, с особой настойчивостью било по нашей семье. Тогда же я подумал: не мне ли выпало противостоять этому року?

В январе 1892 года, после второй сессии экстерна, я получил диплом первой степени. В дипломе было отмечено: «По представлению сочинения и после письменного ответа, признанных весьма удовлетворительными, оказал на устном испытании следующие успехи: по догме римского права, истории римского права, гражданскому праву и судопроизводству, торговому праву и судопроизводству, уголовному праву и судопроизводству, истории русского права, церковному праву, государственному праву, международному праву, полицейскому праву, политической экономии и статистике, финансовому праву, энциклопедии права и истории философии права весьма удовлетворительно».

Настоящее же, фундаментальное образование по философии, статистике, экономике, социальным наукам я получал уже позже: в Шушенском, куда был выслан, в библиотеках за границей, в Публичной библиотеке в Петербурге, которую я отчаянно посещал в 1893-1895 годах. Кстати, это образец прекрасно поставленного и в России дела. Какое собрание книг и рукописей, как удобно, сколько можно увидеть раритетов! Можно даже увидеть библиотеку Вольтера в специальных шкафах.


В 1894-м уже более расчетливо, чем огромную статью о работе Постникова, я начинал книгу «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Книги пишутся по-разному, в одном случае возникает внутренний импульс и работаешь, полагаясь целиком на него и на собственный гнев, на несогласие, в другом рождается чувство необходимости, часто гражданской нужности: если не я, то кто же? В третьем — появляется веселое боевое название и страницы сами летят, освещенные добротным заголовком. Заголовок иногда половина удачи. Так я работал над многими вещами, например, над брошюрой «Удержат ли большевики государственную власть?». Или в 1917-м над книжкой «Государство и революция».

Я в подполье, власти требуют моей выдачи, кругом шныряют шпики, интенсивно действуют все министерства, а я где-то на хуторе, в шалаше, с поражающим и меня самого воодушевлением работаю над новой книгой. Парадоксальная довольно ситуация. Самое любопытное, что книга вышла в свет уже после революции, когда дело было сделано, теоретические выкладки вроде никому не послужили. Неправда. Они давали мне уверенность в предоктябрьские дни, тезисами из этой книги я пользовался на многих совещаниях, которые удавалось проводить подпольно, и они расходились, жили почему-то в среде революционеров. Мне кажется, эти выводы еще долго будут актуальны в мире, и не дай Господи, если снова окажутся актуальными в нашей стране.

Над «Друзьями» я работал зло и весело. Мне нравился заголовок, в котором не было ничего скромненько-филистерского, — иду на «вы», «друзья народа». Я удачно закавычил два слова в заголовке книги, внутренне противопоставив их социал-демократам, понятию объемному. Кто же, спрашивается, настоящие защитники, пекущиеся о народе, который надрывает свою хребтину, гибнет в бескормице и бессмысленных империалистических войнах и не знает, какие же дяди и тети о нем пекутся. Пекутся действительно по-разному. Но в заботе одних есть тайное желание помочь страдальцу народу, но так, чтобы царь и правительство особенно не обиделись и чтобы свой собственный размеренный порядок жизни не слишком менялся. Так приятно, когда утром кофе с теплыми булочками подает к столу свежая молоденькая горничная. Здоровая, прямо из деревни, румянец во всю щеку! А чего это она, милочка, бросила родные хороводы? Не поет за околицей, не плетет венков? Вот на этот вопросик ответьте мне, дорогие либералы из ведущего демократического журнала. И что это вы накатились не только на свои любимые «малые дела» в деревне, но и на теорию Маркса? Чем он вам не понравился в проклятом российском деревенском вопросе? Я отчетливо понимал «почему», и здоровый гнев накатывал разрядами на душу.

Общественность давно заметила эти статьи народников, тем более что одна из самых первых в этом направлении была написана Николаем Константиновичем Михайловским, кумиром либеральной части общества. К его статьям прислушивались. Но то, что он начал выделывать вокруг теории Маркса, уму непостижимо. Он был главным записным «теоретиком», идеологом, и ему-то досталось в моей новой книжке больше всего.

Был еще один серьезный повод, который не позволял не ответить на эти статьи хотя бы в подцензурной печати. Общество чувствовало обаяние марксистской доктрины и все больше склонялось к ней. В этих условиях статьи Михайловского и компании выглядели не совсем чисто, в какой-то мере — как скрытый государственный заказ. Все это создавало боевое настроение для работы. Драка — это вообще мужское занятие.

В мое время в многочисленных и необязательно марксистских кружках было принято реферировать те или иные идеи, интересовавшие общество, книги, вызвавшие определенный отклик, отдельные политические тенденции и делать на эти темы доклады: узнал — расскажи близким, не жадничай. В этом была специфика интеллектуальной жизни интеллигенции. Достаточно равнодушно относясь к материальным условиям и не стремясь внешне повторять жизнь имущих классов — дворянства, предпринимателей и купечества, — интеллигенция много сил уделяла внутреннему миру, познанию философских и экономических закономерностей. Чаще всего эти собеседования происходили у кого-нибудь на дому. Реферат, вопросы, ответы, полемика, незамысловатый чай с покупными баранками или собственными ватрушками, здесь перекинулись шуточками, разошлись, обычно кавалеры провожали дам. Польза от этих собраний была велика, и молодежь это чувствовала. Во-первых, сама атмосфера умного и глубокого собеседования, которая обогащала и делала любую личность благороднее, во-вторых, циркулировавшие тут новые идеи оценивались, подхватывались, разрабатывались, отвергались или, наоборот, уходили в публику, в массу. Полезна здесь была и роль застрельщика, референта, делавшего доклад. И в первую очередь для него самого, потому что это была незаменимая серьезная школа и анализа, и публичного выступления.

В Самаре в 1892-1893 годах я часто брал на себя роль референта, в том числе касался и статей в «Русском богатстве», в то время волновавших, как я уже сказал, общественность. У меня всегда были подготовлены подробные тезисы и выписанные на отдельных бумажках цитаты, все выглядело достаточно академичным. Но сама стихия устной речи захватывала слушателей, в плену их держали не только идеи, но и остренькие оборотцы, энергичные сравнения. В этих выступлениях следовало особенно себя не сдерживать, говорить попроще и не бояться подсоленного русского слова. Здесь, наверное, и выработался у меня стиль, близкий к устной речи, к собеседованию с публикой. Но во время этих выступлений, неожиданно возникла у меня идея написать книгу, практически собрать ее из уже подготовленных рефератов. Конечно, книга требовала уточнений, более ясного и последовательного изложения, предельной четкости мысли. Возникло и название — «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Определенная издевка была, как я уже сказал, в дискредитации понятия «друзья народа», закованных мною в кавычки. Значит, «друзья народа» никакие не демократы? Значит, «друзья народа» всегда против идеи социальной? Широкой интеллигентной публике, не очень разбирающейся в конкретной сути народничества, все это казалось очень некруглым.

Молодость заставляет иногда человека совершать некоторые избыточные ходы. Книга, выходившая отдельными выпусками на гектографе, имела в нашей среде огромный успех. Естественно, никаким другим образом из-за цензуры она не смогла бы выйти. Это было определенное явление в общественной жизни той поры. И все же конец ее, последние фразы были скорее излишне пропагандистские, как мне деликатно говорили, риторические, навлекавшие на меня пристальный взгляд полиции, которая если не про все, то про многое дознавалась своими путями. «На класс рабочих и обращают социал-демократы все свое внимание и всю свою деятельность, — писал я в последнем, третьем выпуске, посвященном очередному жирующему на либеральных гонорарах «другу народа», г-ну Кривенко. — Когда передовые представители его усвоят идеи научного социализма, идею об исторической роли русского рабочего, когда эта идея получит широкое распространение и среди рабочих создадутся прочные организации, преобразующие теперешнюю разрозненную экономическую борьбу, — тогда русский рабочий, — начал я подчеркивать и выделять «сильные», антиправительственные места в рукописи, — поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет русский пролетариат (рядом с пролетариатом всех стран) прямой дорогой открытой политической борьбы к победоносной коммунистической революции».

Это было невероятно: я читал «Друзей народа» в петербургском марксистском кружке, скучную, на первый взгляд, теоретическую книгу, и она была выслушана с многозначительным вниманием. Мне вообще иногда думалось, что эта книга сыграла определенную роль и в моей личной жизни. Потому что Надежда Константиновна, с которой мы познакомились в конце февраля 1894 года на Охте, в Петербурге, «на блинах» у инженера Классона, мне кажется, как-то совершенно по-другому стала смотреть на меня после этого чтения в кружке осенью и потом довольно часто заговаривала со мною о «желтых тетрадочках», которые, кстати, ходили по рукам без подписи. Надежда Константиновна неоднократно мне говорила, что в этих «желтых тетрадочках» была поставлена цель борьбы. Возможно. Но писателя ведет не только логика мысли, но и тайная логика слов, текста.

Основное содержание «Друзей народа» — это все тот же спор об «особом русском пути», о том, произошло или не произошло расслоение крестьянства и кто — богатый крестьянин? Труженик, богатеющий вместе с обществом, или обычный мироед и эксплуататор? Это старый спор, где народники говорили о невозможности капитализма на русской почве без внешних рынков, а вооруженные Марксовой теорией и фактами статистики социалисты — и я в их числе — утверждали, что капитализм давно уже наступил. Этот спор был очень быстро до политической прозрачности решен историей, и к нему не стоит возвращаться, как к делу очевидному, даже в мемуарах. Все это отчетливо чувствовалось даже тогда и было почти ясно любому невооруженному, но и непредубежденному взгляду. Если не вслушиваться особенно в либеральную болтовню. Но отчего же тогда эта моя первая книжка имела такой огромный успех?

У публики всегда возникает, как я, кажется, уже говорил, повышенный интерес к публикации, где нападают на ее кумиров. А в моем сочинении я довольно дерзко обращался с г-ном Михайловским, позволившим себе прямые инвективы по отношению к теории Маркса. Он крутил словеса, путал социологию и экономику, обращался к особо мне ненавистной «человеческой природе», апеллировал к некой общей «морали». Этот социолог интересовался обществом и выяснял условия, при которых та или иная «потребность» человеческой природы получает «удовлетворение». Буржуазная дамочка, например, от подобных статей удовлетворяла свою потребность в возвышенной болтовне и била при этом свою кухарку по мордасам. В крайнем случае кухарку она могла и не бить, но тем не менее кухарка, по Михайловскому, остается с грязной тряпкой в руках, чтобы подтирать за дамочкой и подносить ей чай со сдобной булочкой. И при этом кухарка навсегда, заметим, останется в специфической русской истории кухаркой, а просвещенная барынька — просвещенной и нервной барынькой. Заглядывая вперед, должен сказать, что за это именно и боролись: не просто перевернуть общество, чтобы дамочка при новом режиме обязательно стала кухаркой, а чтобы у кухарки появился шанс на французском языке отвечать дамочке. Коллонтай-то смогла бы принимать участие в управлении государством, а вот кухарку госпожи Коллонтай или в крайности ее, кухаркину, дочку этому надо было учить.

Господина Михайловского не интересовали формации, которые могли быть основаны на таком несоответствующем «человеческой природе» явлении, как порабощение большинства меньшинством. Для него существенным было выявить лишь «уклонения» от «желательного», «дефекты», отчего-то случившиеся в обществе. Основная идея Маркса о естественноисторическом процессе развития общественно-экономических формаций в корне подрывает эту социологию, опирающуюся на мораль, этику, уклонения и пр. Поскребите «народного друга», скажем мы, перефразируя известное изречение, — и вы найдете буржуа.

И теперь спрашивается: если так несилен в учении Маркса вполне образованный, неглупый, наверное не без сострадательного сердца, публицист, то разве можно быть уверенным, что даже доброжелательная, настроенная на марксизм публика знает азы этого учения? У нее есть скорее некоторые сочувственные представления об этом учении, связанные с социальным ощущением, как правило, в силу происхождения и экономической необеспеченности. Одним словом, рабочему это ближе, а студент понимает все достаточно поверхностно. И следовательно? А все очень просто: разбирая идеологическую кашу Михайловского, приводя его нелепые примеры, а также экономические умничания его друзей либералов, доказывая несостоятельность их болтовни, одновременно провожу некий ликбез по марксизму. Я не стесняюсь разворачивать самые длинные цитаты из Маркса, привожу доходчивые примеры из философии, социологии и даже из естественных наук, например, говорю о Дарвине. В определенном смысле «Капитал» и «Происхождение видов» очень схожие книги: основополагающая идея и целый Монблан скрепляющих и доказывающих ее фактов.

И вот уже теперь для этой своей новой, последней работы, которую я то ли нашептываю, то ли она вся мне лишь привиделась в больном и полуразрушенном сознании, для работы, которую я, скорее всего, не увижу напечатанной, а может быть, даже приведенной в порядок, то есть перенесенной на бумагу, я тоже позволю себе вспомнить, если смогу, несколько самых знаменитых Марксовых пассажей. За ними не надо далеко ходить, ибо основное, а может быть, и самое главное по мысли, как ни странно, находится в предисловии к «Критике политической экономии». Но можно эту цитату найти и в моих собственных «Друзьях народа». Я уже, кажется, приводил из нее несколько фраз, а теперь есть смысл посмотреть, как выглядит все это целиком. Ей-богу, это замечательный текст, который не грех бы знать и наизусть, как в свое время мы в гимназии заучивали длинные цитаты из Священного Писания, само собой понятно, еще ни один знаменитый текст, заученный наизусть, не мешал ни человеку, ни человечеству.

«Первая работа, которую я предпринял для разрешения обуревавших меня сомнений, — писал Маркс о своих размышлениях по устройству капиталистического мира, — был критический разбор гегелевской философии права. Работа привела меня к тому результату, что правовые отношения так же точно, как и политические формы, не могут быть выводимы и объясняемы из одних только юридических и политических оснований; еще менее возможно их объяснять и выводить из так называемого общего развития человеческого духа. Корень их заключается в одних только материальных, жизненных отношениях, совокупность которых Гегель по примеру английских и французских писателей XVIII века называет «гражданским обществом». Анатомию же гражданского общества следует искать в политической экономии. Результаты, к которым привело меня изучение последней, могут быть кратко сформулированы следующим образом. При материальном производстве людям приходится стать в известные отношения друг к другу в производственные отношения. Последние всегда соответствуют той ступени развития производительности, которою в данное время обладают их экономические силы».

Надо терпеливо следить за мыслью Маркса, и чем внимательнее неопытный читатель это сделает сейчас, тем легче ему будет в дальнейшем следить и за перипетиями этой работы, и за всеми перипетиями современной ему жизни. Но дальше: «Совокупность этих производственных отношений образует экономическую структуру общества, реальное основание, над которым возвышается политическая и юридическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Таким образом, производственный порядок обусловливает социальные, политические и чисто духовные процессы жизни. Их существование не только не зависит от сознания человека, но, напротив, последнее само от них зависит».

Я задаю себе часто вопрос: почему так отчетливо помнятся именно первые собственные сочинения? В моем случае политического писателя это понятно. Именно здесь происходило и размежевание с идейным противником, и здесь же определялись политические силы России, способные начать и завершить революцию. Здесь выкристаллизовывалось и собственное мировоззрение, дальше многое шло по инерции, с готовым запасом главных представлений, уточнялись позиции в соответствии с моментом и уяснялся противник и подправлялась тактика. Вначале мы говорили слово «революция», представляя себе это понятие до некоторой степени абстрактно. Она произойдет когда-то и вспыхнет в некотором, почти условном пункте. Но не вспомнит ли мой гипотетический читатель и собеседник уже приводимую мною мысль Энгельса о «десятке решительных людей», горстке в нашей стране? Вот эта-то горстка оказалась права и в своем анализе действительности, если хотите — в своей теоретической непримиримости, и в своем анализе политических сил. Она чувствовала себя исторически правой и именно поэтому была смелой и решительной. Ввязываясь в драку, мы твердо знали, чем это закончится, и закончится если не на этот раз, то в следующий.

Для возможных читателей этих моих записок повторяю: и в следующий. Помню один из самых драматических эпизодов гражданской войны, когда практически республика на географической карте оказалась чуть больше Московского княжества XIII-XIV веков, контрреволюция стояла под Орлом и Тулой, и всем казалось, что наступил крах и грядет реставрация. Именно в это время секретарь ЦК Елена Дмитриевна Стасова с невероятными предосторожностями закапывала и прятала где-то под Петроградом государственные ценности, кажется, в иностранной валюте и драгоценностях. Это были средства партии: если наступит реставрация, то на эти деньги мы начнем снова. И если понадобится, как бы ни повернулось время, какие бы ни возникли откаты и отливы истории, пока существует капитализм, пока существует эксплуатация, мы начнем… Без пафоса, с анализа общественных сил.

В «Друзьях народа» приходилось сразу решать комплекс идейных вопросов. Интересовал ли кого-нибудь старый непоследовательный чудак Михайловский? За 17 или 20 лет до того, как я написал «Друзей народа», Михайловский сам, когда был еще молод и, наверное, не приобрел буржуазные удобства и восторженных буржуазных почитательниц, достаточно определенно защищал основы революционной теории именно Карла Маркса в «Отечественных записках» — «Карл Маркс перед судом г. Ю. Жуковского» — и трезво оценивал эту доктрину — «По поводу русского издания книги Карла Маркса». Куда, спрашивается, все это делось? Проелось? Каким образом испарился революционный пыл?

Собственно, в концентрированном виде в «Друзьях народа» был поднят и еще один вопрос — крестьянский. Дело даже не в том, что при популярности «Русского богатства» надо было дать ответ Кривенко, нагородившему массу чепухи. Крестьянский вопрос в России, крестьянской стране, — это всегда вопрос главный. Потом, после Октябрьской социалистической революции (желающие могут по-прежнему называть ее октябрьским переворотом; называйте октябрьским переворотом, окончившимся социалистической революцией!), меня будут упрекать в непоследовательности. Революцию мы выиграли потому, что объединились с крестьянами, а дескать, в 1894-м в «Друзьях народа» я презрительно отмахнулся от народнического представления о том, что Россия может «перепрыгнуть» капиталистический этап развития и очутиться прямо в социализме. Да не забыл я соображение Маркса о крестьянстве, зафиксированное еще в «Манифесте»! «Среднее сословие: мелкий промышленник, мелкий торговец, ремесленник и крестьянин — все они борются с буржуазией для того, чтобы спасти свое существование от гибели, как средних сословий. Они, следовательно, не революционны, а консервативны. Даже более, они реакционны: хотят повернуть назад колесо истории». Не «Манифест» устарел, а со времени его написания минули годы и годы. А если говорить о «Друзьях народа», надо начинать с того, что это уже разное в социологическом плане крестьянство и здесь прошло почти 25 лет, российский капитализм достиг неимоверной концентрации, вступив в фазу империализма. Крестьянин, прошедший через войну… В 1917-м стояли не только вопросы теории, но и вопросы тактики. В конце концов получилось.

Можно и съязвить, конечно: насилие — вот Бог истории. Может быть, со временем и отыщутся революции в шелковых перчатках, но они, наверное, будут потом, в другом веке. И надо внимательно посмотреть, может быть, просто один разряд буржуазии, скажем, чиновничьей, меняет другой разряд — буржуазии служивой. Даже не буржуазии, а партократов, наподобие наших, сегодняшних, а буржуазией они станут потом. Но так можно думать только сегодня, когда за спиной три русские революции, одна из которых социалистическая. И пора напомнить для возможного читателя, что такое социализм и как я его представлял себе в 1894 году. Социализмом называются протест и борьба против эксплуатации трудящегося, борьба, направленная на полное уничтожение этой эксплуатации. Полное уничтожение, на это мы надеялись в 1917-м, потому что при диктатуре пролетариата эксплуатировать-то вроде некому…

Дальше у меня было какое-то рассуждение о тенденции публициста Кривенко «стоять за надел» — вот это и было главным. Это была все та же самая народническая идея, но теперь уже, когда прошло несколько десятилетий со дня ее рождения, в самом гадком ее исполнении. В исполнении буржуазно-мещанском. Вопросы землевладения, столь актуальные после реформы, совершенно загромоздили от исследователя экономику деревни. Наделы? Выкуп? Четвертина? При своем возникновении, в своем первоначальном виде теория народничества обладала определенной стройностью — она допускала справедливость представления об особом укладе народной жизни, теория предполагала коммунистические инстинкты «общинного» крестьянина и потому видела в крестьянине прямого борца за социализм. На практике пришлось убедиться в наивности представления о коммунистических инстинктах мужика. Внутри самого крестьянства складываются классы буржуазии и пролетариата. Тогда «просвещенное общество» решило, что во всем виноваты правительство, абсолютизм, и огонь критики и борьбы был направлен на него. Но вот что интересно: многие социалисты-народники, не принимающие теории социал-демократов, при агитации против правительства за достижение политических свобод, обращают, однако, свое внимание на рабочую среду. Они убедились эмпирически, что только в ней, в рабочей среде, можно найти по-настоящему революционные элементы. Но они смотрят на рабочего не как на единственного борца за социалистический строй — вот точка зрения и «Манифеста», и социал-демократов. (В свою очередь, должен сказать, что эта точка зрения подверглась у меня в 1917 году определенной деформации.) Он для них человек, наиболее страдающий от современных порядков. Таскай каштаны из огня для буржуазии, рабочий! Они отвлекают рабочих от их главной и прямой задачи — организации социалистической рабочей партии.

И вот здесь основное, что меня взволновало в статьях Кривенко и прочих российских яснолобых либералов. (Помню, акцентируя читательское внимание в определенных местах, я энергично орудовал типографскими отбивками и шрифтами.) Разработанные и пропагандируемые ими теории являются, безусловно, реакционными, поскольку они подаются в качестве социалистических теорий. Социалисты должны решительно и окончательно разорвать со всеми мещанскими идеями и теориями — вот главный и полезный урок, который должен быть извлечен из этого похода прессы против социал-демократов.

И еще один чрезвычайно актуальный момент. Банальное вырождение народничества в посредственную теорию мелкобуржуазного радикализма — об этом как раз и свидетельствуют «друзья народа» с их рассуждениями о наделах, о льготных кредитах, о других «послаблениях». Все это показывает нам, какую ошибку делают те, кто несет рабочим идею борьбы с абсолютизмом, не разъясняя им подробно и наглядно антагонистического характера российских общественных отношений. Почему тогда, казалось бы вне бытовой логики, за политическую свободу стоят и идеологи буржуазии? А ведь все очень просто: ей, буржуазии, эта политическая свобода даст возможность еще круче эксплуатировать все тех же рабочих.

Конечно, в переложении через много лет все это звучит довольно бледно. Невольно уходит масса деталей, таких актуальных в то время, когда книга писалась. Разве кого-нибудь сейчас удивит факт повсеместного расслоения крестьянства? А нарождение в нем класса буржуазии? Но тогда эти вполне очевидные вещи надо было доказывать с цифрами в руках, выкладками и подсчетами. Надо было ломать сопротивление, в том числе и сопротивление так называемых социалистов, у которых из-за недостаточной теоретической подготовки еще возникали удобные мелкобуржуазные иллюзии. Потом все это будет повторяться неоднократно на разных уровнях и в разное время. Сколько бедствий русской жизни принесет низкая теоретическая образованность наших русских вождей!


И, наверное, последнее в этой главе. Довольно рано я ощутил себя не просто рядовым революционером-исполнителем. Если говорить о последних, об исполнителях, то это самые счастливые люди. Сколько внутренней гармонии в их жизни. Сколько, наверное, счастья, без рефлексий, с полной уверенностью в правоте своих поступков, в необходимости риска, лишений, трудностей испытали они, перевозя чемоданы с двойным дном, расклеивая листовки и встречая на явках товарищей. Сколько получили внутреннего глубокого удовлетворения. Я хорошо помню вереницу этих товарищей. Бабушкин, Шелгунов, Воинов, разве не такой была и Надежда Константиновна, способная просидеть ночь, чтобы в срок, к утру, «к транспорту» зашифровать письмо? Мне, повторяю, не было это дано, хотя я все это умел. От народовольцев, как все мои товарищи считали, а на самом деле от жизненной логики ко мне пришли знания правил конспирации (я их часто сам придумывал или высчитывал), умение уйти от филера и распознать шпика. Но вместе с рано пришедшим чувством вожатого, руководителя, вселились в душу и постоянное беспокойство за общее дело, а с ним и привычка охватывать процессы в их совокупности, возникло понимание по возможности избегать мелочной работы, излишней, способной повредить делу опасности, возникла необходимость беречь и копить свой духовный мир для серьезной теоретической деятельности. Это не означало, что с юности я был лишен лихих намерений молодого революционера рисковать и действовать, хотя, надо сказать, первой революционной кличкой у меня оказалась кличка Старик. Довольно точно было подмечено. Но тем не менее я все это, как мы говорили в гимназии, проходил.

Все было: марксистские кружки в Самаре, кружки в Петербурге, листовки, нелегальная литература, встречи и индивидуальные разговоры с рабочими, будоражащие молодую марксистскую общественность рефераты, вечерние рабочие школы, листовки. Понимание, что существующий мир не вечен, он обречен и его надо подтолкнуть к славной кончине. Как это все шлифовало характер и убыстряло ток крови!

Сейчас я удивляюсь: как мы все это смогли сделать? Стояло огромное и на удивление прочное здание Российской империи, а мы строили вокруг него из палочек, из бревнышек какие-то леса для строительства новой жизни. Казалось, дунь ветерок — и все разнесет по клочкам, ни одной палочки не останется. От медленной и молчаливой работы, которой мы занимались, ничего измениться не могло. С рабочими приходилось начинать говорить о мелких экономических требованиях, завоевывать их внимание и авторитет в воскресных школах. Попробуй сразу поговори с ними о политике. Но ведь «политикой» переплетена вся повседневная жизнь. Грубость и самодурство урядников, приставов, жандармов, их вмешательство при всяком несогласии с хозяином обязательно в интересах последнего, отношение к стачкам всех власть имущих — все это быстро показывает, на чьей они стороне. Надо только каждый раз отмечать это в листках, в статьях, указывать на роль местного урядника или жандарма, а не только кивать на самую верхнюю власть. До этой самой верхней власти рабочий должен дойти своим умом. Кстати, мой всегдашний совет: в агитации начинайте с мелочей, крупное придет само собой. Я помню, что, когда вышел какой-то закон о рабочих, мы готовили первый номер «Рабочей газеты», так и не увидевший света. Разгорелась дискуссия, в чью сторону направлять стрелы передовицы. И мы решили намеренно говорить о министрах, а не о царе. Статья так и называлась — «О чем думают наши министры?». А разве любой читатель не идентифицировал министров правительства с царем?

В это время я написал большое количество агитационных статей, многим казавшихся скучными и растянутыми. Я старался не сюсюкать с рабочими, не подделываться под народную речь, писать без дешевой популярности якобы для большей понятности. Брошюры «Объяснение закона о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах», «Новый фабричный закон», статьи «О стачках», «О промышленных судах». Не стоял я, размахивая знаменем, на самом верху наших строительных лесов. Я принялся трудиться снизу, начинал с самой черновой работы революционера. И этим я горжусь до сих пор.

Теперь естествен вопрос: с чего все это началось?

Само время сформулировало народный протест против власти, но только переехав в Петербург, я понял, как он значителен, сколько образовалось кружков с социал-демократической ориентацией и групп. Но сила эта была еще разрозненная, не познавшая себя. У меня было, как я сказал, с самого первоначального времени чувство вождя, но не было чувства мессии. Тем не менее довольно рано я ухватил идею создания партии и идею объединения пока хотя бы всех петербургских кружков. Следующей задачей стал переход от узкой кружковой пропаганды к широкой экономической, а главное, политической агитации, к воспитанию рабочей массы, к тому, чтобы подвести рабочих к необходимости свержения самодержавия. Не буду напоминать, что началось осуществление этого плана во время стачек на Семенниковском заводе в декабре 1894-го. «Из искры…» Уже тогда я понимал, что этой поэтической строкой нашего национального гения я воспользуюсь в дальнейшем. Мы недаром говорим, что идеями юности можно жить всю оставшуюся жизнь…

Многие из моих уже современных читателей, должно быть, видели старую, вытащенную откуда-то из семейного архива или из архива полиции фотографию, которую люди, кормящиеся от литературы и политики, уже начали распространять и комментировать. Обычно ее подписывают так: «Группа руководящих деятелей «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». На ней — семь человек в обычной обстановке фотографического ателье. Аляповатые, по моде начала века, тумбочки, резной столик, стульчики с точеными ножками и бархатной обивкой. На заднем плане, кажется, даже фикус — король мещанского домашнего садоводства или какой-то другой цветок. Меня фотограф посадил в центре, а вокруг стоят и сидят соратники. Их имена так или иначе пройдут через всю мою жизнь. Закрыв глаза, фотографию вижу «наизусть». Если смотреть слева направо, то стоят Александр Леонтьевич Мальченко, который потерялся в моей жизни, потом Петр Кузьмич Запорожец — все из того же знаменитого кружка «технологов». По делу «Союза борьбы» ему припаяли пять лет ссылки, но уже в тюрьме заболел он психическим расстройством. А ведь тогда казалось, что и жить и бороться будет многие и многие годы. Анатолий Александрович Ванеев — этот не вернулся из ссылки, умер от туберкулеза. Иногда в кулачок говорят о немыслимом «либерализме» царского правительства, дескать, ссылало и даже денег на пропитание ссыльным из благородных давало. Мне вот, когда я был в ссылке, на неделю целую овцу хозяева на пропитание забивали: утром рубленые котлеты, в обед котлеты, на ужин баранья котлетка. Убивали другим — климатом, лишением среды, отсутствием привычной атмосферы. Анатолий был бесстрашный и решительный человек: руководил технической подготовкой издания «Рабочего дела», помогал в гектографировании выпусков «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Уже в ссылке поддержал наш протест против «экономистов». Как такие люди нужны были бы сейчас!

Но наступило время рассмотреть сидящих на знаменитой фотографии: Василий Васильевич Старков, мой ровесник, и в ссылке был, и под арестом, и поддерживал большевиков, и отходил в годы реакции от движения, кажется, где-то заведовал электростанцией, сейчас вроде в торгпредстве в Берлине. Пожинает плоды победы. Глеб Максимилианович Кржижановский — всего на два года моложе меня, но как до сих пор бодр! Уходя навсегда — теряем ли мы весь мир или только друзей? Собственно, вся моя жизнь, и дореволюционная, и послереволюционная, связана с Глебом. Даже песни мы пели его: «Вихри враждебные веют над нами», «Беснуйтесь, тираны» — знаменитые переделки польских революционных песен. Пропустим его участие в подготовке II съезда партии. Уже в наше время он выступил с докладом о плане ГОЭЛРО, стал первым председателем Госплана. Что он, интересно, сейчас думает обо мне и моей болезни?

Лучше не будем смотреться в зеркало, дабы избежать невыгодного сравнения с человеком, сидящим за столиком. Заметим только, что очень рано волосы покинули его голову и он начал компенсировать их короткой бородкой. Сейчас этому человеку про зеркало лучше забыть. Кто из врачей знает, какие мысли, как электрические искры, пролетают под этой маской идиота, которую из моего лица сотворила болезнь? А может быть, тревога за дело и страну дают силы? А так хочется успокоиться и умереть простым человеком, даже так мне ненавистным обывателем. Но хватит, надо беречь редкие минуты просветления для дела.

У нас последний герой и персонаж старой фотографической карточки. Я всегда думал, что это фотографическая карточка моей молодости, а теперь кажется — список разочарований и потерь.

Крайний из сидящих справа — Юлий Осипович Цедербаум, Мартов, Юлик. Рассказывали, что он был «потрясен» моей грубостью в полемике с либералами, народниками и «экономистами», когда вышли «Друзья народа». Но разве революция не борьба? Разве бороться можно в белых перчатках? Уже позже мы познакомились с ним на квартире Кржижановского и внезапно сошлись. Наверное, общее сказалось в любви к теории Маркса, в почти религиозной нетерпимости к идеям, которых каждый из нас не разделял. Один из самых моих жестоких оппонентов и до революции, и после. Но ведь и один из самых близких мне людей. Кроме молодой дружбы прежних лет, в наших отношениях была и какая-то мистическая связь. Без меньшевиков не было бы и большевиков. Именно Юлий делал доклад по Уставу на II съезде партии, где мы, собственно, и разошлись. Мне иногда казалось, что в 1917-м он вернулся в Россию, чтобы стать моим постоянным политическим противником. На II Всероссийском съезде Советов выступил с соглашательским предложением об образовании правительства из всех социалистических партий. Ну и что бы из этого получилось? А потом протестовал против ареста участников контрреволюционного заговора, против закрытия буржуазных газет, против роспуска Учредительного собрания. Что здесь спорить и искать аргументы, наша революция, как и французская, выжила только благодаря последовательной диктатуре! Он все время боролся со мной — и когда был избран от меньшевиков на VII съезд Советов, и когда был избран во ВЦИК, и когда стал депутатом Моссовета. Уехал в 1919-м за границу, чтобы снова бороться, организовывая некий новый «Интернационал», издавать меньшевистский «Социалистический вестник». Когда он уже был болен и лежал в берлинской больнице, я распорядился помочь ему и перевести немного денег.

Мы сфотографировались в феврале 1897 года, в тот небольшой промежуток времени, когда, меня выпустили из тюрьмы перед тем, как отправить в ссылку. Но «Союз борьбы» был создан в октябре 1895 года. Это была городская организация социал-демократов, сколоченная на основе разрозненных марксистских кружков. Я мечтал, по аналогии с политической жизнью западных стран, о партии, которая смогла бы объединить и связать насущные экономические требования рабочих с политической борьбой против царской власти, против Капиталистической эксплуатации как таковой. Партия эта могла стать собственной армией всех недовольных порядком жизни и мечтавших по тем или иным причинам изменить его.


Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.


Вряд ли мы все думали об исторической необходимости этой фотографии, но тем не менее собрались перед фотообъективом. В сложном чувстве, которое заставило нас объединиться для съемки, было, наверное, и чувство опасности: многие из нас уезжали в ссылку, свидимся ли когда-нибудь? Некоторые из нас действительно серьезно рисковали, все это было не игрой, хотя власть, чувствующая свою силу, недооценивала опасность, исходившую от молодых людей, читавших книжки и мечтавших изменить мир.


Загрузка...