Недавнее: голод 1921-1922 годов и изъятие церковных ценностей.
Как чуть не погасла «Искра».
«Что делать?» — Партию!
Уход в первую эмиграцию и перипетии II съезда РСДРП, отделившего большевиков от меньшевиков.
«Я человек одной страсти!»
Что они все ходят, пишут записочки, смотрят? Выискивают признаки скорого конца, смотрят на меня, прицеливаются, оценивают, но и я смотрю на них. И кому нужны мои скучные, приглаженные мемуары, из которых я исключаю все склоки, не даю портретов и не вершу суда над теми, с кем я не смог справиться или разошелся. А сколько они отнимают последних сил!
Если говорить о болезни, то ведь почти знал, предчувствовал, что так все и закончится. Короткошеий какой-то крестьянин, помню, еще в юности посмотрел на меня и сказал: «А ты, парень, от кондрашки умрешь», — «Почему?» — «Да шея у тебя короткая». И отец умер рано, страдал головными болями. Головные боли, как бич фамилии.
А если отбросить предчувствия? Надо бы теперь, как методично поступал всю свою жизнь, сражаться, прорываться вперед, но то ли устал от этих сражений, то ли здесь сегодня чувствую их полную бесперспективность… Все продают, словно жизнь провели на базаре… Бывшие партийные друзья, верные секретари с большим партийным стажем, не удивлюсь, если узнаю, что готовы это сделать сестры, и брат, и даже жена. Я ухожу, а им надо доживать жизнь. А как? Уже привыкли к достатку и защищенности. Грустно. А может быть, и все болезни у меня оттого, что чувствую иной, нежели ожидал от жизни, итог, не то у нас получилось?
Будут после моей смерти делить власть и разбирать мои записочки, прятать по архивам. Разве я верю в действенную силу письма, которое собираюсь написать своим сослуживцам-соратникам? Их уже называют вождями. Это мой долг — письмо с их полными характеристиками написать, а их обязанность и их собственная заинтересованность — поступить с этим письмом, как им надежнее и выгоднее. Договорились до личных интересов партийных вождей!
В этом письме, конечно, нет, а в моих записочках за наш доблестный советский период везде и густо стоит крепкое русское слово. И интеллигенция г…, и власть г…, и управлять мы не научились, г…но управляем. Живой и настырный наш любимый рабочий и крестьянин перешиб мою кровную вымученную идею. Этот живой человек не хочет счастья, как все, и ему, оказывается, мало, что у него есть корова и есть телега. Надо, чтобы у соседа корова издохла, а телега сломалась. А я-то надеялся на врожденные разумные потребности пролетария! Я-то думал: дай ему свободу и необходимый достаток, и он начнет мирно совершенствовать землю, на которой живет. Примется растить детей и совершенствовать свой внутренний мир. Читать, сажать цветы в горшках на подоконнике. А что, собственно, надо человеку еще?
В конце концов гражданскую мы выиграли, худо-бедно свою власть установили, слово для нее придумали — «советская», и не очень при этом поступились российскими исконными землями, несмотря на «право наций на самоопределение вплоть до отделения». То, что неосторожно «самоопределилось», потом отобрали. Россия сильна своими просторами, бескрайностью, народами, собранными в кулак. Но как не хотели наши распрекрасные товарищи уходить от того, что мы лицемерно стали называть «военным коммунизмом»! Здесь тебе нет и учета, который и есть социализм, а только одно право нового комбюрократа да «революционное правосознание»! Раньше сладко буржуи жили, а теперь мы, как буржуи, поживем. С визгом и граммофоном.
Только одной социальной свободы, оказывается, недостаточно, чтобы начать думать об общей идее и общем деле. У мужичка свои заботы и свои труды, и он ни с кем просто так, за обещание, ни своим хлебушком, ни своим молочком не хочет делиться. За века он привык, что при любом раскладе его обманут и на его горбе выедут. Рабочий, даже сознательный, тоже не хочет работать за двоих и при этом не иметь хлеба и зимой дров. Но хлеб и дрова на заводе и фабрике не делают. Мы, конечно, со временем, при коммунизме, соорудим из золота роскошные отхожие места, но пока нет ни хлеба в городах, ни этого проклятого золота, чтобы этот хлеб купить. Приходится залезать в священные закрома церкви. Это был последний богатый собственник, и не раскошелившийся, в России.
По логике, может быть, все и правильно, и в письмах и записочках грозно писал я о расстрелах саботажников и попов. Но понимают ли те, кто расстреливал и кого расстреливали, что на самом деле происходило и что они делали? И отнять жизнь, и погубить жизнь одинаково для человека противоестественно. А если я и был сокрушительно жесток, то ведь я был обязан накормить страну. За своих соратничков, за их глупость, за гонор и комчванство, за каждого «представителя», за каждого партийца, пролезшего порой в партию, чтобы иметь дозволенность на собственную предельную жестокость под маркой пролетарской революции — ах, этот сукин сын, недоучившийся пролетарий из гимназистов, писарей, семинаристов! — да, и за них я, конечно, отвечаю.
Но ведь к церкви власть всегда обращалась только в крайние для народа дни. И золото у монастырей Петр I отбирал, и колокола снимал. Хоть когда-нибудь церковь на это охотно шла? Наша-то передовая православная церковь призвала противодействовать правительственному декрету об отделении церкви от государства и школы и осудила заключение Брестского мира. Власть-то, конечно, от Бога, но лишь осенью девятнадцатого года патриарх Тихон посоветовал верующим «повиноваться в делах мирских».
Была ли в сердце моем ненависть к церкви? А может быть, напомнить, что Закон Божий и богословие были обязательными предметами не только в гимназиях, но и в высших учебных заведениях? Все это я учил, сдавал экзамены, понимал историческую, а подчас и нравственную ценность христианства, его созидательную роль в строительстве российского государства. Но ведь каждый должен быть и совершенно свободен, чтобы исповедовать какую угодно религию или не признавать никакой религии, то есть быть атеистом.
Речь, собственно, сейчас идет о голоде двадцать первого — двадцать второго годов в Поволжье и голоде в других районах страны. Хлебушек заграница давала только за золотишко. В это время и возникло движение среди трудящихся и низшего духовенства — ведь людям и есть хочется! — за изъятие для покупки этого хлеба части церковных ценностей. Совершенно не без этой «низовой инициативы» патриарх Тихон разрешил верующим использовать часть храмовых «драгоценных вещей» на помощь голодающим. Патриарх допускал «возможность духовенству и приходским советам с согласия общин верующих, на попечении которых находится храмовое имущество, использовать находящиеся во многих храмах драгоценные вещи, не имеющие богослужебного употребления (подвески в виде колец, цепей, браслеты, ожерелья и другие предметы, жертвуемые для украшения святых икон, золотой и серебряный лом), на помощь голодающим».
Когда советская власть принимала декрет об изъятии ценностей, мы ведь тоже не предполагали лишить церковь ни богатств, ни культовых предметов. Черным по белому в месячный срок предлагалось местным Советам «из церковных имуществ, переданных в пользование групп верующих всех религий по описям и договорам, изъятие которых не может существенно затронуть интересы самого культа, передать их в органы Наркомфина в специально назначенный фонд Центральной комиссии помощи голодающим». Но хотя постановление ВЦИК — оно, кстати, инициировано Троцким — и было согласовано с церковными властями, патриархат разослал конфиденциальное послание, которое не сделало атмосферу необходимых изъятий более спокойной.
Исследователи жизни страны этого периода со временем обязательно опишут несколько столкновений между властями и верующими. Самое значительное из таких столкновений произошло в Шуе Иваново-Вознесенской губернии. Я не очень доверился тексту в «Известиях», в котором описан этот инцидент. Корреспондент утверждал, что несколько жертв трагедии — это результат выстрелов черносотенцев. На последних все списывается чрезвычайно легко. Но ведь два автомобиля с пулеметами везли не цветы, а полурота солдат была вооружена не венками. Думаю, что здесь имело место головотяпство местных властей, дурная пропаганда, отсутствие деликатности в этом тонком вопросе и, конечно, определенный саботаж духовенства. Не самое благородное дело загораживаться паствой. Я расценил инцидент в Шуе, может быть, потому, что знал о готовящемся в Питере, как пробный шар, сопротивлении декрету. Что будет делать правительство? Не дрогнет ли? Кажется, тогда — я находился в подмосковном селе Корзинкино на отдыхе, потому что был болен, не мог выполнять никакую работу, — вот тогда я и продиктовал по телефону на имя Молотова несколько строчек.
Может быть, кто-то думает, что я не рискну процитировать эту телефонограмму, прикажу моим помощникам ее изъять и секретарям и редакторам не вставлять в свои нашептанные мемуары? Дудки, валяйте!… И кто сказал, что глава правительства не должен проявлять решимости? В этой телефонограмме я распорядился послать в Шую представителя ВЦИК для расследования, а если понадобится, и ареста (далее лучше по подлинному тексту) «нескольких десятков представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей». А потом советовал я провести против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим, судебный процесс, и непременно процесс этот должен закончиться расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи и, по возможности, также и не только этого города, а и Москвы, и нескольких других духовных центров.
Ну и почему всегда пунктуальный и точный до бесстрастия Вячеслав Молотов не разослал, как было указано, эти мои соображения «членам Политбюро вкруговую» (не снимая копий) и не просил их вернуть секретарю тотчас же по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Политбюро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия? Почему никто никогда в архивах не найдет каких-либо на этот счет суждений членов Политбюро? Почему об этой акции ничего нет в протоколах Политбюро? А потому, что я, как всегда в подобных случаях, лишь попугал, но попугал самого себя, а потом, после этой пропагандистско-политической шумихи и истерики, нашел другие, более действенные, но простые варианты и распорядился не давать ходу своим пропагандистским предложениям.
К нэпу поворачивалась страна под моим кнутом.
Модель тихих и неспешных мемуаров не получается. Мне еще надо кое-что поддиктовать, что придаст существенные черты уже написанному. Другими словами, я тороплюсь и боюсь не завершить своего замысла.
Но на чем я в прошлой главе остановился?
Если мне писать в манере предыдущих глав, то получится целый рассказ — о моем возвращении из ссылки. Лёт на санях по замерзшим рекам и дорогам, потом поездом до Уфы. Это я — раньше начал, раньше и закончил — уже отбыл ссылку, а у Надежды Константиновны еще оставался срок. Бухгалтерия жандармского ведомства тщательно ведет свои расчетные книги. Естественно, в Петербург, так сказать, на место прежнего жительства, мне вернуться не разрешили. Это как в игре: черное и белое не называть — жить разрешается везде, кроме обеих столиц, кроме университетских городов, кроме крупных рабочих центров. Слава Богу, нашелся такой прекрасный русский город, как Псков. В нем есть древние соборы и старинный Кремль, полицмейстер, суд, но нет университета, и он не считается крупным промышленным центром. Однако город этот счастливо близок к Петербургу.
Надежда Константиновна остается пока вместе со своей матерью в Уфе. Именно здесь было определено место ссылки для учительницы, которая назвалась невестой революционера Ульянова. Отсюда она уезжала в Шушенское и сюда ей надлежит вернуться.
Надежда Константиновна не совсем здорова. Это не мелкое недомогание, нужны доктора. Пишу об этом подробно потому, что позже, когда уже в Пскове я испрашиваю у директора департамента полиции разрешение для Надежды Константиновны отбывать срок гласного надзора не в Уфе, а вместе с мужем в Пскове, мое прошение отклоняется.
Через месяц или срок чуть больший я вновь прошу разрешить пожить рядом с больной женой в Уфе. Мне опять отказывают. Как всегда в подобных семейных случаях, в бой вводится «тяжелая артиллерия» — статская советница, мама. Посетить вместе с сыном и дочерью ссыльную невестку статской советнице не дать разрешение затруднительно. Тем более, и мятежный сын на этот период будет под влиянием почтенной дамы. Но это все позже, когда мы отправимся вместе с мамой и с сестрой Анной в Уфу именно через Нижний Новгород. Здесь у меня заранее планируется встреча с нижегородскими социал-демократами. Это потому, что я уже давно занимаюсь проектом «Искры». Но я опять бегу впереди событий.
Я уезжал из Шушенского со сладко накипающим в душе чувством нового дела. Чуть ли не сказал — мести. Мести не было места в моем сердце. Мысль о том, что я мщу царю и его семье за Сашу — смешная и мелкая. Месть давно ушла в работу, сплавилась с ней и в ней растворилась. Возникло чувство ответственности, долга перед историей и страной. Возникло чувство собственного предназначения. Это стало моим долгом — перекинуть стрелки перед летящим железнодорожным составом «Россия». Мне удалось осуществить это лишь в семнадцатом году, но встал я возле рычагов уже в 903-м.
Идея создания общерусской газеты вчерне обдумывалась в Шушенском. Мы еще только летели оттуда на санях, а я стал прикидывать пути осуществления плана. Со всей уже полученной очевидностью я сформулирую часть этого плана в одном из первых номеров «Искры»: «Роль газеты не ограничивается одним только распространением идей, одним политическим воспитанием и привлечением союзников. Газета — это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но также и коллективный организатор».
Школьники будут заучивать наизусть эти придуманные мною формулы, и всем эти придумки станут казаться легкими и до боли очевидными. Ах, как удивительно просто, все лежит почти на поверхности и можно заполошно восклицать: почему этого не придумал я? Но, когда все это обдумывалось и даже потом, когда стало проводиться в жизнь, все казалось чрезвычайно спорным, рискованным.
«В этом последнем отношении газету можно сравнить с лесами, которые строятся вокруг возводимого здания, намечают контуры постройки, облегчают сношения между отдельными строителями, помогают им распределять работу и обозревать общие результаты, достигнутые организованным трудом. При помощи газеты и в связи с ней сама собой будет складываться постоянная организация, занятая не только местной, но и регулярной общей работой, приучающей своих членов внимательно следить за политическими событиями, оценивать их значение и их влияние на разные слои населения, вырабатывать целесообразные способы воздействия на эти события со стороны революционной партии».
Но, ох! Как еще далеко и до этих хрестоматийных строк, и до самой «Искры». Она пока существовала лишь в воображении нашей боевой тройки — в моем воображении, в воображении Потресова и Мартова. Да еще существует в виде намеков в переписке.
Это только профанам кажется, что газета — всего-навсего бумага, типографские станки, горластые разносчики или, как в случае с «Искрой», тайные, каждый день рискующие собой распространители. Все, конечно, важно, но главное — это те товарищи, которые в газету пишут. И пишут так, как надо газете. Подобных людей, даже в мое время, когда вся интеллигенция довольно отчетливо умела фиксировать все свои мысли на бумаге, было совсем не так много, как могло показаться. А публицистов, сочетающих страсть и умение мыслить широко с позиций социал-демократии — единицы. Считается, что возможность к этому, то есть к умению писать публицистику, определяется образованием, а также начитанностью, привычкой много и раскованно писать. Это не совсем так. В первую очередь способность такая определяется сердцем. Уж поверьте мне, исписавшему пуды бумаги и прочитавшему тысячи книг. Определяется умением без слюней, реально понимать существующий порядок и недвусмысленно формулировать возможности его поменять. Думать надо уметь в первую очередь и иметь сочувствие к жизни. В общем, и помыслить, конечно, нельзя было начинать газету, да еще общерусскую, покрывающую своим тайным влиянием всю промышленную и пролетарскую Россию, без помощи заграничной группы «Освобождение труда» с ее выдающимися публицистами и опытом.
Вполне естественно, что возраст накладывает отпечаток на манеру думать и интерпретировать события. Мое поколение чуть-чуть по-иному писало, у нас была иная реакция на события, но начинать «Искру» без Плеханова, без Аксельрода, без Засулич, надеясь исключительно только на себя, на наш революционный молодняк, было бы чистым безумием. Конечно, в дальнейшем, как известно, все они стали моими идеологическими противниками — меньшевиками, так же как и Потресов, и Мартов, но какие это были перья! Каким немыслимым авторитетом пользовались в России!
Читатель здесь вправе иронически заметить: один в ногу, а остальные вразброд? Меня не смущает эта тонкая ирония. За моей спиной опыт и осуществление целого ряда моих интеллектуальных проектов. За ними — только более или менее справедливые статьи и место в истории нашего Отечества.
Определенные договоренности о совместном выпуске газеты российскими социал-демократами и группой «Освобождение труда» уже состоялись во время моей первой поездки за границу. Но все это надо было подтвердить, размять почву, заслать «агента», который за рубежом начал бы постоянно работать на мою идею. А в это время как раз в России находилась Вера Ивановна Засулич.
Мужества этой женщине было не занимать. Это вообще был редчайших внутренних свойств человек, чье имя войдет в историю России независимо от любой политической конъюнктуры. Воплощенная справедливость в чистом виде. Ни аристократического прошлого, которое иногда, как в случае с князем Кропоткиным, Лавровым, Герценом, декабристами, довольно ловко драпирует этих протестантов, ни элитарного образования, способного перед человеком поставить серьезные вопросы общественной жизни. Образование, как говаривалось, на медные гроши, сирота из беднейшей дворянской семьи. Она сама в одном из своих мемуарных сочинений писала, и по стечению обстоятельств мне это стало известным: «Считала себя социалисткой с 17 лет… всегда считала за счастье быть с революционерами, всегда готова была на все революционно опасное, и чем опаснее, тем лучше. Поэзия революции быть «в стане погибающих», самопожертвование, личное равнодушие к материальным благам и отвращение к несправедливой погоне за ними среди нетрудящихся классов — вот это все увлекало в революцию… Если было во мне что-нибудь незаурядного, так только одно: неспособность бояться для себя скверных последствий какого-нибудь поступка, равнодушие к своей будущей судьбе».
Здесь она совершенно искренна и права. Воистину, ей до всего есть дело и все ее касается. Даже страдания незнакомого ей политического заключенного, высеченного розгами с тюрьме, о чем я уже рассказывал. Напоминаю об этом, чтобы подчеркнуть довольно банальную мысль: мемуары пишутся легче, когда твой образ соответствует представлению о тебе окружающих. Вера Ивановна Засулич определенно была новым общественным типом.
В личной библиотеке Плеханова в Женеве стоял том романа Ф. М. Решетникова, который мне тоже как-то удалось перелистать. И я обратил внимание на плехановский отчерк в тексте. Напротив слов героини, молодой девицы, тяготящейся жизнью в доме чиновника-отца, против ее слов: «Я хочу работать, жить своей работой так, чтобы никто не смел упрекнуть меня в том, что я живу за чужой счет», — стояла помета плехановским почерком: «Преинтересная попытка изображения психологии новых людей. Ср. В. И.». Я сразу все понял и расшифровал инициалы: Плеханов сравнивает героиню Решетникова с Верой Ивановной Засулич. И немедленно захлопнул книгу — я случайно увидел предназначенное не для меня.
И вот Вера Ивановна приехала в Россию в декабре 1899 года, приехала нелегально по подложному болгарскому паспорту Велики Дмитриевой и жила на квартире у А. М. Калмыковой. Той самой Калмыковой, со складов которой расходилась моя книга «Развитие капитализма в России». Поистине узок был наш круг. Я же в то время желал только одного — связи с женевскими революционерами, прерванные моим арестом в 1895 году, должны быть во что бы то ни было восстановлены. А почему же тогда по дороге из Уфы в назначенный для гласного надзора Псков не проехать через Петербург? Рискованно, а разве жить в стране царского разбоя не рискованно? Как ветер свободы раздувал ноздри!
На святую душу Веры Ивановны посягнули два неугомонных искусителя: Потресов и я, как мы себя называли — «литературная группа». Третьим фундатором этой группы был Мартов. Для себя, в списке неотложных дел, который я держал в голове, отметил: сделано, и поставил галочку. Я ведь знал и силу своего убеждения, и обязательность Веры Ивановны. Мы все понимали заинтересованность друг в друге. Группа «Освобождение труда» искала выходов своей деятельности на Россию. Мы четверо, у которых были свои счеты с царизмом, понимали, что без помощи старших товарищей не справимся. Ничего, казалось, не предвещало возможных конфликтов. Добрая душа, Вера Ивановна перед вынужденным, так как ее паспорт оказался «выслежен», отъездом в Швейцарию говорила потом Плеханову, что Ульянов не просто марксист-ортодокс, но и «плехановец». Кто бы мог предполагать начало дальнейшего конфликта?
Когда-нибудь серьезные исследователи, такие, например, как супруги Беатрис и Сидней Веббы, создавшие историю английских профсоюзов, напишут значительную и правдивую историю нашей партии, а к написанному обязательно — принцип наглядности! — приложат и карты, на которых пометят все случаи забастовок и рабочих волнений конца XIX и начала XX века. Они обозначат все пункты, в которых существовали социал-демократические организации. Этих ярких, непременно красного цвета точек будет, как я знаю, немало. Прочная база была и у будущей революции, и у будущей «Искры».
Тем не менее, давайте представим себе, как в условиях нелегальщины надо было все эти точки соединить между собой, сшить единство целей и действий. Какие противоречия между конкретными задачами и задачами общими, задачами всего движения надо было преодолеть! Как необходимо было всех остеречь от провокаторов и любителей пустого слова. Появление «Искры» не должно было стать для всех организаций внезапным. Будущая «Искра» нуждалась в агентах, в средствах, в распространителях, в читателях, в корреспондентах. Газета не могла жить без интенсивной обратной связи. Но я еще твердо знал, что если чего-либо на первоначальном этапе не сделаю я, то этого не сделает никто. Если бы кто-нибудь начертил график моих маршрутов по России после того, как я отбыл свою ссылку!
Пять лет назад мы, молодые тогда революционеры, отправляясь в ссылку, еще думали, что ни в коем случае не будем из ссылки бежать, мы предполагали, что на многие годы хватит революционной работы на родине. Мы будем точить царизм медленно, но неуклонно. Но за пять лет многое поменялось, мы приобрели образование и опыт, почувствовали свою силу и моральную правоту, изменилась расстановка сил и появилось некоторое остервенение по отношению к этой неподвижной и медленно меняющейся массе государства. Мы хотели лучшей доли и нашей родине, и нашему народу. Почему одни должны жить за счет других?
Я привез Надежду Константиновну в Уфу и встретился там с А. И. Свидерским и А. Д. Цюрупой — будущим знаменитым наркомом продовольствия в нашем правительстве, упавшим однажды в голодный обморок. И затем нелегально отправляюсь в Москву. У меня для полиции есть отговорка — здесь живут мои родные. Как я рад видеть маму, брата, сестер. Но в Москве я встречаюсь с И. X. Лалаянцем, представителем Екатеринославского комитета. Товарищи не дремлют, идет подготовка ко II съезду РСДРП, но с этим мы еще повременим, съезд должна подготовить новая газета. Сначала реальная партия, а потом уже съезд. Тем не менее, и к этому предполагаемому «съезду организаций» надо быть готовым.
Голова кружится, намечается огромная цифра газетного тиража: 8-10 тысяч экземпляров. А тем временем надо совершить еще один рискованный маршрут: в новой столице сейчас, как я уже сказал, по подложному паспорту проживает Вера Ивановна Засулич. Издавать нужно не только газету, но и научно-политический журнал. И вполне очевиден вопрос: а чего же я, революционер, всю жизнь занимавшийся практикой революции, так сильно пекусь о теории? Практик я, практик. А теоретик лишь потому, что всегда хочу ясно знать точку приложения сил, направление удара. Отсюда и вся моя борьба с «экономистами» и «легальными марксистами». Это не теоретический спор, это направление сил, которые должны были привести к победе.
Какого удивительного ума и внутренней чистоты женщиной была Вера Ивановна! Надежда Константиновна не ошибалась, когда говорила, как высоко и исступленно я оцениваю в первую очередь моральную силу Веры Ивановны. Но я высоко ценил ее и как партийного публициста, и как прекрасного литератора. Мы вообще, замечу, довольно мало читаем художественной литературы, полагая, что ее могут заменить газеты или пропагандистские агитки. Не заменят. Такого рода материал, при всей его необходимости, лишь социально ориентирует читателя. Он создает лишь видимость духовной работы. Я бы посоветовал нашей советской молодежи не только чаще читать русскую классическую литературу, но и обратить внимание на некоторые статьи о ней, а в частности, статьи о русской литературе Веры Ивановны Засулич. Она много писала о Добролюбове, о Чернышевском, о Писареве, о Слепцове, о революционере и популярном в наше время писателе Кравчинском (Степняке).
Тогда в Петербурге нам поговорить о литературе не удалось. Все строго функционально. Я чувствовал все время за своей спиной шорох гороховых пальто сыщиков и будто бы даже видел их добропорядочные касторовые котелки.
Особое чувство возникает, когда за тобой начинают следить. Чувство беспомощной мыши, за которой крадется кот. Но я уже в назначенной мне царским правосудием норке — в Пскове. Именно отсюда мне теперь надо плести свою паутину. Весна. Меня раздирает зуд деятельности. Но надо собраться, скоординировать свою жизнь. У нее должны быть внешние и внутренние абрисы. Чем обычно живут все сосланные интеллигенты? Они берут работу в губернской статистике. Мы поступим так же, и уж коли мы до этого добрались, то начнем одновременно штурмовать и местную бедноватую библиотеку.
Боюсь, что в этих записках я увлекусь и слишком часто начну писать о библиотеках. Если говорить о тайных своих мечтаниях, то я всегда воображал себя владельцем большой и полной собственной библиотеки. К сожалению, это оказалось осуществимо только теперь, когда библиотека не так нужна, как в былые годы. Раньше даже города для меня делились на хорошие и плохие по тому, как в этих городах работали библиотеки и какими были их фонды. Цюрих, например, где я жил в эмиграции, был для меня очень неплох, потому что здесь хорошие библиотеки, и они кстати лучше бернских. А вот прославленным Парижем я в каком-то смысле остался недоволен: я жил далеко от Национальной библиотеки и приходилось много времени тратить на дорогу, да и расписание работы там было составлено неудобно.
Итак, я в Пскове. Пропустим бытовые подробности — как жил и где жил, какие ели щи. Когда-нибудь в тех местах, где жил, поставят мемориальные доски, и история станет наглядной. Как и все русские, люблю щи, кашу, жареное мясо, могу выпить рюмку водки, люблю пиво, но лишь пока голова ясна и хмель не начинает мешать работе. Люблю петь под гитару, люблю традиционную оперную музыку, люблю традиционную фортепьянную музыку. Но ни с чем не сравнимо счастье повелевать собственными мыслями, строительством из слов еще несуществующего, возможностью определить или предугадать ход событий. Люблю запах типографской краски, свидетельствующей о том, что твои мысли уходят от тебя и начинают самостоятельную жизнь. Ради этого я готов пожертвовать всем остальным. Это уже не любовь, а страсть.
Я стремлюсь все предвидеть, предусмотреть, даже возможный цейтнот времени. Пусть все будет про запас и наготове. Искусство победы — это умение находиться в данный момент в данном месте.
В Пскове я пишу проект заявления редакции о программе и задачах общерусской политической газеты. Такой газетой станет «Искра». В заявлении говорится и о научно-политическом журнале. Таким журналом станет «Заря». В моем-то сознании газета уже есть. По крайней мере, когда она появится, на первый номер есть что набирать. И есть что будущей редакции обсуждать. Попутно я продолжаю править какие-то статьи. Одна из них — «Некритическая критика», направленная против П. Струве, для «Научного обозрения». Но одновременно, борясь за письменным столом с «легальными марксистами», я совещаюсь с ними по вопросу содействия изданию «Искры». Это совсем не глупые люди, а я ничьими советами никогда не пренебрегал. Искусство политика — это умение выслушать. Еще я отчетливо понимаю, что у этой вальяжной публики есть средства, по крайней мере, они знают, где их искать. Позднее, именно за свои товарищеские сношения с «легалами», я подвергнусь нападкам Плеханова.
Это не совсем справедливо. Сознательно и бессознательно я уже давно работаю на эту идею. Я плету и разбрасываю свою сеть. Еще раз еду в Петербург, где, кроме встречи с Засулич, контакты с местными социал-демократами. Еду в Смоленск, где договариваюсь с Иваном Бабушкиным о шифре для конспиративной переписки. Это будущий корреспондент и агент «Искры». По дороге к Надежде Константиновне в Уфу я и в Нижнем Новгороде встречаюсь с местными товарищами, и они будут содействовать будущей «Искре». И в Уфе состоялось не только свидание с женой. Местные ссыльные — это, возможно, будущие помощники «Искры». На обратном пути заезжаю в старую и любимую Самару. Ну, здесь я себя чувствую уверенно. В моих «предыскровских» хлопотах сыграл определенную роль и Подольск, где жили мои родные. Именно туда в сопровождении полицейского чиновника отправили меня после ареста в Царском Селе под Петербургом.
Заграничный паспорт у меня в кармане с начала мая. Щедрый подарок департамента полиции. Но это отнюдь не либерализм царской власти, а ее уверенность в себе и нежелание возиться с еще одним революционером — пусть лучше подыхает за границей. Кстати, за границей за всеми революционерами и больший контроль. Ни одно правительство, кроме самого бестолкового или сумасшедшего, на тайную полицию никогда денег не жалело. «Повзрослеет — поумнеет», — полагали управленцы того времени. Но одни бунтуют от молодости, а другие от осознания своего общественного долга. Тем не менее, признаюсь, не ожидал, что с паспортом так повезет. Готовил на всякий случай и другой путь — нелегальный — покинуть Россию.
Самое парадоксальное, что фальшивый паспорт, припасенный для этой цели, был на имя дворянина Николая Егоровича Ленина. Крупская, по своему петербургскому, до ссылки, периоду, хорошо знала некую молодую учительницу Ольгу и ее брата, математика-экономиста Сергея Ленина, сочувствовавших социал-демократам. В решающий момент Сергей не подвел и передал паспорт своего отца, находившегося при смерти. В паспорте необходимо было сделать подчистку. В частности, изменить дату рождения. Хорошо, что это не понадобилось.
Ниже я расскажу об одном случае из своей биографии — как чуть не погасла «Искра». «Искра» могла погибнуть и по иной причине.
Жизнь революционера — это не только риск и расчет, но порой и цепь случайностей. Перед отъездом за границу я чуть не «влетел»: десять последних дней мая провел в тюрьме в Петербурге. Это целая маленькая история, закончившаяся, к счастью, хорошо.
Вместе с Мартовым мы из Пскова ехали в Петербург. Ехали, соблюдая безопасность, дальним путем, огородами, с пересадками. Переконспирировались. Одна из таких пересадок была в Царском Селе. Потом нам жандармы же и сказали: «Да там, в Царском Селе, каждый куст под наблюдением». А в жилетном кармане у меня 2000 рублей гонорара, полученного от моей издательницы А. М. Калмыковой (Тетка), и записи химией всех связей с заграницей. Поверх химии написана какая-то белиберда, какой-то счет. Если бы жандармы догадались эту бумажку погреть… Поговорили, подопрашивали, поугрожали, но ничего, кроме нарушения режима, не нашли.
А вообще-то, плохой я мемуарист, не умею себя подать, здесь целую главу надо бы развернуть, написать об «Искре», с приключениями, как попались мы с Мартовым в Царском Селе, целую главу с перипетиями о съезде. Сумел же потом написать книгу об этом съезде с цитатами и замечаниями о том, кто чего сказал. Но теперь уже не хватает времени. Постараюсь только об основном. К чему лежит сердце.
«Искра» началась со скандала.
Недоброжелательный читатель моих заметок скажет, что большевики, дескать, всегда неуживчивы и всегда с кем-то воюют. Хочу напомнить, что в данном случае воевал один твердый большевик — Ульянов-Ленин и с ним вместе два будущих лидера меньшевиков — Мартов и Потресов. А что касается всех споров и распрей в социал-демократии, то не надо забывать, что сама социал-демократия, как общественное направление, есть явление строго научное. Учение о невиданном повороте общества, и именно поэтому каждый практический шаг здесь должен быть строго размерен и размечен, определен не волевым усилием, а теоретически выверен, научно оправдан… Хочу также отметить, что дискуссии, как правило, у нас разгорались именно на пороге конкретных дел. Когда все будущее в тумане, то многие считают: Бог с ним, с этим будущим. А вот когда надо предпринимать конкретные шаги и шагать вместе со всеми, еще и постоянно теоретизирующими, вот тут и разгораются споры. Но это мое соображение не относится к той дискуссии с Плехановым.
Это был человек бесспорной личной решимости и крупной теоретической силы. Он был нужен нам, как мы, молодые из России, нужны были ему. Правда, моя влюбленность в него на этой дискуссии и закончилась. Дело еще не было по-настоящему организовано, а Плеханов уже проявил ясное желание стать основной фигурой предприятия, главным редактором.
Я понял это в Цюрихе, где встретился с Павлом Борисовичем Аксельродом. Старый знакомый раскрыл мне свои объятия. Беседуем задушевно, как давно не видевшиеся друзья, не касаясь наших дел. Но все же чувствую, что Павел Борисович тянет в сторону Плеханова, настаивает на устройстве типографии в Женеве. Здесь, дома, тот может вникать в любую мелочь и витийствовать по любому поводу. Я понимаю, что Плеханов возбужден только что происшедшим расколом «Союза русских социал-демократов за границей». От прочного концентрата группы «Освобождение труда» откололись недавние союзники — «молодые», склонившиеся в сторону «экономизма». Это и мода, и стремление идти по более легкому пути. Но мы ведь тоже «молодые», правда, нас роднит пока с Плехановым общность основных идей. Я понимаю психологическую сложность будущих наших бесед. Но кто же предполагал такую редкостную нетерпимость со стороны старшего товарища? Напоминаю, мы оговариваем проект, вчерне уже намеченный ранее во время моего первого посещения Швейцарии.
Первые разговоры в Женеве произвели на меня и Потресова, с которым мы были «подельщиками», угнетающее впечатление. Уже предварительный обмен мыслями с окружением Плеханова, людьми всецело ему преданными, укрепил нас в идее, что редакцию надо создавать на некотором расстоянии от Георгия Валентиновича, не в Женеве. Эти сторонники нам без обиняков заявляли, что редакцию желательно иметь в Германии, ибо это сделает нас независимыми от Георгия Валентиновича. Если старик будет держать в руках фактическую редакторскую работу, это будет равносильно страшным проволочкам.
Могу отдиктовать «переговорный» эпизод с подробностями, потому что буквально через несколько дней, когда этот кошмар закончился, я на первых подручных листках — это была, кажется, фирменная почтовая бумага цюрихского «Stend's Weiner-Grand-Cafe» — записал все перипетии событий. Для себя, для истории. А главное, меня все это так переполняло и не давало возможности жить дальше, Что надо было выговориться. Поэтому, если где-нибудь я ошибусь, то даю право редактору этих записок, составителю или внимательному читателю меня поправить по напечатанному тексту.
Пропускаю напряженность Георгия Валентиновича в этих переговорах, его пылкие реплики, некоторые наши разногласия по тактике ведения теоретического журнала. Журнал его интересует, чувствуется, больше, чем будущая газета. Он проявляет крайнюю нетерпимость к «союзникам». Наши заявления о том, что мы должны, елико возможно, быть снисходительны к П. Струве, потому что в известной мере сами виноваты в его эволюции. Разве все мы, в том числе и Плеханов, восставали против его взглядов в 1895-м и в 1897 году? Разве ничего не заметили? А почему промолчали? Старый философ и теоретик вдруг бормочет, что, дескать, в 1895 году ему было «приказано» (кем, не мною ли, тогда влюбленным в него, в Плеханова?) «не стрелять» в П. Струве. А он, видите ли, послушное дитя, привык делать, что приказано. Интересно, кто приказал ему выступать с речью у Казанского собора, сделавшей его знаменитым! И все это было как-то неестественно, боюсь сейчас даже сказать, неискренне. За всем чувствовалась какая-то другая игра. Правда, потом выяснилось, что Плеханов не до конца понимал объемность моего плана, не очень-то он верил в «Искру». Но решающее слово все же оставалось за «съездом» всей группы «Освобождение труда» и нашей с Потресовым пары. (Наш «третий», Юлий Цедербаум — он тоже был как бы соавтором «искровского» проекта, — оставался еще в России. В Германию приедет только в марте 1901 года.)
На съезде группы мы сразу, к нашему удивлению, столкнулись по вопросу об отношении к Еврейскому союзу (Бунду). И здесь, я полагаю, необходимо просто перейти к цитированию написанного мною в цюрихском кафе документу. Читатель еще не забыл, что существует некий текст «Как чуть не потухла «Искра»?
«По вопросу об отношении к Еврейскому союзу (Бунду) Г. В. проявляет феноменальную нетерпимость, объявляя его прямо не социал-демократической организацией, а просто эксплуататорской, эксплуатирующей русских, говоря, что наша цель — вышибить этот Бунд из партии, что евреи — сплошь шовинисты и националисты, что русская партия должна быть русской, а не давать себя «в пленение» «колену гадову» и пр. Никакие наши возражения против этих неприличных речей ни к чему не привели, и Г. В. остался всецело при своем, говоря, что у нас просто недостает знаний еврейства, жизненного опыта в ведении дел с евреями».
На II съезде РСДРП действительно благодаря тому, что мы не смогли, да и не захотели, договориться с Бундом, и делегаты-бундисты ушли со съезда, большевики и стали большевиками, хотя сами понятия «большевики», «меньшевики» появились позднее. Тогда мы выиграли выборы в ЦО, в Центральный орган — редакцию «Искры» — и в основных руководящих органах партии — в ЦК и Совете партии — получили большинство.
И тем не менее, — нет, нет и нет. Я не хочу обобщать этот частный, хотя и выразительный эпизод, и накладывать его на бурное течение II съезда партии, который состоится еще через несколько лет. На съезде именно Бунд станет той силой, которая, блокируясь с наименее убежденной группой делегатов, не даст партии давно ожидаемого единства. Бунд хотел оставаться в партии на федеративных условиях.
При федерации, говорили нам бундисты, части партии равноправны и участвуют в общих делах непосредственно, при автономии они бесправны и, как таковые, в общепартийной жизни не участвуют. Рассуждение это относится целиком к области наглядных несообразностей. Оно сходно с теми рассуждениями, которые математики называют математическими софизмами. В этих рассуждениях строго логичным, на первый взгляд, путем доказывается, что дважды два пять, что часть больше целого и так далее. Когда говорят о федерации, под частью партии подразумевают сумму организаций в разных местностях; когда говорят об автономии, под частью партии разумеют каждую отдельную организацию. Но понятия эти лишь якобы тождественны. Не будем опровергать то положение, что федерация означает обособленность, а автономия — слияние. Чушь все это!
Другой аргумент бундовцев — это ссылка на историю, которая будто бы выдвинула Бунд как единственного представителя еврейского пролетариата. Все это старые песни древнего, как мир, еврейского вопроса, и жаль, что бундистов не научила ничему и социал-демократия. Еврейский вопрос в любом государстве стоит именно так: ассимиляция или обособленность? — и идея еврейской «национальности» носит явно реакционный характер не только у последователей ее (сионистов), но и у тех, кто пытается совместить ее с идеями социал-демократии. Идея еврейской национальности противоречит интересам еврейского пролетариата, создавая в нем прямо или косвенно настроение, враждебное ассимиляции, настроение «гетто». Враждебность к иностранным слоям населения может быть устранена «только тем, что инородные слои населения, — это Карл Каутский писал в то время, имея в виду специально русских евреев, — перестанут быть чужими, сольются с общей массой населения. Это единственно возможное разрешение еврейского вопроса, и мы должны поддерживать все то, что способствует устранению еврейской обособленности».
Надо отдать должное позиции съезда в этом вопросе.
В своей послесъездовской брошюре «Шаг вперед, два шага назад», которую я писал вдогонку «критическим трудам» Мартова и Троцкого, я приводил такой пример:
«Не могу не вспомнить одного разговора моего на съезде с кем-то из делегатов «центра». «Какая тяжелая атмосфера царит у нас на съезде! — жаловался он мне. — Эта ожесточенная борьба, эта агитация друг против друга, эта резкая полемика, это нетоварищеское отношение!…» — «Какая прекрасная вещь — наш съезд! — отвечал я ему. — Открытая, свободная борьба. Мнения высказаны. Оттенки обрисовались. Группы наметились. Руки подняты. Решение принято. Этап пройден. Вперед! — вот это я понимаю. Это — жизнь. Это не то, что бесконечные, нудные интеллигентские словопрения, которые кончаются не потому, что люди решили вопрос, а просто потому, что устали говорить». Товарищ из «центра» смотрел на меня недоумевающими глазами и пожимал плечами. Мы говорили на разных языках».
Возможно, тогда, в молодости, я стремился что-то оставить и для истории. Старался записывать кое-какие события и тогда, когда раздражение и досада меня переполняли. Я должен был понять, прав ли я, или только неудовлетворенность толкает меня высказаться. Собственно, так возник своеобразный «мемуар»: «Как чуть не потухла «Искра». Я его уже цитировал. Но в сентябре 1903-го я пишу новый «Рассказ о II съезде РСДРП».
Сам текст начинается с почти лирической ноты. «Этот рассказ назначен только для личных знакомых, и потому чтение его без согласия автора (Ленина) равно чтению чужого письма». Но тем не менее до опубликования в январе 1904 года протоколов съезда мой рассказ был единственным партийным документом, освещавшим итоги II съезда и причины раскола. Потом некоторые положения этого рассказа нашли свое отражение и развитие в моей книге «Шаг вперед, два шага назад», к которой я уже, наверное, не буду обращаться.
Запуская тогда этот актуальный текст в наш большевистский «самиздат», я тем самым начал свою кампанию по разоблачению оппортунистической тактики меньшевиков. Они и после съезда продолжали шушукаться и интриговать, а я обо всем, что было и что случилось, — написал. Не надо лениться, не следует слишком уповать на приватные разговоры и сочувственные поддакивания. Надо садиться за стол и формулировать. А потом уже рассудят и товарищи, и история.
Но я продолжу свои соображения о Бунде.
Помнит ли читатель, что это слово фактически означало? А именно: «Всеобщий еврейский союз в Литве, Польше и России». Надо обратить внимание на предлог «в», здесь суть всей проблемы. Бунд был организован в 1897 году, объединял по преимуществу полупролетарские элементы еврейских ремесленников западных областей России. На I съезде РСДРП в марте 1898 года Бунд вошел в РСДРП. На II съезде бундовцы выступили с требованием признать Бунд единственным представителем еврейского пролетариата. С позиций сегодняшнего времени это все уже смешно и стоит дешевого фарса. Какое-то удивительное избранничество и стремление добыть счастье только для себя. А разве, в самом общем смысле, бывает индивидуальное счастье? Бунд — как представитель счастья, свободы, равенства и благосостояния всех еврейских рабочих? Это очень все не согласовывалось с моей мечтой о единой сплоченной партии, в которой растворились бы все обособления и кружки со своими основывающимися на личных симпатиях и антипатиях отношениями, о партии, в которой не было бы никаких искусственных перегородок, в том числе и национальных.
Я легкомысленно думал, что если Бунд войдет в партию и сохранит свою автономию в чисто национальных делах, ему, несомненно, придется идти в ногу с партией. А Бунд и его мудрецы хотели сохранить за собой полную самостоятельность во всех политических вопросах, они говорили о своей особой от РСДРП политической партии.
Главным противником бундовского федерализма был я. Именно Бунд, блокируясь с неустойчивыми искровцами, со сторонниками «экономизма», смазал картину съезда. После того как съезд отверг бундовский организационный национализм, Бунд вышел из партии. Но вот что у меня в «Рассказе»… Хотя стоит предварительно заметить: съезд-то был (не по значению, а по своему составу) небольшим — 42 в начале, а позже 43 человека с правом решающего голоса, да 14 с совещательными голосами. Поэтому 5 бундовских голосов часто делали погоду.
Все хорошо знают, что серьезная сшибка на съезде произошла из-за формулировки пункта 1 устава. Здесь были и причины, и повод моего расхождения со старым другом Мартовым. Он, конечно, был человеком кристально честным и искренним, тем не менее мы по-разному формулировали, что значит гореть для революции.
Владимир Ульянов: «Членом партии считается всякий, поддерживающий партию, как материальными средствами, так и личным участием в одной из партийных организаций».
Мартов: «…работой под контролем и руководством одной из партийных организаций».
Я прочно стоял за свою формулировку и указывал, что иного определения члена партии мы не можем сделать, не отступая от принципов централизма. С моей точки зрения, было необходимо сузить понятие члена партии для отделения работающих от болтающих. Мартов вносил новый принцип, совершенно противоречащий принципам «Искры». Да на кой ляд нужен член партии без организации! Мартовское «под контролем и руководством» означает на деле не больше не меньше как без всякого контроля и без всякого руководства. А за руководство я держался. Даже Плеханов, поддерживавший в этом вопросе о первом пункте устава меня, говорил, что жоресистская формулировка Мартова открывает в партию двери оппортунистам. Ну что же, в этот раз победил Мартов.
И вот тут я позволю себе не доверять старым недовольствам и усилившимся со временем расхождениям, а обратиться к впечатлениям тех лет: «Горячие споры о 1-м § устава, баллотировка еще раз выяснили политическую группировку на съезде и показали наглядно, что Бунд + «Рабочее дело» могут решить судьбу любого решений, поддерживая меньшинство искровцев против большинства».
Это-то так. Но читателю моих мемуаров все же останется неясным путь от моего «сидения» во Пскове до съезда партии. Слишком многое, торопясь к рассказу о съезде, я пропустил. Тут опять надо вернуться назад, к моей книжке «Что делать?».
С Потресовым и Мартовым мы потихонечку и по-дружески цапались, но главные расхождения были впереди. А в чем они, собственно, имели место? В целях и в средствах. «Социал-демократия руководит борьбой рабочего класса не только за выгодные условия продажи рабочей силы — это из книги «Что делать?», — а и за уничтожение того общественного строя, который заставляет неимущих продаваться богачам. Социал-демократия представляет рабочий класс не в его отношении к данной только группе предпринимателей, а в его отношении ко всем классам современного общества, к государству, как организованной политической силе». Это о целях.
Но если теперь говорить о средствах, то для этого всего не нужна никакая цитата, а нужна партия. И партия, организованная по жесткому принципу. Дисциплина, жесткое подчинение, конспиративный аппарат. На такое ограничение могли пойти или люди, фанатически верящие в саму идею, или люди, жизнь которых и жизнь детей которых никогда не станет лучше в ее простом нереволюционном течении. Но это лишь общая постановка вопроса.
Есть смысл, как я уже заметил, в трехлетнем сидении в деревенской избе почти без собеседников. Помимо желания диалог тогда начинаешь вести сам с собой. А здесь много возникает разных идей, в том числе и довольно масштабных. Именно тогда, в подготовке и обдумывании издания общерусской газеты, возник и более общий план дела. Далее он уточнялся, разворачивался, но основные идеи и мысли его были неизменными.
Парадокс заключался в том, что мои оппоненты часто, споря со мной, ссылались на страницы моей же брошюры «Что делать?», то есть книги, которая вся была пронизана борьбой с этими самыми оппонентами. Собственно, и весь наш II съезд разворачивался под влиянием этой книги.
(Здесь я хочу предупредить и предостеречь, что ссылаться и цитировать, конечно, надо, но каких противоречивых цитат можно натаскать из архива любого политического деятеля! Я ничего не могу с собой поделать, но то, что я в свое время написал, с моей сегодняшней точки зрения, вполне укладывается в жизнь и ее покрывает. Я всегда был писателем сегодняшнего дня, и поэтому мои книги довольно точно фиксируют состояние политической тенденции времени. Но стоит поразмышлять, насколько часто времена, столь разнесенные в пространстве, оказываются похожими.)
Моя книга начиналась с очень скромного наблюдения. Я разбирался с понятием «свобода критики».
«Тут что-то не так!» — должен будет сказать всякий сторонний человек, услышав такой модный в любые времена и повторяемый на всех перекрестках лозунг: «Свободу критике!» Но предупреждаю, это человек, который еще не вник в сущность разногласия между спорящими. «Этот лозунг, очевидно, одно из тех условных словечек, которые, как клички, узаконяются употреблением и становятся почти нарицательными именами».
Естественно, я рассуждал так применительно к тогдашней социал-демократии. Здесь и во внутренней, нашей русской, и социал-демократии международной образовались два направления, и внимательный читатель моих мемуаров сразу определит, что это все тот же ловкий «экономизм» и «старый догматический марксизм». А почему к этому надо было возвращаться еще раз в 1902 году?
Бернштейн, о котором я уже писал в предыдущей главе, и Мильеран — (о, это был знаменитый мелкобуржуазный радикал, примкнувший к социалистам, а потом и возглавивший оппортунистическое направление во французском социалистическом движении, то есть проделавший обычный путь оппортуниста; впоследствии, в 1899 году, Мильеран вошел — социалист! — в буржуазное правительство Вальдека-Руссо, где сотрудничал с генералом Галифе, знаменитым скорее не тем, что из-за кривых ног носил брюки определенного фасона, а тем, что оказался палачом Парижской коммуны) — итак, Бернштейн и Мильеран, один теоретически обосновал, а другой практически продемонстрировал истинную суть этого нового направления.
Главный тезис и политическое требование Бернштейна: социал-демократия должна из партии социальной революции превращаться в демократическую партию социальных реформ. Тезис обставляется батареей «новых» аргументов и соображений. И все это ловко и «красиво» лишь для неискушенного, не очень подготовленного читателя.
Отрицались:
— возможность научно обосновать социализм;
— необходимость и неизбежность социализма и даже возможность доказать, с точки зрения материалистического понимания истории, его научное обоснование;
— факт растущей нищеты, пролетаризации и обострения капиталистических противоречий;
— принципиальная противоположность либерализма и социализма;
— теория классовой борьбы, не приложимая будто бы к строго демократическому обществу, управляемому согласно воле большинства;
— как несостоятельное само понятие «конечной цели»;
— идея диктатуры пролетариата.
Этот поворот к буржуазному социал-реформаторству сопровождался не менее решительным поворотом буржуазной критики всех основных идей марксизма. А так как подрастающая молодежь систематически воспитывалась на этой критике, звучавшей с университетской кафедры и в ряде ученых трактатов, то неудивительно, что «новое критическое направление» в социал-демократии вышло как-то сразу вполне законченным. В своей книжке я даже привел такое сравнение: «Точно Минерва из головы Юпитера». Я надеюсь, что и сегодня, когда совершенно напрасно из школьного курса исключена греческая и римская мифология, это сравнение все же понятно.
Но если судить о людях не по тому блестящему мундиру, который они сами на себя надели, не по той эффектной кличке, которую они себе взяли, а по тому, как они поступают и что на самом деле пропагандируют — о, мой возможный молодой читатель, следи в политических дискуссиях не за словами, а за тем, что под ними, — то станет ясно, что «свобода критики» есть свобода превращать социал-демократию в демократическую партию реформ, свобода внедрения буржуазных идей.
«Свобода» — великое слово, но под знаменем свободы промышленности велись самые разбойнические войны, под знаменем свободы труда грабили трудящихся.
В уже изложенном мной, пожалуй, основной, нравственный тезис книжки. Я вообще люблю начинать с основной мысли, а уже потом под разным углом зрения ее поворачивать, доказывая каждый новый поворот и нюанс.
Потом в книжке назывались новые защитники «свободы критики», говорилось о критике в России — здесь Россия, конечно, на первом месте, потому что это страна умников и сомневающихся, — приводилось мнение Энгельса о значении теоретической борьбы. Напомню, что Энгельс признавал не две — политическую и экономическую, а три формы великой борьбы социал-демократии. Третьей формой ближайший соратник Маркса полагал борьбу теоретическую. И в первой главке моей книги пришлось объясниться и относительно себя. Пишу об этом потому, что иначе мое поведение и на II съезде партии, и в дальнейшем останется неясным.
Я позволил себе несколько замечаний об обязанности партийных вождей. Вожди обязаны все более и более просвещать себя и в первую очередь по всем теоретическим вопросам. Обязанность вождей — освобождаться от традиционных, принадлежащих старому миросозерцанию фраз и всегда и постоянно иметь в виду, что социализм с тех пор, как он стал наукой, требует, чтобы с ним обращались, как с наукой. Его постоянно и неукоснительно надо изучать. Но долг вождя изучать науку социализма не из любви к любомудрию. Приобретенное таким образом, все более проясняющееся сознание необходимо распространять среди рабочих масс со все большим усердием.
В этой книге, писанной среди горечи первых лет эмиграции, я объяснил то, что нынче понятно рядовому члену любой партячейки. В книге было пять глав. Вторая называлась «Стихийность масс и сознательность социал-демократии». Но ведь я писал об этом тогда не только потому, что обладал некоторой страстью к перу и имел на этот счет мысли. Дело в том, что ряд влиятельных людей, к голосу и ошибочному мнению которых могла прислушаться и образованная молодежь, и трудовые массы, имели на этот счет мнение, обратное моему. Мне казалось, что это чужое мнение было недостаточно объективным и верным. В общем, я боролся. А борьба всегда конкретна.
90-е годы прошлого века характеризовались повальным увлечением русской образованной молодежи теорией марксизма. Также повальный характер приняли в то время рабочие стачки. Возник даже рабочий термин: петербургская промышленная война 1896 года — я об этом уже писал, — коли война эта охватила 30 тысяч бастующих и проходила под руководством «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». А что у нас в России произошло в 1896 году? Коронация царя Николая II и Ходынская трагедия.
Война симптоматично началась с отказа предпринимателей оплатить рабочим вынужденный простой во время коронационных дней. Веселитесь и празднуйте не за наш счет. Можно ли говорить, что началась планомерная и осознанная борьба рабочих против эксплуататоров? Нет, скорее всего это было проявлением отчаяния и мести. Взятые сами по себе эти стачки являлись борьбой тред-юнионистской, а не социал-демократической. Они явственно знаменовали пробуждение классового антагонизма рабочих и хозяев, и не более.
И здесь мой вывод: у рабочих не было, да и не могло быть сознания непримиримой противоположности их интересов всему современному политическому и общественному строю, то есть сознания социал-демократического. Оно могло быть привнесено только извне. Сколько раз этот мой вывод тех дней будет оспорен и осмеян разными сытыми и уверенными в себе господами. Как они станут насмехаться над моей партией рабочих, которой руководит интеллигенция.
Мне не всегда было нужно общественное признание. Умение идти вразрез с общим мнением, с бытовой логикой — это черта моего характера. Она стоила мне бессонных ночей. Но разве я не поехал в «запломбированном вагоне» через Германию, когда заранее было известно, что рано или поздно меня обвинят в шпионаже?
Я всегда был патриотом своей родины — России. Но именно как патриот, желающей ей блага, разве не я желал ей поражения в мировой войне? После русско-японской войны — революция 1905 года, народы России получили политическую свободу. Тогда же впервые для всех стало ясно, что на одну свободу не проживешь. Во время войны 1914 года рухнуло самодержавие, началась Февральская революция.
А Брестский мир, когда, отдав почти все, мы выиграли! И как этот мир был непопулярен и, казалось бы, нелогичен. Тогда мне думалось, что против меня были все.
И сколько раз это случалось за мою политическую жизнь! Говорили, что только себя одного я, дескать, считал на верном пути во всем мире, когда писал: «Указанные мною черты оппортунизма (автономизм, барский или интеллигентский анархизм, хвостизм или жирондизм) наблюдаются (с соответственными изменениями) во всех социал-демократических партиях всего мира».
Однако это я уже почти начал рассказывать о съезде. Но и вдогонку предыдущим страницам.
Книга тем и отличается от сиюминутной, в плену времени, статьи, что в ней почти всегда есть и тот личный элемент, который в статьях порой отсутствует. Такие вещи были и у меня в «Что делать?». Я будто предвидел II съезд и борьбу на нем с меньшевиками. Я будто уже начал свою полемику с Мартовым. Это время очень живо стоит у меня перед глазами. Со стороны потом будет казаться, что нас разделяет только один абзац в программе партии. А выяснилось, что разделяет подход к жизни и ее результату.
«Враги, давно ли друг от друга…» Всегда вспоминаются мне здесь слова Пушкина. Но и в том, хрестоматийном, случае русской литературы, Онегина и Ленского развело не происшествие, а разные взгляды на жизнь. У меня особенно не было — я-то это знал всегда — времени на детальное выяснение отношений. Подобная мирихлюндия тормозила дело.
Надежда Константиновна эту черту моего характера обозначила даже лучше, чем я сам, выступая с устными рассказами на встречах с молодежью: «Политически порывая с человеком, Ленин рвал с ним лично». Она была в принципе права: иначе быть не могло, когда вся жизнь была связана с политической борьбой. Но как я любил этих «первоначальных единомышленников»: Аксельрод, Засулич, Мартов, Плеханов! По отношению ко всем у меня имелся фактор глубокой личной привязанности, а вот разошлись… Легко ли?
Вера Ивановна Засулич во время II съезда бросила мне в лицо, что я, дескать, претендую на роль короля Людовика XIV в партии социал-демократов. Ее слова не забылись: «Партия для Ленина — это его «план», его воля, руководящая осуществлением плана. Это идея Людовика XIV: «Государство — это я», «партия — это Ленин».
Ну, а что в этот момент я? Сжевал, смолчал, мне важен был результат, а не короткий эффект. Потом реплика В. Засулич была даже напечатана в «Искре».
Мой «план» еще до съезда был опубликован в «Что делать?». В этом смысле я не ленился выполнить одну работу дважды. Как я отмечал, на съезде часто ссылались на эту мою книгу. Но главное — делегатам уже были как бы близки мои идеи, и изложенные устно, они падали на подготовленную в сознании моих читателей почву.
Сейчас с позиции прошедшего времени все кажется не таким уж важным и оригинальным, но тогда, имея в виду мой «план», я старался предусмотреть все. Вслед за спорами и рассуждениями о вредности преклонения перед стихийностью движения мне пришлось говорить о воспитании политической активности рабочих. Вот где непочатый край работы. Сознание рабочего класса не может быть истинно политическим сознанием, если рабочие не приучены откликаться на все и всяческие случаи произвола и угнетения, насилия, злоупотребления, к каким бы классам ни относились эти случаи; и притом откликаться именно с социал-демократической, а не с иной какой-либо точки зрения. Сознание рабочих масс не может быть истинно классовым сознанием, если рабочие на конкретных, и притом непременно злободневных политических фактах и событиях не научатся наблюдать каждый из других общественных классов во всех проявлениях их умственной, нравственной и политической жизни, то есть не научатся применять на практике материалистический анализ и материалистическую оценку всех классов, слоев и групп населения.
Естественно, все это относится и просто к человеку труда.
Третья глава «Что делать?» называлась «Тред-юнионистская и социал-демократическая политика». Содержание этой главы отчасти ясно из предыдущего пассажа. Но в этой главе, собственно, и заключена соль книги. «Кустарничество экономистов и организация революционеров». И опять, пропустим «кустарничество», оно было очевидно для специалистов тогда и для всех сегодня. Без организации невозможно было бы победить в революции. Какая там у нас была партия? Сколько в ней всего было человек?
В этой главе партия представала такой, какой я ее видел. Я был слишком чистосердечен, когда написал эту книгу, а главное, когда ее напечатал. Дал возможность изучить свой план людям, моим товарищам по партии, которые видели строительство партии не так, как я. Троцкий, звезда которого взошла именно на II съезде — он только что бежал из ссылки в Сибири, — говорил на съезде, имея в виду мое видение партии и ее устава: «Наш устав представляет организованное недоверие со стороны партии ко всем ее частям. То есть контроль над всеми местными, районными и национальными организациями».
Если говорить по чести, Троцкий правильно разгадал мою идею. Организация революционной социал-демократической партии должна быть иного рода, чем организация рабочих просто для экономической борьбы.
Организация рабочих должна быть, во-первых, профессиональной, во-вторых, она должна быть возможно более широкой, а в-третьих, она должна быть возможно менее конспиративной.
Партия революционеров, напротив, должна охватывать прежде всего и главным образом людей, профессия которых — революционная деятельность. Это общий признак членов такой организации. И перед этим признаком должно полностью стираться всякое различие рабочих и интеллигентов. Я не говорю уже здесь о различии отдельных «мирских» профессий у тех и других. Профессия у всех одна — революционер. Подобная организация должна быть не очень широкой и, насколько возможно, более конспиративной.
Понимание этой разницы между революционной партией и рабочим союзом особенно сложно было для России той поры. Гнет самодержавия, на первый взгляд, стирал всякое различие между социал-демократической партией и рабочей организацией. Почему? А потому, что всякие рабочие союзы и всякие кружки были также запрещены.
В конце параграфа, посвященного «организации», я привожу пять пунктов своего видения революционной партии, которая может победить. Чуть позже я перечислю их. Но пока несколько слов о «Плане» общерусской политической газеты» — это название последней главы книги «Что делать?». (Нет, определенно интереснейшую книжку я написал в 32 года. Дай Бог, чтобы она умерла со временем и никогда и никому не пригодилась. Но в этой книге изложена универсальная теория сопротивления. Теория действия и партии, которая приведет к победе.)
Надо сказать, что кавычки, в которые заключено слово «план» в начале заголовка главы, означают не мои сомнения в этом самом плане. К моменту написания книги этих сомнений, возможно, не было и у сомневающихся — «Искра» уже практически выполнила свою роль, и съезд партии был у порога. Пятая глава — это отголоски дискуссии, которая началась после опубликования в «Искре» моей статьи «С чего начать?». Ведь гвоздь статьи состоял в постановке именно этого вопроса о газете и в утвердительном его решении.
Как же на эту статью набросились! Какие все оказываются логиками и стратегами! Только эти быстрые теоретики никогда не предложат своего конкретного плана, а если и предложат, то никогда не возьмутся за его реализацию. Для реализации надо иметь терпение, умение ждать небыстрых результатов и волю. А им бы все чего-нибудь только многозначительно выкрикнуть. А главное: не дай Бог, если что-нибудь предлагается без совета с ними — это всегда недемократично.
«Рабочее дело» сразу безапелляционно ответило: «Не газета может создать партийную организацию, а наоборот…»
При обычных, демократических условиях жизни, когда над каждым не висит кривая шашка жандарма, может быть и наоборот. Но ведь действуют дремучие условия российского самодержавия. Однако интеллигенцию, пописывающую в нелегальных партийных газетах, волнует другое: как бы самим теоретикам-публицистам не остаться за бортом событий. Ах, ах, «орган пропагандистский становится бесконтрольным, самодержавным законодателем всей практической революционной борьбы». Или: «Как должна отнестись наша партия к ее полному подчинению автономной редакции?».
Пока группа энтузиастов не образовала эту редакцию, никто вроде не волновался. Можно было об этом просто мечтать и говорить, говорить. Но самое главное — у редакции вдруг стало получаться. Именно к редакции, как к рабочему и работающему органу, потянулись десятки нелегальных кружков и организаций в России. Потянулись, ни у кого не спросив! Произошло это оттого, что комитеты и другие организации заняты настоящим делом, а не игрой в «демократизм». Французы недаром говорят: «Чтобы приготовить рагу из зайца, надо иметь хотя бы кошку». Комитеты прочли статью «С чего начать?», увидели, что это попытка выработать известный план создания партии, чтобы к постройке ее могли приступить все заинтересованные лица и организации, и начали этот план выполнять. Не обижаться, что с ними не посоветовались, а выполнять.
И тут демократическому журналу самое время блеснуть, самое время оттянуть силы на дискуссию: «Как должна отнестись наша партия к ее полному подчинению автономной редакции?». Но волновало больше всего следующее: «Газета, стоящая над партией, вне ее контроля и независимая от нее благодаря сети агентов».
Можно подумать, что эту сеть агентов создавали бойкие перья из «Рабочего дела»! Вспоминая эту дискуссию, эти мелочные пощипывания меня, я еще раз повторю: бойтесь партийных и просто говорунов, не отвечающих делом за свои слова. Бойтесь энергичной печати, даже своей, которой подчас важнее «прокукарекать», нежели результат.
Я готовлю съезд. Начинаю представлять, что хочу от партийной работы и что хочу от этого съезда. Мои личные цели, как мне кажется, сливаются с общими. Мне нечего скрывать. Хитрить и скрывать. Я хочу свободы и блага народам своей страны. Но слишком многое зависит от съезда в теории и в тактике. Пятая глава всецело посвящена этому вопросу.
Плеханов, конечно, публично говорил лучше меня. Он блестящий оратор. Он держит в памяти тысячу цитат, огромное количество аналогий, он так речист, что не побрезгует и острым бытовым или политическим анекдотом. Пятая глава — это моя точка зрения и моя «предварительная» речь. Я вступаю в борьбу с Мартовым и с Плехановым еще до съезда. У нас уже давно выявились свои разногласия по редакции.
Следующий абзац пятой главы: «Может ли газета быть коллективным организатором?». Практика на этот вопрос уже ответила, для меня лично все очевидно. Но я повторяю и повторяю. Я предвижу дискуссию на съезде, я предвижу дискуссию при выборе редколлегии. Газета — это не только площадка для публициста, но и огромное влияние.
Мне в это время говорят и будут говорить: если не воспитаются сильные политические организации на местах, — ничего не будет значить и превосходнейшая общерусская газета. Совершенно, отвечаю, справедливо. Но в том-то и суть, что нет иного средства воспитать сильные политические организации, как посредством общерусской газеты. Мне здесь опять возражают, находят частные аргументы, справедливые частности. Но ведь вся политическая жизнь есть бесконечная цепь из бесконечного ряда звеньев. Все искусство политика в том и состоит, чтобы найти и крепко-крепко уцепиться за такое именно звенышко, которое меньше всего может быть выбито из рук, которое гарантирует обладателю звенышка обладание всей цепью.
Общерусская газета была грандиозной придумкой. Фактическую связь между организациями начала создавать уже функция распространения газеты. Общее дело всегда объединяет людей. Вокруг этого, самого по себе еще очень невинного и очень еще небольшого, но регулярного и в полном значении общего дела систематически подбиралась и обучалась постоянная армия испытанных борцов. Так оно в принципе и получилось. «Искра» создала партию, партия взяла в семнадцатом году власть.
Не торопясь, я вел свою книгу к итогу: что я видел под партией и какой виделась мне российская партия социал-демократов в эпоху самодержавия? Партия, которая должна была с этим самодержавием покончить навсегда. Я не могу утверждать, что именно наша партия, партия социал-демократов большевиков сыграла решающую роль в падении самодержавия, по силам ли ей это было в феврале семнадцатого, но она оказалась в решающий момент готовой и отобрать власть у Временного правительства, и эту власть сохранить. Мы всегда отчетливо понимали, что такое революция. Руководить партией — это вести лодку на гребне волны. Лишний гребок — и волна обрушится на пловцов. Но ведь можно и потерять волну, потерять темп.
Я старательно растолковывал это и в своей предсъездовской книге, и беседуя с делегатами в кулуарах. В конечном счете большинству из них уезжать в Россию и вести там свою постоянную, изнурительную работу. Задача обороняться и наступать со всех сторон. Было бы величайшей ошибкой строить партийную организацию в расчете только на взрыв и уличную борьбу или только на поступательный ход серой текущей работы. Это тоже одна из тенденций наших многочисленных теоретиков. Однако, на мой взгляд, мы должны всегда вести будничную работу и всегда быть готовы ко всему, потому что предвидеть заранее смену взрывом периода затишья часто бывает почти невозможно. В самодержавной стране кипящая волна гнева может немедленно подняться только от одного набега царских янычар. От нехватки дешевого хлеба в петроградских лавочках, как было в семнадцатом. Волна забастовок, пулеметный полк, расстрел демонстрации. А мы «в серой текущей работе»?…
Но и саму революцию не следует представлять себе в форме единичного акта. Эдакий взрыв с факелами и баррикадами. Она виделась мне в форме нескольких быстрых смен достаточно серьезных событий или менее сильного взрыва и более или менее долгого затишья. Поэтому нужна такая партийная работа, которая и возможна и нужна как в период затишья, так и в период взрыва. Нужна, выражаясь совсем просто, политическая агитация, причем агитация, объединенная единым импульсом по всей России, освещающая все стороны жизни, направленная в самые широкие массы. А эта работа немыслима без общерусской, часто выходящей газеты. Сеть агентов — увы, опять сорвалось у меня с языка это ужасное слово «агент», так режущее демократическое ухо! — итак, сеть агентов, складывающаяся сама собой, по постановке и распространению газеты не должна сидеть и ждать лозунга к восстанию, этим агентам надо было творить такое регулярное дело, которое гарантировало бы наибольший шанс успеха в случае восстания, вплоть до всенародного вооруженного.
Но до всенародного вооруженного восстания еще далеко. Еще только отшлифовывались основные принципы организации. Я четко их перечислил в книге «Что делать?» и безо всякого смущения, как и подобает публицисту и пропагандисту, оружие которых в том числе и повтор, привожу еще раз:
«Без десятка талантливых, испытанных, профессионально подготовленных и долгой школой обученных вождей, превосходно спевшихся друг с другом, невозможна в современном обществе стойкая борьба ни одного класса».
И вот я утверждаю:
1) ни одно революционное движение не может быть прочно без устойчивой и хранящей преемственность организации руководителей;
2) чем шире масса, стихийно вовлекаемая в борьбу, составляющая базис движения и участвующая в нем, тем настоятельнее необходимость в такой организации и тем прочнее должна быть эта организация;
3) такая организация должна состоять, главным образом, из людей, профессионально занимающихся революционной деятельностью;
4) в самодержавной стране, чем более сузить состав организации до участия в ней таких только членов, которые профессионально занимаются революционной деятельностью и получили профессиональную подготовку в искусстве борьбы с политической полицией, тем труднее «выловить» такую организацию и тем шире будет состав лиц из рабочего класса и из остальных классов общества, которые получат возможность участвовать в движении и активно работать в нем. Десяток испытанных, профессионально вышколенных не менее нашей полиции революционеров централизуют все конспиративные стороны дела.
Полагаю, что многие из приведенных выше соображений, в принципе, будут актуальны еще долгое время. Моему будущему читателю я предоставляю возможность сопоставить его собственное время с моими организационными правилами классовой борьбы. Если, конечно, читателю есть с кем бороться.
Итак, с набором мыслей, опубликованных в «Что делать?» — книга готовилась к съезду загодя, утверждалась на заседании группы «Искры», засылалась в Россию, но тем не менее большинство делегатов увидели книжку, только попав за границу, — я и мои единомышленники пришли на съезд. Думаю, что мои идейные противники и союзники не до конца представляли сумму организационных идей, заложенных в тексте. Слово «организационных» сорвалось у меня не случайно.
Но закончим с моей книгой.
Будет неправильно, если я не остановлюсь на некоторых, может быть, и известных эпизодах съезда, разделивших его на два крыла, на две фракции: большевиков и меньшевиков. Не буду касаться всех нюансов послесъездовской настырной и демонстративной борьбы меньшевиков против большевиков при лояльности последних. Вместо того чтобы стоически принять положение вещей, а потом постараться выправить положение работой, меньшевики начали цепь интриг.
Плеханов на съезде, когда мы голосовали пункт устава, говорил: «Я не имел предвзятого взгляда на обсуждаемый пункт устава. Еще сегодня утром, слушая сторонников противоположных мнений, я находил, что «то сей, то оный на бок гнется», это формулировки Ленина и Мартова. Но чем больше говорилось об этом предмете и чем внимательнее я вдумывался в речи ораторов, тем прочнее складывалось во мне убеждение в том, что правда на стороне Ленина».
Но еще не прошло и много времени — как написал бы Шекспир: «и башмаков еще не износив» — Плеханов перешел на сторону сподвижников Мартова. А дальше произошла поразительная и нетоварищеская история. Подробно коснусь, быть может, лишь в дальнейшем выборов в ЦК, в Совет партии и в редакцию Центрального органа. Я пытался здесь обезвредить расплывчатость формулировки первого пункта устава подходящим и твердым составом руководящих центров и строгими правами, предоставленными уставом этим руководящим центрам. Съезд признал центральным органом «Искру». Здесь большевики получили большинство.
Я и мои сторонники долго дрались за это, повторяю, пытаясь тем самым скорректировать и уравновесить свой проигрыш, ослабление организационной силы партии при голосовании первого параграфа устава. В силу поддержки Бунда, выступавшего со смешной платформой, и «Рабочего дела» — явных «экономистов» — в этот раз победили при голосовании, выиграли сторонники Мартова. Но дело сделано, воля большинства изъявлена, с этим на некоторый период времени надо примириться, главное — единство.
Через некоторое время на съезде проходит и моя точка зрения на новую редакцию «Искры» — три человека: Плеханов, Мартов, Ленин. Таким образом, проходит через голосование не предыдущая, хотя и прославленная, редакция: Плеханов, Засулич, Аксельрод, Мартов, Потресов, Ленин. Жизнь распорядилась не по личным привязанностям и интригам, а по работе. Практически только двое из всей славной шестерки были выпускающими редакторами и готовили номера «Искры» — Мартов и Ленин. Все остальные требовали согласования, но не давали статей и не вели практической работы. При всем моем уважении к этим товарищам как к личностям и к их прошлым заслугам в настоящее время это был балласт.
О том, что буду предлагать на съезде голосовать за тройку редакторов, я предупредил своих товарищей заранее. С этим соглашались и Мартов, и Потресов. Да, для пользы дела лучше втроем. Когда уже на съезде я передал Георгию Валентиновичу записку с проектом редакционной тройки, Плеханов не сказал ни слова. Но это касалось его товарищей, многолетних сотрудников, соратников. Прочитал молча записку, положил ее в карман. Он понял, в чем дело, но шел на это. Раз партия — значит, нужна деловая работа.
На миру, как известно, и смерть красна. Одно дело принципиальничать и геройствовать, а другое — нести на себе тяжесть повседневных контактов с бывшими друзьями, которые стали политическими противниками. Мартов после съезда написал брошюру «Осадное положение» и вышел из состава ЦО. Троцкий, на съезде превратившийся в моего яростного противника, выпустил так называемый отчет «сибирской делегации», материал достаточно тенденциозный. На съезде он говорил с немыслимым апломбом и самоуверенностью. Делегаты, среди которых было много людей, съевших зубы на низовой работе, ответили молодому человеку, в коем так явственно проступал вождизм, кличкой Балаболкин.
После закрытия съезда мы снова вернулись в Женеву. Меньшевики, конечно, имели успех у заграничной публики. Громадное большинство ее состояло из обеспеченных студентов, которые почти все были либо меньшевиками, либо эсерами, либо обиженными съездом бундовцами. На собрании большевиков плехановские нервы не выдержали. Он любил всякие аналогии со стрельбой. «Не могу стрелять по своим!» (В свое время он что-то подобное сказал в ответ на обвинение, что он не вмешался в драку с критикой П. Струве.) А как же его позиция с выборами в ЦО?
— Бывают моменты, когда даже самодержавие вынуждено делать уступки.
— Тогда и говорят, что оно колеблется, — подала реплику одна из большевичек.
Георгий Валентинович решил для «спасения мира» в партии, как он говорил, копировать старую редакцию «Искры». В конце концов, с отставленными от редакции Засулич и Аксельродом Плеханов бок о бок жил в эмиграции много лет, и в критические моменты поддерживали его именно они. Мог ли я в этой ситуации работать? Конечно, нет. Надо было выходить из редакции. Я постарался не делать этого демонстративно. Ушел из редакции, заявив, что не отказываюсь от сотрудничества и даже не настаиваю на опубликовании о моем уходе. Пусть Плеханов делает такую попытку к примирению, я не стану поперек ее. Сколько с Плехановым переговорено об этом всем! Мне нечего было скрывать, я говорил с Георгием Валентиновичем и с глазу на глаз, и прилюдно, доказывая и невозможность уступок мартовцам, и недопустимость кооптации старых редакторов. И вот, когда я увидел твердые намерения Георгия Валентиновича уступить так любезному его сердцу меньшинству, я пишу ему письмо, где указываю на огромный вред, наносимый этим нашему движению, и пишу заявление, в котором слагаю с себя и должность члена Совета партии, и члена редакции «Искры». Ну, теперь Георгий Валентинович остается единственным избранным на съезде членом редакции, теперь-то он может кооптировать к себе в компанию любого.
Еще до этого, давая в свою очередь реванш большевикам за поражение на съезде, меньшевики превращают в свой оплот «Заграничную лигу русских социал-демократов». Они и численно были здесь сильнее, и имели больше «генералов». Новый устав Лиги делал ее независимой от ЦК, обеспечивал меньшевикам свое издательство.
Я опять опускаю ряд — прямо отмечу — удачных ходов меньшевиков и их помощников. Надо сказать, что здесь они действительно герои дня. Результат их неутомимой и успешной деятельности таков: большевики, которым съезд делегировал свою явно выраженную волю и которые имели за собой в России большинство действующих комитетов, теряют ЦО (Центральный орган — «Искру») и путем сложных комбинаций вытесняются из ЦК и из Совета партии.
И вот начинается Амстердамский социалистический конгресс. Этот эпизод я рассказываю со слов нашего большевистского представителя Мартына Николаевича Лядова. Он был одним из организаторов Московского рабочего союза, делегатом II съезда, несколько раз подвергался тюремному заключению.
На конгресс я должен был ехать как представитель РСДРП, но понял, что мне слова не дадут, потому что вся делегация была подобрана новым Советом партии из меньшевиков. Плеханов — глава делегации, у него среди вождей II Интернационала устоявшиеся и давние связи. Вместо представителей меньшинства отправляю верных товарищей — Красикова и Лядова. Телеграмму об этом на конгрессе получили, но передали Плеханову: пусть, дескать, решат вопрос в самой делегации. Плеханов позже заявил президиуму, что никаких решений не требуется, потому что эта телеграмма поздравительная. Но мои представители, товарищи Красиков и Лядов, оказались далеко не слабаками и уже в Амстердаме пробились на заседание Исполкома Интернационала и изложили свои требования и претензии. Суть их сводилась к тому, что возникшие разногласия на съезде РСДРП должны иметь, по крайней мере, какое-то соответствие представительству двух фракций на конгрессе.
Все это я веду к цитате, в пересказе Лядова, из выступления Виктора Адлера. Именно здесь можно увидеть суть двойной игры джентльменствующих меньшевиков. На Исполкоме, куда поступило заявление большевиков, Плеханов довольно долго говорил, что на нашем съезде обнаружилось почти полное единомыслие по всем важнейшим вопросам, а последующий раскол партии произошел исключительно из-за желания Ленина играть первую роль в партии, что в действительности в партии нет никаких разногласий, что существуют, дескать, лишь ничтожные нюансы в мнениях, которые, конечно, ни в каком специальном дополнительном представительстве не нуждаются. Плеханов настаивает на отклонении просьбы.
Тут взял слово Виктор Адлер. Он обращается к Плеханову:
— Разве ты не прожужжал нам все уши твоими жалобами на Ленина? Разве ты не говорил, что между вами все большей и большей становится пропасть? А теперь ты решаешься заявить, что у вас нет крупных разногласий? Когда ты обманывал нас — тогда или теперь?
Этот эпизод, сам по себе и поучительный, и смешной, я привел лишь в качестве некоторой иллюстрации специфики политических отношений.
Рассматривая поведение мартовцев после съезда, я могу только сказать, что это была безумная, недостойная попытка разорвать партию. Из-за чего, собственно? Они отказались от сотрудничества с Центральным органом, а о таком сотрудничестве редакция их официально попросила. Если у вас так гипертрофировано самолюбие, хорошо — пойдем вам навстречу. А их демонстративный отказ от работы в ЦК! На кого обиделись? Только из-за недовольства составом центров, ибо объективно лишь на этом мы разошлись, а субъективные оценки (вроде обиды, оскорбления, вышибания, отстранения, пятнания и т. д.) есть плод обиженного самолюбия и больной честолюбивой фантазии.
Все это были мысли того послесъездовского периода, когда я потерял сон. А однажды, задумавшись, на велосипеде наехал на трамвай и чуть не выбил себе глаз. Перевязанный, издерганный, ходил я на заседание Лиги. Запомнились также яростные лица Дана и Крохмаля, которые, вскочив во время заседания после какой-то реплики, бешено стучали пюпитрами. Демократы!
Тогда же, по горячим следам событий, в своем «рассказе только для личных знакомых», о котором, кажется, уже было упомянуто, я писал:
«Кто ценит партийную работу и дело на пользу социал-демократического рабочего движения, тот не допустит таких жалких софизмов, как «правомерный» и «лояльный» бойкот центров, тот не допустит, чтобы дело страдало и работа останавливалась из-за недовольства десятка лиц тем, что они и их приятели не попали в центры, тот не допустит, чтобы на должностных лиц партии воздействовали приватно и тайно путем угрозы не сотрудничать, путем бойкота, путем пресечения денежных средств, путем сплетен и лживых россказней».
Из этой цитаты для вдумчивого читателя видна и картина происшествия; и поведение отдельных лиц. На этом можно и закончить, но совершенно сознательно я оставил еще два момента такого памятного для меня и для партии съезда. И первым является описание бытовой, технической части. Я уже не говорю о том, как мучительно трудно было нащупать связь с организациями, снестись, списаться, подготовить все необходимые предварительные документы, продумать политическую и материальную часть съезда, позаботиться о безопасности, о питании, о жилье для депутатов. Все это, конечно, рано или поздно канет в Лету, как не главное. История в лучшем случае сформулирует лишь результаты съезда и назовет основных его участников. Это для меня все дорого, потому что это мой первый съезд и это моя личная жизнь.
По стечению жизненных и политических обстоятельств основная подготовка к съезду шла из Лондона, где в то время находилась вечно кочующая редакция «Искры», но и закрывался съезд в Лондоне, тоже, как и «Искра», переезжая с места на место. Как, наверное, читатель помнит, мы с Мартовым и Потресовым исключительно из деловых, рабочих и технических причин не хотели, чтобы редакция находилась в Женеве. Повторю давно известное: первый номер вышел в декабре 1900 года в Лейпциге, потом «Искра» печаталась в Мюнхене, потом, когда полиция принялась нас потихонечку теснить, пришлось переезжать в апреле 1902 года в свободный Лондон, потом все-таки возвращаться почти ровно через год, в августе 1903 года, в Женеву.
Всего, пока «Искра» не стала меньшевистской в ноябре 1903 года (именно тогда Плеханов вопреки воле и назиданию съезда кооптировал в ее состав прежних сотрудников — события развивались стремительно!), — вышел 51 номер. И опять — это моя жизнь, и ни одни воспоминания не смогут показать сложность и невыносимые трудности, которые постоянно сопровождали газету.
У меня, конечно, были прекрасные сотрудники! Мартов, который к началу первого часа после обеда приходил к нам, и начинались изматывающие 5-6-часовые разговоры. Мартов действительно много знал, много читал. Он был нелеп, нескладен, с вечно торчащими изо всех карманов рукописями и свернутыми газетами. Он сверкал своими жгучими глазами и говорил, говорил. Каждый раз умно и увлеченно. Он был типичным журналистом. Чрезвычайно талантливым, все хватал на лету, был страшно впечатлительным. Но ко всему легко относился. А мне нужно было время еще работать и самому, много писать. Когда я работал, я долго «выхаживал» по комнате свои мысли, бормотал, «перешептывал» про себя отдельные фразы. А потом уже садился писать. Здесь даже Надежда Константиновна не пыталась со мной завязать разговор. Не так уж быстро я писал, как говорят. Много времени занимал процесс обдумывания. Не было времени на разговоры. И разве Мартов написал за своими разговорами что-нибудь близкое к тому, хотя бы по объему?
Я один раз даже послал Надежду Константиновну поговорить с ним, чтобы он сократил визиты. Пару дней его не было, а потом все пошло по-прежнему. А ведь, судя по поведению на съезде, в дальнейшем он готовил себя на роль вождя и считал себя таким. Нет. Вожди лепятся из другого теста. И тем не менее в то время для «Искры» Мартов был просто незаменим.
Второй — Потресов, у которого было неважное здоровье, он всегда где-то лечился. По крайней мере, самый длинный и, может быть, для газеты самый тяжелый лондонский период он благополучно отсутствовал: лечил легкие во Франции.
Я всегда глубоко любил и высоко ценил Веру Ивановну Засулич. Ко времени, когда мы встретились, она была уже немолодой седой женщиной. Писала она долго и довольно мучительно, курила без конца. Когда писала, запиралась в своей комнате и питалась одним крепким черным кофе. В Лондоне они жили «коммуной» вместе с Мартовым и Алексеевым. Вначале она, как признавалась потом, несколько недооценивала «Искру». И ее, и Аксельрода, и Плеханова больше интересовала привычная для них теоретическая «Заря». Наверное, только один я, да, может быть, Мартов с Потресовым понимали организационное значение газеты, понимали общий «план».
Когда в Лондоне, как снег на голову, вдруг явился из ссылки Троцкий, он мне понравился ужасно, я подумал, что его надобно сохранить для заграничной работы: так боек, так энергичен. Но вскоре и он перебрался во Францию.
Практически все связи с Россией были на мне. Не было ни одного письма, отправляемого «Искрой», которое я бы не просмотрел, ни одного письма, пришедшего из России, которое я бы не прочел.
«Еще раз усердно и настоятельно просим и молим Женю писать нам чаще и подробнее, в частности, немедленно, непременно в тот же день, как получится письмо, известить нас хоть парой строк о получении…» Это образчик моей переписки с Россией. «Женя» — конспиративное название группы «Южный рабочий».
И уж раз речь зашла — впрочем, который раз! — о конспирации, то скажу, что, конечно, выглядела она наивной. О, эти бытовые письма к родственникам и знакомым о носовых платках (паспорт), теплом мехе (нелегальная литература). Эти названия городов по именам: Одесса — Осип, Тверь — Терентий, Полтава — Петя, Псков — Паша. Типография, например, в письмах упоминалась, как Нина. Эта наивность, однако, не отменяла огромной личной опасности. Европа была наводнена шпиками.
В Мюнхене совсем не из любви к конспирации мы все жили по подложным болгарским паспортам, хотя выехали из России по своим собственным легальным паспортам. Все это была не детская игра. Замах был слишком велик. Расшатать умы целой империи, в тело и плоть страны вживить свою нервную систему. На «Искру» работало три типографии. Дольше всех продержалась типография в Баку, которой заведовал Красин (Лошадь). Пробовали завести типографию в Новгороде — Акулину. Она быстро провалилась. А перед этим была разгромлена типография в Кишиневе…
Но опять возвращаюсь к теме.
Съезд было решено проводить в Брюсселе, но делегаты собирались в Женеве. И здесь началась плотная их обработка. Мы уже все знали, что трения есть и в редакции, и между организациями. Я с энтузиазмом знакомился с делегатами, потому что большинство из них несли свежие вести с родины. Знаю за собой такую манеру спрашивать, выслушивать ответы, а самому думать о чем-то своем. Эти ответы помогали и доформулировали мысли, которые были до поры отложены.
Я думал о съезде, о том, что для меня лично он имеет решающее значение. Для вождя значение имеет не только собственное письменное, но и устное слово, умение не только прочувствовать, но и сформулировать, выразить, доказать, позвать за собой. Думал о своих словах на съезде, о последовательности всех решений, в памяти еще раз повторял знакомые мне документы. Представлял, в каких местах возникнут трудности. Главная моя цель — партия, партия как кулак. Но я также занимался подысканием делегатам жилья, мест, где питание было подешевле. Я знал, что все зачтется и каждая мелочь будет способствовать делу.
В Брюсселе немножко перемудрили с конспирацией. Там была договоренность с Э. Вандервельде — он потом стал одним из лидеров оппортунизма в рабочем движении, а тогда многим помог, по крайней мере, дал гарантии, что никаких притеснений не будет, — у социал-демократов владельцев гостиниц сняли жилье, другие социал-демократы, владевшие трактирами, приготовили питание, под проведение съезда нам отдали кооперативный склад, в котором хранилась шерсть. Потом из-за этой шерсти возник инцидент, все, и будущие большевики, и будущие меньшевики, и хитроумные бундовцы, строптивые рабочедельцы начали нещадно чесаться, выбегать из зала. Пришлось все это помещение еще раз чистить и мыть. Но переехали мы в Лондон, естественно, не из-за насекомых.
Русская полиция достала нас и здесь. Полицейские всего мира — братья. Многие из нас замечали за собой слежку. Старались и русские агенты, и их бельгийские коллеги. Наконец, Розалию Землячку вызвали в полицию и предложили в 24 часа выехать из страны. По своим каналам мы выяснили, что русское правительство через посла предупредило бельгийцев, что в их страну приехали важные русские анархисты. По поводу анархистов между странами существовало соглашение о выдаче. Итак, всем нам грозил арест и высылка в Россию. Социалист Вандервельде умыл руки. Но треть съезда уже позади. Уже определились с Бундом, дискуссия прошла. На восьмом заседании съезда я выступал с докладом о месте Бунда в РСДРП. Бунд пока не ушел со съезда, это произойдет позже, в Лондоне, когда начнем голосовать по второму параграфу партийного устава.
Наскоро, через разные порты, чтобы не привлекать внимание, выбирались мы из Бельгии в конце июля. Мы ехали вчетвером, кроме меня и Надежды Константиновны, с нами путешествовали еще Бауман и Мартын Лядов. Доехали.
Сразу ожили впечатления от первого, в 1902 году, приезда в Лондон для издания «Искры», когда оказалось, что английского языка, хотя в Шушенском мы с Надеждой Константиновной и перевели толстенную книжку супругов Веббов, мы почти не знаем. Обычное явление у людей, изучивших язык по книгам. Произношение у обоих было жуткое, особенно у Надежды Константиновны: она английский учила в тюрьме. Денег лишних не было, потому что жили на казенный, партийный счет, пришлось брать обменные уроки языка у англичан — мы им преподавали русский.
Я ходил в библиотеку Британского музея, где не так давно работал над «Капиталом» Маркс — Sir, I beg to apply for a ticket of admission to the Reading Room of the British Museum, — ездил по городу. Ездить любил на верху омнибуса. Плывешь над тротуарами на уровне второго этажа, и рождается иллюзия отрыва от грешной земли, отстранения от мирских забот. Но стоит опустить взор, и сразу, как в Петербурге, в глаза бросаются отчаянные контрасты: грязные переулки, где ютилась нищета, и рядом — парадные особняки, утопающие в зелени. Two nations! Две нации!
Что касается музеев, мне в них всегда скучно, лишь единственный, помещавшийся, кажется, в одной комнатушке, вызвал во мне энтузиазм. Это был музей революции 1848 года. Здесь я осмотрел каждую вещичку, каждый рисунок. Я человек одной страсти. И только исповедуя эту страсть, можно добиться в жизни чего-то крупного.
В общем, Лондон для меня был город знакомый. Тем не менее надо было позаботиться о товарищах, которые никогда здесь не были, не владели языком. Я рисовал для многих схемы их движения к местам нашего собрания. Делегаты жили по разным гостиницам, в целях конспирации место заседания съезда меняли ежедневно. Впрочем, полиция нами, кажется, совершенно не интересовалась.
29 июля я делаю доклад на съезде об уставе партии. Впереди основные бои и в том числе споры по первому параграфу. Здесь союз Бунда и Мартова оказался весьма прочным.
Как я считаю, на съезде образовалось три узла событий. Я скажу о них. Но предварительно хочу подчеркнуть следующие обстоятельства: «императивные мандаты отменены», то есть каждый голосует не за команду, а по личным убеждениям. Это правило принималось всеми искровцами. А также хочу отметить, что все произошло не потому, что съезд разделился, а потому, что разделились еще недавние единомышленники.
Итак, узел первый. В самом начале ОК (Организационный комитет) вдруг решает пригласить на съезд представителя группы «Борьба». Голос у этого приглашаемого товарища мог быть только совещательным, но я сразу понял, что идет вербовка сторонников и при наличии такого небольшого количества делегатов некоторые вопросы могут решаться сговором. До боли очевидным было направление этой группы. Даже благая попытка примирить в русской социал-демократии оппортунистическое и революционное направление — это уже оппортунизм. По первым шагам этой крошечной группы, состоящей всего из трех человек, стало ясно, что участники группы извращают революционную теорию марксизма, истолковывая ее в доктринерско-схоластическом духе.
Было еще одно своеобразие в приглашении, поскольку кандидата можно было характеризовать не иначе как «перебежчиком». Я даже назову, кто этим лицом был: И. В. Чернышев. Конечно, время иногда поворачивает убеждения человека, и надо с пониманием относиться к некоторым подвижкам мировоззрения. Но убеждения — это не платье, которое можно сменить в зависимости от погоды. Толстой, как он пишет, прозрел в один миг. Но нельзя было вечно колебаться между искровским направлением и «экономизмом». В начале 90-х годов Чернышев вел социал-демократическую пропаганду в Курске; в 1894-1895 годах руководил петербургской группой социал-демократов, тех самых «молодых», о которых я уже писал. В 1896 году вместе с этой группой Чернышев входит в петербургский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», в феврале 1897 года был, как и многие из нас, арестован и сослан на 3 года в ссылку в Вологодскую губернию. И опять новый поворот — после всего произошедшего становится членом группы «Южный рабочий». В1902 году уезжает за границу, ведет переговоры с «Искрой» о совместной работе по объединению партии, а в апреле вот перешел к «экономистам», против которых «Искра» сражается. Это в общем, но есть и нюансы, о которых знают все. И почему-то этого человека приглашают на съезд! Значит, в нашей собственной среде не все так ясно, значит, налицо шаткость как направления, так и самой «Искры». Вот на это следует обратить внимание.
После инцидента с ОК возник инцидент по поводу равноправия языков. Иронично его на съезде назвали еще «о свободе языков». Не плохо, да? Или «об ослах». Опять рассказываю этот эпизод близко к тому тексту, который по горячим следам событий я и написал, и призываю моих помощников, по возможности, сверить мои слова с письменными фразами. Итак, об «ослах», или об упрямстве и национальном упорстве бундистов.
Дело вот в чем. В проекте программы партии говорится о равноправности всех граждан, независимо от пола, национальности, религии и прочего. Бундисты этим не удовлетворились и стали требовать, чтобы внесено было в программу право каждой национальности учиться на своем языке, а также обращаться на нем в разные общественные и государственные учреждения. Председательствовавший на съезде Плеханов на это буквоедское требование, внесенное представителем Бунда Либером, достаточно едко спрашивает последнего, дескать, относится ли его, Либера, требование свободы, или равноправия, языков также и к управлению государственного коннозаводства? Либер смело, не чувствуя подвоха, бросает крутящему свой пышный ус председательствующему: «Да!» В ответ Плеханов скороговоркой бормочет: «К сожалению, лошади не говорят, а вот ослы иногда разговаривают…»
В вопросе о равноправии языков впервые появился раскол. Кроме бундистов, рабочедельцев и «болота» — делегатов колеблющихся, еще вырабатывающих свое отношение к действительности и революционной борьбе, к ее теории и практике, — за «свободу языков» проголосовали и некоторые из искровцев. Это был момент, когда искровцы, действовавшие перед этим как «компактное большинство», начали расслаиваться. С этого времени начинается исторический поворот Мартова.
Общее впечатление от съезда стало получаться такое, что у нас ведется борьба с подсиживанием. Мы, твердые искровцы, были поставлены перед невозможностью работать. Вывод являлся такой: «Упаси нас, Господи, от таких друзей», то есть qusi-искровцев. Мартов совершенно не понял этого момента. Он возвел свою ошибочную позицию в принцип.
Второй узел съездовских проблем — голосование по первому пункту устава. Об этом уже достаточно было сказано мною выше. Я здесь добавлю только следующее. После того как первый параграф устава был испорчен, мы должны были связать разбитую посудину как можно туже, двойным узлом. Бунд и «Рабочее дело» все еще сидели и своими голосами решали судьбу съезда, судьбу первоначального искровского направления. Мартов и его компания победили большинство искряков при благородном содействии Бунда и «Рабочего дела». И тем не менее, несмотря на эту порчу устава, весь устав в целом был принят всеми искряками и всем съездом.
О «двойном узле».
Проект программы партии, как я уже сказал, был опубликован в «Искре» задолго до съезда. Поэтому делегаты могли этот проект изучить, узнать мнение организации, пославшей своего представителя на съезд. Здесь все было очевидным и проработанным. И это было довольно быстро и согласованно принято. Другое дело — организационные и тактические вопросы. Видимо, судьба распорядилась так, что во мне соединилось теоретическое и практическое, организационное начало. Мы, твердые искровцы, брали реванш во время выборов в руководящие органы.
На 25-м заседании — это уже в Лондоне — выплывает вопрос о Совете партии. В зале заседаний атмосфера сгущается, становится напряженней, чем она была при обсуждении первого параграфа. За сравнительно спокойными дебатами о Совете чувствуется глухая борьба, происходящая за кулисами. Низкая зала, скупой желто-серый лондонский свет, какая-то суровая тень на всех лицах. Чувствую, как внутри у меня все напрягается, при голосовании я торопливо-нервно и слишком высоко поднимаю руку, как бы командуя своим сторонникам: «Голосуйте!»
Работают правила игры, предложенные Мартовым и его сторонниками. Ранее съезд отказался признать Бунд единственным представителем еврейского пролетариата в партии, и нервные бундисты ушли, заявив о своем выходе из партии. У мартовцев стало меньше на пять их верных союзников. (А когда «Заграничная лига русской революционной социал-демократии» была признана единственной партийной организацией за границей, пришлось уходить и рабочедельцам. Опять недочет двух голосов мартовских сторонников. Но это чуть позже.) Получилось, что весь съезд располагает 44 решающими голосами. У последовательных искряков — 24 голоса. Соотношение потом так и не менялось: 24 против 20 голосов коалиции мартовцев с южнорабочинцами и «болотом». Но эти подсчеты имели такое огромное значение для меня и для партии, иначе бы они не засели в памяти. Сейчас они выглядят избыточной подробностью.
Скандал, спровоцированный Мартовым, — вопрос об утверждении старой редакции.
За несколько недель до съезда я сказал Потресову и Мартову, что потребую на съезде выбора редакции. Было произнесено слово «тройка». Тогда Потресов прямо даже сказал, что если тройка, значит, Плеханов, Мартов и Ленин. Это было очевидно. Старая шестерка была настолько недееспособна, что ни разу в полном составе за три года работы не собралась. Скажу даже больше, ни один из 45 номеров «Искры» того периода не был в редакционно-техническом смысле составлен кем-либо, кроме Мартова или Ленина. Засулич и Потресов ограничивались сотрудничеством и советами, никогда не делая чисто редакторской работы. И ни разу не возбуждался крупный теоретический вопрос никем, кроме как Плехановым. Но при новом раскладе сил такая тройка Мартова уже не устраивала. Он возбудил вопрос об утверждении старой редакции. Это было нелепым провоцированием на скандал. Некто из мартовцев держал такую жалобную речь, что один делегат закричал после нее секретарю: «Вместо точки поставь в протокол слезу!».
Выборы — это выборы, так выбрали делегаты, и, значит, никаких обид. А вот неутверждение или утверждение — это уже нечто другое. Сколько отсюда обид, и недовольств, и будущих распрей.
Съезд закончился, если называть вещи своими именами, моей победой. Но радости это не принесло. Собирались мы не ради раскола, а ради объединения. Но объединяться не стоило по принципу людей, каждый вечер собирающихся в одной пивной. Были другие принципы, которые нас позвали заниматься установлением справедливости. Эти принципы видели мы по-разному. Я видел еще и амбиции, и соперничество. Но дело было сделано.
На другой день я повез людей, принадлежащих съездовскому большинству, на могилу Маркса. С нами тогда еще был Плеханов. Я отлично знал туда дорогу, потому что раньше мы жили с Надеждой Константиновной приблизительно в этом же районе. После долгого пути без всяких расспросов, через лабиринт улиц, пересадки с автобуса на трамвай, мы все приехали на Хайгетское кладбище. Эта была неухоженная могила, путь к которой был неизвестен и кладбищенским сторожам. «Мы знаем расположение только могил известных людей, которые часто посещаются, а могилу Маркса никто не посещает и никто о ней не справляется». Я-то уже знал, где находится эта могила, потому что не так давно наводил справку о ней в конторе кладбища. Старая мраморная плита, под которой прах самого Маркса, Женни Маркс, его верной жены, прошедшей с ним весь путь, — наличие верной подруги, думаю, одно из условий значительной жизни, — под этой же плитой малолетний внук Маркса и Елена Демут, служанка и друг семьи. Сложные отношения объединяли всех их.
Я пересчитал горсточку людей, столпившихся у знаменитой могилы никому не известного экономиста Маркса. По законам этого экономиста живет и будет жить мир. Восемнадцать человек. Многим из них предстояло вернуться в Россию на нелегальную работу.