Лиза

Лазоревое небо было так высоко нынче, что казалось, будто парит на землёю лёгкая перина. Редкие облачка, как пёрышки разметались по этой голубой прозрачности тут и там. Солнце ещё не поднялось высоко, ещё не набрало в себя жара и теперь грело ласково, едва касаясь кожи, как касается её тёплою лапкой своею игривый и ласковый котёнок. От ещё не крашеной новой беседки, от скамьи крепко пахло нагретой смолистою сосною. Где-то в саду, укрывшись в ветвях ранетки, выводил свою тонкую дрожащую трель хохлатый задорный свиристель, выделяясь из многоголосия общего птичьего ликования солнечному дню. Осторожный ветерок приносил с лугов напоённый мёдом, тёплый и влажный от недавней росы дух — тот дух, который так щемит воспоминаниями сердце человека, перешагнувшего рубеж зрелости, тот, который зовёт куда-то юное сердце и навевает мечты трепетные и наивные, тот, который делает таким сладким пробуждение, обещая новый, исполненный тихих радостей бытия день.

Лизонька грациозно склонилась над книгою. Это было не то показное изящество, коим так склонны прельщать мужское сословие опытные в амурных делах дамы, о нет, это была та естественная, нежная и хрупкая грация, коя присуща ангелам, лишь недавно воплотившимся в образе юной девы, едва-едва вышедшим из той скорлупки, что сковывает и делает угловатыми движения четырнадцати — а то и пятнадцатилетнего существа.

Ей было покойно и радостно, как бывает покойно человеку, живущему в ладу с самим собою и с миром, любящему и себя и мир, ожидающему от жизни лишь радости и… Но тише, тише! станет ли автор говорить здесь это слово, это сладкое всякому девичьему сердцу слово. Читатель и сам его знает, так не будем же снова произносить его, дабы не утратило оно своей прелести от частого повторения.

Лиза так хорошо ощущала сейчас свою связь с миром, с этим садом, небом и солнцем. Исподволь впитывала она каждый звук, достигавший слуха, пока глаза бежали по строкам романа. И только иногда живот отвлекал её от чтения тихим и сытым урчанием своим, колдовал над крылышком куропатки, обглоданным на завтрак.

О сколько уже горящих и ненасытных мужских взоров знал этот стан, эти щёчки, коих красоту сравнить можно разве что с нежнейшими лепестками благоуханной розы! Но ни один ещё колючий мужской ус не касался их в быстром поцелуе. А между тем, трепетные губки и юная грудь и исполненный тихой задумчивости взор карих глаз её уж верно будили фантазию не одного дамского угодника; не одного даже отца семейства смущали они, заставляя спешно отводить взгляд, дабы не выдать неподобающих положению чувств и желаний.

Она вздрогнула от неожиданности, когда Варвара Сергевна, неслышно подступившая к беседке через сочную лужайку, вдруг позвала её.

— Лизонька, вот ты где. Всё читаешь, свет мой, всё портишь свои ясные глазки… А я к тебе с известием.

Лиза отложила книгу, взглянула на матушку. Варвара Сергевна — женщина моложавая, статная, ещё не растерявшая среди четырёх десятков минувших лет былой своей красоты — облокотилась на беседку с той стороны, залюбовалась красавицей дочерью.

— Который уже час, маменька? — Лиза потянулась, улыбнулась матери.

— Уж полдень близится, — отозвалась та. — Что читаешь, свет мой? Я чай, всё Лескова?

— Нет, maman. Господина Сорокина новый роман. А что за исвестие?

— Пал Дмитрич приехали…

При этом имени Лизино лицо омрачилось. Набежало на него облачко, застлало взор, затмило трепетную девичью улыбку, оборвало потягивание на самом сладком месте.

— Вот как… — произнесла она. — И что же надобно господину Верховецкому?

Варвара Сергевна поднялась в беседку, села рядом с дочерью, обняла за плечи, прижалась на мгновение щекой к её щёчке, словно хотела напитать уже испуганную увяданием кожу свою безудержной силою юности.

— Да что ж ему ещё надобно-то, — сказала, оглаживая чёрные и блестящие Лизонькины волосы. — Ай не знаешь? Закрылись в кабинете у батюшки. О тебе говорят, вот помяни моё слово. Пойдём, душа моя, я розовой воды приготовила освежиться тебе.

— Не хочу, — поморщилась Лизонька. — Не хочу видеть его.

— Как же это, «не хочу»… Пал Дмитрич для того только и приехали, чтобы говорить с папенькой о тебе и ручку твою целовать.

— От него ужасный запах, maman! Он же мужиком пахнет — лошадью да собаками.

— Эк ты, мать моя! — покачала головой Варвара Сергевна, смеясь. — А чем же ещё должен пахнуть конезаводчик-то. А Пал Дмитрич ещё и охоте пристрастен. Потому самый что ни есть мужской запах имеет.

— Нет, нет, не говорите мне о нём, не хочу, он несносен. Он бывает груб и… и лицо у него красное и сморщенное, как лежалая свёкла. Он же старый!

— Глупости, — не теряла терпения Варвара Сергевна. Она была женщиной чрезвычайно терпеливою, а в дочери своей души не чаяла. — Ну что ты такое говоришь, дитя моё! Человек с таким состоянием, как у Пал Дмитрича, не бывает стар. Это ты — оглянуться не успеешь, как состаришься, если будешь вести себя словно дитя неразумное. А за Пал-то Дмитричем и ты останешься вечно молодою. Это же счастье, что ты ему приглянулась и готов он составить партию. Идём, свет мой, не ровен час выйдут они из кабинета, а тебя ещё нет.

— Ах, маменька! Как вы не понимаете, — повела Лиза очаровательной своей головкой в поисках последнего аргумента. — Он же ебать меня станет.

— Станет, душа моя, конечно станет, да тебе-то что в том. Нас всех ебали понемногу, когда-нибудь и как-нибудь.

— Так ведь больно же будет.

— Уж один-то раз и потерпеть можно. Зато потом благодать. А и не будет благодати, так не велика беда. Лежи себе да размышляй о любимце своём, о Лескове. Или воображай что-нибудь приятное. Дело недолгое, душа моя, оглянуться не успеешь, уж он и кончит.

— Но у него же борода рыжая, — поморщилась Лизонька. — Он будет ебать меня, а изо рта у него будет пахнуть коньяком и луком. И хуй-то у него, я чай, весь такой… красный и сморщенный. А если прыщик на нём?!

Тут Варвара Сергевна только руками всплеснула от такой полудетской непосредственности.

— Эка беда — прыщик! — воскликнула она. — Уж когда у человека две тыщи душ, так можно ему иметь на хую прыщик. А Пал Дмитрич, знаешь ли, и с губернатором за ручку. Доходный дом у него в самом Петербурге! А ты — прыщик…

Варвара Сергевна прижалась к дочери, обняла её нежно. Лизонька преклонила головку на материно плечо. Солнечный зайчик упал на гладко зачёсанный чёрный волос её.

— Идём, душа моя, идём, — увещевала Варвара Сергевна, целуя в этот тёплый солнечный зайчик, вдыхая тонкий аромат Лизиных волос. — Так надо. Будешь ты за Пал Дмитричем, как за каменной стеной. Нам с папенькой на радость на старости лет. Старость-то наша не за горами уже. Одна только отрада в жизни у нас и есть — ты, душа моя. Идём.

— Маменька… не мучьте меня! — Лиза страдальчески сморщилась, едва удерживая в себе слёзы. — Неужели вы предадите меня в руки этого… варвара, этого рыжего тевтонца, этого старого пидора!

— И нисколько он ещё не стар, говорю тебе! — Варвара Сергевна готова была потерять терпение, но любовь к дочери возобладала в её добром сердце. — Пятьдесят четыре года — это разве возраст для мужчины-то. Это и не возраст совсем. И ты рассуди ещё вот о чём, душа моя: не сегодня завтра, глядишь, бог-то и приберёт Пал Дмитрича. И останешься ты тогда богатой вдовой. Рассуди-ка хорошенько, дитя моё, ты же у меня умница… Ну, вставай, милая, утри слёзки и пойдём. Покажем всем этим… конезаводчикам, каковы мы!

— Ах, нет, маменька, увольте! — воскликнула Лиза, пряча лицо в ладонях своих, обхвативши тонкими пальчиками переносицу и предаваясь рыданиям. — Право, вы погибели моей желаете! И что я вам сделала, что стремитесь вы погубить жизнь мою!

— C’est pizdets! — в сердцах воскликнула Варвара Сергевна, переходя на французский, что всегда служило у ней верным признаком едва сдерживаемого раздражения. — C’est pizdets, ma fille! Ну и что хорошего будет, когда предстанешь ты перед Пал Дмитричем с распухшим и красным носом, с набрякшими веками?! Чего добьёшься ты слезами своими? Или ты думаешь век в девках сидеть? Так и будешь у своего этого… у Сашеньки по сеновалам да затонам сосать? Или ты думаешь…

— Ах, maman! — перебила Лиза. — Как можете вы! Это кто же вам сказал? А впрочем, что ж тут не знать — Груша и сказала! Значит, верно: это она намедни пряталась за тыном…

— Или ты думаешь, — отмахнулась Варвара Сергевна, — нужна ты этому рохле? Или он нам нужен? Семьдесят душ у отца его, у Запердянского…

— Забердянские они! — вспыхнула Лизонька.

— Семьдесят душ, — не слушала её мать. — Сосать у человека, чей отец панталоны не меняет по три дни и даже трости не имеет, не говоря уж о чести или деньгах! Моя ли это дочь?!

— Ах, маменька! — воскликнула Лиза, страдальчески заламывая руки. — Ведомы ль вам чувства? Ведь были же и вы молоды, и ваше сердце содрогалось в трепетной истоме при виде любезного юноши, чей только один взор проникал в душу и…

— По́лно! — перебила Варвара Сергевна, смягчаясь, но крепясь остаться суровою в непреклонности своей. — Может, оно и содрогалось, сердце-то, но губам я воли не давала и юбки по углам не задирала. И хуй в первый раз увидела уже замужней женщиной. И довольно уже слёзы лить, душа моя, вставай-ка и пойдём. Не век в лопухах сосать, пора уже в жёны-матери.

Варвара Сергевна решительно поднялась и, произнесши «Идём же, свет мой», взяла дочь под руку.


Павел Дмитриевич Верховецкий был человек известный скверностию характера своего, однако, что бы ни делал он, всё прощалось ему ввиду немалых доходов, сведомости с нужными людьми и всё той же скверности характера.

При виде Лизы, вошедшей вслед за матерью в залу, где уже сидел он в креслах с её отцом, Андреем Степановичем Хлобышевым, красное лицо Пал Дмитрича, и без того сморщенное возрастом, солнцем и обильными возлияниями, ещё больше сморщилось и действительно стало напоминать подвядшую свёклу, как и говорила давеча Лиза матушке своей.

В кабинете, где уединялись с Андреем Степановичем, успели уже они «прихлопнуть рюмашинского», да не по разу прихлопнуть, так что оба теперь обильно потели, дышали шумно и с присопом, а говорили громко и без претензии быть услышанными и понятыми.

— А вот и Лиза, доченция моя единоутробная! — возвестил Андрей Степаныч, силясь подняться из кресел, что, однако, ему удалось далеко не сразу. — Во всей прелести юных лет своих.

— Неземная! — прогудел из своего кресла Пал Дмитрич, тоже делая поползновения подняться к Лизиной ручке. — Неземная красота дочери вашей, Степан Андреич.

— Хороша ли была дорога, Павел Дмитриевич? — произнесла Лиза, стараясь не глядеть в осоловелые глазки своего почитателя и даже единым воздухом с ним не дышать и силясь быть хотя сколько-нибудь вежливою.

— К вам, Афродита! — возрокотал конезаводчик. — Квам бене диксит, как говорится у латынян… К вам все дороги хороши, несравненная!

Таки, с трудом, выбравшись из кресел, неверным шагом приблизился он к Лизе, распространяя вокруг дыхание крепкой вишнёвой наливки, в коих была Варвара Сергевна большая мастерица. Не замечая Лизиной гримаски, припал к ручке её и долго не желал отлепиться, отчего едва не сделалось ей дурно.

— Мёд! — воскликнул, отлепившись. — Мёд и амбра небесная!

— Доченция моя единоутробная! — провозгласил Андрей Степаныч. — Порода! Хлобышевы, мать их ети!

Пал Дмитрич между тем припал к ручке уже Варвары Сергевны и раскачивался в лобзании ровно на минуту дольше, так что Лизонька подумала уже, что он — слава богу! — уснул.

— Нектар! — возрокотал конезаводчик, отпав от руки Лизиной матушки. — Нектар и мускус!

— Жена моя единоутробная! — возвестил Андрей Степаныч. — Порода, блядь! Такая уж блядская порода!

— Ах, папенька! — воскликнула Лиза, вспыхивая. — Как можно!

— Андрей Степаныч! — загорелась лицом и Варвара Сергевна. — Да ты пьян вчистую, отец мой!

— Цыц! — махнул на неё рукой благоверный супруг её, сурово сдвигая брови и смотря почему-то мимо — на подсвечник, что тускло бронзовел на столе.

Андрей Степаныч, доложу я вам, был человек незлобливый, смиренный и даже отчасти безвольный. Но то — в трезвом виде. А после пятка «рюмашинских» наливки превращался он порой в Зевеса, Цербера и Посейдона в одном лице, и будучи в сем неосознаваемом и бессознательном троеличии, мог быть воистину грозен.

— И то! — кивнул конезаводчик, вослед Андрею Степанычу глядя на тот же подсвечник. — Баба должна знать своё место.

— О чём хотели вы говорить с дочерью нашей, любезнейший Пал Дмитрич? — спросила Варвара Сергевна, дабы поскорее избавить Лизу от необходимости дышать сожжённою в дыханиях конезаводчика и отца наливкою.

— Афродита! — немедленно возрокотал Верховецкий. — Всё к ногам твоим!

При сих словах сделал было он попытку раскланяться, но не удержался в дерзновенном своём поползновении и повалился на колени. Лиза испуганно отпрянула в неожиданности и даже охнула.

— Всё к ногам твоим! — рокотал Верховецкий. — К ножкам белым…

— Доченция моя единоутробная! — Андрей Степаныч порывисто обнял Лизу за талию, шатаясь, едва не уронил её на Верховецкого, припал ко щеке её мусолящим пьяным поцелуем.

— Папенька! — поморщилась Лиза, конфузясь и вырываясь из слабых объятий его. — Папенька, вы пьяны.

— Доченция, — Андрей Степаныч сочно припал к Лизиной шейке. — Обожаемая моя, единоутробная.

— Да полно вам, Андрей Степаныч, — вступила Варвара Сергевна. — Давайте уже о деле говорить.

— Да, о теле! — возревел Пал Дмитрич. — О теле!

— А что тело, — неуверенно посмотрел в его сторону Андрей Степаныч, пытаясь нащупать взглядом лицо конезаводчика. — Тело — сахар! Порода, блядь! Хлобышевы, блядь!

Одним дерзновенным рывком он разорвал тонкий муслиновый лиф на Лизиной груди. Жалкими лохмотьями повисли кружева, обнажая лилейно белую плоть. Лиза охнула, прикрыла хрупкими ручками выпавшую грудку, увенчанную розовым цветком юного сосца.

— Тело — сахар! — повторил Андрей Степаныч, разымая Лизины руки, поворачивая её белой округлостью под туманный взор конезаводчика.

— Постыдился бы, отец мой, — холодно попеняла Варвара Сергевна супругу. — Да и платье-то к чему было рвать.

Пал Дмитрич меж тем поднялся с колен, что стоило ему многих усилий, проклятий и чертыханий, кои приводить здесь будет неприлично, и шишки, набитой на лоб в одну из неудач.

Поднявшись, он подшагнул к Лизе, расплывчато озирая плоть её, дрожа рыжею бородою своей и восторженно облизывая губы. Нос его, багровый и покрытый мельчайшею фиолетовой сеточкой сосудов, был вблизи угреват и сопел ужасно. Лиза представила себя в постели рядом с этим носом и ей сделалось дурно.

— Богиня! — возрокотал конезаводчик. — Афродита! Всё к ногам твоим!

— Значит ли это, любезный Пал Дмитрич, что сию минуту делаете вы Лизоньке предложение? — подвела к теме Варвара Сергевна.

— А то! — просопел жених. — Варвара Андревна… Лизавета Сергевна… А не пойти ли нам в кулуары…

— В кулуары! — с ликованием поддержал Андрей Степаныч. И, оборотясь к супруге своей: — Идёмте в кулуары, благоверная моя. Оставим молодых наедине.

— Ты уж совсем без ума от вишнёвой-то, отец мой, — остудила его Варвара Сергевна. — Ещё и предложение не сделано.

— Я с готовностию! — просопел конезаводчик, извлекая из кармана большой и толстый бумажник, набитый ассигнациями. — Говорите ваше слово.

Лизе сделалось так стыдно и зябко и жаль себя и папеньку и маменьку, что она тут же и расплакалась.

— А-а, — махнул рукой Андрей Степаныч удивлённому взгляду жениха. — От счастия. Исключительно, Пал Дмитрич, от счастия, известное дело. Какая невеста не кропила платья своего сладкими слезами подвенечной радости!

— Вот, — пробубнил жених, изымая из пахнущего кожей бумажника пачку радужек и вкладывая их в руку Варваре Сергевне. — Здесь много. Это так, мелочь. На конфекты невесте, на парфюм, на порты и что там ещё надо… Цветок невинности сорвать, меж ног алеющий и пряный…

— Цветок, — подхватил Андрей Степаныч, не обращая никакого внимания на Лизины слёзы и полез рукою ей под платья. — Сейчас и сорвём… У нас без обмана, Пал Дмитрич… Хлобышевы, мать их ети! Порода…

— Папенька! — закраснелась Лиза, забывая плакать. — Что ж вы делаете-то, папенька!

— Ты, право, Андрей Степаныч, посрамился бы, — бросила Варвара Сергевна, занятая подсчётом бумажек, не отрываясь, дабы не сбиться со счёту.

— Цыц! — бросил супруг её, рывком поднимая кверху платья дочери своей, открывая расплывчатому взору конезаводчика потайное Лизино местечко.

— Хорошо? — вопросил он.

Жених приблизил неверный взгляд свой к тенистому саду, пролегшему меж Лизиных молочных и стройных ножек. Ноздри его затрепетали, уловив терпкий аромат пылкой цветущей юности.

— А ведь хорошо! — согласился он.

И как хорошо! — согласимся и мы, любезный мой читатель, допустив глаза свои — исконно зоркие, или увенчанные моноклем, старчески слезящиеся или горящие младым огнём — до зрелища сей девичьей прелести. Место и в самом деле было хорошо, и Лиза знала это. Многажды она, встав с утра пораньше, после жаркой ночи туманных и трепетных грёз, ступала к зеркалу и долго осматривала себя, кружась и потягиваясь, и вставая на цыпки, и приподнимая и без того высокие грудки свои, и оглаживая спелую попку свою и тревожа быстрыми пальчиками райские кущи, кои однажды должны были стать усладой мужскому естеству.

— Что ж, — трезвея и загораясь взором обратился Пал Дмитрич к Андрею Степанычу, — оно, может, и правда, тестюшко? Сорвать? Пока не завял.

— Сорвать, сорвать, непременно сорвать! — возликовал Андрей Степаныч, припадая к цветку влажными своими губами и запечетлевая на нём долгий прощальный поцелуй. — Сахар! — констатировал он, с сожалением отрываясь от сладчайшей Лизиной плоти. — Порода!

— Стыдитесь, папенька! — едва слышно прошептала Лиза, вздрогнув и вдруг ослабев коленями и чувствуя только, как вспыхнуло всё внутри у неё.

— И правда, что ж ты это, отец родной! — сказала Варвара Сергевна, скручивая пачку ассигнаций в тугую трубочку и закладывая её в лиф. — Лиза чай не маленькая уже, чтоб её туда целовать.

А Пал Дмитрич подступал к Лизе, выпростав из штанов своё естество, кое на взгляд оказалось совсем не таким, как она себе представляла, но огромным, толстым и беспокойным — оно непрестанно подёргивалось, будто жаждало оторваться от хозяина своего, дабы поскорей погрузиться в сладостную влагу и негу гостеприимной девичьей плоти, коей насладиться алкало немедля.

Быстро подхватив, руки Андрея Степаныча и супруги его, положили Лизу тут же, на пол, на ковёр, в средине коего тугобедрые дриады томно возлежали на берегу греческой реки, название которой сокрыто в веках.

«Да что же это, — подумала она, чувствуя, как отцовы руки раздвигают её ножки, слыша шёпот матушки „Ничего, Лизонька, ничего — один раз только, а потом — благодать господня“. — Да что же это… Неужели вот так всё это и бывает?»

Что-то твёрдое упёрлось ей под живот, поползло вниз, нащупывая, намечая.

— Не помочь ли вам, Пал Дмитрич? — игриво вопросила Варвара Сергевна. — Не указать ли вашему молодцу дорожку в пещеру райского наслаждения?

— Нет, — пропыхтел конезаводчик. — Я сам, сам.

— Да что-то как-то не шустёр он у вас.

— Сейчас… сейчас…

Больно почему-то совсем не было. Что-то очень большое вдруг заполнило Лизоньку изнутри, всю, до самой последней частички её — заполнило и распёрло и напоило сладкой истомою, заставив вздрогнуть и вскрикнуть и податься навстречу…

«Почему же не больно? — ещё успела подумать она. — Где же честь-то моя девичья?»


Сладостно ликовал свиристель, воспевая наступающий полдень, выплетаясь из общего птичьего гомона. Нежная пенка облаков, будто брызнувшее на небо молоко из сосцов матери божьей, сулила жаркий день и потом добрый вечер, медленно угасающий, дышащий запахами сада и соловьиными трелями. Напоённый медовым дыханием кашек, медуниц, пижмы, в кои подмешана была острая нотка навоза с конюшни, тянкий припах пирогов с капустою и с яблоком, горьковатый дымок самовара, уже гудящего под нос песню свою, ветерок забежал в беседку, покружился вокруг тонкого Лизиного стана, приобнял, лобызнул нежную раскрасневшуюся щёчку.

Лизонька отошла ото сна, выпрямилась, потянулась, подняла упавшую с колен книгу. Улыбнулась и покачала головкой над обрывками сновидения, что кружились и стелились, подобно паутинке, уносимой ветром. Погладила живот свой, в коем ещё сладко подрагивало что-то и спускалось истомою в ноги. Поднялась.

Во всей прелести своих шестнадцати лет, с той грацией, которая достигается не опытом и сноровкой опытной в сведении мужчин с ума женщины, но единственно молодостью и природной непосредственностью, пошла она по тенистой тропинке, пролегшей меж яблоневых, грушевых и сливовых дерев, меж душистых цветочных россыпей — к дому, чья нагретая солнцем крыша звала и манила укрыться под уютной сенью своей от наступающего полдня.

— Ли-и-за-а! — донёсся до неё голос матушки, зовущей к чаю. — Лизонька, душа моя, пироги поспели.

— А я уже здесь, маменька, — отозвалась Лиза, выходя из сада, стряхивая с себя дурман странного своего сна, что стелился за нею подобно тонкому шлейфу духов.

Господи, господи, как же хорошо жить!

— Вот и славно, — Варвара Сергевна пошла навстречу, обнять любезную дочь свою. — А к нам Пал Дмитрич пожаловали. Заперлись сейчас с папенькой твоим. О тебе говорят, помяни моё слово.

— Что?! — Лиза так и замерла на месте.

— Вишнёвой спросили, — не замечала матушка её растерянности. — Ох, чувствую, батюшка наш нарюмашится опять в сивку-бурку…

Загрузка...