Маша с потухшим взглядом как заведённая ходит из угла в угол, шепчет что-то, качает головой и плачет. Она ходит из угла в угол внутри комнатки в шестнадцать с половиной квадратных метров и в своей голове, в которой безумная усталость аукается со страхом — мечется там между черепными костями и не находит выхода.
В шестнадцати этих с половиной квадратных метрах они прозябают вчетвером: она, новорожденный Данил, муж Рома и свекровь Таисия Петровна. Тесно живут. Что уж говорить о голове Маши, в которой им четверым ещё теснее.
Ребёнок плачет. Он плачет непрерывно и монотонно. Вот уже два часа. Или три? Может быть, и четыре. Эти заунывные стоны дёргают Машины нервы всё сильней и сильней, и нервы вот-вот загудят, как провода под диким напряжением.
— Да сколько же можно, — шепчет она, — да сколько же можно… сколько же! — и, наклонившись над кроватью, яростно плюёт в Данино личико. Плевок залепляет младенцу глазик, он орёт ещё громче, дёргается, дрыгает кривыми ножонками и пускает пузыристые слюни.
Маша мечется из угла в угол и читает молитвы, чтобы не слышать этого бесконечного вопля, но молитвы бессильно бьются о стены со взлохмаченными обоями, вязнут в тесной духоте, не могут пробиться сквозь нескончаемый крик.
— Да заткнёшься ты, выродок?! — кричит Маша, снова вставая перед кроваткой.
На мгновение ей кажется, что сын тянет к ней ручонки, и сердце её тут же наполняется щемящей тоскливой материнской нежностью.
— Сыночек!
Маша достаёт дитя из кроватки, прижимает к груди.
Ребёнок не успокаивается. Его визг проникает сквозь Машин халат, сквозь кожу, сквозь мясо и рёбра, просачивается в сердце и вместе с кровью устремляется по телу. Это невыносимо.
Она сердито встряхивает дитя. В теле младенца что-то тихонько щёлкает. Он вдруг громко испускает ветры, потом отрыжку. Глаза его страшно выпучиваются на Машу, будто газы ищут себе ещё один выход наружу. Испуганная Маша подбегает к кроватке и кладёт — почти бросает — дитя обратно на матрас.
— Боже, боже, за что же?! — причитает она. — Боже, боже, за что же? Боже, боже…
Повторив это семь раз, обессиленно падает на пуфик рядом с кроваткой. Притихший младенец снова начинает плакать.
— Йо-о-о-о-о-об твою мать! — орёт Маша, дёргая себя за волосы и бьётся лбом о решётку кроватки.
— Мать, — вдруг отчётливо произносит Даня и снова испускает газы.
— А? — Маша очумело смотрит на сына, заглядывает ему в лицо, в его выпученные очумелые глаза.
Но Даня больше ничего не говорит. Он лишь бессмысленно таращится в потолок и гулит — немощным старческим голосом.
Маша вздрагивает, когда хлопает входная дверь. Оборачивается, ожидая увидеть что-нибудь страшное.
Но страшного ничего нет, если не считать свекрови Таисии Петровны. Под мышкой у старухи настороженно лупает глазами чёрная курица.
— Ежди́! — возопиет вдруг Таисия Петровна. — Ежди предста в либоде Сдох! Сдох ездох за подвизало!
— Чего? — Маша не чувствует губ своих, они онемели и остыли, будто долго сосали ледышку.
— Сдох ездох, сдох Молох, — бормочет свекровь и вдруг брызжет чем-то в невесткино лицо.
Опустив взгляд, Маша видит в свободной руке свекрови кисточку. Кисточка смочена в тёплом и скользком. «В крови, наверно… Да плевать…»
— Ежди-и-и-и! — снова возопиет Таисия Петровна и бросает курицу в кроватку дитяти.
Но птица себе на уме. Не долетев до кроватки, она выпускает перепончатые крыла и взмывает к потолку. Там она принимается кружить вокруг люстры в четыре рожка и клекотать неразборчивую ересь.
— Что это? Зачем это? — спрашивает Маша, недоумевающе и обессиленно глядя на родственницу.
— На счастье, доченька, на счастьеце, на счастьецечко, — бормочет та.
— Какое ещё счастьеце? — обречённо, устало. Маша действительно безмерно, до невозможности устала. — Какое в жопу счастьецечко, Таисия Петровна?
— Ыст! — доносится из кроватки.
Маша стремительно оборачивается, уже напрочь забыв и не обращая внимания на странную курицу, что кружит и кружит под потолком и уже нагадила на диван.
— Ыст! — повторяет младенец.
— Чего? — произносит Маша.
— Жрать просит, — подсказывает свекровь. — Есть, мол, дескать, говорит, давай. Титьку, значит, требует.
— А… да-да, — кивает Маша и подходит к кроватке.
Достав младенца, который продолжает громко испускать газы, она садится на пуфик и вынимает левую грудь.
— Не-не-не, — торопливо шипит от двери свекровь, — правую дай, правую.
— Почему это?
— Не хошь же, чтобы левшой рос и всё налево нёс?
«Да пошла ты…» — отрешённо думает Маша и грудь не меняет.
Младенец жадно втягивает набрякший сосок, пустым взглядом таращится в лицо матери. Перепончатокрылая курица неожиданно опускается и садится на Машино плечо, косится на ребёнка.
Даня громко и жадно сосёт. Проголодался, маленький, проголодался, детёныш.
Она рассматривает его личико, ищёт в нём любимые черты.
И не находит.
Ни одной любимой чёрточки, ни одной даже просто знакомой в этом маленьком старческом лице.
«Не мой! — мелькает в голове. — Не мой он, я же сразу сказала…»
В уголках его губ проступает розоватая пенка. Маша никак понять не может, что это такое и почему розоватая. Надо бы включить свет, но сосущий младенец так откровенно наслаждается, урчит и похрюкивает, что прервать его не достанет никаких материнских сил.
А пенка всё скапливается и скапливается, и в какой-то момент стекает по Даниной щёчке алой струйкой.
«Да это же кровь! — холодеет Маша. — Откуда же? Поранился, что ли?»
Она хочет отнять у младенца грудь, но тот присосался так, что лишь с четвёртой попытки — с громким «блуп-чмок!» — удаётся вырваться из его пухлых губ. Струйка, стекающая по щеке мальца становится ещё полнее. Весь сосок окровавлен. Маша чуть сжимает грудь и на кончике соска повисает новая капелька алой крови.
Дитя громко отрыгивает и недовольно морщится — ему хочется сосать ещё. Заливисто вдруг поёт на плече странная курица, поёт, а потом бормочет что-то, облизываясь — гылп, гылп, гылп.
— Маша! — треплет её за руку свекровь, — Маша, посмотрите на меня.
— Чего? — она переводит взгляд с окровавленного соска на лицо Таисии Петровны.
— Возьмите меня за руку…
— Зачем?
— … посмотрите. Что вы видите? Видите рукав?
— Вижу.
— Какого он цвета? Вы видите, что он белый?
— Не знаю.
— А на запястье — часы. Часики. Посмотрите на них.
— А?
— Сколько времени? Маша, скажите мне, сколько на часах?
Маша действительно видит на руке свекрови маленькие золочёные дамские часики. Откуда они у этой грымзы? Она сроду часов не носила, а уж таких-то…
— Сколько сейчас времени, Маша? — настаивает Таисия Петровна.
— Ну, это… без десяти… Да, без десяти. Сами-то не видите, что ль?
— Без десяти сколько?
— Час… Или два?
— А рукав видите, Маша? Какого он цвета?
— Белый, вроде… не знаю.
Таисия Петровна вздыхает, во вздохе её слышится «Ну вот, хоть что-то…»
А Маша рассматривает свекровь и удивляется разительной перемене. На старухе белый халат, причёска… цепочка золотая на шее. Недоумевает: «Чего это она вырядилась?»
— Хорошо, хорошо, — говорит свекровь-доктор, заглядывая Маше в глаза. — Всё будет хорошо, Машенька. Я ваша врач. Видите же, что я врач? Видите халат на мне?
— Вижу, — кивает Маша, не переставая удивляться. Что же это с нею такое было? Как она могла… — Я спать хочу.
— Скажите мне, Маша, кто я? Скажите.
— Свекровка моя.
— Маша, Машенька, вы ведь уже поняли, что я ваша врач.
— Да, поняла, вроде.
— Ну вот, вот, хорошо.
— Вас Таисия Петровна же зовут?
— Да.
— Ну вот, вот, — злорадно кивает Маша. — Вот и не морочьте мне голову.
— Ыст! — громко вмешивается младенец. Маша больше не слушает объяснений свекрови — ей нужно докормить сыночка.
— Ыст, ыст, жуклом став поидех хлыст, — бормочет Таисия Петровна, наклоняясь над ребёнком, взмахивая своей кистью, орошая.
— А ну! — кричит на неё Маша, отворачиваясь, пряча дитя от кровавых брызг. — А ну, что удумала! Не трожь!
— Дай мне его, дай дитё, — свекровь протягивает руки к мальчику. — Дай, дай мне его, дай, поцелую в адонай.
— Ага, щас, — бросает Маша. — Курицу свою поцелуй в это.
— Ну дай, дай! — свекровь падает на колени, молитвенно складывает руки. А курица обиженно клюёт Машу в темечко. Меркнет свет…
Когда она приходит в себя, свекровь сидит на диване и жадно смотрит на младенца в Машиных руках, а у дверей стоит Рома. Вид у него усталый и, кажется, расстроенный. Долго, слишком долго он стягивает с себя куртку, расшнуровывает ботинки.
Что-то рано он сегодня. Только бы не уволили с работы-то.
«Только не говори, что уволили, — мысленно молит Маша. — Только не говори мне… Пропадём».
В кармане его она замечает торчащий веник. Обычный веник, ничего особенного, но он весь пыльный и в паутине, поэтому ей становится страшно.
— Ну, что? — спрашивает Рома от двери.
— Ни в какую, — сердито шипит свекровь.
— Зачем тебе веник? — спрашивает Маша. — Беду выметать? Вон, с курицы начни — она наша беда.
— Маша, дайте мне, пожалуйста, вашу подушку, — с неуместной официальностью вдруг просит Рома.
— Подушку? — удивляется Маша. И тут же приходит в негодование. — Ром, ты это… ты того, да? Ты не видишь, я Даню кормлю? Сам не можешь взять?
— Я хочу, чтобы вы мне подали, Мария Львовна, — официально настаивает муж.
— Далась она тебе… — сердито произносит Маша.
— И всё же, — жёстко говорит Рома. Последнее время она всё чаще слышит в его голосе вот такие — холодные, металлические, напористые — нотки. Разлюбил он её. Совсем разлюбил. Или… завёл кого… Эх, любовь, любовь… сука ты лживая, змеюка подколодная.
— Сейчас, Ромаш, — она послушно идёт к дивану, за подушкой.
А подушки — нет.
— Ну? — торопит муж. — Что вы там встали, Мария Львовна? Дайте же мне подушку, скорей!
— Сейчас, — теряется она, — сейчас… Ну не горит же… Да где же она запропастилась-то?!
— Быстрей, Мария Львовна! Подушку! Ну! Быстро!!! — во весь голос.
Она в панике подбегает к Роме, суёт ему ребёнка.
— Я требовал подушку, — говорит Рома, — а вы мне что даёте? Что вы мне даёте, Мария Львовна?
— Так — по… подушку.
— Так это — подушка?
— Да… похоже… Да! Да, да, да!!! — визжит Маша.
— Хорошо, хорошо, — Рома гладит её по голове. — Успокойтесь, Машенька, тише, тише милая, всё хорошо. Таисия Петровна, сделайте нам с Машенькой ытх.
— Ытх? — переспрашивает свекровь. — Ты уверен, сынок?
— Сделайте, сделайте, — кивает Рома.
Младенца он держит в одной руке. За ноги. Болтающаяся внизу лысая голова Данечки стремительно пунцовеет, багрянится, синеет. Младенец безостановочно икает. С губ его нитками тянется выпитая из матери и срыгнутая теперь кровь.
— Рома! — кричит Маша. — Ты что ж делаешь-то, подлец!
Она стремительно выхватывает сына из мужней руки, отирает ребёнку ладонью губы и, укачивая, несёт к кроватке.
— Бесполезно, блядь, всё впустую, — устало и гневно говорит муж.
— Шалох рцел, Молох стлел, Сдох ждел, — талдычит свекровь.
Громко голосит курица, бормочет, клекочет следом невнятицу какую-то: …назин балиум протенс пульвера… ад и менция чреволожие. И потом скрежещущим выкриком: жлох, жлох!
Маша плачет. Она суёт Дане грудь, но тот отворачивается, не берёт (сказалось, наверно, висение вниз головой), и Маша бессильно плачет. И хочется спать, безумно хочется спать. Она снова и снова пытается сунуть ему грудь, расцепляет, разрывает его губы пальцами и, шепча «ну, давай… давай, блядь!», вталкивает меж них сосок.
— Ыст! — говорит дитя и бьёт её кулачонком по груди. — Ыст, ыст!
В Маше снова просыпается ненависть к этому жуткому порождению её омерзительного лона. Неудержимая, бессвязная, зачернелая, поросшая коростой отчуждения ненависть. Она лязгает жёлтыми зубами у самого Даниного личика. Кусает за щеку. Со злобой, почти с остервенением. Младенец орёт, изо рта и носа лезет натужная пузыристая пена. А она кусает его ещё раз, бросает в кроватку и принимается плакать. Курица снимается с её плеча, прыгает на младенца, клюёт его в глаза, в губы, в мозг.
— Ах ты тварь! — бесится Маша. — Пшла, дрянь, пшла!..
В санпропускнике с облезлой краской на стенах, провонявшем хлоркой и близким туалетом, её встречает молчаливый грустный Рома. Пытается улыбнуться, но получается жалко.
— Привет, — говорит он.
— Привет, — Маша смотрит в пол и тоже хочет улыбнуться. Но выходит что-то скользкое, виноватое, и ненужное, как послед.
— Как ты?
— Нормально. Как Данечка?
— Данечка?.. Данечка нормально, — он мнёт в руках шапку. — Ну что, домой?
— Домой.
— Угу…
Дома она долго стоит у двери, не раздеваясь, вдыхая совершенно будто бы чужие запахи. Смотрит на старые, местами отставшие обои в дурацкую блеклую вязь. Рома с тревогой поглядывает на исхудавшую до скелетообразности жену, в истончённое бледное лицо её, но не говорит ни слова, ждёт. Понимает.
Потом:
— Ну что, раздеваемся?
— А? — она смотрит на него исподлобья. Такая у неё привычка.
— Раздевайся. Давай помогу.
— А где Даня?
Уже взявшись за пуговицу её пальто, он замирает, смотрит на неё оглушённым каким-то и растерянным взглядом.
— Маш… — одними губами, на выдохе.
— Где? — глаза Маши расширяются. — Что?
— Потом. Давай потом, ладно?
— Что — потом? Где Даня?!
— А вот и Ма-ашенька, — из кухни выплывает радушная улыбка свекрови. — Приехала, милая, приехала наша детонька.
Распахнув пышногрудые свои объятия, воняя по́том, она кое-как протискивается в узкой прихожей мимо сына и тянется обнять невестку.
Маша прянет, ударяется спиной о входную дверь. Глаза её расширяются и в них пульсирует паника.
— Где Даня? — шепчет она. — Что вы с ним сделали?
— Ой… — расстраивается свекровь. И сыну: — А ты говорил, что все синтомы сняли. Где же все-то? — И Маше: — Ты же болела, детонька, посляродовым, как это, псориазом. Даня, Даня… Какой Даня? Мальчика ты мёртвым родила, детонька, аль не помнишь? Жлох.
— Даня! — кричит Маша, не слушая. — Что вы с ним сделали? Рома, где наш сын?
— Машенька… — Рома пытается успокаивающе погладить её по плечу. — Ты, наверное, не помнишь… Даня, он…
— Даня! — кричит Маша, словно сын, которому едва исполнилось три месяца, может отозваться.
Она торопливо сбрасывает с себя сапоги и, забыв про пальто, расталкивая свекровь и мужа, пробивается в комнату.
Как ни стремительны и неожиданны оказываются её порыв и атака, едва не завалившаяся в угол свекровь успевает таки сделать ей подножку — целяет носком ступни Машину голень.
Маша теряет равновесие и влетает в комнатушку, сбивая подбородок об истоптанный пол. Половицы скрипят.
Свекровь тут же бросается следом, торопясь придавить невестку своей тушей. А Машины глаза обегают комнату в поисках кроватки, которой почему-то нет на привычном месте. И в других — непривычных — местах её тоже не видно.
— Где?! — кричит она. — Где мой сын?
Она хочет подняться, путается в полах пальто, и в этот момент свекровина туша настигает её, наваливается сверху и напрочь припластывает к полу.
— Молоток давай, — велит свекровь сыну.
— Не луна же, — отзывается тот.
— Да всё одно теперь, — пыхтит свекровь. — Неси.
Покуда Рома бегает к темнушке и возвращается с молотком и двумя гвоздями-сотками, свекровь борется с Машей, силясь перевернуть её на спину. Ей не удаётся, пока она не пускается на хитрость — наваливается на Машино лицо своей пышной желеобразной грудью, напрочь перекрывая доступ кислорода. И когда ослабевшая невестка начинает биться, задыхаясь, теряя сознание и волю к сопротивлению, одним рывком переворачивает девушку на спину, крепко прижимает её руки к полу, так что Маша и двинуть ими не может. Подоспевает Рома с молотком и гвоздями.
— Может, не надо? — с сомнением произносит он, умоляюще глядя на мать.
— Ты ещё заплачь, — бросает свекровь. — Давай-ка руки ейны держи, да хорошо держи.
Сын послушно берётся за Машины запястья. Теперь он смотрит тем же умоляющим взглядом в глаза жены.
— Рома? — дрожащим голосом произносит ничего не понимающая Маша. — Что происходит, Ромочка? Где Даня?
— Ты прости, Маш, — шепчет в ответ муж. — Так надо. Ты только не разговаривай со мной, ладно? Не говори ничего.
Раздаётся первый — богатырский — удар. Гвоздь легко пробивает Машину ладонь и впивается в пол. Она кричит, жутко кричит и начинает биться, но Рома сильней нажимает на её руки. Потом, для верности, придавливает их коленями. Его пах при этом оказывается у самого Машиного лица, на нём ощущается её лихорадочное дыхание, и он чувствует, как стремительно восстаёт в трусах плоть.
Вторым ударом свекровь вгоняет гвоздь почти до конца. Третий завершает дело. Она не обращает никакого внимания на крики невестки и растерянность сына, она деловита, сосредоточена и безостановочно читает наговоры:
— Сдох ездох, сдох Молох. Ежди, напредста…
Она прилаживается ко второй ладони, а истосковавшийся по жениному складному телу Рома ждёт не дождётся, когда она закончит и уйдёт в кухню, чтобы можно было остаться с женой наедине.
Поздним вечером мать и сын сидят за столом на тесной кухне. На столе ополовиненная бутылка водки и наспех собранная под стопарь и под нетребовательный вкус закуска. Мать уже хорошо пьяна — она дышит часто и шумно, а говорит вязко и громко.
— Сказывала тебе, не зачинай в ней, во мне зачни. Так нет, молодого теста ему захотелось. А не один ли хуй-то, в какую ямку сеять. Вот и страдаешь теперь, олух Молохов.
— Я люблю её, — оправдывается Рома.
— Во-о-она чё, — усмехается мать. — А меня, значит, не любишь?
— Ну что ты, мамонька, люблю и тебя.
— А доказать смогёшь? — она суёт свою плотную красноватую руку с короткими, как обрубки, пальцами в Ромин пах и мнёт там. — Могёшь?.. Ну-ка, ну-ка, не слышу… Ух ты! Могёшь, гляди-ка, — довольно говорит она, поднимается с места и пересаживается на колени к сыну. Одной рукой требовательно обхватывает его затылок, другой быстро расстёгивает на груди халат и прижимает Ромино лицо к студням своих грудей.
— Ыст! — доносится из большой коробки с надписью «Доширак», стоящей в углу, между холодильником и стенкой, у батареи. — Ыст, ыст!
— Ой, — мать расплывается в улыбке, сползает с сыновых коленей, — проснулся. Проснулся, маленький. Разбудила бабка, да? Разбудила, сволочь старая…
Она достаёт из холодильника бутылочку с Машиной кровью и приседает перед коробкой на корточки.
— Плоснулась бабина ладость, — сюсюкает она. — Ку́сать захотел маненький, ку-у-сать. Ну на, потьмокай, потьмокай, мой холосый.