Очевидно, что племя, заключающее в себе большое число членов, которые наделены высокоразвитым чувством патриотизма, верности, послушания, храбрости и участия к другим – членов, которые всегда готовы помогать друг другу и жертвовать собой для общей пользы, – должно одержать верх над большинством других племен, а это и будет естественный отбор.
Через религию часто объясняют цель и порядок на всех уровнях бытия – от небесных светил и общества до действий человека или иных созданий. Однако Дарвин показал, что свойства, неотъемлемо присущие в таких словах, как «целесообразность», «порядок», «приспособляемость» и «организм», могут возникать в результате естественного отбора. К сожалению, эволюционная концепция целей и порядка имеет четкие границы и применима к индивидам, но не к группам. И поэтому представления об обществе как о едином организме – даже об Организме, – нередко принимаемые как данность верующими и мыслителями, не разделяющими теорию эволюции, необходимо исследовать со всей серьезностью именно в свете эволюционной теории.
Применимо ли к религиозным группам понятие «организм»? Это мы и оценим – и начнем наше исследование с более общего вопроса: а применимо ли оно к группам как таковым? Эта глава призвана заложить фундамент исследования и покажет, как мыслили о группах эволюционные биологи от Дарвина до наших дней; при этом особое внимание мы уделим взглядам на эволюцию человека (см. обширнейший обзор в Sober and Wilson 1998). О, это увлекательная история! Хотя Дарвин был характерно проницателен, многие его последователи некритично полагали, что общества, способные к адаптации, развиваются так же, как и приспосабливающиеся индивиды. Выражение «на благо группы» использовалось с той же легкостью, что и выражение «на благо индивида». Однако позже, примерно с 1960-х годов, сама идея адаптации на уровне групп отвергалась так решительно, что весь последующий период развития эволюционной биологии можно смело назвать «эрой индивидуализма». К счастью, наука не обречена быть маятником, который в отсутствие трения вечно колеблется из крайности в крайность. Поэтому сегодня все чаще ученые занимают умеренную позицию: они признают, что группа способна развиться в единое целое, способное к адаптации, но лишь в особых условиях. И здесь на авансцену возвращается религия, однако уже не как теологическое объяснение целей и порядка, а как итог эволюции, позволяющий группам приспосабливаться к окружающей среде как единое целое – хотя бы в какой-то мере.
Базовое представление об адаптации и восприятие групп как единиц, обладающих таким свойством, существовали задолго до дарвиновской теории эволюции. Оксфордский словарь английского языка определяет адаптацию как «действие или процесс, суть которого составляет приспособление чего-либо к чему-либо». Творения рук человеческих часто приспособлены к назначению. Лук призван выпускать стрелы. Стрела – лететь по воздуху и пронзать цель. Так и форма организмов, и их поведение зачастую явно приспособлены к достижению определенных целей. Шкура белого медведя позволяет ему сохранять тепло и скрываться на фоне льдов. А добычу он выслеживает, подбираясь к ней как можно ближе и нападая украдкой.
Думая о предмете или организме как об имеющем цель, мы мыслим функционально. Это может многое нам дать, если эта цель и правда есть. А если ее нет? Тогда мы совершим ошибку. Спросив себя, чего хочет сосед, вы, возможно, поймете его намерения. А спросив, чего хочет Луна – разве что сочините народную сказку. А обратное верно для нефункционального мышления. Валун катится с холма без цели. У него есть лишь траектория, и если мы не хотим под него попасть, ее необходимо предсказать. Если думать о валуне как о хищнике (или о хищнике – как о валуне), мы просто погибнем. Два образа мышления, функциональный и нефункциональный, столь отличаются друг от друга и столь полезны в уместных ситуациях и вредны в неуместных, что они, вероятно, развивались как отдельные когнитивные навыки (Hauser and Carey 1998; Tomasello 1999).
Функциональное мышление давно применяли к социальным группам. Платон сравнивал разные классы общества с органами единого организма. Религиозная мысль полна таких аллюзий: например, апостол Павел говорил о Церкви как о теле, а о Христе – как о ее главе (см. 1 Кор 12). Примерно так же утверждал англиканский епископ Джозеф Батлер (Butler [1726] 1950, 21): «То, что мы созданы для общества и содействия его счастью, столь же ясно, как и то, что мы были задуманы с намерением заботиться о своих собственных жизнях, здоровье и частном благополучии». Основатели социальных наук беззастенчиво рассуждали об общественных организмах, увенчанных групповым сознанием (Wegner 1986). Однако, хотя сравнение общества с организмом порой и выглядит убедительным, в иных случаях оно ведет к ошибочным выводам. Да, организованная армия, идущая в наступление, более похожа на хищника, чем на катящийся валун. Но нищие попрошайки как класс не выполняют функции органа в обществе-организме. О них, конечно, тоже можно помыслить функционально, хоть и на более низком уровне, и сказать, что личная жадность членов общества ведет к неравному распределению его ресурсов. Как видим, к социальным группам идея адаптации не всегда применима однозначно и уместно.
Первую действенную научную теорию адаптации предложил Дарвин. Эволюция объясняет адаптивный план на основе трех принципов: это фенотипическая изменчивость, наследственность и последствия приспособленности организма. К фенотипическим признакам теория относит все, что можно пронаблюдать и измерить. Индивиды в рамках группы почти никогда не бывают одинаковы и обычно различаются как раз по фенотипическим признакам. Более того, потомки часто похожи на родителей как из-за общности генов, так и вследствие других факторов, таких как усвоение культурных норм. Наследственность важно понимать как взаимосвязь родителей и потомков, какой бы механизм ее ни обеспечивал. Такое определение позволит нам при рассмотрении эволюции человека говорить не только о генах. И, наконец, приспособленность индивидов к условиям окружающей среды – их способность выживать и оставлять потомство – зачастую зависит от фенотипических признаков. Взятые в единстве, эти три принципа ведут к, казалось бы, неизбежному итогу – фенотипические черты, усиливающие приспособленность организма, в череде поколений будут возрастать. Теория Дарвина настолько проста, что ее можно объяснить в одном абзаце, но следствия из нее настолько глубоки, что она преобразила саму науку о жизни, и это позволило великому генетику Феодосию Добжанскому (Dobzhansky 1973) сказать: «Ничто в биологии не имеет смысла, если не рассматривается в свете эволюции».
Адаптация определяется в терминах выживания и оставления потомства – и этот факт ставит пределы тем видам адаптации, которые могут считаться эволюционными. Мы оценим эти пределы, но сперва рассмотрим, как развивается адаптация на уровне индивида. Вот, скажем, цветовая мимикрия. Представьте стайку мотыльков, отличающихся друг от друга по степени совпадения их окраски с растениями. В каждом поколении самые заметные мотыльки становятся жертвами хищников, а наиболее способные к мимикрии выживают и дают потомство. И если потомки имеют сходство с родителями, то в целом мотыльки становятся все более и более неотличимыми от окружающих растений. Любой, кто имел возможность наблюдать насекомых, в точности похожих на лист, вплоть до прожилок и ущерба, оставленного травоядными, не может не восхититься тем, сколь потрясающие адаптации особей порождает естественный отбор.
Теперь рассмотрим этот же процесс на уровне группы, в примере, когда особи предупреждают друг друга о приближающемся хищнике. Представьте стаю птиц, и пусть их отличает друг от друга склонность отслеживать появление хищника на горизонте и кричать, когда тот замечен. Кто лучше всех способен выжить и дать потомство? Самые зоркие? А вот и нет! Если слежение за горизонтом отвлекает от поиска пищи, то самые бдительные добудут меньше, чем их безразличные к появлению хищника сородичи. Если крик привлечет внимание хищника, то дозорные, предупреждая других, ставят под угрозу себя. И тем самым птицы, которые не следят за горизонтом и при виде хищника молчат, повышают свои шансы выжить и оставить потомство по сравнению со своими бдительными соседями.
Эти два примера показывают, что эволюционное представление об адаптации не всегда совпадает с представлением интуитивным – особенно на уровне групп. Легко представить себе стаю птиц как адаптивную единицу – иными словами, единое целое, способное к адаптации, – и, мысля функционально, предсказать ее свойства. Вся стая следует правилу «один за всех и все за одного», особи-дозорные все время начеку, стремятся отследить хищников как можно раньше и криком предупредить сородичей-едоков… Вот только, к сожалению, шансы выжить и оставить потомство у особей, действующих в интересах группы, не больше, чем у особей, которые получают блага, не разделяя общих затрат. Поскольку теория Дарвина опирается всецело на различия в способности к выживанию и оставлению потомства, она, как кажется, не способна описать группу как адаптивную единицу. И это можно назвать фундаментальной проблемой общественной жизни: группы действуют наилучшим образом, когда их члены приносят друг другу благо, но этот тип организации нелегко соотнести с биологической приспособленностью.
И мы начинаем понимать, почему представление о религиозных группах как об адаптивных единицах не выводится напрямую из эволюционной теории. А из рассмотренных примеров становится ясным, что на основе этой теории трудно представить адаптивными единицами группы любого рода – в том числе и созданные людьми.
Дарвин осознавал фундаментальную проблему социальной жизни и предложил ее решение. Пусть у нас не одна птичья стая, а несколько. Даже больше: пусть в стаях разная доля «крикунов», или дозорных, подающих сигнал о приближении врага. Тогда, даже если «крикун» не обладает преимуществом приспособленности в своей стае, у самой стаи – благодаря дозорным – шансы выжить больше, чем у стаи, где дозорных нет. В известном отрывке из «Происхождения человека» Дарвин (1871, 166) примерно так же объяснял эволюцию нравственных добродетелей, будто бы созданных для того, чтобы группа их носителей процветала.
Не следует забывать, что, хотя высокий уровень нравственности дает каждому человеку в отдельности и его детям лишь весьма небольшие преимущества над другими членами того же племени или вовсе не приносит им никаких выгод, тем не менее общее повышение этого уровня и увеличение числа даровитых людей, несомненно, дают огромный перевес одному племени над другим. Очевидно, что племя, заключающее в себе большое число членов, которые наделены высокоразвитым чувством патриотизма, верности, послушания, храбрости и участия к другим – членов, которые всегда готовы помогать друг другу и жертвовать собой для общей пользы, – должно одержать верх над большинством других племен, а это и будет естественный отбор. Во все времена и на всей земле одни племена вытесняли другие, а так как нравственность составляет один из элементов их успеха, то ясно, что общий уровень нравственности и число одаренных людей должны постоянно стремиться к увеличению и нарастанию.
Дарвин предполагал, что три аспекта естественного отбора – фенотипическая изменчивость, наследственность и последствия приспособленности – могут проявляться и на уровне групп. Поэтому может существовать такая популяция групп (множество племен или птичьих стай), которые отличаются по фенотипическим признакам (стандарты нравственности, предупреждающие крики), определяющим способность к выживанию и оставлению потомства (успех в межплеменных столкновениях, избегание хищников). И если существующие группы наследуют черты групп-предшественниц, значит, группы точно так же, как и индивиды, могут развиваться в адаптивные единицы.
Решение Дарвина элегантно и, возможно, даже очевидно – в ретроспективе. Действительно, если адаптации развиваются под влиянием различий в выживании и оставлении потомства, то и на групповом уровне они развиваются через те же самые различия. Однако все же предложенное решение имеет два ограничения, о которых всегда надо помнить.
Во-первых, то, что группы могут развиться и стать более приспособленными, не означает, что они непременно такими станут. Дни, когда аксиомой считалась идея о том, что группы представляют собой адаптивные единицы, давно канули в Лету. Для развития групп требуются особые условия. А возникнут эти условия или нет – это еще неизвестно. Силы, препятствующие повышению приспособляемости, всегда имеют место, и группа не всегда может преодолеть их влияние. В случае с нашими птицами групповой отбор благоприятствует стаям, в которых есть бдительные стражи, предупреждающие о появлении хищника. Но в то же время отбор внутри группы работает на тех особей, что набивают до отказа свои зобы и думают лишь о спасении своих перышек, завидев хищника на горизонте. Если мы хотим увидеть в группе адаптивную единицу, мы не только должны показать, как работает межгрупповой отбор, но и доказать, что он сильнее, чем противостоящий ему отбор внутри группы. Поэтому мы вынуждены ввести понятие многоуровневого отбора, отражающее возможность того, что естественный отбор действует на более чем одном уровне биологической иерархии.
Во-вторых, даже когда группы все же развиваются в адаптивные единицы, часто они приспосабливаются вести себя более агрессивно по отношению к другим группам. В сценарии Дарвина нравственные добродетели распространены среди членов племени, но направлены против других племен. Отбор среди групп не устраняет сам конфликт, а лишь поднимает его на уровень вверх по иерархии – от индивидов внутри групп к группам внутри популяции. И самое большее, что может сделать групповой отбор – это сформировать группы, похожие на организмы в гармоничном сочетании и согласованной деятельности своих частей. Мы уже знаем о конкуренции и хищничестве особей в биоценозах, и то же самое можно ожидать в группах с высоким уровнем приспособленности. Да, это может расстроить тех, кто ищет универсальную мораль превыше групповых границ – но это исходит напрямую из представления о группе как об организме. Я не хочу сказать, будто поиск универсальной морали – дело безнадежное, а лишь показываю, что она не следует с непреложностью из теории группового отбора. А в религии, как хорошо известно, люди ведут себя нравственно по отношению к тем, кто в одной с ними группе, и враждуют с теми, кто вне ее; к этой теме мы вернемся еще не раз в следующих главах.
Забегая вперед, мы уже сейчас можем сказать: изучать религию в свете теории эволюции довольно сложно. Да, религиозные группы можно представить как адаптивные единицы. Но очевиден ли такой вывод? Неизбежен ли он? Ни в коем случае. Есть и важная альтернативная гипотеза: согласно ей, некоторые проявления религии – это порождение внутригруппового отбора, приносящего выгоды одним членам группы за счет других. Кроме того, возможна и масса нефункциональных объяснений: эволюция не ограничена лишь естественным отбором (Gould and Lewontin 1979; Williams 1996). И вероятность всех этих возможных объяснений зависит от множества факторов, в том числе и от соотношения сил между уровнями отбора. Дополнительная сложность возникает еще и от того, что и генетическая эволюция, и культурная эволюция сами являются многоуровневыми процессами, влияющими друг на друга. И пусть эта книга посвящена эволюции – но не только генетической. Перефразируя Дарвина, скажу, что во все времена и на всей земле религиозные системы возникали в избытке, соревнуясь друг с другом и нерелигиозными социальными организациями. Хотя различия между вероучениями определяются культурой, это не мешает тому, что религиозные группы процветают или терпят крах из-за собственных свойств – и не мешает передавать эти свойства, пусть и в измененном качестве, группам-потомкам. Человеческий разум, если перейти на другой временной масштаб – это продукт генетической эволюции, шедшей на протяжении тысяч поколений, во время которой люди подразделялись на малые группы охотников-собирателей. И потому, к каким бы группам мы сегодня ни принадлежали, наша генетически врожденная психология, возможно, отражает влияние и внутригруппового, и межгруппового отбора (Barkow, Cosmides and Tooby 1992; Boehm 1999). Оценка этих возможностей и соотнесение их с природой современных религиозных групп станут серьезным научным начинанием, которое потребует десятилетий научного труда.
Я обрисовал групповой отбор как процесс, который может иметь место – но при этом должен преодолевать силы, действующие в иных направлениях. В 1960-е годы ученые пришли к согласию в том, что групповой отбор – очень слабая сила, настолько слабая, что ей можно пренебречь в большинстве исследований (Williams 1969). Согласие предполагало, что группы, в теории, могут развиться в адаптивные единицы, но в реальности этого почти никогда не происходит. Коннер (Konner 1999, 30–31) так описывает этот период в истории эволюционной биологии:
Нынешнее вторжение теории Дарвина в наши представления берет начало в середине 1960-х годов, когда британский генетик Уильям Дональд Гамильтон предложил решение проблемы альтруизма. Для обществоведов, по традиции рассматривающих общества как деятельные организмы, существование альтруизма не представляет проблемы. По их версии, общества без альтруизма просто не смогут работать, а группы, в которых его не хватает, не выживут.
Но такой взгляд не устраивает строгих дарвинистов, полагающих, что естественный отбор действует на уровне индивидов, причем до такой степени, что подрывает сплоченность обществ. На взгляд таких ученых, естественный отбор уже давно должен был устранить альтруизм. Решение же Гамильтона заключалось в том, что эволюция выбирает альтруизм, если тот проявляется по отношению к родственникам в соответствии со степенью родства: в этом случае повышаются шансы альтруистов на выживание и передачу способствующих альтруизму генов… Понятие взаимного альтруизма, предложенное Робертом Трайверсом в начале 1970-х годов, сводилось в простой модели: «Ты – мне, я – тебе». Подобно модели родственного отбора, эта модель не требовала реального генетического благородства – она предполагала только отложенный эгоизм. И казалось, что с распространением таких идей биологам уже незачем сравнивать общество с организмом.
Коннер признает различия в исследовательских подходах, предложенных в разное время и разными научными дисциплинами. Я уже привлек внимание читателей к таким различиям. И хотя многие обществоведы до сих пор уподобляют общество организму без доказательств, эволюционные биологи в 1960-х годах отвергли групповой отбор столь решительно, что стало своего рода научной ересью представлять «общество как организм» – хоть человеческое, хоть любое другое. Индивиды – это организмы, общество же – лишь удобное обозначение для того, что индивиды делают по отношению друг к другу в стремлении к максимальной приспособленности. Адаптация на групповом уровне – это иллюзия! И объясняется она иначе! Может, индивиды повышают приспособленность своих генов в телах других. Или это взаимный обмен. А может, здесь даже задействованы более эгоистичные выгоды – скажем, прямой обман или эксплуатация.
Отказ от концепции группового отбора приветствовался эволюционными биологами как очень значимое событие. Александер (Alexander 1987, 3) даже назвал его величайшим интеллектуальным событием ХХ века. И на самом деле недалеко от истины утверждение, что ранние научные работы по проблеме группового отбора были легкой мишенью для критики, ведь когда биолог объяснял то или иное поведение особи как совершаемое во благо группы, он лишь наивно выражал идеи группового функционализма, но не выдвигал надежных доказательств. И, тем не менее, полный отказ от концепции группового отбора был «поворотом не туда», последствия которого наука сегодня лишь начинает исправлять. Я активно и много писал по этой теме, примером чего может служить мой обширный доклад, сделанный в соавторстве с Эллиотом Собером (Sober and Wilson 1998, Wilson 1998a, 1999a, 2000). Сейчас я вкратце изложу обзор того, что я называю «поворотом не туда», и поясню, почему его нужно оставить в прошлом[2].
Воздав должное критикам группового отбора, заметим, что весьма вероятна ситуация, когда вроде бы альтруистическое поведение на поверку оказывается эгоистичным[3]. Возвращаясь к нашему примеру с птицами, предположим, что предупреждающий крик не повышает вероятность атаки хищника на дозорного. Напротив, крик показывает хищнику, что его заметили, а значит, напасть следует на менее бдительную птицу в стае. И если все так, то эволюция предупреждающего поведения в полной мере объяснима в рамках внутригруппового отбора. «Крикуны» выживают и с большим успехом оставляют потомство, нежели их молчаливые собратья из группы. И адаптация призвана не предупредить других членов группы, а вступить в контакт с хищником, причем поставив группу под угрозу! В таком случае мы будем полностью правы, если скажем, что это не групповой отбор.
Но предположим, что наша первая версия корректна и крики призваны предупредить членов группы о приближении хищника, а дозорный ставит себя под угрозу. Тогда такое поведение – крик при виде опасности – селективно невыгодно внутри группы и развивается лишь потому, что группы «крикунов» преуспевают лучше тех групп, в которых все птицы молчат. Вот так: стоит чуть сменить ракурс, и крик покажется эгоистичным, хотя и развивается благодаря групповому отбору. Возьмем крайний пример: представим стаю птиц из одного «крикуна» и девяти молчаливых особей. В ней к среде плохо приспособлены все, а хуже всех – тот самый единственный «крикун», который отслеживает хищников. Положим, что шансы уйти от хищника у «молчунов» равны 50 %, а у «крикуна» – 25 %. Во второй стае девять дозорных «крикунов» и одна молчаливая особь. В ней к среде приспособлены все, поскольку многие отслеживают хищника; и при этом лучше всех приспособлен отлынивающий от службы «молчун». Положим также, что шансы пережить встречу с хищником у него – 100 %, а у дозорных – по 75 %. Сравнив приспособленность «крикунов» внутри каждой группы, мы увидим, что «крикуны» проигрывают в обоих случаях, однако группа, где их больше, выигрывает. Это классический дарвиновский сценарий группового отбора. А теперь небольшая смена ракурса: один «молчун» с вероятностью выжить в 100 % и девять «молчунов» с вероятностью в 50 % дают в среднем 55 %. Один «крикун» с вероятностью выжить в 25 % и девять «крикунов» с вероятностью в 75 % дают в среднем 70 %. Получается, средний «крикун» приспособлен лучше среднего «молчуна»? Так почему бы не сказать, что способность кричать при появлении хищника развилась в результате индивидуального отбора? Как в хитром трюке, необходимость апеллировать к групповому отбору будто бы исчезла! Разумеется, это исчезновение иллюзорно. Для развития такого поведения, как предупреждающий крик, множество групп и вариация между ними – абсолютно обязательное условие.
И выходит, что групповой отбор просто так не заметить. Нужна особая методика. Во-первых, определить подходящие группы – пункт, к которому я вернусь позже. Во-вторых, сравнить приспособленность особей внутри групп. В-третьих, сравнить приспособленность групп внутри популяции. Наконец, объединить эти результаты для того, чтобы выделить общий итог. Если применить эти процедуры к нашему примеру, получаем, что стаи – это группы, дозорные менее приспособлены, чем молчуны в рамках стай, но стая, где больше «крикунов», приспособлена лучше «молчаливой». Когда различие между группами столь разительно, как в моем примере (один «крикун» в первой группе и девять во второй), групповой отбор явно служит мощнейшей эволюционной силой, а поведение, выраженное в предупреждающих криках, развивается вопреки тому, что шансы пройти отбор у «крикунов» ниже в любой группе[4]. Однако вся эта ясность пропадает, если усреднить приспособленность особей по всем группам. В этом случае наше заключение остается верным: у птиц развивается способность издавать предупреждающий крик. Но в силу чего? Где обретается преимущество в приспособленности? Особи превосходят друг друга внутри своей группы? Или одна группа превосходит другую? Вот этого мы и не можем сказать – а ведь это и есть то самое различие, которое нам требуется определить, если предупреждающие крики и правда развиваются благодаря групповому отбору! Если мы определим «индивидуальный отбор» в терминах средней приспособленности по всем группам, а не внутри отдельных групп, мы просто лишаем групповой отбор права на существование. И что у нас в итоге? Пустой и бессодержательный термин «индивидуальный отбор» – для «всего, что эволюционирует». Вот так некоторые сперва включают групповой отбор в определение индивидуального, а потом на основе этой расширенной формулировки возражают против группового отбора. Эллиот Собер и я называем такой подход «ошибкой усреднения»[5].
По большей части на этом заблуждении и был основан отказ от концепции группового отбора в 1960-х годах. Вердикт был таким: отбор внутри групп неизменно сильнее межгруппового. Но теории, вытеснившие концепцию группового отбора, тем не менее признавали существование групп. И как могли они его не признать, если социальные взаимодействия почти неизменно происходят в группах, уступающих по размерам общей популяции? И прежде чем мы продолжим, необходимо обратиться к важнейшему вопросу: как именно в эволюционных моделях социального поведения определяются группы?
Методика, позволяющая выявить групповой отбор, требует дать однозначное определение группы. На первый взгляд это дело безнадежное. Те биологи, которые на заре развития дисциплины некритично размышляли о «благе группы», видели адаптивные группировки везде. С одной стороны спектра – птичьи стаи, муравьиные колонии, косяки рыб; с другой – целые виды и экосистемы. Группы, рассматриваемые нынешними сторонниками концепции многоуровневого отбора, лишь немногим менее разнообразны. Но все же о самом этом разнообразии имеет смысл говорить только при рассмотрении множества несходных фенотипических характеристик. Если изучать эволюцию отдельного свойства, границы группы намного яснее.
Давайте вновь начнем с нашего проверенного примера с птицами, прежде чем вывести общее правило. Почему птичьи стаи казались столь удобными группами для эволюции способности к предупреждающим крикам? Потому что ради примера мы приняли как данность то, что хищник грозит всем в стае – и крик любой птицы в стае тоже слышен всем. Издаваемый крик меняет приспособленность в стае – но на другие стаи совершенно не влияет. А если хищник атакует сразу несколько стай? Если все они слышат крик? Тогда нам придется менять определение группы! А если крик слышит лишь ближайшая птица, а не вся стая? Да, снова менять! Определение группы так сильно увязано с особенностями фенотипического признака именно потому, что мы стараемся предсказать его эволюцию. Если он представляет собой несоциальное поведение, меняющее лишь приспособленность особи, зачем нам группа? Но если этот признак становится поведением социальным, тогда приспособленность индивида определяется не только его собственной характеристикой, но еще и свойствами других индивидов, с которыми он взаимодействует. Эти индивиды составляют группу, которую требуется точно определить – и тем самым исчислить приспособленности, определяющие итог эволюции[6].
Выходит, мы, исследуя черту, каждый раз заново определяем группу. Предположим, мы решили изучить, как наши птицы сберегают пищу. Умеренные едоки оставляют не такое многочисленное потомство, как обжоры. Но первые продолжают жить, а вторые опустошают окружающую среду и вымирают (как и предположил Винн-Эдвардс; Wynne-Edwards 1962). Перед нами та же проблема альтруизма и эгоизма, с которой мы столкнулись, когда рассматривали способность издавать предупреждающий крик. Но здесь мы изучаем экономию ресурсов – и как нам определить группы? Птичьи стаи подошли бы, обитай они на ограниченной территории, где нет других птиц. Но как быть, когда одни и те же ресурсы делит множество стай? Если птицы живут, например, на архипелаге, можно при изучении определенной черты счесть группой какой-нибудь остров. При этом групповой отбор в масштабе островов может быть менее эффективным, нежели в масштабе стай. И если так, возможно, птицы проявят себя альтруистами в предупреждающих криках – а вот кормиться будут как настоящие эгоисты.
Я предложил термин «группа по признаку» [англ. trait-group], сделав акцент на том, сколь тесно связаны в теории многоуровневого отбора изучаемые фенотипические характеристики и группы (Wilson 1975). Однако этот термин всего лишь признает существование того, что и раньше всегда подразумевалось в определении групп, будь то в биологии или в других науках. Моя группа по боулингу – те, с кем вместе я играю; моя группа по учебе – те, с кем я учусь; мой взвод – мои сослуживцы; моя нация – все, кто живет со мной по одним и тем же законам; моя церковь – те, с кем вместе я молюсь. Все эти группы определены в терминах взаимодействий индивидов в отношении той или иной деятельности. Групп может быть бесконечно много, но лишь тогда, когда мы рассматриваем бесконечное множество видов действий. Для каждой особой деятельности есть только один надлежащий способ выделить группу. Мы все применяем идею «группы по признаку» в обычной жизни, хотя и не задумываемся об этом.
Возвращаясь к биологии, заметим, что во всех теориях социального поведения необходимо определить группу для объяснения эволюции того или иного вида поведения. Возьмем, например, поведение, подразумевающее борьбу за ресурс. Представим один тип дружелюбных особей и другой – бойцов, забирающих все себе. Если особи всегда встречаются парами, то пары и будут уместной для изучения группой. Если в тройках – или, скажем, в сотне, в которую может войти каждый, тогда тройки и сотня – группы, ведь группы определяются биологическими особенностями организма, а не по прихоти биолога. Эволюционная теория игр, одна из альтернатив концепции группового отбора, очень щепетильна в этом отношении (Maynard Smith 1982; Dugatkin 1998; Skyrms 1996). Ее более формальное название звучит так: эволюционная теория игр для N-индивидов, где N – число индивидов, социально взаимодействующих и тем самым влияющих на приспособленность друг друга к выживанию и произведению потомства. Модель теории игр для борьбы, предупреждающего крика или экономии ресурсов должна определять группы так же, как и модель группового отбора, изучающая те же самые виды поведения. И это же верно для других теорий социального поведения, которые развились в качестве альтернативы концепции группового отбора – теории всесторонней приспособленности (Hamilton 1964, 1975) и теории эгоистичного гена (Williams 1966, Dawkins 1976).
Произвольное определение групп и необходимость в том, чтобы все теории сходились в определении той или иной характерной черты, позволяют в полной мере раскрыть суть «ошибки усреднения». Возьмите любую эволюционную теорию социального поведения, включая те, что развивались как альтернативы к концепции группового отбора. Какие группы определены в рамках этих теорий? Примените методику, призванную выявить групповой отбор – и вы его увидите. Большинство видов поведения, представимых в «эпоху индивидуализма» в биологии как альтруистические «на вид», но эгоистические «по сути», избирательно невыгодны внутри групп и эволюционируют только через возрастание приспособленности группы в сравнении с другими группами – в точности как и предполагал Дарвин[7].
К этому месту нашего экскурса уже должно было стать ясным, что за возрождением теории многоуровневого отбора стоит нечто большее, нежели подтверждение пары-тройки примеров группового отбора. Стоит избежать «ошибки усреднения», и групповой отбор становится необходимым для объяснения многих свойств, эволюция которых уже признана и детально задокументирована. Впрочем, не стоит забывать, что сам я подходил к групповому отбору весьма осторожно. Если он происходит, это не значит, что он имеет место всегда или непременно преодолевает силы внутригруппового отбора. Существует множество случаев, когда даже отчетливо зафиксированный групповой отбор остается скромной эволюционной силой, и нам все еще предстоит определить его важность в генетической и культурной эволюции человека. И уж в любом случае мы не собираемся возвращаться в те времена, когда утверждалось заранее и без сомнений, что группы действуют как адаптивные единицы. Задача – достичь компромисса, когда важность различных уровней естественного отбора проверяется в каждом отдельном случае с применением методик, позволяющих увидеть групповой отбор там, где он присутствует[8]. Мнение, решительно отвергавшее групповой отбор, само оказалось на свалке истории. Впрочем, прежде туда отправилась убежденность в том, что группы всегда проявляют себя как адаптивные единицы.
Концепция «групп по признаку» во многом противоречит образу организма как адаптивной единицы. В конце концов, особь – скажем, птица – питается, летает, вступает в схватки и делает много чего еще как единое целое… Некоторые группы живых существ, те же колонии общественных насекомых, объединены во многих свойствах. Точно так же некоторые людские группы организовывают жизни своих членов от колыбели до могилы. Во многих других случаях, однако, группы адаптивны лишь в одной или нескольких чертах. Говоря о группах как об организмах, я говорю об их особых свойствах, «адаптивных на уровне групп», и о соответствующих способах группировки, оставаясь при этом безучастным к другим свойствам и способам[9]. И то, что люди входят во многие группы, адаптивность которых необходимо оценивать для каждого случая, станет ясным из последующих глав.
В 1960-х годах, когда наука отказалась от концепции группового отбора, полагали, что эволюция происходит исключительно благодаря мутациям. Но с того времени становилось все более очевидным, что эволюция может идти и другим путем: социальные группы обретали такую тесную функциональную цельность, что их с полным на то правом можно было назвать высокоразвитыми организмами. Одним из первых эту радикально новую теорию предложила Линн Маргулис (Margulis 1970), заявившая, что эукариоты – все организмы, кроме бактерий, – по сути, являются симбиотическими сообществами бактерий, некогда, в отдаленном прошлом, ведущих более автономное существование. Сейчас представляется весьма вероятным, что подобные переходы от групп организмов к группам-организмам случались на протяжении всей истории мира, да и сама жизнь зародилась в виде социальных групп, проявляющих себя во взаимодействии молекулярных реакций (Maynard Smith and Szathmary 1995; Michod 1999а).
Ирония этих открытий восхитительна. Размышление о социальных группах как об организмах вышло из моды на тридцать пять лет, а сейчас оказывается, что организмы сами по себе являются такими группами! Более того, каждый эволюционный переход требует группового отбора, как и предполагал Дарвин. Например, бактериальную клетку можно рассмотреть как социальную группу генов, координирующих свою деятельность для общего их блага. Впрочем, эту группу могут эксплуатировать гены, которым ресурсы клетки нужны для самовоспроизводства, а не для того, чтобы совершать вклад в жизнедеятельность клетки. Такие «эгоистичные гены» могли бы поживать лучше, нежели «добропорядочные гены» той же самой клетки, но вот клеткам с «эгоистичными генами» пришлось бы намного хуже, чем клеткам с «добропорядочными». В качестве небольшого отступления оговорюсь, что мое использование термина «эгоистичный ген» в предыдущем предложении не соответствует тому, что имеет в виду Докинз в своей теории эгоистичного гена (Dawkins 1976). Я указываю на гены, которые выгадывают за счет других генов их общей клетки, тогда как в теории Докинза ген классифицируется как эгоистичный, если в процессе эволюции он вытесняет любой другой ген из общей популяции (налицо ошибка усреднения)[10]. В любом случае проблема генов – «добропорядочные» против «эгоистичных» – идентична проблеме «крикуны против молчунов» в птичьих стаях и проблеме «нравственные против безнравственных» в человеческих племенах, – проблеме, которая и привела Дарвина к его теории группового отбора.
Рассмотрение отдельных организмов как в высшей степени цельных социальных групп значительно расширило масштаб и важность теории многоуровневого отбора. Как заметил однажды в лекции Роберт Триверс, ученые, заинтересованные в исследовании эволюции социального поведения, всегда осознавали необходимость в понимании генетики. Но кто мог догадаться тридцать лет назад, что генетикам потребуется понимать эволюцию социального поведения? Есть и иная польза: возможно, понимание механизмов, которые позволяют организмам становиться столь сплоченными, поможет увидеть в социальных группах аналогичные механизмы, ранее выпадавшие из поля внимания исследователей. В частности, социобиологи давно уже увлечены, а может, даже и околдованы проблемой объяснения альтруистических черт, позволяющих группам получать пользу за счет огромных затрат со стороны индивида. И, как мы уже видели, групповой отбор может порождать альтруистические черты, но он должен быть исключительно силен, чтобы противостоять сильным селективным недостаткам альтруизма внутри групп. А как же «эгоистичный ген», который скорее будет реплицироваться, нежели вносить вклад в общее благо клетки? Эту проблему можно решить. Гены объединяются в хромосому – и она реплицируется уже как единое целое. Устраняя возможность репликации для каждого гена клетки в отдельности, хромосомы сосредотачивают процесс естественного отбора на уровне взаимодействия клеток, искусно решая фундаментальную проблему социальной жизни. И вовсе не кажется, что гены, ответственные за эволюцию самой хромосомы, приносят себя в жертву. Напротив, такое чувство, что они служат на благо группы, частью которой и являются, и не особенно много при этом теряют.
А еще кажется, что на уровне индивидов отмеченную нами фундаментальную проблему лучше решает не альтруистическое самопожертвование, а социальный контроль. В стремлении обозначить взаимодействия, связанные с генами и развитием, мы заимствовали из сферы социального контроля целый словарь: «надзирающие» гены, «парламенты» генов, «правила справедливости»… Законы генетики и эволюции, изначально связанные лишь с общими схемами функционирования организмов, со временем обрели жутковатое сходство с иным значением слова «закон» – общественный договор, исполняемый под угрозой наказания[11].
То, что работает для индивидов, может работать и для групп. Но социобиологи, желая объяснить альтруистическое самопожертвование, предпочитали уклоняться от поисков ответа на даже более важный вопрос: должны ли индивиды, служа на благо группы, проявлять явный альтруизм? И если нет, тогда групповой отбор может способствовать появлению механизмов, организующих группы в адаптивные единицы без того, чтобы отбор, идущий внутри групп, сильно противодействовал этим механизмам.
А почему я сказал о «явном» альтруизме? Просто стоит лишь пристально рассмотреть механизмы социального контроля, и мы поймем, что они отличаются от альтруизма лишь по степени, но не по характеру. Для примера вернемся вновь к нашим птицам и предположим, будто мы установили, что крик, предупреждающий об опасности, ставит в опасность дозорного, но при этом помогает остальным членам стаи выжить за его счет. Если крик совершался добровольно, то такое действие мы можем назвать альтруистическим, со всеми коннотациями самопожертвования. И вдруг оказывается, что крик все же не был добровольным! Просто дозорных, которые уклонялись от него, жестоко наказывали другие птицы! Теперь крик никак не назвать альтруистическим, а нам теперь придется объяснять, как развилось наказывающее поведение, из-за которого крик при появлении хищника стал проявлением эгоизма. «Птицы-каратели» заставляют «дозорных» тревожно кричать, и это помогает всем в стае, в том числе и тем, кто никого не наказывает. Мы не решили проблему альтруизма: у нас просто сменилось поведение – с тревожных криков на наказание. Экономисты называют это «проблемой общественного блага второго порядка»: понуждение кого-либо к совершению действий, направленных на достижение общественного блага, само есть общественное благо (Heckathorn 1990, 1993). И в то же время существует важная разница между двумя видами альтруизма: «крикун» может потерять намного больше, чем те, кто понуждает его кричать! Социальный контроль можно рассмотреть как форму «низкозатратного» альтруизма, возникающего в ходе эволюции особей для содействия таким их поступкам, которые – при условии их добровольного исполнения – могли бы с полным правом считаться «высокозатратным» альтруизмом. Мы с Эллиотом Собером называем такое положение «усилением альтруизма» (англ. the amplification of altruism; Sober and Wilson 1998, гл. 4). Обобщая изложенное, можно сказать, что механизмы социального контроля не ставят под сомнение истинность утверждения, согласно которому адаптация на групповом уровне требует соответствующего ей процесса группового отбора. Напротив, эти механизмы частично облегчают достижение компромисса между благом группы и самопожертвованием индивида, позволяя межгрупповому отбору действовать без особого сопротивления со стороны отбора, идущего в границах групп.
Представление об организмах как о социальных группах преобразило наше понимание многоуровневого отбора в нескольких аспектах. Во-первых, уже нельзя сказать, что отбор более высокого уровня всегда уступает по силе отбору, идущему на более низких. Отдельные организмы – скажем, вы или я – блестящее подтверждение. Во-вторых, отбор на более высоком уровне всегда казался маловероятным в силу того, что его связывали с жертвенным альтруизмом индивида. Механизмы социального контроля разрубают этот гордиев узел: с ними легче найти баланс между благом группы и затратами индивида. Эти механизмы явно значимы и для религиозных групп, в основу существования которых положено намного больше, чем добровольный альтруизм. В-третьих, невозможно и представить, чтобы отбор более высокого уровня прекратил свое действие на уровне, ныне известном как уровень индивидуальных организмов. Отбор на уровне социальных групп, весьма вероятно, является важной, а может, и доминирующей силой эволюции многих тысяч видов живых существ. В некоторых случаях, например у общественных насекомых, группы предстают в столь совершенном единении, что могут с полным на то правом считаться организмами. В прошлом на это указал Уилер (Wheeler 1928), и это все чаще подтверждают современные биологи, изучающие поведение общественных насекомых – скажем, Сили (Seeley 1995).
На этом фоне представление о человеческих группах как об организмах обретает новую жизнь. Тридцать лет назад эволюционные биологи отвергли бы идеи гуттеритов, сравнивших свои общины с телами или ульями, как наивнейшие воззрения на групповой отбор. Сегодня же такая мысль – яркая звездочка на экране радара науки.
До сих пор я обсуждал основные принципы эволюционной теории, применимые ко всем живым существам. Теперь пришло время сосредоточиться на нашем виде. Мы развивались в малых группах, примерно равных современным обществам охотников-собирателей, которые, хоть и быстро исчезают, все еще населяют некоторые уголки Земли. Как подтверждает Коннер в цитате, приведенной выше, эволюционные биологи были склонны относиться к анцестральным, или предковым, группам людей как к обычным скоплениям эгоистов, оказывающих родственную протекцию и любезность только тем, кто мог оказать ответную услугу – и ни в каких случаях не считали такие группы общественными организмами[12]. В свете теории многоуровневого отбора более вероятно то, что анцестральные группы людей были действенными единицами отбора (Boehm 1999, Sober and Wilson 1998).
Для начала приведу некоторые эмпирические факты. Антропологи много о чем спорят друг с другом, но вроде как согласны с тем, что современные общества охотников-собирателей по всему миру на удивление эгалитарны. Сильнее всего впечатляет то, что в таких обществах мясо всегда делят честно и щепетильно. Удачливый охотник и его ближайшие родственники получают из добычи не больше остальных. В рамках самых дотошных исследований порции мяса взвешивали на весах (Kaplan and Hill 1985a, b; Kaplan, Hill and Hurtado 1984), и за несколько недель его ни разу не делили с пристрастием в пользу добытчиков. При этом найденные плоды и коренья раздаются в племени не полностью – но только если сравнивать с мясом. В том же исследовании, где сообщалось, что в группе раздали все мясо, не оставив ничего, говорилось, что племя распределяло не более половины собранных плодов и кореньев. Ведь их собирают многие! Так зачем складывать все воедино и снова делить? И потому дележ добытого мяса и собранных плодов и кореньев – это разные вещи, и оценивать их нужно по-разному.
Уравнительная политика охотников-собирателей распространяется не только на раздачу пищи, но и на общественные отношения. Просьбу «отведите меня к своему вождю» здесь воспримут с непониманием или даже со смехом. Тут нет вождей, если не считать таковыми тех, кто заслужил уважение собратьев своим достойным поведением. Но даже и такие «вожди» не могут ничего приказывать другим членам группы – лишь только советовать. Когда Эдвард Эванс-Притчард, британский антрополог, попытался определить вождя нуэров (скотоводческого общества, но с теми же чертами эгалитаризма, что и у охотников-собирателей), он смог найти человека, называемого «вождем в леопардовой шкуре», но оказалось, что тот просто умел решать конфликты в группе; о нем мы еще расскажем в главах 2 и 6.
Охотники-собиратели организованы как «группа равных» не потому, что у них нет эгоистичных побуждений, а потому, что эти побуждения эффективно контролируются другими членами группы. Антрополог Кристофер Бём (Boehm 1993, 1999; см. также Knauft 1991) назвал такую форму охраняемого эгалитаризма «обратным доминированием». Во многих группах животных самые сильные особи обычно способны доминировать над соперниками, забирая при этом непропорционально большую долю ресурсов. Это внутригрупповой отбор – в чистом виде. Напротив, в группах охотников-собирателей индивид, которому вздумается подавить других, весьма вероятно, столкнется с объединенным сопротивлением группы. В большинстве случаев даже самая сильная личность не сравнится с коллективом, и поэтому проявления эгоизма действенно ограничиваются и пресекаются. В исследовании Бёма, проведенном в обществах охотников-собирателей, приведено много примеров обратного доминирования, интенсивность которого возрастает от сплетен и открытого высмеивания до изгнания из группы и убийства.
Ранние теории, объяснявшие феномен уравнительной политики в обществах охотников-собирателей, обычно выводили на первый план экологические условия – скажем, рассредоточенные и непрогнозируемые ресурсы. Но Бём, напротив, объясняет эгалитаризм в терминах социальных норм: это общие представления о том, что можно и чего нельзя, разделяемые всеми членами группы и подкрепляемые наградами и наказаниями. Как бы то ни было, группы охотников-собирателей – это прежде всего общества, основанные на морали, и их порядки основаны на четком различении правильного и неправильного. Детали могут различаться от группы к группе, но в общем случае «правильное» всегда совпадает с тем, что выгодно группе, а «неправильное» – с эгоистичными поступками, наносящими другим в группе ущерб.
Представление человеческих групп как моральных сообществ показывает, как много упустила теория родственного отбора, которая предсказывает, что все виды поведения, направленного на укрепление социальных связей, должны возникать лишь между генетическими родственниками[13]. Модели родственного отбора предполагают, что схожесть в поведении пропорциональна генетическому сходству; скажем, члены группы ведут себя одинаково, лишь если она генетически однородна. Но в моральных сообществах социальные нормы могут создать в той или иной мере одинаковое поведение внутри групп и различное – в разных группах, причем ни сходств, ни отличий – кстати, очень благоприятных для межгруппового отбора – не предсказать с опорой лишь только на генетическую структуру групп.
Кроме того, в свете этого представления видны и упущения теории взаимного альтруизма, согласно которой поведение, укрепляющее социальные связи, направлено прежде всего на тех, кто «воздаст добром за добро». Рассмотрим группу, в которой считают, что правильно помогать другим в соответствии с тем, насколько нужна помощь, а не с тем, сколь вероятно ответное благодеяние. Те, кто следует этому правилу, получают награду, нарушителей наказывают, и группа (скажем) процветает по сравнению с теми, где помогают лишь тем, кто отблагодарит. Это правдоподобная модель, и нет причины думать, будто награды и наказания, подкрепляющие норму «помогай тем, кому нужна помощь», сами представляют собой форму взаимного сотрудничества. Если я избегаю тех, кто оказывает мне помощь лишь в обмен на мои благодеяния, и расположен к тем, кто помогает мне в нужде, я создаю общественное благо второго порядка, а не повышаю до максимума собственную выгоду внутри своей группы.
В то же время представление человеческих групп как моральных сообществ точно соответствует парадигме главных эволюционных переходов, согласно которой группы объединяются под влиянием регулятивного аппарата, который содействует благу всей группы, не требуя от ее членов никаких неимоверных жертв. Один пример покажет нам, как этого достигает реальное общество охотников-собирателей при помощи механизмов, граничащих с религией.
Чьювонг – племя, обитающее в дождевых лесах Малайского полуострова (Howell 1984)[14]. Члены племени сочетают охоту и собирательство с подсечно-переложным земледелием. Отношения в племени эгалитарны, как и в группах «чистых» охотников и собирателей. Пищу и иные скудные ресурсы распределяют в соответствии с системой суеверий, называемой пунен, в приблизительном переводе – «беда или несчастье от неутоленного желания»:
В мире чьювонг желания чаще всего проявляются в связи с едой. Тот, кого не пригласят – причем без промедления – разделить трапезу, которую он увидит, или тот, кому не дадут долю из добытой в джунглях еды, попадают в состояние пунен – ведь подразумевается, что человек всегда хочет получить свою часть и, следовательно, [не получая видимого,] испытывает неудовлетворенное желание… «Есть в одиночестве» – это крайне плохо в глазах чьювонг; об этом говорят даже их мифы. Требование делить еду на всех восходит к мифу о Йинлугене Баде: благодаря этому герою чьювонг перестали быть дикими и узнали, что людям не подобает есть в одиночестве (Howell 1984, 184).
Этот фрагмент показывает, что суеверия, мифы и боги культуры чьювонг теснейшим образом связаны с делом первостепенной важности – распределением пищи. И более того, представления о пунен распространяются не только на верования, но и на социальные обычаи, чем, по сути, и обеспечивается равное распределение пищи.
Чьювонг делают все что только можно, лишь бы не вызвать пунен. Вся добыча, пойманная в лесу, приносится в племя и незамедлительно выставляется на всеобщее обозрение. Затем ее разделяют в равных долях между всеми семьями. Женщины варят ее и делят на равные порции между всеми членами своей семьи. Как только тушу приносят из леса и перед тем, как ее разделят, кто-то из семьи охотника дотрагивается до нее пальцем, а затем, проходя по кругу, касается им каждого, кто находится в селении, возглашая каждый раз: «Пунен»… Так до всех доводится послание: скоро еда будет вашей – не желайте ее прямо сейчас! Если гости приходят, застав хозяев посреди трапезы, их немедленно приглашают к столу. Если же гости отказываются, сказав, что недавно поели, до них дотрагиваются пальцем, обмакнутым в еду, а тот, кто это делает, произносит: «Пунен» (185).
Еды почти всегда не хватает, но других ресурсов бывает то мало, то много, в зависимости от времени года или иных обстоятельств. Система пунен достаточно гибка – и ее действие распространяется на предметы лишь тогда, когда они редки:
Бамбук для выпечки хлеба из тапиоки непременно делят между всеми семействами поровну, если рубщику бамбука пришлось идти за ним очень далеко. Если же бамбук произрастает близко к селению, каждый может собирать его для себя, но лишь столько, сколько необходимо. Это отражено в языке: есть далекий бамбук («лао тьотен») и близкий бамбук («лао дуа»). Если ближайшая река высыхает и воду приходится приносить издалека, ее, опять же, требуется разделить между всеми – но та вода, которую берут ежедневно из привычного источника, остается достоянием тех, кто ее набирает… И даже если кто-либо не хочет получить свою часть, он должен прилюдно и явным образом показать, что знает о добыче – и обязательно касается ее пальцем, даже если не получает реальную долю (185–186).
Может показаться, что предписание уважать желания других приведет к неправильному дележу и породит возможность поживиться за чужой счет. Однако это не так:
Как только желание оглашено, его тут же должен утолить тот, кто может это сделать. Если он воздержится, отвергнутый будет страдать от последствий пунен. Но очень возможно, что желания, о которых не говорят, приводят к тем же последствиям. На деле люди редко обращаются друг к другу с прямой просьбой о чем-либо, и страх перед пунен мог с легкостью помешать им попросить у меня подарок. Я могу вспомнить лишь один случай, когда меня упрашивали кое-что дать. Старуха по имени Мэг попросила меня отдать ей точильный брусок, что я и выполнил. Остальные члены племени, услышав о том, что сделала Мэг, отозвались о ее поведении неодобрительно. Конечно же, если бы я отказал, то именно из-за этого – из-за того, что я не сумел утолить ее желание – на Мэг напал бы тигр, змея, иная напасть… Желание чего-либо для себя может восприниматься плохим по двум причинам. Во-первых, это неприкрытое проявление чувств, а во-вторых, такое желание ставит частное благо над общим в ущерб последнему (185).
Какая беда ждет того, кто попал в пунен? На него может кинуться тигр. Может быть, его укусит змея или ядовитая сороконожка. Более того, эти живые существа имеют и духовную форму, способную навлечь иные неприятности – скажем, болезнь или травму. Вот так почти любое несчастье может стать «доказательством» предшествующего прегрешения. Совершенную невосприимчивость, или, выражаясь чуть иначе, «абсолютный иммунитет» к опровержениям подобных «доказательств» строгая наука сочла бы недостатком. Но эта невосприимчивость полезна для системы, нацеленной на регулирование человеческого поведения.
Этот пример предваряет некоторые важные темы, которые мы затронем в последующих главах. Чьювонг вовлечены во множество взаимодействий, и если бы эти взаимодействия совершались добровольно и вне какой-либо системы социального контроля, их можно было бы назвать альтруистическими. При этом блага определяются не в соответствии с точным подсчетом генеалогической близости или вероятностью ответной выгоды. Нет, группа объединяется посредством системы верований и действий, моральных по характеру. Можно поступать правильно – и можно поступать неправильно. И за неправильным поведением следует наказание: нападет зверь, а может быть, его дух: но более того – не одобрит племя![15] Система моральных норм не позволяет с точностью определить, что считается альтруистичным, но она, если использовать терминологию Хауэлла, явно не одобряет стремления «ставить частное благо над общим». И я не имею в виду, будто эта система лучше всех или в ней невозможно эгоистичное поведение. Но, как оказывается, она отвечает своим целям и, по уверению Хауэлла, справляется с задачей: если мы проведем мысленный эксперимент, устранив ее из жизни чьювонг, весьма вероятно, они станут реже делиться едой. А кроме того, система норм имеет «потусторонний» аспект, на первый взгляд иррациональный и неэффективный. Так и хочется сказать: вот простаки! Верят, будто неутоленные страсти навлекут на них зверей и духов! Но стоит изучить систему норм пристальнее, и нам откроется то, сколь она впечатляюще эффективна в отношении к большинству практических сторон жизни племени. Наивно приписывать некое назначение каждой особенности общества чьювонг, но равно так же наивно отвергать возможность существования таких назначений. Не будем забывать о «золотой середине».
Совершенно очевидно, что наше понимание социальной эволюции человека необходимо поместить в рамки парадигмы главных эволюционных переходов. Мы должны выйти за пределы моделей родственного отбора и взаимного сотрудничества и создать модель комплексной регулятивной системы, объединяющей членов группы в функциональную единицу. Эволюционные биологи приступили к этому совсем недавно, поэтому следует особо учесть умозрительный характер их выводов. Во введении я уже говорил, что эта книга о науке, пребывающей в движении и поиске, о науке, полной противоречий и нерешенных проблем, ждущих своего времени. И все же описывать ход игры – дело более увлекательное, чем сообщать о ее исходе. И мы пойдем именно таким путем, а для начала нам придется примирить два факта, которые на первый взгляд вроде бы противоречат друг другу: первый говорит о том, что моральные системы требуют наличия психологических механизмов, присущих нам от рождения, а второй – о том, что такие системы могут быстро эволюционировать в ходе культурного развития.
Начнем с психологических механизмов. В науках о человеке с давних пор принято объяснять как можно больше через несколько общих принципов – например, таких, как оперантное обусловливание[16] или рациональный выбор, как будто законы поведения подобны законам физики. Напротив, такие эволюционные психологи, как Космидес и Туби (Cosmides and Tooby 2001; см. также Tooby and Cosmides 1992) утверждают, что разум – не отдельный универсальный орган, а набор органов, адаптирующих организм к тем или иным особенностям окружающей среды. Птенцы перелетных птиц вглядываются в ночное небо и учатся определять, где находится центр его вращения, – когда они повзрослеют, этот навык позволит им совершать перелеты на юг или на север (Emlen 1975). Однако нейронная сеть, отвечающая за это умение, развилась только у перелетных птиц: у других видов ее нет. И более того, в аспекте выживания и оставления потомства она решает лишь одну проблему. Другие задачи – скажем, кормление или поиск брачного партнера – требуют уже иных нейронных сетей. Обитающий в африканской пустыне муравей-бегунок фаэтончик красный (лат. Cataglyphis bicolor) проходит очень извилистый путь в поисках пищи, но после того, как найдет ее, обратно в колонию возвращается уже по прямой. По сути, его крохотный мозг представляет извилистый путь в виде ряда векторов известной длины и направления по отношению к солнцу, что позволяет «вычислить» исходную точку, когда приходит время возвращаться (Wehner and Srinivasan 1981)[17]. И это лишь одна специализированная цепочка нейронов в маленьком мозгу муравья; для решения иных проблем, связанных с выживанием и размножением, ему необходимы другие. Умения находить путь благодаря звездному небу или вычислять его по солнцу кажутся нам чудесными, потому что превосходят наши способности (по крайней мере, если мы их усиленно не тренируем). Однако наш мозг тоже заполнен специализированными нейронными цепочками, благодаря которым мы решаем свои биологические проблемы столь же естественно, как перелетные птицы летят по звездам, а муравей исчисляет путь. И лучше бы психологи попытались определить и понять, что это за цепочки, а не притворялись, будто поведение человека можно вывести из горстки законоподобных механистических принципов.
Даже не зная деталей, мы можем почти с уверенностью утверждать, что этот базовый вывод применим к нашей видовой способности формировать функциональные группы, объединенные системами моральных норм. Как адаптации у других видов, эта способность требует наличия специализированной, генетически развившейся когнитивной архитектуры. Многие авторы размышляли над тем, что требуется эффективной моральной системе. Называли и согласованность действий (Boyd and Richerson 1985; E. O. Wilson 1998), и покорность (Simon 1990), и способность определять обман (Cosmides and Tooby 1992), и наказание за обман (Boyd and Richerson 1992), символическое мышление (Deacon 1998), и принятие решений через четко выраженное согласие (Boehm 1996), и так далее… Для прояснения всех тонкостей предстоит еще много работы, но общее предположение таково: малые группы психологически подготовлены к объединению в функциональные единицы. Наберите из разных мест сотню людей, поместите их на необитаемый остров, где у них будет причина работать вместе – и они прекрасно справятся. Возможно, поначалу они разделятся на две примерно равные группы и попытаются уничтожить друг друга, но если у них возникнет общая проблема – или враждебная среда, или третья группа, враждебная обеим – они объединятся самым естественным для нашего вида образом, настолько же естественным, как ориентирование по звездам для перелетных птиц или счисление пути для муравья.
Важно подчеркнуть, что фраза «объединятся естественным образом» ни в коем случае не предполагает простоты механизма, лежащего в основе этого процесса. Зрение кажется совершенно естественным, но требует поразительно огромного количества врожденных когнитивных механизмов. В своем развитии они взаимодействуют с особенностями среды столь адекватно и надежно, что все нормальные люди могут видеть, даже не думая об этом. Иными словами, распознавание происходит автоматически, за пределами осознания. Точно так же наша способность действовать группами может требовать сложных когнитивных механизмов, которые представляются легкими и непринужденными только потому, что сами стали автоматическими. Потребовались десятилетия, чтобы понять нейробиологию зрения, и, возможно, лишь столь же значительное усилие позволит нам понять нейробиологию этических систем.
Представление о врожденной психологии функциональных групп – это не просто радикальная гипотеза эволюционных биологов. Эту концепцию поддерживает ряд наиболее выдающихся исследовательских программ в области общественных наук. Одним из наиболее известных исследований подобного рода в социальной психологии стал эксперимент «Разбойничья пещера» (Sherif et al. 1961), когда две группы мальчиков в летнем лагере спонтанно сформировали две непримиримые группы – и все же смогли объединиться в единую группу, когда пришлось решать общую проблему. Одно из направлений социальной психологии, теория социальной идентичности, объясняет, с какой легкостью люди начинают воспринимать себя членами группы, особенно в противостоянии с иными группами (Abrams and Hogg 1990, 1999). Эксперименты, в основе которых лежит социальная дилемма, показывают не только то, сколь хрупки и недолговечны совместные действия при отсутствии наказания, но и то, сколь легко достигается сотрудничество, когда для наказания предоставлена возможность (напр., Ostrom et al. 1994). Книга, метко названная «Порядок без закона» (Order without Law, Ellickson 1991), показывает, как люди без предварительной договоренности устанавливают систему норм поведения, обеспечивают ее исполнение и придерживаются ее в отсутствие формальной правовой системы. Французский обществовед Алекс де Токвиль, столь прозорливо описавший демократию в Америке, был проницателен и в отношении малых групп вообще, когда говорил: «…деревня или городок – единственное сообщество, столь совершенное в своей естественности, что оно образуется само собой, где бы ни собирались люди» (Tocqueville [1835] 1990, 60). Полагаю, сегодня отдельные направления обществоведения и эволюционной биологии имеют прекрасную возможность объединить свои представления о данном предмете, и этот синтез в конечном итоге должен стать основой всех функционалистских объяснений.
Применяя эти идеи в исследовании религии, нам не следует думать о ней как об исключительно культурном изобретении или как о некоем явлении, выводимом из нескольких принципов, похожих на законы. Любому организму требуется иметь сложные и специализированные психологические особенности, чтобы верно согласовывать действия своих частей в стремлении выжить и размножиться в своей среде. И в этом аспекте нам следует думать о психологических механизмах, задействованных религией, как о механизмах физиологических.
Вторым основным фактом, который нам необходимо рассмотреть в свете теории эволюции, становится то, что системы моральных норм, помимо психологического измерения, присущего нам от рождения, включают и допускающий изменения культурный аспект. Наши разумы, прошедшие генетическую эволюцию, позволяют иметь систему моральных норм, но конкретное содержание таких систем может меняться внутри группы и широко различается от группы к группе, что влечет важные последствия для выживания и размножения. И это вовсе не карикатура на генетический детерминизм, ограничивающий способность к изменениям. Наша врожденная психология создает для нас такую способность, запуская процесс культурной эволюции.
Хотя культуру десятилетиями представляли как эволюционный процесс, ученые так и не пришли к согласию в понимании ее истинной природы, ее важности и ее отношения к генетической эволюции. Наиболее строгие критики социобиологии видят в культуре альтернативу и полагают, что ее можно исследовать без отсылок к биологии (напр., Sahlins 1976). Ряд биологов считает культуру «служанкой» генетической эволюции – по их мнению, культура развивает те же фенотипические адаптации, только быстрее (напр.: Alexander 1979, 1987); другие же пытаются разложить культуру на формы, подобные генам, которые, однако, не всегда приносят пользу их обладателям, людям (напр.: Dawkins 1976; Blackmore 1999), а скорее действуют как болезнь, передающаяся от сознания к сознанию[18].
Проложим путь через эти дебри возможностей! Давайте начнем с модели, представляющей наш разум в виде собрания специализированных органов, о которых я особо говорил в предыдущем разделе. Как полагают, такие органы непременно специализированы, поскольку универсальные когнитивные органы невозможны (Tooby and Cosmides 1992; Cosmides and Tooby 2001). Первые разработчики искусственного интеллекта наивно полагали, что им удастся создать умные универсальные машины, способные к самообучению. Но вскоре оказалось, что единственный путь сделать машину действительно умной – это приспособить ее к решению конкретной задачи. Шахматные компьютеры искусны в игре в шахматы – и только. Точно так же нейронные цепочки, позволяющие перелетным птицам учитывать поворот ночного неба, вызванный вращением Земли, больше не могут ничего. В общем, мир настолько полон стимулов и возможных реакций на них, что умная машина или распознающий орган должны быть очень избирательны в том, как воспринимать и принимать информацию. Как гласит китайская пословица, мудрец знает, на что не обращать внимания.
Да, это правомерные замечания. Но Космидес, Туби и другие исследователи, теснее всего связанные с «эволюционной психологией», на их основе создали незавершенную картину человеческого разума, уподобив его музыкальному автомату, где развившиеся когнитивные модули – это диски с композициями, а окружающая среда – оператор, нажимающий на кнопку[19]. То, какой модуль «играет» в настоящий момент, зависит от информации о среде – точно так же, как компьютерная программа зависит от ввода данных. Скажем, представьте, что вы едете в автобусе, а напротив вас сидит человек противоположного пола. Модуль, отвечающий за выбор полового партнера, включается немедленно – и заставляет вас считывать с визави сведения, связанные с продолжением вашего рода: возраст, здоровье, благосостояние, доступность… Во время этого процесса происходит нечто отдаленно напоминающее изучение, но очень шаблонное. Точно так же, как компьютерная программа, «изучив» размер вашего дохода, торговые издержки и иные уместные сведения, говорит вам, сколь велики те налоги, которые вы должны уплатить, так и модуль выбора партнера, «узнав» основные характеристики, говорит вам, насколько партнер привлекателен.
Замечу еще раз: проблема с таким представлением человеческого разума не в том, что оно неверно, а в том, что оно не охватывает всей картины (Wilson 1994, 1999b, 2002). На фоне универсальной теории научения (Космидес и Туби называют ее «Стандартной моделью общественных наук» [“Standard Social Sciences Model,” SSSM]) оно полно прозрений и возможностей. Впрочем, само по себе оно как будто отказывает обучению, развитию и культурным переменам в праве считаться незавершенными процессами. И обучение, как уже отмечалось, становится крайне ограниченной обработкой информации. Развитие превращается в процесс включения и выключения модулей на разных стадиях жизненного цикла. А культура делается отражением того, сколь гибко поведение индивида. Ведь если люди в разных местах воспринимают разную среду, то и работать у них будут разные модули – и вести они себя будут по-разному! Мы, конечно, можем назвать такие различия культурными, но они ничего общего не имеют с социально передаваемой информацией как таковой[20].
Те, кто причисляет себя к «эволюционным психологам», могут пожаловаться, что я здесь рисую карикатуру на их позицию. Может, и так – но я не слишком грешу против истины. Стоит взглянуть на предметный указатель в книге Дэвида Басса «Эволюционная психология: шаг к новой психологии мозга» (Evolutionary Psychology: Toward a New Psychology of the Mind), и мы увидим, что только одна страница книги посвящена «обучению», семь – «развитию» и еще семь – «культуре». Содержание этих страниц совпадает с тем, о чем я говорил в предыдущем параграфе (см. подробную критику в издании: Wilson 1999b). При этом и книга, и представленная в ней область исследований по большей части раз за разом используют один и тот же алгоритм: любая черта поведения и психологии людей понимается как адаптация к особенностям анцестральной среды, возникшая в ходе генетической эволюции, а затем психологический механизм изображается как специализированный модуль.
В этом алгоритме все изобретения начиная с земледелия считаются ничем – разве что причиной поведения, не способствующего адаптации. Авторы спрашивают: почему мы переедаем? И отвечают: потому что мы генетически приспособились алчно поглощать жиры и сахар в анцестральной среде, где еды не хватало, и сегодня, в эпоху изобилия еды, мы отданы на милость любой закусочной-бистро (Stevens and Price 1996). Почему нам не нравятся наши супруги? Потому что медиа бомбардируют нас образами красивейших людей планеты, и в сравнении с ними даже симпатичный покажется жабой. А с кем себя было сравнивать во времена наших предков? В лучшем случае – с несколькими сотнями людей (Buss 1999). Почему мы зачастую ведем себя глупо в условиях психологических экспериментов? Потому что не получаем информацию в форме повторений, а именно под такое ее получение мы «затачивались» в анцестральной среде (Gigerenzer and Hoffrage 1995). Указанный алгоритм не объясняет того, почему современная среда стала столь отличаться от прежней, он лишь принимает этот факт и пытается иметь дело с ним, как биолог, изучающий ящерицу из дождевого леса, неведомо как перенесенную в пустыню.
Я должен подчеркнуть еще раз: мне нравятся эти идеи, поскольку они привели ко многим правомерным догадкам, новым на фоне традиционных психологических исследований. И я уже говорил о том, сколь важна врожденная психология в изучении человеческих этических систем. Я недоволен не тем, что алгоритм плох, но лишь тем, что он неполон и как будто бы исключает саму мысль о том, что обучение, развитие, культура и другие аспекты человеческого интеллекта могут допускать изменения и свободно развиваться. Так расширим наш кругозор – и вернемся к вопросу о том, должны ли когнитивные процессы иметь специализацию, чтобы причислиться к сфере интеллекта.
Рассмотрим иммунную систему млекопитающего. Ее, как и разум, можно счесть совокупностью специализированных механизмов, прошедших генетическую эволюцию и призванных помочь нам выживать и размножаться в анцестральной среде. Если вникнуть в детали, то количество и сложность таких механизмов, составляющих иммунную систему, поражает. Но ее основа – это незавершенный процесс слепой изменчивости и выборочного сохранения. Антитела производятся случайным образом, и отбор проходят те, которым удается успешно бороться с вторгшимися болезнетворными организмами. Болезней же так много, и эволюция их идет так быстро – из-за краткого срока между инфицированием первого больного и заражением от него, – что с ними позволяет бороться лишь другой эволюционный процесс.
Сравнение разума с иммунной системой выглядит просто, но влечет самые серьезные последствия[21]. Оно показывает, что генетическая эволюция не обязательно ведет к модульности, исключающей незавершенные процессы. Напротив, она может порождать процессы, по сути своей эволюционные и потому способные предлагать новые решения для новых проблем. Плоткин (Plotkin 1994) метко охарактеризовал эти процессы как «машины Дарвина»: эти два слова отражают суть развившейся системы, в саму структуру которой тоже заложена эволюция. «Машина» указывает на то, что внутренний эволюционный процесс должен в немалой степени проходить под управлением, и только тогда он приведет к биологически адаптивным исходам. Антитела, соответствующие антигенам, воспроизводятся чаще не просто так, а потому, что так устроена иммунная система. Упоминание «Дарвина» указывает на то, что внутренний процесс остается эволюционным, хотя и проходит под управлением – со всеми последствиями, связанными с генетической эволюцией, играющей свою роль на новой сцене. Возможно, самое значимое последствие – это адаптация к недавней (не к древней) среде, но нам следует ожидать тех же исторических случайностей и других ограничивающих факторов, из-за которых адаптации не достигают совершенства.
Размышления о разуме по аналогии с иммунной системой позволяют нам оценить его особенности, развившиеся генетически и в высшей степени специализированные, и при этом не отрицать их потенциала к дальнейшим изменениям. В этом контексте мы можем вернуться к вопросам культурного развития, этических систем и религии. Как уже отмечали многие авторы, единой для всех людей анцестральной среды не существовало, но скорее было много сред, менявшихся во времени и пространстве. Во время появления человека как вида физическая среда из-за нестабильного климата была чрезвычайно изменчивой (Richerson and Boyd 2000). Кроме того, для социальных взаимодействий людей характерно качество «мои действия зависят от твоих» – как для отношений организма и поражающего его вируса. Когда физическая и социальная среды становятся в достаточной мере изменчивыми, решения по модели «музыкального автомата» не подходят, и единственный выход – развить машины Дарвина.
Культурная эволюция может рассматриваться как машина Дарвина в действии, в значительной мере проходящая под управлением, но при этом с неокончательным исходом. Поставим группу людей перед нестандартной проблемой, даже такой, которая ранее не встречалась в так называемой анцестральной среде, и люди, весьма вероятно, придумают работающее решение – или методом проб и ошибок, или путем рационального мышления. Однако само рациональное мышление – это машина Дарвина, стремительно порождающая и отбирающая символические образы в голове. Дадим ту же самую оригинальную проблему нескольким группам, и они предложат ряд разных решений, при этом одни будут намного лучше других. Если группы изолированы друг от друга, то они, возможно, никогда не совпадут в выборе лучшего решения: эволюция – не настолько детерминированный процесс. Но если группы общаются, они могут сравнить решения, и худшая группа быстро сможет имитировать деятельность лучшей. Если сближения через подражание не происходит, тогда худшая группа может просто уступить лучшей в межгрупповых взаимодействиях. В любом случае конечный исход – это мера адаптации к проблеме, и здесь нет никакой генетической эволюции. Конечно, эволюция произошла, но не на генном уровне.
Это описание культурной эволюции звучит настолько привычно, что читатель может спросить: а сказал ли я вообще что-то новое? Научный прогресс не всегда подразумевает замену привычного на нелогичное или парадоксальное. Некоторые вещи привычны в силу того, что они истинны. А хорошая теория признает правомерные аспекты того, что уже знакомо и известно, и идет дальше, к новым уровням понимания. В этом смысле теория многоуровневого отбора привносит по крайней мере четыре важных прозрения в «знакомый» процесс культурной эволюции.
Во-первых, культурная эволюция требует специализированных механизмов – «машинной части» машин Дарвина. Привычно звучащие термины: «метод проб и ошибок», «рациональное мышление», «подражание» – возможно, и близко не выражают количества и сложности механизмов, направляющих процесс культурной эволюции. В более общем смысле, каким бы ни было представление о культурной эволюции, со всем множеством сложнейших особенностей ее устройства, как о результате эволюции генетической – привычным и знакомым его не назвать.
Второе прозрение говорит, что многие из механизмов, направляющих культурную эволюцию, действуют за пределами осознания. Мы склонны придавать слишком большое значение сознательному рациональному мышлению. Мы воображаем, будто решаем проблемы, четко думая о них, говоря о них, проводя эксперименты, подражая, и так далее… И эти сознательные процессы – важные факторы культурных изменений (Boehm 1996). Но они – всего лишь вершина айсберга доведенных до автоматизма когнитивных процессов, причем порой эти процессы весьма сложны, а мы их даже не замечаем. Это значит, что культуры могут развиваться и становиться интеллектуальными незаметно для их носителей.
В-третьих, механизмы, направляющие культурную эволюцию, могут оказаться распределенными процессами и затрагивать не каждого человека в отдельности, а сразу многих. Как в биологии, так и в гуманитарных науках наличествует всепроникающая тенденция воспринимать индивида как самодостаточную когнитивную единицу: он может положиться на информацию, полученную извне; он может, приняв решение, скооперироваться с другими индивидами, но в любом случае принятое им решение является личным. Эволюционное обоснование этого утверждения будет звучать так: мозг – это группа нейронов, члены которой сложным образом взаимодействуют с целью достижения общего блага. Но существует большая разница между мозгом и единичным нейроном. Большинство из того, что мы относим к деятельности разума, подразумевает нейронную сеть, а не сами нейроны, активные или находящиеся в состоянии бездействия. Причина, по которой нейроны в мозгу действуют ради своего общего блага, заключается в том, что они существуют внутри отдельного индивидуального организма, который выживает и воспроизводится именно в таком своем качестве. И поскольку индивиды – это единицы отбора, их мозги – самодостаточные когнитивные единицы.
Такая аргументация, которая до последнего времени казалась весьма обоснованной, в свете теории многоуровневого отбора уже не представляется столь непоколебимой – как и многое другое наряду с ней. Если особь больше не считается полноправной единицей отбора, то и полноправной когнитивной единицей она уже не является. И мы вольны представить личности в социальной группе, связанные в сеть, что дает группе статус мозга, а личностям – статус нейронов.
Концепция коллективного мозга может выглядеть как научная фантастика, но только на фоне пятидесяти предшествующих лет научной мысли. Как я упомянул ранее, отцы-основатели общественных наук не испытывали дискомфорта при мысли о группах-организмах, вершиной которых было групповое сознание (Wegner 1986). Более того, современные биологи, изучающие общественных насекомых, с поразительной ясностью установили существование такого сознания (Seeley 1995; Detrain et al. 1999). Пример пчел поможет нам возродить наши интуитивные знания в отношении нашего собственного биологического вида.
Будучи оценены в полной мере, вызовы, которые бросает колонии пчел окружающая среда, крайне многочисленны. Для того чтобы действовать адаптивно, колония должна принимать решения ежечасно. Какие цветочные участки на пространстве в несколько квадратных километров нужно охватить, а какие не трогать? Собирать ли нектар, пыльцу или воду? Кому собирать нектар, а кому поддерживать улей? В серии изящных опытов Томас Сили и его коллеги в подробностях выяснили, как принимаются эти решения (Seeley 1995). В одном эксперименте колонию, каждая особь которой получила характерную метку, была перенесена в леса Адирондака, далеко от привычных ресурсов. Затем в лесах разместили источники искусственного нектара, качества которого можно было изменять. Когда пищу в каком-либо источнике делали хуже, чем в других, колония отвечала тем, что рабочие пчелы покидали этот источник, хотя отдельные особи до этого посещали лишь его – и не могли сравнить его с другими. Такие особи вносили одно звено в цепь событий, но оно позволяло проводить сравнение на уровне колонии. Когда пчелы возвращались от источника с низким качеством нектара, они танцевали меньше и сами не особо хотели возвращаться на участок. Поскольку от бедного источника возвращалось все меньше пчел, особи, посетившие более богатые источники, имели возможность выгружать свой нектар быстрее – и использовали это как подсказку: нужно танцевать больше! Так новые привлеченные особи направлялись на лучшие источники нектара, а зависящее от наличных условий решение о том, где собирать нектар, принималось децентрализованно, при этом особи действовали скорее наподобие нейронов, нежели как полноправные деятели, самостоятельно принимающие решения. В то же время само устройство улья – расположение и размеры площадки для танца, медовых сот, выводковых камер, – значило, как показали эксперименты, очень много в когнитивном устроении того, как принималось адаптивное решение на групповом уровне.
Не так давно у пчел зафиксировали другой пример группового распознавания, связанный с порядком выбора места для нового поселения колонии (Seeley and Buhrman 1999). Когда колония разрастается и возникает необходимость разделиться, старая матка улетает, с ней вместе улетает примерно половина рабочих пчел, и они формируют рой, не имеющий улья, при этом пчелы-разведчики вылетают из роя в поисках подходящего для поселения места. Возвращаясь из разных мест, пчелы-разведчики взаимодействуют с роем на его поверхности – и после этого, непонятно как, выбирают самое лучшее место. Впрочем, как и при сборе нектара, каждый разведчик бывает лишь в одном месте, и принятие решения представляет собой распределенный процесс, требующий для своего протекания группы пчел, взаимодействующих должным образом. Этот пример очень поучителен потому, что в нем видно, что решение принимается по алгоритму «выбор лучшего варианта из n»: его порой применяют и люди (Payne et al. 1993). Алгоритм одинаков и для группы нейронов, и для группы пчел.
Колонии общественных насекомых вывели представление о групповом разуме и группах-организмах за пределы мистики и научной фантастики. Кроме того, вполне вероятно, что те же самые представления применимы и к нашему виду (Wilson 1997). В сколь бы великой степени мы ни восхваляли индивидуальный человеческий разум, его способности весьма уступают требованиям языка и культуры – отличительным признакам нашего вида, развивавшимся в тандеме с эволюцией человеческого мозга. Теории человеческой эволюции часто делают акцент на различных формах сотрудничества в контексте физической активности (скажем, охоты или межгрупповых войн); так почему бы не сделать этот акцент в контексте активности умственной? Если бы в нашем виде не развилось широко распространенное когнитивное сотрудничество, тогда ту роль, которую мы играем в групповом сознании, нам бы требовалось осознавать не больше, нежели медоносным пчелам, исполняющим свой виляющий танец.
Четвертое прозрение, привнесенное теорией многоуровневого отбора в «знакомый» нам процесс культурной эволюции, говорит о том, что такая эволюция протекает преимущественно на уровне групп. Культурная эволюция – никакая не «служанка» эволюции генетической. Она меняет параметры эволюционного процесса, благоприятствуя развитию фенотипических черт, которые не появились бы в ходе лишь одной генетической эволюции (Boyd and Richerson 1985; Boehm 1999; Wilson and Kniffin 1999). Чтобы понять значение этого утверждения, рассмотрим генетическую мутацию в рамках большой популяции, разделенной на несколько групп. У нас имеется наследственная изменчивость, наблюдаемая как внутри групп (единственный мутант и остальные особи в группе), так и между группами (группа с мутантом и группы без мутанта). Ген может поддерживаться групповым отбором, если особь-мутант сама по себе повышает приспособленность группы в сравнении с другими группами. Но это преимущество необходимо оценить и на уровне особи: повышает ли оно приспособленность индивида по сравнению с другими членами той же группы? Вероятнее то, что воздействие мутации на группу будет более заметным, если группа мала (например, один мутант в группе из пяти особей), а не велика (один мутант из тысячи). Групповой отбор также будет работать лучше, если все мутанты сойдутся в одной группе, но неясно, как подобное может произойти, если ген-мутант редко встречается во всей популяции. Следует заметить, что в 1960-х годах исследователи указали на несколько ограничивающих факторов, обсуждение которых и задало тон всей дискуссии о групповом отборе.
А теперь рассмотрим культурную мутацию – новое верование или образ действия, которые возникли в одной из групп случайно, благодаря рациональному рассуждению или под воздействием любого иного процесса. Мутация культурная, в отличие от генетической, не обязательно демонстрирует низкую частоту распространения в границах группы. Целый набор факторов может быстро превратить измененное поведение в образ действия большинства членов группы – или даже всей группы без исключения. Члены такой группы могут подробно обдумать новое верование или обычай, оценить его разумность и установить в качестве новой нормы – или же могут последовать ему «бездумно», под влиянием харизмы того, кто его предложил. Если измененное поведение является альтруистическим (при условии, что члены группы следуют ему добровольно), баланс затрат и выгод может измениться, и на это изменение, возможно, направится весь арсенал механизмов социального контроля, доступных нашему виду. К слову, именно от этого некий образ действия, изначально редкий, порой становится распространенным даже в очень больших группах. В двух словах: культурная эволюция повышает эффективность межгруппового отбора и понижает эффективность внутригруппового по сравнению с тем, чего можно ожидать от одной лишь генетической эволюции. Это положение не является неизбежным следствием культурной эволюции, но свойственно ей тогда, когда та проходит в людских обществах: так работает машина Дарвина[22].
Применив эти идеи к изучению религии, мы могли бы рассмотреть религиозные группы как стремительно развивающиеся сущности, которые адаптируются к текущим условиям среды. Религии влекут многих отчасти потому, что обещают преображающую перемену: путь ко спасению. Само слово «эволюция» тоже означает «изменение», и может показаться, что эволюция и религия имеют много общего. К сожалению, эволюцию очень часто ассоциируют лишь с эволюцией генетической – крайне медленной, характер которой внушает мысль, будто изменения невозможны на относительно кратких временных отрезках, значимых для людей, решающих свои проблемы. Но стоит расширить наше представление об эволюции и внести в него все «дарвиновские» процессы, и мы, возможно, увидим, как религии поистине могут преобразить – даже в исключительно эволюционной перспективе.
Большинство современных обществ весьма отличаются от групп охотников-собирателей древнего прошлого. Да, заметная генетическая эволюция может пройти даже за время жизни нескольких поколений (Endler 1986; Weiner 1994), но базовая генетическая архитектура человеческого разума, вероятно, не менялась примерно десять тысяч лет, то есть с момента перехода к сельскому хозяйству. Мы уже видели: когда эволюция трактуется крайне узко, как исключительно генетическая, тогда вся история человечества, зафиксированная в документах, в эволюционной перспективе превращается в загадку – в нечто, что имеет место быть, но при этом необъяснимо. А нам в этой ситуации лучше всего постараться понять, как мог разум эпохи неолита отреагировать на странный новый мир, к восприятию которого был не подготовлен. Расширенный подход к эволюции позволит интерпретировать эту историю как палеонтологическую летопись культурной эволюции в действии. Как и генетический многоуровневый отбор, аналогичный процесс, идущий в культуре, может распространяться за счет других вариантов отбора внутри группы, а может заставить группу разрастаться в ущерб другим группам и за их счет.
На первый взгляд крупные человеческие общества выглядят менее эгалитарными, нежели группы охотников-собирателей. Но очевидное неравенство можно истолковать двумя крайне различными способами. С одной стороны, механизмы социального контроля, вероятно, наиболее действенны в малых группах, где все всех знают и все друг от друга зависят. Поэтому значительное неравенство, наблюдаемое в крупных обществах, является именно тем, чем и кажется: некоторые личности в рамках сообщества извлекают выгоду за счет других его членов. И это следует понимать не как адаптации на групповом уровне, а скорее как повышение приспособленности на индивидуальном уровне, причем его последствия для сообщества зачастую невыгодны. С другой стороны, с чисто функциональной точки зрения, общества по мере роста непременно видоизменяются. Тридцать человек могут посидеть вокруг костра и прийти к единодушному решению, тридцать миллионов – не могут. Поэтому остается открытым вопрос, являются ли четко выраженные различия в статусе и иные очевидные проявления неравенства в крупных обществах отображением неприкрытого доминирования одних их членов над другими – или так проявляются особенности устроения, которые позволяют обществу функционировать в большом масштабе и особенно конкурировать с другими обществами. Несомненно, размер уже сам по себе может свидетельствовать о приспособленности на групповом уровне: более крупные общества вытесняют те, что помельче – конечно, только если сам их размер не становится препятствием, из-за которого возникают проблемы с согласованностью внутри такого общества и конфликты интересов. Но, тем не менее, можно представить масштабные эволюционные переходы в культурном развитии, когда малые группы сливаются в более крупные, ведь точно так же протекает и длительная биологическая эволюция.
Подведем краткий итог. Группы-организмы не развиваются автоматически: им необходим групповой отбор. Он может служить мощной эволюционной силой, несмотря на то что его почти повсеместно отвергали в «эпоху индивидуализма» в биологии. Нынешние системы, по сути, представляют собой группы прошлых времен, ставшие настолько цельными функционально, что мы прежде всего видим единство, а не составные части. При таком развитии эволюционной биологии представление общества как организма становится приемлемой возможностью – хотя бы в какой-то степени. Человеческие социумы-организмы жизненно зависят от этических систем, которые определяют допустимое поведение и предотвращают разрушение такого организма изнутри. Системы моральных норм имеют врожденный психологический аспект, но в то же время обладают и незавершенностью, что позволяет рассматривать человеческую историю как быстро протекающий эволюционный процесс с преобладанием культурных, а не генетических механизмов наследственности.
Прежде чем завершить наш обзор эволюционных концепций, уместных при исследовании религии, нам придется обсудить еще два вопроса. Во-первых, мы пристальнее посмотрим на понятие приспособленности, а во-вторых, ответим на вопрос, почему мораль и нравственное поведение так часто находят выражение в форме религии, которая к тому же весьма сильно отличается от других способов мышления.
Изучение религии (или любого другого предмета) в эволюционной перспективе требует четкого определения приспособленности. Иногда совершенно ясно, как организм должен быть устроен, если ему предстоит выжить и оставить потомство в своей окружающей среде. Для полета нужны определенные аэродинамические формы, и эффективность птичьего крыла можно измерить с такой же точностью, как и эффективность крыла самолета. Так же точно можно измерить и эффективность поведения. Коммивояжер должен перемещаться между городами, чтобы продать свои товары – но есть много способов проложить маршрут через заданное количество точек, так много, что даже большие компьютеры не всегда справляются с задачей. Тем не менее мы с легкостью можем проверить, выбрал ли торговец относительно эффективные пути – и равно так же можем проверить, достаточно ли эффективно, скажем, колибри порхает от цветка к цветку.
Важно помнить: свидетельства замысла в природе настолько очевидны, что они вопиющим образом требуют объяснения. Главным вопросом в дни Дарвина был не такой: «Есть ли назначение в природе?» – а такой: «Как объяснить все те назначения, что мы видим в природе?» Таким образом, на определенном базовом уровне на вопрос, из чего формируется приспособленность, можно дать удовлетворительный и весьма интуитивно понятный ответ. Однако более пристальный взгляд открывает множество факторов, в свете которых определять и изучать такое явление, как приспособленность, весьма непросто (Michod 1999a).
Один такой фактор мы уже обсуждали, и он выражает саму суть этой книги: приспособленность – понятие относительное. Она не говорит о том, как хорошо организм выживает и с каким успехом оставляет потомство. Она говорит о том, что он выживает и оставляет потомство лучше, чем альтернативные типы организмов. Самцы некоторых видов приспособились убивать детенышей, что позволяет им быстрее сходиться с матерями убитых (Van Schaik and Janson 2000). Это поведение не адаптивно для детенышей, матерей, группы, вида, экосистемы. Оно адаптивно только для самцов и только в сравнении с самцами, ведущими себя иначе. Тем не менее с точки зрения эволюционной теории поведение убийц повышает их приспособленность. У некоторых пчел развилась способность пить нектар и не прихватывать при этом пыльцу: при сборе нектара такая особь выгрызает дырочку в основании цветка. Такое поведение не повышает ни приспособленности цветоносных растений, ни приспособленности самих пчел в целом, поскольку их стабильное выживание зависит от растений. Оно адаптивно лишь для отдельных особей, причем в сравнении с пчелами, которые так себя не ведут. Называя описанные виды поведения адаптивными, тяжело подавить чувство морального отвращения, тем более что они предполагают не только уничтожение других живых существ, но в долговременной перспективе приносят вред и самим «приспособленцам». Мы видели, что отчасти эту проблему решает групповой отбор. Группы самцов, не убивающих потомство друг друга, имеют намного больше шансов выжить и продолжиться в поколениях, нежели группы самцов, ведущих себя иначе. Моральное отвращение, которое я только что описал, само по себе может быть объяснено как присущий нам от рождения психологический аспект этических систем, сумевших развиться благодаря групповому отбору, направленному на подавление эгоистичного поведения у людей. Но, увы, групповой отбор всего лишь вытаскивает нас из огня внутригрупповых взаимодействий с тем, чтобы бросить в полымя взаимодействий групп. Так, группы самцов, не убивающих потомство друг друга, могут спокойно убивать детенышей из других групп и забирать себе оттуда самок (Wrangham and Peterson 1997).
Об этом предстоит помнить, когда мы продолжим наше исследование религии. Стоит завести разговор о религии, и начинается долгое перечисление злодейств, совершенных во имя Бога, причем почти всегда – в противостоянии каких-нибудь религиозных групп. Так смею ли я при всех этих свидетельствах заявить, будто религия улучшает нам жизнь? И могу ли я назвать ее адаптацией? Легко. Легко до тех пор, пока мы понимаем приспособленность в относительных терминах. Очень важно подчеркнуть, что с эволюционной точки зрения поведение можно объяснить, но это не дает ему этического оправдания. Аморальное поведение почти неизбежно приносит пользу индивиду или группе, придерживающимся такой модели, – другой причины, почему аморальность искушает, нет. Эволюция не требуется для того, чтобы изрекать такие банальности. Религиозные дискуссии о свободе воли не слишком отличаются от разговоров эволюционистов о том, как особи преследуют собственный интерес. Незашоренные верующие вполне отдают себе отчет: стоит решить проблему свободы воли личности внутри религиозных групп – и это может привести к еще большим проблемам с вопросом о воле группы в отношении других групп. И эти параллели между религиозной и эволюционной мыслью неслучайны: истоки обеих – в фундаментальной проблеме социальной жизни и в ее частичном решении, скрытом в самой сути религии и объяснимом в свете теории многоуровневого отбора.
Заметим, что приспособленность не только относительна, она еще и имеет ограниченную сферу применения. Английская система мер, со всеми ее футами и дюймами, уступает системе метрической, но кое-кто ею пользуется – по привычке. Цена перехода на метрическую систему для таких людей превышает пользу, которую принесет этот переход – по крайней мере в близкой перспективе. Это «эффект большинства», и таких примеров можно привести в избытке как из области эволюции биологической, так и из области эволюции культурной. IBM-PC-совместимые компьютеры имеют преимущество над компьютерами Apple, а текстовый редактор Microsoft Word – над аналогичными программами именно из-за эффекта большинства. Два этих примера не ставят под сомнение принцип эволюции, согласно которому она представляет собой процесс максимального повышения приспособленности. Они лишь иллюстрируют ее ограниченность, которая, в свою очередь, ясно выражена в метафоре адаптивного ландшафта[23]. Представьте два холма: один – маленький, он символизирует английскую систему мер с ее низкой приспособленностью, а другой, большой – метрическую систему мер с ее высокой приспособленностью. В нашем примере эволюция – это восхождение в гору, но если начать этот процесс на склоне малого холма, то в лучшем случае удастся забраться на его же вершину. При переходе с малого на большой холм требуется пересечь долину низкой приспособленности, и вот этому эволюционный процесс, по сути, противится. Чем сложнее пройти по адаптивному ландшафту, тем больше развивающаяся система будет отражать свою исходную точку (тот самый холм, с которого начался путь) и тем вероятнее, что она потерпит неудачу, пытаясь найти оптимальное решение в глобальном плане[24].
Третья трудность затрагивает механизмы наследственности. У людей ген серповидных эритроцитов (S) является адаптацией к малярии, но не переносится от поколения к поколению и не фиксируется в генах потомства, потому что дает выгоду организму-носителю лишь в гетерозиготной форме (AS), а в гомозиготной (SS) ведет к появлению изнуряющей анемии. В итоге мы имеем генетический полиморфизм, при котором некоторые особи защищены от малярии (AS), тогда как большинство либо не защищены вовсе (AA), либо страдают от генетического дефекта (SS). Вот это адаптация! В общем, чем больше мы усложняем механизмы генетической наследственности, делая гены пригодными в одной конфигурации и непригодными в другой, тем более запутанным становится процесс адаптации.
Четвертая трудность относится к способам передачи генетической информации. У организмов, имеющих двойной набор хромосом – иными словами, у таких организмов, как мы с вами – большинство генов существует в неполовых хромосомах и наследуется от обоих родителей, но некоторые гены находятся в цитоплазме и наследуются только от матери. Все цитоплазматические гены у мужчин обречены на погибель: они не перенесутся в сперму. Ген-мутант, который заставит женщин воспитывать девочек, а не мальчиков, будет поддерживаться естественным отбором – но только если ген будет цитоплазматическим, а не аутосомным. Точно так же ген, который заставит мужчин воспитывать мальчиков, а не девочек, будет поддерживаться отбором, если он находится в Y-хромосоме, которая передается только по мужской линии. Этот «конфликт интересов» у генов показывает, что даже отдельные организмы не достигают внутренней гармонии, предполагаемой в слове «организм» (Pomiankowski 1999). Тот факт, что приспособленность зависит от способа передачи генетической информации, имеет важное значение для моделей культурной эволюции, которые предполагают, что есть много разных способов передачи информации (Boyd and Richerson 1985).
Пятая трудность касается различения результатов естественного отбора и самого процесса. Адаптация есть результат, и ожидается, что она будет в целом соответствовать условиям окружающей среды. Однако процесс естественного отбора подразумевает множество ошибок на каждый успешный случай. Как и в случае законов и колбасок[25], «производство» адаптаций – не такое уж и красивое зрелище. Неудавшиеся эксперименты с религией – не аргумент против эволюции, если мы наблюдаем процесс и учитываем его результат. И вопрос в том, зависит ли успех экспериментов с религией от их собственных качеств, а также в том, передаются ли эти качества (с изменениями) последующим вероучениям?
Все указанные трудности теории, равно как и другие, не попавшие в наш обзор, важны, и их следует учитывать в нашем исследовании религии – но они не должны затмевать прогресс на базовом уровне. Религии часто имеют дело с тем, что важно в жизни: с едой, здоровьем, безопасностью, супружеством, воспитанием детей, всевозможными общественными отношениями, а все это настолько явно связано с выживанием и оставлением потомства, что по крайней мере в первом приближении нам не стоит ломать голову над деталями – как и Дарвин не ломал голову над тем, почему толстый клюв полезен при раскалывании твердых семян. И еще скажу, что зачастую без особых ухищрений видно, как получают люди то, что необходимо им для жизни – за счет других людей или за счет сотрудничества. Фундаментальная проблема социальной жизни и роль религии в ее (частичном) разрешении слишком важны, чтобы находиться в тени теоретического тумана, окутавшего понятие приспособленности. А почему они важны, я сейчас постараюсь показать.
Я уже многое рассказал о самой эволюции, об эволюции человека, об этике и о культуре, но мало уделил внимания собственно религии. Даже если мы принимаем, что системы моральных норм позволяют группам людей действовать в качестве адаптивных единиц, то позволительно спросить, что отвечает за выражение этики в религии? Почему люди не могут просто, с практической точки зрения, говорить о том, «что такое хорошо» и «что такое плохо», и не апеллировать к сверхъестественным силам и всяким верованиям, которые для неверующего человека выглядят оторванными от реальности? Религия привлекает внимание ученых (и нередко вызывает презрение у неверующих) отчасти потому, что пренебрегает канонами научной мысли. А кроме того, для многих сверхъестественная суть религии – и попытки ее объяснить – важнее и интереснее ее общественной сути.
Почему так происходит? Кто-то говорит – из-за того, что религии – это просто наивные научные теории, попытки простецов понять сложный окружающий мир – и, увы, попытки ложные. И потому верующим следовало бы отказаться от своих верований перед лицом более совершенного знания. Они этого не делают? Значит, они просто неразумны! Эта идея снова и снова появляется в стихийных спорах, а кроме того, составляет основу для более формальных теорий религии (Frazer 1890; Tylor 1871). Впрочем, она не соответствует фактам. Во-первых, люди всех культур, даже самых «примитивных», владеют основами научного рассуждения – сложным фактическим пониманием своего мира и способностью делать выводы на основе свидетельств (Malinowski 1948; Boehm 1978). Даже «примитивные» племена не живут в полной мере в тумане потусторонности. Этот «туман» – если это слово вообще здесь уместно – опускается лишь при определенных обстоятельствах. А во-вторых, еще не получены доказательства того, будто наука вытеснила религию из современного мира. Америка в ходе истории стала еще более религиозной – и это несмотря на влияние науки и техники (Finke and Stark 1992). Многие ученые признаются в том, что верят в Бога и принимают участие в организованной религии, и их доля очень велика (Stark and Finke 2000). Очевидно, мы должны воспринимать религиозную мысль как нечто сосуществующее с мыслью научной, а не как посредственную версию последней.
Пролить свет на природу вопроса может верное – с точки зрения эволюционной теории – понимание эпистемологии. До появления теории Дарвина человеческую способность знать (то есть точно и без искажений воспринимать характеристики внешнего мира) можно было объяснить как дар Божий. После Дарвина многие философы и биологи пытались поместить эпистемологию на эволюционное основание, провозглашая, что способность знать адаптивна (Bradie 1986). Обладавшие ею выживали и оставляли потомство – а иных в числе наших предков нет. И в этом аргументе есть доля правды. Естественно, мне нужно точно понимать, где находится кролик, которого хочу поразить дротиком. Впрочем, есть и другие ситуации, в которых возможно адаптивно исказить представление о действительности – и таких ситуаций много, очень много (Wilson 1990, 1995). Даже крайне фантастические верования могут повысить приспособленность, если обеспечивают мотивацию для действий, позволяющих адаптироваться к реальному миру. В лучшем случае наша превозносимая «способность знать» – лишь одно из орудий среди механизмов мышления, причем такое, что им часто пренебрегают в пользу других. Это не редкость во многих культурах, и наша – не исключение.
При таком подходе нам стоит ожидать, что системы моральных норм часто будут отличаться от способа аргументации, апеллирующего к фактам. Стоит свергнуть этот способ с пьедестала, перестав считать его единственно адаптивным образом мышления, и появляется целая россыпь альтернатив. Например, так одним из механизмов, возникших в ходе эволюции и мотивирующих адаптивное поведение, становятся эмоции – гораздо более древний вид психической активности, нежели когнитивные процессы, ассоциируемые с научной мыслью. А значит, мы можем предположить, что призвание этических систем – направлять мощные импульсы эмоций нам на службу: увязывать радость с правильным поведением, страх – с неправильным, гнев – с проступком. А еще вполне можно ожидать, что истории, музыка или ритуалы будут по меньшей мере так же важны для управления поведением групп, как и логические доводы. Эти элементы религии не могут всецело заменить научные способы мышления – иногда последние наиболее эффективны – но и религию наукой не заменить.
А теперь сделаем беседу не столь отвлеченной – и приведем второй пример этики охотников-собирателей. Нижеприведенный отрывок из книги Тернбулла (Turnbull 1965, 180) описывает, как мужчины племени мбути, обитающего в джунглях экваториальной Африки, единогласно принимают решения.
Нджобо был великим охотником. Он знал эти земли не хуже других и за свою жизнь уже лично убил четырех слонов. Но он был хорошим мбути и никогда не пытался вмешаться, когда шел разговор об охоте в лесу. Он участвовал в таких разговорах, как и любой другой, и если когда-либо оказывалось, что он ведет себя слишком воинственно или чрезмерно настаивает на своем, другие перекрикивали его или осмеивали всем скопом, несмотря на весь его авторитет. Экианга, напротив, был не столь знаменит в племени, и иногда его поступки вели к спорам и ссорам; а кроме того, он имел трех жен (а одна была сестрой другого важного члена племени). Но он был прекрасным охотником, очень выносливым, и тоже хорошо знал местность. Даже на пике своей «непопулярности» он оставался одним из лучших «предводителей» охотников. То же можно сказать и о юноше Никиабо. Едва выйдя из отрочества, Никиабо убил буйвола и тем стяжал себе славу. Он был холостяк, но у него были свои силки, и он принимал заметное участие в беседах охотников. Макубаси, юный охотник, уже успел жениться. Ему оказывали особый почет за отвагу, силу и знание края. Но при всей своей славе никто из четверых, и даже все они вместе, не могли навязать другим охотникам свое мнение при голосовании. Если их мнение отличалось от мнения большинства, их принуждали либо согласиться с общим решением, либо отказаться в этот день от охоты. Никто из четверки не имел даже намека на власть над другими. Они никогда не давили морально, пытаясь влиять на решение – ни из личных соображений, ни ради подтверждения своего авторитета. Иногда говорили только о том, что решение группы должно быть «хорошим», «приятным лесу». Считалось, что те, кто отвергает решение, не хотят сделать лесу приятно, а это нехорошо. Охотник, желая усилить свой аргумент, всегда мог апеллировать к лесу, сказав что, по его мнению, предлагаемое решение будет «хорошо» и «приятно». Впрочем, лишь окончательный вердикт позволял понять, так ли это на самом деле.
Этот пассаж – прекрасная иллюстрация равенства среди охотников-собирателей, при котором воля группы преобладает над волей самых сильных личностей, по крайней мере тех, кто с радостью бы стал доминировать в отсутствие механизмов социального контроля. Решение таких личностей о том, где охотиться, почти наверняка обращено к практическим доводам, а те, в свою очередь, основаны на глубоком знании, то есть на том, что мы ассоциируем с научной мыслью. И тем не менее этот способ мышления неразрывно сочетается с верой в то, что лес способен испытывать удовольствие и эта способность отвечает благополучию группы. Интересно, почему мысль мбути приняла столь «иррациональный» оборот? Разве споры об общей выгоде не должны вестись в исключительно прагматичной и «рациональной» плоскости? Впрочем, ответ должен основываться, прежде всего, на рассмотрении потенциала повышения приспособленности, достигаемой действиями, мотивация к совершению которых формируется альтернативными способами мышления. Как только рассуждение, свойственное научной мысли, перестает считаться единственным способом повысить приспособленность, тогда способы рассуждения, ассоциируемые с религией, уже не презираются и не отбрасываются, а могут по праву изучаться как формы адаптации.
Главная цель этой книги – научная оценка гипотезы об органическом характере религиозных групп. А данный раздел призван провести обзор уместных концепций, предлагаемых эволюционной биологией. Мы уже охватили огромный массив и затронули множество сложных вопросов, а ключевое утверждение можно выразить так: естественный отбор – это процесс, идущий на нескольких уровнях как между группами, так и между особями в группах. Любая единица наделена свойствами, присущими организму, в такой степени, что становится единицей отбора. История жизни на Земле знает много примеров, когда группы организмов переходили в группы-организмы. Такие группы достигают единства через механизмы, подавляющие естественный отбор внутри группы; при этом поведение индивидов не становится всецело альтруистическим. Теория эволюции человека охватывает и парадигму многоуровневого отбора, и концепцию главных эволюционных переходов форм жизни. Этические системы обеспечивают действие многих механизмов, позволяющих группам людей функционировать как адаптивные единицы. А кроме того, эти системы включают как психологический компонент, присущий изначально, так и постоянно развивающийся культурный компонент, что позволяет группам приспосабливаться к унаследованным условиям окружающей среды. Верования в сверхъестественные силы и разные иные стихии, ассоциируемые непосредственно с религией, могут играть немалую роль в устроении и функционировании моральных сообществ.
Во введении я указал, что наука лучше всего работает тогда, когда проверяет различные гипотезы, четко выраженные и позволяющие предсказать измеряемые свойства окружающего мира. В отношении религии теория эволюции предлагает не одну, а несколько таких гипотез, и они различаются в предсказаниях, как это показано в таблице 1.1. Главное различие – ответ на вопрос, повышает ли религия приспособленность – или, напротив, снижает ее. Среди «адаптивных» объяснений есть такие: религия может быть адаптацией на уровне групп (главный тезис данной книги; см. также E. O. Wilson 1998) и на уровне личностей (Alexander 1987), а кое-кто считает ее культурным паразитом, который распространяется за счет личностей и групп (Dawkins 1976; Boyer 1994, 2001; Blackmore 1999). Объяснения, отказывающие религии в способности повышать адаптивность, усматривают в религии механизм приспособления к уже исчезнувшим условиям окружающей среды – механизм, уже ставший препятствием к повышению адаптивности. Порой эти объяснения идут другим путем и рассматривают религию как побочный продукт эволюции, чьи функции, если они вообще имеются, вторичны по отношению к более общему адаптивному плану (Guthrie 1995; Boyer 2001). В своем известном эссе, обрушиваясь с критикой на эволюционных биологов за то, что те слишком полагаются на идею адаптации, Гулд и Левонтин (Gould and Lewontin 1979), сами видные эволюционные биологи, указывали, что многие биологические структуры похожи на «антревольты». Антревольтом в архитектуре называют пространство между двумя смежными арками. Арки всегда несут инженерную функцию, а вот антревольты – нет, поэтому их часто заполняют орнаментами: в лучшем случае это – вторичная функция. Как показать это на примере? Скажем, нос может поддерживать очки, но эта его «функция» явно второстепенна по сравнению со способностью пропускать воздух при вдохе и выдохе – или различать запахи. Один из примеров гипотезы «антревольта» для религии гласит, что самосознание сумело развиться в ходе естественного отбора, поскольку повышает шансы на выживание – однако у него есть неприятный побочный продукт: из-за него человек осознает, что смертен. Возможно, именно поэтому религия могла возникнуть как способ побороть страх смерти; тогда она оказывается адаптацией второго уровня, понять которую можно лишь в контексте более важной, первичной адаптации (самоосознания).
Таблица. 1.1
1. Религия как адаптация.
1.1. Религия – адаптация на уровне групп.
1.2. Религия – адаптация на уровне индивидов.
1.3. Религия – культурный «паразит», который часто развивается за счет личностей и групп.
2. Религия как неадаптивное явление.
2.1. Религия – адаптация к прежней среде (скажем, к анцестральным родственным группам), снижающая приспособленность к современным условиям (скажем, к крупным группам индивидов, не состоящих в родстве).
2.2. Религия – «антревольт», побочный продукт эволюции, генетической или культурной.
Гипотезы, представленные в таблице 1.1, служат эволюционным биологам для проведения исследований по разным направлениям. Примененные к религии, эти гипотезы позволяют выдвинуть различные предположения о тех или иных последствиях – а последствия, в свою очередь, можно сравнить в эмпирических проверках. Если религия задумана для того, чтобы смягчать страх смерти, она будет отличаться от религии, призванной обеспечить достижение общего блага. А религия, созданная ради общего блага, будет отличаться от религии, назначение которой – эксплуатировать людей в группе. А религия, возникшая как орудие эксплуатации, окажется иной по сравнению с религией, безразличной к самому слову «замысел». Сведений о религиях, позволяющих разобраться с гипотезами, много, и здесь возможен подлинный научный прогресс. И, коротко говоря, даже если моя личная гипотеза окажется неверной, религия может и должна быть предметом главных эволюционных исследований[26].
В этой главе я не раз подчеркивал необходимость занимать умеренную позицию, согласно которой группы могут развиваться в адаптивные единицы – и развиваются в них – но только в особых условиях. Я не намерен занимать крайнюю позицию и представлять религиозные группы как организмы. Полагаю, теория группового отбора может объяснить о религиях многое – но, конечно, не всё. Эволюция, как известно, процесс запутанный, и универсальные объяснения к ней неприменимы. Ни одно свойство не может обеспечить идеальную адаптацию, ведь отбор идет не на одном уровне, а на многих. И даже на уровне отдельных организмов фундаментальная проблема противоположности блага всей группы и блага каждого из тех, кто в нее входит, полностью не решена. Все гипотезы, представленные в таблице 1.1, имеют по крайней мере частные преимущества. И наша цель, к которой мы должны устремиться – это оценить их относительные достоинства. Точно так же религиозность – это не простая черта, а множество разнородных признаков, а значит, она может потребовать различных объяснений. В конце концов, наука предполагает сравнение гипотез. Иными словами, проверить нужно их все, даже если господствует только одна.
Именно поэтому я буду оценивать все гипотезы, указанные в таблице, под разными углами. При этом гипотеза группового отбора все же требует более пристального внимания, – отчасти потому, что она проясняет многое в отношении религии, а также из-за того, что долгое время ученые пренебрегали этой гипотезой и даже порочили ее. Я верю, что грядущие поколения будут удивлены, до какой степени группам в представлении интеллектуалов второй половины ХХ века было отказано в возможности существовать в качестве адаптивных единств. И на этом фоне размышления о группах как об организмах, чья деятельность требует наличия сложной и в высокой степени организованной физиологии, настолько новы и открывают возможность для такого количества выводов и прогнозов, что отказ в особом отношении к этой теории будет шагом против истины, даже если сама теория оправдает себя лишь частично.
Есть еще одна причина, почему групповой отбор выявляет суть религии так, как никакая иная из гипотез. Когда верующие описывают свою церковь как тело или улей, они выражаются идеалистично. Согласно фрагменту из писаний гуттеритов, процитированному в самом начале Введения, только истинная любовь означает возрастание всего организма. Существующие церкви лишь приближаются к идеалу истинной любви, а их неудачи воспринимаются как извращение и искажение религии, но не как черты самой религии. И когда мы изучаем религию в ее практическом воплощении, мы видим идущий групповой отбор, вступающий в противоборство с другими мощными силами – и далеко не всегда он в этом противоборстве превозмогает. Когда же мы изучаем идеализированную религию, мы видим нечто более близкое к проявлению того, что могло бы выйти из чистого группового отбора.
Наше исследование религии будет постоянно опираться на развиваемые теорией эволюции и изложенные в этой главе темы. Однако в первую очередь мы должны дать обзор предмета исследования, как его видят общественные науки, изучающие религию на протяжении уже более сотни лет.