1985

* * *

Е. Р.

Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке

отражения город. Позвякивают куранты.

Комната с абажуром. Ангелы вдалеке

галдят, точно высыпавшие из кухни официанты.

Я пишу тебе это с другой стороны земли

в день рожденья Христа. Снежное толковище

за окном разражается искренним «ай-люли»:

белизна размножается. Скоро Ему две тыщи

лет. Осталось четырнадцать. Нынче уже среда,

завтра — четверг. Данную годовщину

нам, боюсь, отмечать не добавляя льда,

избавляя следующую морщину

от еённой щеки; в просторечии — вместе с Ним.

Вот тогда мы и свидимся. Как звезда — селянина,

через стенку пройдя, слух бередит одним

пальцем разбуженное пианино.

Будто кто-то там учится азбуке по складам.

Или нет — астрономии, вглядываясь в начертанья

личных имен там, где нас нету: там,

где сумма зависит от вычитанья.

декабрь 1985

В ИТАЛИИ

Роберто и Флер Калассо

И я когда-то жил в городе, где на домах росли

статуи, где по улицам с криком «растли! растли!»

бегал местный философ, тряся бородкой,

и бесконечная набережная делала жизнь короткой.

Теперь там садится солнце, кариатид слепя.

Но тех, кто любили меня больше самих себя,

больше нету в живых. Утратив контакт с объектом

преследования, собаки принюхиваются к объедкам,

и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат;

голоса в отдалении, выкрики типа «гад!

уйди!» на чужом наречьи. Но нет ничего понятней.

И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней

сильно сверкает, зрачок слезя.

Человек, дожив до того момента, когда нельзя

его больше любить, брезгуя плыть противу

бешеного теченья, прячется в перспективу.

1985

МУХА

Альфреду и Ирене Брендель

I

Пока ты пела, осень наступила.

Лучина печку растопила.

Пока ты пела и летала,

похолодало.

Теперь ты медленно ползешь по глади

замызганной плиты, не глядя

туда, откуда ты взялась в апреле.

Теперь ты еле

передвигаешься. И ничего не стоит

убить тебя. Но, как историк,

смерть для которого скучней, чем мука,

я медлю, муха.

II

Пока ты пела и летала, листья

попадали. И легче литься

воде на землю, чтоб назад из лужи

воззриться вчуже.

А ты, видать, совсем ослепла. Можно

представить цвет крупинки мозга,

померкший от твоей, брусчатке

сродни, сетчатки,

и содрогнуться. Но тебя, пожалуй,

устраивает дух лежалый

жилья, зеленых штор понурость.

Жизнь затянулась.

III

Ах, цокотуха, потерявши юркость,

ты выглядишь, как старый юнкерс,

как черный кадр документальный

эпохи дальней.

Не ты ли за полночь там то и дело

над люлькою моей гудела,

гонимая в оконной раме

прожекторами?

А нынче, милая, мой желтый ноготь

брюшко твое горазд потрогать,

и ты не вздрагиваешь от испуга,

жужжа, подруга.

IV

Пока ты пела, за окошком серость

усилилась. И дверь расселась

в пазах от сырости. И мерзнут пятки.

Мой дом в упадке.

Но не пленить тебя ни пирамидой

фаянсовой давно не мытой

посуды в раковине, ни палаткой

сахары сладкой.

Тебе не до того. Тебе не

до мельхиоровой их дребедени;

с ней связываться — себе дороже.

Мне, впрочем, тоже.

V

Как старомодны твои крылья, лапки!

В них чудится вуаль прабабки,

смешавшаяся с позавчерашней

французской башней —

век номер девятнадцать, словом.

Но, сравнивая с тем и овом

тебя, я обращаю в прибыль

твою погибель,

подталкивая ручкой подлой

тебя к бесплотной мысли, к полной

неосязаемости раньше срока.

Прости: жестоко.

VI

О чем ты грезишь? О своих избитых,

но не рассчитанных никем орбитах?

О букве шестирукой, ради

тебя в тетради

расхристанной на месте плоском

кириллицыным отголоском

единственным, чей цвет, бывало,

ты узнавала

и вспархивала. А теперь, слепая,

не реагируешь ты, уступая

плацдарм живым брюнеткам, женским

ужимкам, жестам.

VII

Пока ты пела и летала, птицы

отсюда отбыли. В ручьях плотицы

убавилось, и в рощах пусто.

Хрустит капуста

в полях от холода, хотя одета

по-зимнему. И бомбой где-то

будильник тикает, лицом неточен,

и взрыв просрочен.

А больше — ничего не слышно.

Дома отбрасывают свет покрышно

обратно в облако. Трава пожухла.

Немного жутко.

VIII

И только двое нас теперь — заразы

разносчиков. Микробы, фразы

равно способны поражать живое.

Нас только двое:

твое страшащееся смерти тельце,

мои, играющие в земледельца

с образованием, примерно восемь

пудов. Плюс осень.

Совсем испортилась твоя жужжалка!

Но времени себя не жалко

на нас растрачивать. Скажи спасибо,

что — неспесиво,

IX

что совершенно небрезгливо, либо —

не чувствует, какая липа

ему подсовывается в виде вялых

больших и малых

пархатостей. Ты отлеталась.

Для времени, однако, старость

и молодость неразличимы.

Ему причины

и следствия чужды де-юре,

а данные в миниатюре

— тем более. Как пальцам в спешке

— орлы и решки.

X

Оно, пока ты там себе мелькала

под лампочкою вполнакала,

спасаясь от меня в стропила,

таким же было,

как и сейчас, когда с бесцветной пылью

ты сблизилась, благодаря бессилью

и отношению ко мне. Не думай

с тоской угрюмой,

что мне оно — большой союзник.

Глянь, милая: я — твой соузник,

подельник, закадычный кореш;

срок не ускоришь.

XI

Снаружи осень. Злополучье голых

ветвей кизиловых. Как при монголах:

брак серой низкорослой расы

и желтой массы.

Верней — сношения. И никому нет дела

до нас с тобой. Мной овладело

оцепенение — сиречь твой вирус.

Ты б удивилась,

узнав, как сильно заражает сонность

и безразличие, рождая склонность

расплачиваться с планетой

ее монетой.

XII

Не умирай! сопротивляйся, ползай!

Существовать неинтересно с пользой.

Тем паче для себя: казенной.

Честней без оной

смущать календари и числа

присутствием, лишенным смысла,

доказывая посторонним,

что жизнь — синоним

небытия и нарушенья правил.

Будь помоложе ты, я б взор направил

туда, где этого в избытке. Ты же

стара и ближе.

XIII

Теперь нас двое, и окно с поддувом.

Дождь стекла пробует нетвердым клювом,

нас заштриховывая без нажима.

Ты недвижима.

Нас двое, стало быть. По крайней мере,

когда ты кончишься, я факт потери

отмечу мысленно — что будет эхом

твоих с успехом

когда-то выполненных мертвых петель.

Смерть, знаешь, если есть свидетель,

отчетливее ставит точку,

чем в одиночку.

XIV

Надеюсь все же, что тебе не больно.

Боль места требует и лишь окольно

к тебе могла бы подобраться, с тыла

накрыть. Что было

бы, видимо, моей рукою.

Но пальцы заняты пером, строкою,

чернильницей. Не умирай, покуда

не слишком худо,

покамест дергаешься. Ах, гумозка!

Плевать на состоянье мозга:

вещь, вышедшая из повиновенья,

как то мгновенье,

XV

по-своему прекрасна. То есть

заслуживает, удостоясь

овации наоборот, продлиться.

Страх суть таблица

зависимостей между личной

беспомощностью тел и лишней

секундой. Выражаясь сухо,

я, цокотуха,

пожертвовать своей согласен.

Но вроде этот жест напрасен:

сдает твоя шестерка, Шива.

Тебе паршиво.

XVI

В провалах памяти, в ее подвалах,

среди ее сокровищ — палых,

растаявших и проч. (вообще их

ни при кощеях

не пересчитывали, ни, тем паче,

позднее), среди этой сдачи

с существования, приют нежесткий

твоею тезкой

неполною, по кличке Муза,

уже готовится. Отсюда, муха,

длинноты эти, эта как бы свита

букв, алфавита.

XVII

Снаружи пасмурно. Мой орган тренья

о вещи в комнате, по кличке зренье,

сосредоточивается на обоях.

Увы, с собой их

узор насиженный ты взять не в силах,

чтоб ошарашить серафимов хилых

там, в эмпиреях, где царит молитва,

идеей ритма

и повторимости, с их колокольни —

бессмысленной, берущей корни

в отчаяньи, им — насекомым

туч — незнакомым.

XVIII

Чем это кончится? Мушиным Раем?

Той пасекой, верней — сараем,

где над малиновым вареньем сонным

кружатся сонмом

твои предшественницы, издавая

звук поздней осени, как мостовая

в провинции. Но дверь откроем —

и бледным роем

они рванутся мимо нас обратно

в действительность, ее опрятно

укутывая в плотный саван

зимы — тем самым

XIX

подчеркивая — благодаря мельканью, —

что души обладают тканью,

материей, судьбой в пейзаже;

что, цвета сажи,

вещь в колере — чем бить баклуши —

меняется. Что, в сумме, души

любое превосходят племя.

Что цвет есть время

или стремление за ним угнаться,

великого Галикарнасца

цитируя то в фас, то в профиль

холмов и кровель.

XX

Отпрянув перед бледным вихрем,

узнаю ли тебя я в ихнем

заведомо крылатом войске?

И ты по-свойски

спланируешь на мой затылок,

соскучившись вдали опилок,

чьим шорохом весь мир морочим?

Едва ли. Впрочем,

дав дуба позже всех — столетней! —

ты, милая, меж них последней

окажешься. И если примут,

то местный климат

XXI

с его капризами в расчет принявши,

спешащую сквозь воздух в наши

пределы я тебя увижу

весной, чью жижу

топча, подумаю: звезда сорвалась,

и, преодолевая вялость,

рукою вслед махну. Однако

не Зодиака

то будет жертвой, но твоей душою,

летящею совпасть с чужою

личинкой, чтоб явить навозу

метаморфозу.

1985

НА ВЫСТАВКЕ КАРЛА ВЕЙЛИНКА

Аде Струве

I

Почти пейзаж. Количество фигур,

в нем возникающих, идет на убыль

с наплывом статуй. Мрамор белокур,

как наизнанку вывернутый уголь,

и местность мнится северной. Плато;

гиперборей, взъерошивший капусту.

Все так горизонтально, что никто

вас не прижмет к взволнованному бюсту.

II

Возможно, это — будущее. Фон

раскаяния. Мести сослуживцу.

Глухого, но отчетливого «вон!».

Внезапного приема джиу-джитсу.

И это — город будущего. Сад,

чьи заросли рассматриваешь в оба,

как ящерица в тропиках — фасад

гостиницы. Тем паче — небоскреба.

III

Возможно также — прошлое. Предел

отчаяния. Общая вершина.

Глаголы в длинной очереди к «л».

Улегшаяся буря крепдешина.

И это — царство прошлого. Тропы,

заглохнувшей в действительности. Лужи,

хранящей отраженья. Скорлупы,

увиденной яичницей снаружи.

IV

Бесспорно — перспектива. Календарь.

Верней, из воспалившихся гортаней

туннель в психологическую даль,

свободную от наших очертаний.

И голосу, подробнее, чем взор,

знакомому с ландшафтом неуспеха,

сподручней выбрать большее из зол

в расчете на чувствительное эхо.

V

Возможно — натюрморт. Издалека

все, в рамку заключенное, частично

мертво и неподвижно. Облака.

Река. Над ней кружащаяся птичка.

Равнина. Часто именно она,

принять другую форму не умея,

становится добычей полотна,

открытки, оправданьем Птолемея.

VI

Возможно — зебра моря или тигр.

Смесь скинутого платья и преграды

облизывает щиколотки икр

к загару неспособной балюстрады,

и время, мнится, к вечеру. Жара;

сняв потный молот с пылкой наковальни,

настойчивое соло комара

кончается овациями спальни.

VII

Возможно — декорация. Дают

«Причины Нечувствительность к Разлуке

со Следствием». Приветствуя уют,

певцы не столь нежны, сколь близоруки,

и «до» звучит как временное «от».

Блестящее, как капля из-под крана,

вибрируя, над проволокой нот

парит лунообразное сопрано.

VIII

Бесспорно, что — портрет, но без прикрас:

поверхность, чьи землистые оттенки

естественно приковывают глаз,

тем более — поставленного к стенке.

Поодаль, как уступка белизне,

клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы,

спиною чуя брошенный извне

взгляд живописца — взгляд самоубийцы.

IX

Что, в сущности, и есть автопортрет.

Шаг в сторону от собственного тела,

повернутый к вам в профиль табурет,

вид издали на жизнь, что пролетела.

Вот это и зовется «мастерство»:

способность не страшиться процедуры

небытия — как формы своего

отсутствия, списав его с натуры.

1984[10]

Загрузка...