1986

* * *

В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой,

и одна в углу говорила мне: «Молодой!

Молодой, поди, кому говорю, сюда».

И я шел, хотя голова у меня седа.

А в другой — красной дранкой свисали со стен ножи,

и обрубок, качаясь на яйцах, шептал: «Бежи!»

Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой,

то в ней было просторней, чем в той, другой.

В третьей — всюду лежала толстая пыль, как жир

пустоты, так как в ней никто никогда не жил.

И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,

потому что так будет везде потом.

А четвертую рад бы вспомнить, но не могу,

потому что в ней было как у меня в мозгу.

Значит, я еще жив. То ли там был пожар,

либо — лопнули трубы; и я бежал.

1986

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Михаилу Николаеву

Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!

Эта местность мне знакома, как окраина Китая!

Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела.

Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая.

Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья.

Вот и вышел человечек, представитель населенья.

Вот и вышел гражданин,

достающий из штанин.

«А почем та радиола?»

«Кто такой Савонарола?»

«Вероятно, сокращенье».

«Где сортир, прошу прощенья?»

Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса.

В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.

И нарезанные косо, как полтавская, колеса

с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром

оживляют скатерть снега, полустанки и развилки

обдавая содержимым опрокинутой бутылки.

Прячась в логово свое,

волки воют «Ё-моё».

«Жизнь — она как лотерея».

«Вышла замуж за еврея».

«Довели страну до ручки».

«Дай червонец до получки».

Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано.

В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея.

Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана

превращается в тирана на трибуне мавзолея.

Говорят лихие люди, что внутри, разочарован

под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован.

Хорошо, утратив речь,

встать с винтовкой гроб стеречь.

«Не смотри в глаза мне, дева:

все равно пойдешь налево».

«У попа была собака».

«Оба умерли от рака».

Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна.

(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.)

Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана,

взад-вперед летают ядра над французским частоколом.

Се — великий сын России, хоть и правящего класса!

Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.

Чудо-юдо: нежный граф

превратился в книжный шкаф!

«Приучил ее к минету».

«Что за шум, а драки нету?»

«Крыл последними словами».

«Кто последний? Я за вами».

Входит пара Александров под конвоем Николаши,

говорят «Какая лажа» или «Сладкое повидло».

По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,

натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.

Размышляя о причале, по волнам плывет «Аврора»,

чтобы выпалить в начале непрерывного террора.

Ой ты, участь корабля:

скажешь «пли!» — ответят «бля!»

«Сочетался с нею браком».

«Все равно поставлю раком».

«Эх, Цусима-Хиросима!

Жить совсем невыносимо».

Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах.

Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.

Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.

Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины,

размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.

Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.

Ветер свищет. Выпь кричит.

Дятел ворону стучит.

«Говорят, открылся Пленум».

«Врезал ей меж глаз поленом».

«Над арабской мирной хатой

гордо реет жид пархатый».

Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора.

Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,

и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера,

и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.

И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.

Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.

Друг-кунак вонзает клык

в недоеденный шашлык.

«Ты смотрел Дерсу Узала?»

«Я тебе не все сказала».

«Раз чучмек, то верит в Будду».

«Сукой будешь?» «Сукой буду».

Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем

и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.

Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,

придирается к закону, кипятится из-за пошлин,

восклицая: «Как живете!» И смущают глянцем плоти

Рафаэль с Буонарроти — ни черта на обороте.

Пролетарии всех стран

маршируют в ресторан.

«В этих шкарах ты как янки».

«Я сломал ее по пьянке».

«Был всю жизнь простым рабочим».

«Между прочим, все мы дрочим».

Входят Мысли О Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.

Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.

Они пляшут и танцуют: «Мы вояки-забияки!

Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом».

И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны.

В Министерстве Обороны громко каркают вороны.

Входишь в спальню — вот те на:

на подушке — ордена.

«Где яйцо, там — сковородка».

«Говорят, что скоро водка

снова будет по рублю».

«Мам, я папу не люблю».

Входит некто православный, говорит: «Теперь я — главный.

У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.

Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.

Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю.

Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза.

Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза».

И лобзают образа

с плачем жертвы обреза...

«Мне — бифштекс по-режиссерски».

«Бурлаки в Североморске

тянут крейсер бечевой,

исхудав от лучевой».

Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало,

с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни

и вполголоса по-русски произносят: «Все пропало,

а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;

б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.

Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели,

слыша «баюшки-баю»,

отвечает: «мать твою!»

«Влез рукой в шахну, знакомясь».

«Подмахну — и в Сочи». «Помесь

лейкоцита с антрацитом

называется Коцитом».

Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры,

кто — с написанным вручную содержательным доносом.

С того света, как химеры, палачи-пенсионеры

одобрительно кивают им, задорным и курносым,

что врубают «Русский бальный» и вбегают в избу к тяте

выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати.

Что попишешь? Молодежь.

Не задушишь, не убьешь.

«Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду».

«Я с ним рядом срать не сяду».

«А моя, как та мадонна,

не желает без гондона».

Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором

взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи.

Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером,

только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.

Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая

с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:

«Инвалид, а инвалид.

У меня внутри болит».

«Ляжем в гроб, хоть час не пробил!»

«Это — сука или кобель?»

«Склока следствия с причиной

прекращается с кончиной».

Входит Мусор с криком: «Хватит!» Прокурор скулу квадратит.

Дверь в пещеру гражданина не нуждается в «сезаме».

То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,

обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.

И за смертною чертою, лунным светом залитою,

челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.

Знать, надолго хватит жил

тех, кто головы сложил.

«Хата есть, да лень тащиться».

«Я не блядь, а крановщица».

«Жизнь возникла как привычка

раньше куры и яичка».

Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!

Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида!

Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,

хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.

Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе,

кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?

Эх, даешь простор степной

без реакции цепной!

«Дайте срок без приговора!»

«Кто кричит: “Держите вора!”?»

«Рисовала член в тетради».

«Отпустите, Христа ради».

Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.

Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства.

Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках —

ощущенье, будто вычтен Лобачевским из пространства.

Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.

Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер,

кто пророс густой травой.

Впрочем, это не впервой.

«От любви бывают дети.

Ты теперь один на свете.

Помнишь песню, что, бывало,

я в потемках напевала?

Это — кошка, это — мышка.

Это — лагерь, это — вышка.

Это — время тихой сапой

убивает маму с папой».

1986

ПРИМЕЧАНИЕ К ПРОГНОЗАМ ПОГОДЫ

Аллея со статуями из затвердевшей грязи,

похожими на срубленные деревья.

Многих я знал в лицо. Других

вижу впервые. Видимо, это — боги

местных рек и лесов, хранители тишины,

либо — сгустки чужих, мне не внятных воспоминаний.

Что до женских фигур — нимф и т. п., — они

выглядят незаконченными, точно мысли;

каждая пытается сохранить

даже здесь, в наступившем будущем, статус гостьи.

Суслик не выскочит и не перебежит тропы.

Не слышно ни птицы, ни тем более автомобиля:

будущее суть панацея от

того, чему свойственно повторяться.

И по небу разбросаны, как вещи холостяка,

тучи, вывернутые наизнанку

и разглаженные. Пахнет хвоей,

этой колкой субстанцией малознакомых мест.

Изваяния высятся в темноте, чернея

от соседства друг с дружкой, от безразличья

к ним окружающего ландшафта.

Заговори любое из них, и ты

скорей вздохнул бы, чем содрогнулся,

услышав знакомые голоса, услышав

что-нибудь вроде: «Ребенок не от тебя»,

или: «Я показал на него, но от страха,

а не из ревности» — мелкие, двадцатилетней

давности тайны слепых сердец,

одержимых нелепым стремлением к власти

над себе подобными и не замечавших

тавтологии. Лучшие среди них

были и жертвами и палачами.

Хорошо, что чужие воспоминанья

вмешиваются в твои. Хорошо, что

некоторые из этих фигур тебе

кажутся посторонними. Их присутствие намекает

на другие событья, на другой вариант судьбы —

возможно, не лучший, но безусловно

тобою упущенный. Это освобождает —

не столько воображение, сколько память

— и надолго, если не навсегда. Узнать,

что тебя обманули, что совершенно

о тебе позабыли или — наоборот —

что тебя до сих пор ненавидят — крайне

неприятно. Но воображать себя

центром даже невзрачного мирозданья

непристойно и невыносимо.

Редкий,

возможно, единственный посетитель

этих мест, я думаю, я имею

право описывать без прикрас

увиденное. Вот она, наша маленькая Валгалла,

наше сильно запущенное именье

во времени, с горсткой ревизских душ,

с угодьями, где отточенному серпу,

пожалуй, особенно не разгуляться,

и где снежинки медленно кружатся как пример

поведения в вакууме.

1986

РЕКИ

Растительность в моем окне! зеленый колер!

Что на вершину посмотреть, что в корень —

почувствуешь головокруженье, рвоту;

и я предпочитаю воду,

хотя бы — пресную. Вода — беглец от места,

предместья, набережной, арки, крова,

из-под моста — из-под венца невеста,

фамилия у ней — Серова.

Куда как женственна! и так на жизнь похожа

ее то матовая, то вся в морщинках кожа

неудержимостью, смятеньем, грустью,

стремленьем к устью

и к безымянности. Волна всегда стремится

от отраженья, от судьбы отмыться,

чтобы смешаться с горизонтом, с солью —

с прошедшей болью.

1986

* * *

Только пепел знает, что значит сгореть дотла.

Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед:

не все уносимо ветром, не все метла,

широко забирая по двору, подберет.

Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени

под скамьей, куда угол проникнуть лучу не даст,

и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,

в перегной, в осадок, в культурный пласт.

Замаравши совок, археолог разинет пасть

отрыгнуть; но его открытие прогремит

на весь мир, как зарытая в землю страсть,

как обратная версия пирамид.

«Падаль!» — выдохнет он, обхватив живот,

но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,

потому что падаль — свобода от клеток, свобода от

целого: апофеоз частиц.

1986

ЭЛЕГИЯ

А. А.

Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы,

к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы

или же — в лучшем случае — у удивленной брови

птицам цвета то сумерек, то испорченной крови.

Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой

загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной

мыслью о свежих резервах, памятью об изменах,

оттиском многих тел на выстиранных знаменах.

Всё зарастает людьми. Развалины — род упрямой

архитектуры, и разница между сердцем и черной ямой

невелика — не настолько, чтобы бояться,

что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца.

По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,

я отправляюсь пешком к монументу, который отлит

из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.

Но читается как «завыватель». А в полдень — как «забыватель».

1986

Загрузка...