— Итак, смысл этого дня — прикинуться, будто я ем от пуза, чтобы мама не обнаружила, что на самом деле я пощусь, — говорит папаша, когда мы с ним болтаемся в трамвае, идущем в центр. — Сегодня мы с тобой должны изобразить, будто переделали массу дел, а потом пообедали. То есть обедать будешь ты, а я буду только делать вид, что обедаю, и когда вернемся домой, мы скажем маме, что отлично поели — особенно я, — и не можем даже подумать об ужине. Ясно?
Вообще папаша на сегодня свободен от всяких обследований. В нашем распоряжении целый день. Мы линяем под предлогом, что я должен помочь ему кое-что убрать в помещении, где у его труппы проходят репетиции. А потом мы, наверное, сходим в кино. Или усядемся с мороженым где-нибудь на скамье, или отдохнем на Акер Брюгге, чтобы папаша мог притвориться, будто пил там пиво. И т. д. И т. п. Это не так просто, как кажется. Но главная наша цель — скрыть от мамы папашины дела. То есть еще одна тайна.
Первым делом мы едем туда, где они репетируют. Это дом в пяти минутах ходьбы от Блица [25], и, похоже, его тоже оккупировали леваки. В подъезде множество почтовых ящиков с уймой фамилий. Уймой странных и потешных имен, показывающих, что их обладатели не какие-нибудь там заурядные людишки. По грязной лестнице мы поднимаемся на четвертый этаж. Раньше здесь был чердак. Крыша скошена на одну сторону, потолок пересекают несколько толстых деревянных балок. Кроме зала тут два кабинета и комната отдыха, в которой пахнет, как в табачной лавке. Мы открываем окно, чтобы проветрить, и папаша показывает мне коробку с бумагой и старой канцелярской лампой, которую нужно выбросить. Это и есть та БОЛЬШАЯ уборка, которой мы сегодня ДОЛЖНЫ заняться. Маме он сказал, что здесь вагон ненужного хлама, от которого необходимо освободить помещение.
Мы работаем не спеша. Отдыхаем и перед уборкой, и после нее.
— Сегодня ночью я несколько раз просыпался, — говорит папаша и шлепается на сумку, лежащую у окна. — Просыпался в холодном поту от страха, что я обречен.
— Нет, папаша, ты не умрешь, — я пытаюсь его утешить.
— Понимаешь, я еще не хочу умирать. Я страшно любопытный, и мне интересно посмотреть, как все сложится, — говорит он.
— Что сложится?
— Как сложится жизнь у Глории. И что за тип вырастет из тебя.
— Я уже вырос. Разве я еще не взрослый? — мрачно возражаю я.
— Почти взрослый, — поправляет он.
— Не почти, а совсем, — стою я на своем.
— Нет, не совсем. Но это неважно, — говорит папаша. — Мне интересно узнать, как сложится ваша жизнь.
Что будет с мамой. И с нашей театральной труппой.
Ведь это я ее создал. Это, так сказать, мой ребенок. Как ты и Глория. От этого никуда не денешься.
— Ты не умрешь, папаша, — говорю я. — Вспомни, до каких лет дожили твой дедушка и прадедушка. Они умерли очень старыми. А твоему отцу уже восемьдесят.
— Если я умру, то вернусь привидением и буду следить за всеми, кого знаю. Так что берегитесь! Между прочим, как у тебя прошел вчерашний вечер?
— Хорошо, — это единственное, что я могу из себя выдавить. Но я улыбаюсь, чтобы подтвердить, что вечер действительно удался.
— Не хочешь поделиться подробностями?
— Нет.
— Было что-то… — его слова повисают в воздухе.
— Не всех же интересует секс, — говорю я и тут же думаю о сексе с Клаудией. Но выгляжу настоящим святым.
Папаше тоже приходит в голову мысль о святом.
— Мой сын — святой, — говорит он. — Я-то в твоем возрасте не думал ни о чем, кроме секса. Во всяком случае, так мне сейчас кажется.
— А может, ты ошибаешься, — поддразниваю я его. — Может, ты думал вовсе не о сексе, а о… — но я не могу вспомнить ничего, о чем он мог бы думать. — Правда, папаша, о чем ты, собственно, думал, когда тебе было шестнадцать? — спрашиваю я. Немного странно — раньше мне это было по фигу.
— Это… это было двадцать три года назад… — он закрывает глаза, и его лицо искажает гримаса. — Тогда я играл на гитаре в рок-группе, тяжелый рок. Хотели стать лучше двух других групп, они назывались Led Zeppelin и Deep Purple. Панков тогда еще не было. Но вообще-то я был готов к их появлению. Мне нравилась их музыка, в ней были сила и напор. Со временем мне надоело таскать гитару. Она была зверски тяжелая. Микрофон по сравнению с ней — пушинка. Еще я обнаружил, что мне нравится стоять на сцене перед публикой. Наконец пришло время панков и «Выстрела в затылок». И вдруг мне стало ясно, что музыка — это все-таки не мое. Что мне хочется быть актером. Ведь актер может изображать самых разных людей. Оставаясь при этом различными сторонами самого себя. — Ты уже тогда мечтал сыграть Пера Гюнта?
— Нет. Тогда мне эта роль казалась слишком вялой. Я не любил Ибсена. От него несло плесенью. Но с годами я изменил мнение о многом, что мне раньше нравилось или не нравилось. Словом, стал взрослым, — заявил папаша. — Теперь я могу сказать одно: Ибсен — бог.
— Крутой бог, — бормочу я так тихо, что папаша не слышит.
А потом он изображает мне кое-что из «Пера Гюнта». Кусок из сцены, в которой умирает матушка Осе. И это, Братья &: Сестры, меня впечатляет. На сей раз папаша меня впечатляет. А это случается не часто. Поднимите руки те, на кого за последние годы его предки произвели впечатление. Таких кот наплакал. И не вздумайте мне возражать.
Папаша играет Пера Гюнта, который пытается внушить своей матушке, что та не умрет. Хотя ясно, что жить ей осталось несколько минут. Папаша играет и Пера Гюнта, и его матушку, которая больше всего боится умереть и радуется, что сын пытается внушить ей, что она не умрет. Старушка верит, что все кончится хорошо. Я чуть не плачу. Потому что папаша убеждает меня, что он и есть испуганная немощная матушка Пера Гюнта, и в то же время он сам — огорченный и грустный Пер Гюнт, и все до чертиков трагично.
Я награждаю папашу аплодисментами, и он ужасно горд. Но вместе с тем выглядит усталым. И до меня только теперь доходит, что в сыгранной им сцене говорится о человеке, который боится смерти. Вроде как о нем самом.
— Может, пойдем прошвырнёмся? — предлагаю я, чтобы сменить тему и настроение.
Мы оба смотрим на часы, уже два. День летит, как конь, стучащий копытами о дорогу.
Мы идем на Акер Брюгге. Погода слишком хороша, чтобы тухнуть в помещении. Мы находим местечко на причале, и папаша располагается в тенечке. Я вижу, что он смертельно завидует мне, когда я, прочитав меню, заказываю, что хочу. А я заказываю бифштекс — вдруг мне откроется его секрет.
— Средне-прожаренный с печеной картошкой, — говорю я как истинный профи.
Папаша заказывает желтую минералку, и официантка тут же возвращается с бутылкой пузырящейся воды для папаши и колой для меня.
Папаша наливает себе воды, смотрит с подозрением на поднимающиеся пузырьки, которые лопаются, едва достигнув поверхности.
— Вы больше ничего не хотите? — спрашивает официантка у папаши. Я даже слышу в ее голосе огорчение.
— Нет, мне хватит холодной воды, — отвечает папаша с видом голодной собаки, наблюдающей за жрущими товарками в то время, как она сама привязана к будке.
Мне приносят бифштекс. Я отрезаю кусочек и смакую его. Мясо тает на языке, оно в меру поперчено. Ни соли, ни перца больше не требуется. Я разрезаю печеную в кожуре картошку, и из нее идет пар. От этих ароматов папаша откидывается на стуле. Я кладу большой кусок масла в разрезанную картофелину, оно тает.
Потом я кладу в рот кусок мяса и постанываю от наслаждения. Папаша тоже постанывает. Но от горя или от боли? Я уж не знаю, как назвать огорчение, испытываемое человеком, который не может есть то, что ему хочется. Он в три глотка опустошает бутылку с минералкой и заказывает себе апельсиновый сок со льдом.
Я продолжаю лопать. Не могу удержаться. Это выше моих сил.
Это плохо.
Это отвратительно.
Нельзя так себя вести по отношению к голодному отцу.
И тем не менее, я жру.
В меня вселяется маленький красноглазый чертик, и я постанываю от удовольствия.
Причмокиваю…
Щелкаю языком…
Киваю…
Закрываю глаза…
Медлю с каждым кусочком, как будто мне подали блюдо, цена которому десять тысяч крон…
А папаша страдает. Он выпивает весь сок. И заказывает еще. И еще. И опять минералку. Колу. Кофе. Он выглядит встревоженным и сердитым. Хмурит брови. Покупает газету. Пытается читать. Складывает ее и бросает на стол. Курит и гасит окурки. Снова кофе и чашка бульона. Тут уже даже официантка начинает тревожиться и спрашивает, не заболел ли папаша.
Я вижу, что папаша сейчас взорвется. Ну давай же! Ведь когда папаша взрывается, смотреть на это все равно что смотреть пьесу, в которой много крика и шума. Но папаша сосредотачивается. Берет себя в руки, так что это видно даже со стороны. Потом, вздохнув, отвечает официантке:
— Спасибо, со мной все в порядке.
— Скажите, если что… — говорит она.
— СПАСИБО! — рявкает папаша и снова берет газету. Закрывается ею от официантки и напрягается так, что его пальцы белеют.
Мы уходим оттуда в четыре, на лице у папаши мука.
— Я думаю только о еде, — признается он. — Это какое-то безумие.
Мы проходим мимо колбасного киоска, и я вижу, как у папаши текут слюнки. Я останавливаюсь и покупаю мороженое. Папаша покупает минералку, пьет ее и стонет. Мы идем по набережной Акерсхюс. Заходим в крепость, минуем датский паром. Оттуда на берег спускается толпа пенсионеров. Они тащат сумки, которые пахнут мясом, пивом, сыром и шоколадом. Не комментируя эти аппетитные запахи, мы переходим через улицу и шагаем по Родхюсгата. Из закусочной пахнет пиццей, у двери стоит мужик и вытирает рот бумажной салфеткой.
В следующем киоске папаша снова покупает минералку. Мы проходим через центр и пытаемся, насколько возможно, растянуть время. Заходим в кафе, и папаша отмечает, что там не подают почти никакой еды. Он снова вливает в себя апельсиновый сок и кофе. Бульона у них нет. Со страдальческим видом он выхлебывает три чашки кофе и три раза пролистывает газету, собственно, не читая ее. Пара за соседним столиком покупает две вазочки фундука, и папаша так и тянется к ним, вот-вот схватит полную вазочку и опрокинет ее в рот. Я слышу, как у него бурчит в животе. В конце концов он уходит в сортир, чтобы освободиться от воды и других напитков, которые в себя влил.
— Ты умеешь жарить бифштекс? — невинно спрашиваю я, когда он возвращается.
— Еще слово о еде, и ищи себе другое жилище! — сердито рявкает он, не отрывая взгляд от висящей на стене картины. На ней изображены свежие шипящие гамбургеры с одуряющим запахом и вкусом и она не доставляет ему удовольствия. Папаша выглядывает в окно, и взгляд его падает на грузовик фирмы «Стаббюр», развозящий продукты, и легковушку, доставляющую пиццу. Он поворачивается к окну спиной и вздыхает. Такой вздох может смягчить сердце даже серийного убийцы.
— Вот увидишь, ничего страшного это обследование не покажет, — утешаю я его.
— Плевать я хотел на это обследование! — кричит он так громко, что большинство посетителей оглядываются. — Я не хочу думать о том, что когда-нибудь умру. Я хочу плотно пообедать! Разве я многого требую? Кусочек мяса с каемочкой жира, жирный соус и тарелку картошки, брокколи, моркови и хорошо бы горошка. Кто посмеет отказать мне в таком блюде?
Мы уходим. Вернее, к нашему столику подходит официант и говорит, что с папаши, наверное, уже хватит. Он думает, что папаша выпил слишком много пива. Вид у папаши виноватый. Он похож на грустную мокрую собаку, которую никто не любит. Собаку, которая должна стоять поодаль, пускать слюни и смотреть, как другие собаки спариваются, хавают и наслаждаются жизнью.
Мы плетемся домой целых полчаса. Сейчас шесть, и большая часть дня уже позади. Папаша исполняет свою лучшую роль: он гладит себя по животу и хвалит вкусный обед.
Разумеется, утром я успел побывать на элеваторе. До того, как мы ушли из дома. Побоялся нарушить порядок. Особенно потому, что вечером у меня важное свидание. Ведь я знаю, какое настроение может быть у Солнца, если я нарушу наш с ним уговор. И тогда вечер будет конкретно испорчен.
Моим родичам тоже ясно, что у меня важное свидание. Они от всего сердца издеваются надо мной. Сёс, мама и папаша стараются превзойти друг друга. Такая уж у меня семейка. И если быть честным, я точно так же поступил бы на их месте (ха-ха-ха…).
Мы все любим преувеличивать. Мы все могли бы стать хорошими актерами. За семь минут до назначенного часа раздается звонок в дверь. Я знаю, что это Клаудия, но поскольку нахожусь в ванной, не успеваю первым открыть дверь. А кому хочешь не понравится, — ведь правда, Братья & Сестры, кому хочешь не понравится — если кто-нибудь из родичей открывает дверь, когда у тебя свидание. Меня аж бросает в дрожь при мысли о том, что моим предкам может прийти в голову.
И для этого у меня есть все основания. Стоя перед зеркалом и пытаясь пригладить волосы, я слышу, как папаша спешит в переднюю, и рычу про себя КАРАУЛ, потому что он открывает дверь. И делает именно то, чего боится каждый шестнадцатилетний парень. (Такое случается не часто. Так что вам бояться нечего. Но в моей семье, как я знаю, такое может произойти в любое время. И происходит.) Папаша запевает арию. Настоящую классическую арию с массой итальянских гласных и бешеной жестикуляцией. Потом с удовольствием переходит на джаз, повторяя в припеве одно имя:
О-о, Клааааудия
Клаудияяяя
Клаудияяяяяяяяя —
громко звучит и отдается эхом в подъезде. Представляю себе, как, наверное, вытянулось лицо Клаудии! Сам я погружаю физиономию в раковину «Порсгрюнн Пошелен» и собираюсь остаться там на весь вечер. Но тут я слышу, что папаша закрывает дверь и заводит другую песню. Из гостиной вторым голосом ему подпевает Сёс, а мама подпевает им из спальни. Обычный день в нашем доме.
Для других это настоящий цирк.
Но для нас это нормально.
Это только выглядит ненормальным.
Но все, как обычно.
И все-таки мне хотелось бы, чтобы Маленькие Бури с голубыми глазами не так первый раз встречались с моими родичами. Я закатываю глаза и выхожу из ванной, а Клаудия, внимательно глядя на папашу, говорит:
— Это из «Кармен»? Из второго акта? Верно? По-моему, вы немного сфальшивили на высоких нотах.
Папаша с изумлением кивает. Этого он не ожидал. Мне это нравится…
— Прости, у нас сегодня посещение слабоумных из института психиатрии, — говорю я и увожу ее в свою комнату, прежде чем папаша успеет выступить со следующим номером. Он выглядит виноватым и пристыженным. Я беру колу, чипсы из Сёрланда и соус чили.
— Он немного… немного необычный, — говорит Клаудия и обнимает меня, после того как я обнял ее. — Тише, тише, ты меня раздавишь!
— Все актеры такие, — отвечаю я.
— Родственнички… — смеется она, и мы снова говорим о наших семьях. И целуемся без передышки, как в первый вечер.
Но мы по-прежнему остаемся двумя космическими кораблями, которые изучают друг друга, — немного подозрительные, любопытные, конечно, а иногда и осторожные. В комнате царит странное напряжение. Как будто все тихо пылает и пронизано слабым электрическим током. Так продолжается, пока взгляд Клаудии не падает на папашино собрание синглов с выступлениями панков, которое он дал мне взаймы. То есть которое я выпросил у него взаймы. Это музыка, которую папаша предпочел бы хранить в сейфе. Если бы я не убедил его, что буду обращаться с пластинками, как с хрустальными вазами, и не оставлю на них ни одной царапины.
Клаудия садится на корточки перед полкой и с волнением перебирает пластинки.
— Господи, у тебя есть «Вандализм», «Хуже некуда!», «Биржа Осло» и «Мясо»! — восхищается она.
— Главное — это «Мясо»! — говорю я.
— А мне кажется, что De press и Cut гораздо круче, — говорит Клаудия.
— А где ты все это слышала?
— Брат собирает норвежский винил. Он настоящий фанат, — отвечает она, — Дошел до того, что собирает все, лишь бы это было норвежское. Танцы, тяжелый рок, техно, ретро. Чистое помешательство.
— Господи! — восклицаю я и думаю, сколько же ее брату нужно места для пластинок, выпущенных хотя бы только за один год. Ни одна квартира их не вместит. Наверное, это хобби немного похоже на мою страсть к фактикам. Не считая того, что мне для моего собрания достаточно одной коробки.
— Но у тебя много такого, чего я никогда не слышала, — говорит она.
— Давай поставим что-нибудь из лучшего, — предлагаю я спокойно и ставлю один из шедевров. «Вандализм» и «Мясо» откладываются в сторону. «Хуже некуда!» сменяются «Чистыми руками», и мы танцуем под эти старые ритмы. Мама просит нас приглушить звук. Она насытилась этим двадцать лет назад, говорит она. Я приношу еще чипсов, соуса и газировки, и, убавив звук, мы слушаем Gummgakk, PVC и Caligaris Cabinet, играющих в стиле «нового рока» 80-х годов.
— Адам! — вдруг говорит Клаудия с мольбой в глазах.
— Да? — я надеюсь, что ей опять захотелось целоваться.
— Адам? — повторяет она. С явной мольбой в каждом глазу.
— Чего тебе? — ворчу я, как большая, лохматая и довольная собака.
— Можно попросить тебя об одном одолжении?
ВОТ ОНО! — проносится в моем размягченном мозгу, в котором вода угрожающе плещется о стенки черепа.
— Могу ли я… бедная девочка… попросить у тебя взаймы твои синглы?
— М-м-м… нет, — тяну я.
— О-о-о, ну пожалуйста! — она умоляюще протягивает ко мне руки.
— Папаша наложил на них запрет. Это его синглы, — говорю я не совсем уверенно, и мне очень жаль, что она попросила не о поцелуе.
— Он ничего не заметит! — она вертится на диване.
— Он замечает все. Он проверяет, все ли они на месте, почти каждый день. Что касается синглов, он даже дядюшке Скруджу даст сто очков вперед.
— Мы совершим обмен, — она хитро улыбается и ерошит свой ежик.
— Какой обмен? — подозрительно спрашиваю я.
— Ты даешь мне взаймы пластинки и получаешь поцелуй! — она коварно улыбается и вытягивает губы трубочкой.
— Этого слишком мало. — Я пытаюсь напустить на себя презрение.
— Много поцелуев…
Я мотаю головой и делаю кислую рожу.
— Горячих…
Я делаю вид, будто не слышу.
— Настоящий долгий поцелуй, который длится вечно, как…
— Стоп! Это то, что нужно! — говорю я. — Но их должно быть по-настоящему много. Дешево ты не отделаешься.
— Круто! говорит она с улыбкой, означающей:
«Я так и думала». А вслух произносит: — Я вас, мужчин, давно раскусила.
— Ты и половины о нас не знаешь, — хвастливо говорю я и позволяю ей начать расплачиваться со мной поцелуями. Наш поцелуй длится почти целый вечер.
До самого ее ухода и до того, как она прячет в большой пластиковый пакет десять синглов, завернутых в пачку комиксов, чтобы папаша ничего не заметил. Но папаша сидит в гостиной и пялится в телик, не видя того, что там показывают. Он мечтает о свежем бифштексе. В глазах у него плещется коричневый соус.
Потом он выходит на кухню и наливает себе еще одну чашку горячего бульона. Я слышу, как он, проходя мимо, бормочет:
— Лосось с молодой картошкой и укропом, тефтели с жареной картошкой, цыпленок в карри, — он посылает мне налитый кровью взгляд, плечи у него опущены.
Папаша похож одновременно на звонаря из «Собора Парижской Богоматери» и душителя из Бостона. Нет, больше всего он похож на собаку Баскервилей.
— Я думаю только о еде, — шепчет он мне, снова выходя к нам.
— Ужинать будете? — кричит в это время мама.
Папаша со страдальческим видом смотрит на меня.
— Нет, спасибо, я сыт, — отвечает он не слишком убедительно.
Мама проходит мимо и хлопает его по животу.
— Здесь много всякой вкуснятины, — говорит она и уходит на кухню.
— Гм, — хмыкает папаша и ложится. Я уверен, что он мечтает о длинной веренице блюд с рыбой, мясом, красными и зелеными овощами. Может быть, и о каше! Хотя кашу он терпеть не может. Но сейчас даже каша для него желанна.