МАЛЬЯЛЬСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Вайком Мухаммад Башир Стены

Сейчас я расскажу вам одну прелюбопытную историю. Случилась она давно, и теперь мне кажется, что все это произошло в каком-то другом времени…

Высокие стены, опоясывавшие Центральную тюрьму, тянулись ввысь, к небу. За ними находились заключенные. В ночной тишине не слышалось ни звука. Одних должны были повесить на рассвете, других — отпустить на свободу. Но вокруг, казалось, царила атмосфера мира и спокойствия.

Ко мне подошел охранник. Я уже облачился в тюремную робу. Белая шапочка с черными завязками, белая рубашка, белое дхоти, тонкий коврик, на котором мне предстояло теперь спать, одеяло, тарелка, металлическая кружка — вот, кажется, и все. Тюремная жизнь для меня не в диковинку. На моей робе и прежде бывали всякие номера. На этот раз я стал номером девять! Номер девять теперь знак моей личности.

— Ты не мог бы идти немного побыстрее? — прорычал охранник.

— А куда вы торопитесь? — Охранник молчал. — Если вы так спешите втолкнуть меня в темную дыру, значит, у вас есть какое-нибудь неотложное дело? — Я не мог отказать себе в удовольствии пошутить.

Больше года меня держали в предварилке, в полицейском участке, и, казалось, забыли о суде. Один полицейский инспектор посоветовал мне объявить голодовку и таким образом напомнить о себе. И вот наконец суд вынес приговор. В предварилке мне жилось хорошо. Многие из полицейских стали моими друзьями. Я был у них чем-то вроде главного констебля. Там-то я и написал многие свои рассказы о полицейских. Карандашами и бумагой меня снабжал инспектор. Двое из этих приятных людей сопровождали меня в Центральную тюрьму. Они подарили мне на прощанье две пачки биди[80], лезвие и коробок спичек.

— В тюрьме не положено, — сказал охранник, и все это в один миг исчезло в складках его огромного тюрбана. Лезвие мне было просто необходимо, чтобы разрезать спичку на несколько частей. Охранник, конечно, продаст эти вещи и купит что-нибудь своим детям или внукам.

— Господин охранник! А сколько у вас детей? — своим вопросом я, казалось, вывел его из задумчивости.

— Шестеро! Пять девочек и один мальчик.

Пять девочек! Так вот почему он такой угрюмый.

— Смею надеяться, ваши детишки и супруга пребывают в добром здравии, — вежливо заметил я.

— Да! Да! Давай, иди быстрее!

— Плохо им будет, если, не дай бог, с вами вдруг что стрясется? — продолжал наседать я.

— Да помолчи ты… Тогда бог приглядит за ними.

— Я сильно в этом сомневаюсь.

— Это почему же?

— Видите ли, я обладаю известной долей духовной власти. Я был саньяси[81]. По всей Индии нет такого храма или мечети, которые я не посетил бы. Нет такой святой реки, в которой я не совершил бы омовения, нет и горной вершины, лесной чащобы, пустыни, отдаленного океанского побережья…

— Ну, так что из того?

— Вот, например, бог не в силах же освободить вас от уплаты налога!

— Я не совершил никакого греха, и бог заступится за меня.

— А как же насчет того, что вы меня, можно сказать, ограбили?

— Ограбил?

— Когда господь призовет вас к себе, дражайший мой страж, он наверняка спросит: «А где те биди, спички и лезвие, которые принадлежали моему бедному слуге Баширу?»

Стражник остановился и какое-то мгновение не мог вымолвить ни слова. Потом он расхохотался и возвратил мне мои сокровища.

— Спасибо, сэр. Говорят, — продолжал я, — что Ганди при смерти. Вы не слыхали каких-нибудь новых сообщений?

— Он прекратил голодовку и выпил чашку апельсинового сока, — ответил охранник.

— Прекрасно! Я очень рад.

Мы шли вдоль ряда железных дверей.

— А много у вас здесь политических? — спросил я.

— В вашем отделении семнадцать.

Вот так-то. Меня поместили в особое отделение!

Мы прошли еще немного, и тут я услыхал вдруг серебряные колокольчики смеха. Я огляделся. Неужели это только плод моего воображения?

Я уже почти позабыл об этом удивительном творении бога — женщине.

И все-таки это не фантазия. Теперь смех доносился громче и отчетливее.

Я спросил у охранника, откуда доносятся эти звуки. Усмехнувшись, он поинтересовался:

— А вы женаты?

— Нет! Но какое это имеет отношение к моему вопросу?

— А чего вы обращаете внимание на все это?

Оказаться внутри Центральной тюрьмы окруженным мрачными коробками зданий, виселицами — и вдруг услышать женский смех. И охранник еще удивляется, почему я обращаю на это внимание!

— Да это из женской тюрьмы. Вы как раз по соседству с ними будете. Сколько вам дали?

— Два года строгого и тысячу рупий штрафа. Если не уплачу штраф, то еще полгода.

— Между вами и женской тюрьмой только стена.

Стена — за ней женская тюрьма…

Мы пошли дальше. Я крепко прижимал к груди узел с пожитками. Через железные ворота вышли на следующий двор. Деревья. Несколько бараков. А там, за стеной, — женская тюрьма.

Каждый барак — отделение тюрьмы. Другой охранник повел меня в один из них. Железная дверь камеры была открыта. Возле двери я увидел водопроводный кран. Я сполоснул лицо, вымыл руки и ноги, напился холодной воды. Потом наполнил кружку, пробормотал молитву и переступил порог своего нового жилища.

Охранник закрыл железную дверь. Я сказал ему вдогонку:

— Я еще сегодня не ужинал.

— Тебя внесли в список с завтрашнего дня. Утром будут кормить как всех.

— Тогда выпусти меня отсюда. А завтра я приду обратно!

Охранник ошалело посмотрел на меня.

— Господи, спаси… — прошепелявил он и поспешил удалиться.

Свет от мощной лампы через окошко в двери проникал в камеру. Я расстелил на полу стеганое одеяло и поставил в угол кружку с водой. Близилась ночь. Конечно, я мог бы учинить грандиозный тарарам: барабанить в железную дверь, кричать, чтобы мне дали поесть. Но все это ни к чему не приведет — есть мне все равно не дадут, да, пожалуй, еще тумаками наградят. Сколько их мне уже досталось за годы борьбы за нашу свободу! Меня били ружейным прикладом, волокли по улицам, время от времени сажали в тюрьму.

На этот раз меня осудили за печатное произведение, и я гордился этим.

Я даже забыл расщепить спичку на части и прикурил биди от целой, хотя это, конечно же, было большой роскошью. Нельзя становиться беспечным: надо экономить спички. Несколько раз затянувшись, я отложил сигарету.

Попытался прислушаться, но звуков женского смеха уловить не смог. А я-то предполагал, что уже за следующей дверью находится женская тюрьма!

Этот женский смех… Может, мне просто пригрезилось…

Я попытался разглядеть что-нибудь снаружи, но напрасно, потому что со двора светила яркая лампа. Тьма окутывала мир, и невозможно было проникнуть взглядом в окружающий мрак.

Наутро охранник забарабанил в железные двери — подъем.

Согнувшись, вымылся под краном, надел тюремную робу, сполоснул тарелку и пошел знакомиться со своими соседями. Быстро покончив с каньджи и чатни[82], отправился поглядеть, что делается на тюремном дворе. Мне нужно было добыть чайного листа и сахара.

Уже через месяц моя тюремная жизнь была «налажена». Во дворе я устроил небольшой очаг, сухие ветки служили топливом. Две пачки чая и сахар спрятаны в подушке. Время от времени мне перепадали сигареты, бумага, карандаши, даже какой-нибудь соус. Начальник тюрьмы сам дал мне нож — он знал, что я умею прививать саженцы манго. Около барака я разбил небольшой сад, посадил даже несколько розовых кустов, которые мне удалось раздобыть.

Мой день начинался с того, что один из приговоренных к пожизненному заключению приносил мне каньджи. Стройный круглолицый парень с улыбчивыми глазами. На нем была красная шапочка, а это означало, что он убил кого-то, совершил кровавое преступление, но его не повесили. Наливая мне как-то каньджи, он шепнул: «Сходи в изолятор, найди санитара! У него есть для тебя чай».

Я нашел санитара. Он оказался моим старым знакомым — я останавливался однажды в его деревне. Его схватили во время беспорядков и приговорили к пожизненному заключению. За хорошее поведение и трудолюбие он был определен санитаром в тюремную больницу. Он снабжал меня чаем, сахаром, яйцами, хлебом, молоком, биди — всем, что можно было достать за воротами тюрьмы.

У нас наладилась связь с внешним миром. Мы получали письма и посылали сами. Иногда ночью через стену перебрасывались пакеты с продуктами. Утром мы подбирали их.

Временами я поглядывал в сторону женской тюрьмы, вспоминая тот звонкий смех. В полдень, когда заключенные нашего отделения отдыхали, я взбирался на самую верхнюю ветку хлебного дерева и смотрел на дорогу.

Почти все охранники занимались подпольным бизнесом; когда заключенных водили дробить камни, они проносили в дхоти, которые, как правило, не осматривались у ворот, продукты. Таким образом в тюрьму постоянно поступала контрабанда. Ко мне в камеру наведывался иногда помощник начальника тюрьмы по прозвищу Брат Тюремщик со своей овчаркой. Мы подолгу беседовали с ним о собаках.

Долгие вечерние часы я проводил в своей камере или в саду, наедине с деревьями и цветами. В один из таких вечеров и появился вдруг Брат Тюремщик. Он сообщил, что некоторые заключенные выпускаются на свободу.

Можно ли передать, как все мы были счастливы! Брат Тюремщик принес нашу одежду. Я попрощался с друзьями. Обещал писать, прислать им книги. Но случилось нечто непредвиденное: других освободили, а меня оставили в тюрьме. Может быть, произошла какая-то ошибка? Брат Тюремщик упросил начальника тюрьмы дать телефонограмму с запросом. Дождались ответа. Меня не освободили.

Я испытывал такое ощущение, будто остаюсь один в мертвом городе. Целое стадо выпустили пастись на сочный луг, и только одна черная овца осталась в загоне. Я стал единственным обладателем двух колод карт, кувшинчика с маринованными овощами, банки консервированных бананов, душистого табака и бетеля. Что-то зловещее почудилось мне в этом запасе. Я отдал бананы в тюремную больницу, карты — красным шапкам, а листья бетеля — тому парню, что разносил по утрам каньджи. И снова потекли дни…

Я решил бежать. Две стены преграждали мне путь в свободный мир. Под одной можно сделать подкоп, а через вторую надо было каким-то образом перелезть. Охранники по ночам спали. Теперь нужно было дождаться грозовой ночи. Стены моей камеры были не слишком толстыми. Но чтобы проделать в одной из них хорошее отверстие, без инструмента не обойтись. Затем передо мною вставала старинная тюремная стена. Высокая, сложенная из прочного кирпича. Я должен буду достать дюжину длинных гвоздей, вбить их в стену крепко, но не производя излишнего шума. Это и будет лестницей. Наверху прилажу веревку, связанную из простыней и дхоти, спущусь по ней — и все! План выглядел законченным.

В одном углу во дворе тюрьмы я обнаружил кучу старых, заржавленных ведер для нечистот. Я отодрал от них ручки, распрямил и заострил молотком. Вот вам и гвозди. Однажды, прогуливаясь вдоль стены, я заметил, что на красном кирпиче сереет небольшой кружок цемента. Когда-то это была отличная большая дырка — плод упорства и труда многих часов. Через эту дырку обитатели женской и мужской тюрем имели возможность переглядываться, встречаться, так сказать, лицом к лицу. Существование ее не было секретом для тюремных надзирателей. Но они делали вид, что ничего не замечают. Однако вскоре один предприимчивый охранник углядел здесь возможность поразжиться за счет жаждущих общения и стал облагать «местным налогом» каждого любопытного. Ана с головы! У некоторых заключенных не было ни пайсы. Однажды один из таких бедняков принялся бурно протестовать против этих поборов. Тогда охранник замазал дырку цементом, а недовольного заключенного наказал тридцатью шестью ударами плетью.

Несколько дней спустя я, негромко насвистывая, опять шел вдоль стены, как вдруг услыхал:

— Кто это там свистит?

Я отозвался.

— А как вас зовут? — послышалось из-за стены.

Я сообщил свое имя, срок заключения, рассказал о совершенном преступлении. Она, в свою очередь, поведала о себе. Зовут Нараяни. Двадцать два года. Умеет читать и писать. Срок — 14 лет. В тюрьме уже год.

Помолчали. Потом Нараяни попросила:

— Вы не дадите мне кустик роз?

— А откуда вы знаете, что у меня есть розы?

— Здесь, в тюрьме, секретов нет.

— Нараяни! — закричал я со страстностью, которой прежде никогда в себе не подозревал. — Я дам вам все розы в мире!

Она весело рассмеялась. Будто тысяча серебряных колокольчиков зазвенела вокруг.

— Нараяни! Оставайтесь на месте! Не уходите, слышите! Я мигом принесу вам куст.

Примчавшись в свой садик, я осторожно выдернул один розовый куст, связал его, завернул в мешковину и бросился обратно к стене.

— Нараяни! — позвал я. Тишина. — Нараяни! — крикнул я снова. Послышался смех. — Почему вы не отзывались?

— Я спряталась. Просто так, в шутку. — Она опять засмеялась. — А вы принесли куст?

Я молча целовал ветки.

— Ловите! — Я перебросил куст через высокую стену.

— Поймала! — ликующе воскликнула женщина, будто стала обладательницей целого царства.

Мне послышалось, что она всхлипнула.

— Вы плачете, Нараяни?

— Нет. Просто у меня слезы льются из глаз.

— Почему?

— Не знаю.

— Нараяни! Поскорее сажайте розу.

Я вернулся к себе.

В камере было грязно, все перевернуто вверх дном. Я подмел, застелил постель, расставил вещи по местам и присел на ступеньки. Взгляд мой был прикован к стене.

Вот над ней взметнулась вверх ветка. Через некоторое время другая. Я быстро подбежал к стене и крикнул:

— Нараяни!

За стеной было тихо. Я позвал снова.

— Ну, что? Зачем вы пришли опять?

— Нараяни, — спросил я, — а много у вас там женщин?

Она засмеялась.

— Много. И все старые грымзы.

— Сколько?

— Восемьдесят семь.

— А розы есть у вас во дворе?

— Нет, — ответила Нараяни. — Ничего у нас нет. Где вы?

— Я здесь, здесь.

— Завтра я переброшу вам мешочек с толченой баджрой[83]. Попробуйте ее съесть с пальмовым сахаром.

— О, я это очень люблю.

— Ну если не понравится, можете выбросить.

После недолгой паузы спросила:

— А как вы выглядите?

— Лицо светлое, круглое, волосы редкие. Я даже слегка лысоват.

— А глаза?

— Маленькие. Как у слона.

— Ну-у, у слона-то довольно большие…

— Нараяни, — поинтересовался я, — а вы не видели в стене какой-нибудь дырки?

— Я видела только цементное пятно. Намылили бы вы там хорошенько шею этому охраннику, который замазал дырку. Того беднягу били плетьми. Наши женщины считали здесь каждый удар.

— Он получил тридцать шесть ударов. Мужчины тоже считали, — ответил я ей.

На следующий день мешочек с баджрой перелетел через степу. Жареный чилли и соль тоже. Я отправил ей таким же образом бутылку маринада и банку консервированных бананов.

Нараяни спросила:

— А можно я угощу других женщин?

— Конечно, конечно! Угостите всех!

— Вы… вы любите меня? — спросила она вдруг с надеждой.

— И вы еще спрашиваете?

— Здесь, — сказала Нараяни, — много хорошеньких женщин. А я не очень.

— Я тоже не очень.

— Как бы мне хотелось поглядеть на вас!

Наконец, настала грозовая ночь. Гремел гром, сверкала молния. Дождь лавиной обрушился на крышу. «О дождь! Не вырывай с корнем деревьев. Не пугай бедных женщин за стеной. Рассейтесь, тучи», — шептал я, сидя в одиночестве в своей камере той страшной ночью.

На рассвете пришел, как всегда, охранник, выключил свет, отомкнул мою дверь. Я вышел. Мир вокруг казался старательно вымытым, благоухающим свежестью.

Такие дождливые ночи могут быть и потом. Но бежать сейчас я уже не хотел. Постепенно я вообще забыл о приготовленных гвоздях.

Соленая рыба, жареная печенка, яйца, хлеб перелетали с одной стороны на другую и обратно. Дни и ночи проходили незаметно.

— Скоро нас поведут в больницу, — сказала однажды Нараяни. — Вы могли бы прийти туда тоже? Хотя бы издали я посмотрю на вас. — Она немного помолчала и снова спросила: — А как вы узнаете меня? У меня темная родинка на правой щеке.

— А я приду с розой. Я не ношу шапку. Немного лысоват. В больнице у меня знакомый санитар, мой ДРУГ.

— Завтра я скажу вам точно, когда мы сможем встретиться в больнице.

Настала ночь, потом снова утро. Снова появился охранник, и потушили свет. Открылась дверь, я вышел. Как только заметил, что сухой сучок перелетел через стену, тотчас бросился туда. Нараяни сказала:

— В четверг в одиннадцать часов я буду в больнице. Родимое пятно на правой щеке. Не забудьте!

— А у меня в правой руке — роза!

— Я помню.

Понедельник, вторник. В среду в полдень, помывшись под краном, я в раздумье сидел на своей койке. Неожиданно появился Брат Тюремщик и сел рядом со мной.

— Я давно не видел вас в вашей обычной одежде, — сказал он и, развернув сверток, выложил свежевыстиранные дхоти и рубашку.

В этот момент я заметил, как сухая ветка перелетела через стену.

— Оденьте, я хочу посмотреть, как вы выглядите в своей одежде.

Я натянул рубашку и дхоти.

— Чудесно! — воскликнул он и добавил: — Можете идти, мистер Башир. — Вы — свободны!

Я остолбенел. В глазах у меня потемнело, уши словно заложило. Не в силах ничего понять, я растерянно спросил:

— Почему я должен быть свободен? — И тут же осознал глупость своего вопроса.

Брат Тюремщик рассмеялся.

— Я получил распоряжение освободить вас. И с этого самого момента вы — свободный человек. Можете идти!

Свободный человек! А хочу ли я теперь выйти на свободу?

— Вам следует получить деньги на проезд. Что-нибудь возьмете с собой?

Он скатал постель. Под ней лежали рукописи некоторых моих рассказов. Сложив листки пополам, засунул их мне в карман. Потом взял меня за руку и вывел из камеры. Я постоял немного в цветнике, любуясь в последний раз своими розами. Еще одна сухая веточка перелетела через степу. Но Брат Тюремщик уже замкнул двери моей камеры.

И я вышел из тюрьмы. Массивные железные ворота с лязгом захлопнулись за мной. Я стоял на людной улице, с недоумением рассматривая красную розу, непонятно как оказавшуюся у меня в руке.

Перевод В. Макаренко

Понкуннам Варки Родная душа

Когда дело касалось буйволов, папаша Осеф сразу же забывал обо всем. «Свихнувшийся буйволятник» — называли его крестьяне. Но на Каннана дивились все. Каннан — в нем вся жизнь Осефа. Серого цвета, крепкий, приземистый, с толстыми, загнутыми вверх рогами, глазами навыкате и величественным горбом, покрытым упругой кожей в складках, будто нанесенных вихрем, он и ходил как-то особенно — гордо, уверенно, словно сознавая свое превосходство. Каннан, казалось, понимал все, что говорил ему или даже думал Осеф.

Осеф никогда не касался Каннана кнутом. Он только поднимал его. Как и другие крестьяне, он не позволял себе кричать на буйвола. Разговаривал с ним как с другом. Каннан всегда был первым среди буйволов. Когда кончали вспахивать одну полосу поля, его не надо было заставлять двигаться к следующей. Он сам знал, как и что следовало делать. Случалось даже, что буйвол собирался было уже двинуться дальше, на другую полосу, а Осеф просил его остановиться.

— Хей, погоди маленько. Дай возьму пан[84]. Уж и во рту пересохло.

Услышав приказ хозяина, буйвол покорно останавливался. Пожевав пан, Осеф говорил: «Хум!» — и Каннан снова приступал к работе. Переходя с одного поля на другое, он осторожно переступал через гребень на краю борозды. Нигде вдоль этого гребня не ступало его копыто. Он знал: достаточно было одного шага, чтобы разрушить его.

Каннана, который все понимал с одного слова, не было нужды привязывать. После пахоты ему позволялось свободно пастись. Отпуская его, Осеф только напутствовал: «Хей, иди поищи, чем набить брюхо. Только смотри не польстись на бананы». И Каннан никогда не трогал банановых посадок или молодых кокосовых пальм, выращиваемых с такой заботой и таким трудом. Сломать их, он зная, было большей провинностью, чем боднуть или поднять на рога тех, кто за ними ухаживал. После работы Каннана тщательно отмывали от покрывавшей его пыли и грязи. Осеф неукоснительно следил за этим. Во время мытья Осеф всегда разговаривал с буйволом:

— Подними-ка правую ногу… Чего ты трясешь головой? Гляди у меня… Ты же знаешь, что будет, если заденешь меня рогами! Стой спокойно, не двигайся…

Но особое удовольствие Каннан получал не от слов и даже не от того, что его мыли. Он радовался, когда Осеф был с ним, и как мог выражал ему свою любовь. Не многим удавалось так привязать к себе животных. В деревне говорили: «Возьми самого захудалого буйвола, отдай его Осефу на выучку — и через некоторое время ты его не узнаешь». Осеф относился к буйволу как к товарищу. Большую часть дня он проводил с Каннаном, следя, чтобы тому вволю было и питья и еды. Если речь заходила о плохом кормлении скота, Осеф горячился: «Берегите скот, мы должны беречь скот, — все говорят. А если у тебя одно-единственное рисовое поле? Ну? Как тут содержать скот? Не собственной же бородой?»

Только после того, как Каннан накормлен и напоен, Осеф сам приступал к еде. Он был глубоко убежден, что если в стойле голод, то и всему дому недалеко до беды. Стебли тапиоки, которые шли на корм Каннану, Осеф предварительно мелко нарезал. Или, к примеру, колючие листья ананасового куста. Он выдирал все колючки, хорошенько измельчал листья и уж тогда давал их своему буйволу.

«Хей, Каннан!» — кричал Осеф, когда буйвол входил во двор. И, услыхав его голос, верный буйвол радостно мычал. Он поднимал голову и, полузакрыв глаза от предвкушаемого удовольствия, ждал, пока Осеф подойдет к нему. Охапка свежей травы или пригоршня банановой кожуры — эти немудреные деликатесы всегда были у хозяина. Каннан ел прямо из его рук, а Осеф ласково поглаживал буйволиную шею. Потом буйвол начинал лизать своего хозяина, с удовольствием стирая языком застывший соленый пот.

Каннан мог бы узнать голос Осефа среди тысячи других голосов. А услыхав его, был счастлив, словно павлин, заслышавший первые раскаты грома. В поле им управлять должен был только Осеф. Если за плугом шел кто-нибудь еще, буйвол незамедлительно начинал выкидывать свои штучки. Чтобы образумить его, вступался хозяин: «Да будет тебе, Каннан. Это же наш Куттаппан. Ты что, не узнал его?» Он всегда выступал в роли миротворца. И еще буйвол любил, когда Осеф затягивал какую-нибудь импровизированную мелодию без слов: «Хо-о-о-о…», — высоко звучал его голос где-то под самыми небесами. Через минуту-другую мелодия становилась четче, проступала явственней, улетала далеко вперед. Это был гимн природе, труженикам полей и их добрым помощникам. И когда Осеф начинал выводить свои рулады, Каннан, казалось, забывал и о трудной работе, и о ранах, и о болячках, весь обращаясь в слух… Колокольцы на его шее и ногах позвякивали как бы в ритм этой мелодии, когда он вытягивал увязшее в топи копыто.

Однажды случилось вот что. За плугом оказался Пачан, сын Тхундаттила Келана. Осеф остался в этот день дома — его скрутила лихорадка. Он дал Пачану Каннана и его напарника. Если бы не буйволы Осефа, Келану ни за что бы не управиться со своим нолем. Вспахали одну полосу, начали следующую. И тут Пачан вдруг запел. Из-за спины Каннана неслось что-то похожее на скрип несмазанных дверей. Какая может быть песня у Пачана, если трудно найти более немузыкального человека, чем он? Но захотел — и запел. И все тут. Услыхав это жалкое мурлыканье, Каннан забеспокоился, сердито замотал головой. Однако Пачан ничего не замечал. Ему-то его пение, несомненно, нравилось — тот, кто поет плохо, никогда не слышит себя сам. Пел он непрерывно, не зная устали, все песни на одну мелодию. Каннана это раздражало все больше и больше. Улучив момент, он пребольно лягнул оскорбителя музыки. Три дня после этого отлеживался Пачан дома, не в силах подняться на ноги.

Почти двенадцать лет работал Каннан у Осефа. За эти годы много было и весенних и осенних урожаев. Деревья и травы обвевало жарой и прохладой. Вокруг произошло много перемен: низвергнуты и лишены власти владетельные князья, новое правление пришло на смену старому. А для Осефа наступило время, когда он вынужден был продать своих любимых буйволов. Он уже заложил рисовое поле — самое дорогое, что у него было. Нет, он не хотел этого. Просто не нашел другого выхода. Он был отцом, любящим отцом, а дочери его приспело время идти замуж. Три тысячи рупий запросила в приданое за его дочерью семья жениха. За тысячу пятьсот заложили поле. И в конце концов на эту сумму, может быть, и согласились бы жених и его семья, но предстояли еще огромные расходы на устройство свадебных торжеств и приобретение подарков. Вот и не оставалось ничего другого, как продать дорогих его сердцу буйволов.

Двадцать с лишним лет трудился Осеф в поте лица день и ночь. Он слыл хорошим хозяином в округе. А чего добился в конце жизни? Волосы его поседели, лицо покрылось морщинами, глаза стали слабыми. Ревматизм мучил его все больше и больше. Руки его так загрубели, что и самым острым ножом вряд ли удалось бы их порезать. Он работал теми же мотыгами и тем же плугом, что были в ходу и пять тысяч лет назад. Почва почти полностью утратила былое плодородие. И нечем было удобрить ее. Осеф окончательно сдался. Время от времени он обращался к древним гимнам «Ригведы». Он возносил молитву богу воды и богу ветра, заклинал горы и облака, прося помочь спасти его землю и отдалить конец. Но все молитвы и заклинания оказались тщетными. Только лавочники все сильней и сильней тянули из него жилы.

Когда продавали Каннана, Осефа рядом не было, он поручил продажу другому. Каннан не хотел уходить со двора. Он поднял голову и оглядел все вокруг в поисках хозяина. Заподозрив недоброе, тревожно замычал. Осеф в это время, стоя под хлебным деревом, беззвучно рыдал, содрогаясь всем телом.

Любовь не всегда требует громких слов. Есть близость сердец, соединенных совместными радостями и печалями. И не было двух других существ, столь близких, как Осеф и Каннан. Они не могли поделиться своими бедами, и это делало их боль еще сильней.

Когда крестьянину нечего больше делать в собственной деревне, он обращает взор к Ваянаду[85].

— Неведомая земля, полная тайн. Родственникам и друзьям трудно будет добраться к тебе. Малярия там косит людей. Как же, дорогой Осеф, зная все это, мы можем отпустить тебя туда? — говорил сосед Киттуссар, к которому Осеф зашел посмотреть проспекты Малабара.

— А что еще мне остается делать, почтенный Киттуссар? Землю заложил, буйволов продал. У меня и разум-то помутится, если я не буду чуять запаха земли, — отвечал Осеф.

Словно влекомый по течению равнодушным ветром, жил теперь Осеф без привычной работы, без Каннана. Его отъезд в Ваянад все откладывался и откладывался. Нужно было еще продать оставшиеся семь соток земли. Да и не только в этом было дело. Дочь Осефа ждала ребенка, и его снедало желание увидеть своими глазами первенца-внука.

Кончился великий пост, наступила пасха. Волнующие, дразнящие запахи жареного мяса стали разноситься изо всех кухонь. На сковородах шипели, весело потрескивая, хрустящие лепешки из самой белой рисовой муки. Они распространяли вокруг удивительный аромат. Мясо, тушенное с кари, мелко нарезанные кокосовые орехи, хрустящие лепешки — это было настоящее празднество.

Однако ничего этого у Осефа не было. Осеф сидел в одиночестве, предаваясь грустным размышлениям. Поблизости кто-то пахал поле. До него доносилась монотонная песня пахаря. Она будоражила душу. Глядя на затянутый паутиной плуг, стоявший под навесом, он спрашивал себя, будет ли у него когда-нибудь еще такой буйвол, как Каннан? Будут ли четыре-пять акров земли, которую он мог бы обрабатывать своим плугом? И не в силах ответить на эти вопросы, Осеф горестно вздыхал. Он старался как можно меньше бывать на людях. Один удар за другим обрушивался на него. Теперь Осеф не имел ничего.

— Ну и долго еще ты собираешься сидеть без дела? Что случилось, то случилось. Не вернешь. Разве ты не пойдешь в Коттаям? Или нам не завтра отправлять ее? Ты же отец ей, в конце концов, — Мария, жена Осефа, еще долго осыпала его упреками.

На следующий день им предстояло отсылать свою дочь в дом мужа. Она должна была повезти с собой много всяких вещей, которые полагалось давать в таких случаях. Он бы с радостью купил ей все, что она хотела. Но денег в доме не было. Свекровь и золовки начали уж и без того насмехаться над ней да отпускать колкости по всякому поводу. А Мария, мать Катрикутти, буквально бесилась из-за этого. Так или иначе, он должен был дать дочери с собой три сари и три кофточки. Без остального можно будет как-нибудь обойтись.

Мария влезла в кабалу к ростовщику — взяла двадцать рупий. Теперь придется потуже затянуть пояса и экономить каждое зерно риса. Эти деньги и были зажаты в кулаке у Марии, когда она подошла к нему.

Сам он никогда не отважился бы пойти к ростовщику, а вот она смогла… Осеф наконец поднялся со своего места.

— Отец, материю на блузку купи, пожалуйста, чуточку поплотней, — наставляла Осефа Катрикутти.

— Мы еще не платили поземельный налог, — добавила Мария. — Не забудь заплатить.

— Вам бы целое царство, да на что мне купить его, — сказал Осеф. — Неужто не знаете, что мы получили?

— Ну, как бы там ни было, а кусок материи мне нужен обязательно. А то один бок сари совсем протерся, — объяснила Мария.

— Тогда вот что сделаем. Идите-ка вы сами. А я останусь на кухне, — проговорил Осеф.

Мария не сдавалась:

— А бороду свою тоже отдашь нам?

— Да с бородой-то у меня все в порядке! Я не делал никаких глупостей и не занимал ни у кого бороду, — вскипел Осеф.

Он взял в руки черный зонтик, перекинул через плечо сложенное вдвое полотенце, заткнул за пояс немного пана и отправился в город.

Пасхальные торжества в Коттаяме были в самом разгаре. Магазины и лавки закрыты. Только некоторые торговцы мануфактурой — за своими прилавками. Осеф заглянул к одному, к другому, справился о цене, пощупал ткань.

«Бог мой, что за цены!» А цены и вправду казались совершенно непомерными. «Ну, нет. Зайду еще к двоим-троим. Никогда не знаешь, где можно выгадать ану». И он отправился дальше.

Так он добрался до муниципалитета. Там у стены стояли в ряд буйволы. У каждого можно было пересчитать все ребра: поистине остались только кожа да кости! Старички на закате жизни. Глубокие следы от упряжи, которую они таскали долгие годы, стертые рога, даже хвосты у некоторых оторваны. Они были живым свидетельством жестокого обращения с животными — вот какие это были буйволы. На каждом из них уже стояла черная печать смерти. Они предназначались к забою. Власти сурово карали мясников, которые забивали животных, не имевших такого знака, потому как отцы города заботились о здоровье публики и не ослабляли ветеринарного контроля. Но сегодня, пользуясь тем, что больших строгостей по случаю праздников не бывает, торговцы отправили на бойню самый захудалый скот, какой только у них имелся, не считаясь с тем, что это могло быть сопряжено с риском для человеческой жизни.

Для этих буйволов смерть являлась спасением. Они работали без устали, пока могли. А состарившись, стали никому не нужны. И конечно, стоило предпочесть смерть этой бесконечной муке и жестокости.

Осеф постоял еще немного около них. Сердце его переполнилось жалостью. Затем он бросил на буйволов последний взгляд, словно прощаясь с друзьями, которых обрекли на смерть, и двинулся было дальше.

Вдруг Осеф вздрогнул и застыл на месте. Не может быть! Невероятно! Он не мог поверить глазам своим. С опаской взглянул на буйвола у стены еще раз. Сердце старика сжалось, в глазах потемнело. Да, это он, Каннан.

— Каннан! — закричал Осеф что было силы и бросился к старому буйволу.

Звук знакомого прежде голоса заставил животное вскинуть голову. Он стоял перед каменным зданием, и в ушах его отдавалось многоголосое эхо. Буйвол посмотрел по сторонам.

— Ты не узнаешь меня, сынок? Разве мне так хотелось бы встретиться с тобой?

Осеф прижался к груди Каннана, к самому сердцу, бившемуся радостно и тревожно. Почувствовав прикосновение этих рук, буйвол помахал хвостом, выражая свой восторг, и приветственно замычал. И рев этот, казалось, исходил из глубины его души.

Осеф быстро оглядел Каннана. Да, его тоже успели заклеймить — черный знак стоял на передней ноге. Он попробовал стереть клеймо и не смог. На животе буйвола он обнаружил гноящуюся рану, густо облепленную мухами.

— Я вижу, этот буйвол был когда-то ваш? — раздался голос за спиной Осефа.

— Это вы привели его сюда? — спросил Осеф мясоторговца.

— Я.

Каннан принялся облизывать покрытое потом тело старого хозяина. Как часто прежде он делал это! Даже накануне смерти не забыл о своей старой привычке.

— Ну ладно, пошли. Уже пора. Мне нужно доставить его мясо в лавку до полудня, — сказал мясоторговец, обращаясь к ним обоим, будто забывшимся за беседой. И он погнал Каннана вместе с несколькими другими буйволами на бойню. Итак, через час или два Каннана не будет…


Стало темнеть. Мать и дочь с нетерпением поджидали Осефа.

— И почему отец так долго не идет? — беспокоилась Катрикутти.

— Придет, даст бог, не волнуйся, — успокаивала ее Мария.

— Обычно он возвращается из Коттаяма засветло.

Катри не находила себе места. Взгляд ее был устремлен на дорогу. Мария тоже не отходила от окна. Засветили лампу.

Вдали показалась белая фигура.

— Это отец. Да, да, отец, — радостно проговорила Катри, довольная, что увидела его первой. Мать и дочь напряженно всматривались во тьму.

— Неужто, Осеф наконец идет? — услышав голос Катрикутти, спросил сосед, портной Мэтью.

Три блузки предстояло ему сшить за ночь: Катри должна была уезжать утром.

— Господи! Да это Каннан! — воскликнула Катри, увидав буйвола.

— А где материя? Разве за этим ты пошел в город? — накинулась на Осефа Мария.

Войдя на знакомый двор, Каннан от радости громко замычал.

А они кричали что было сил и осыпали Осефа упреками.

Осеф молча сидел, подперев заскорузлыми руками подбородок. Мария вся тряслась от отчаяния. Катри вопила, что не перенесет такого горя, и заливалась слезами. Осеф не произнес ни слова. Пот струился с него градом.

— Отец, я никогда не думала, что вы можете так поступить со мной, — проговорила Катри, утирая слезы.

— Доченька, — голос Осефа дрожал, он задыхался от волнения, — Каннан для меня — как сын родной. Мясник… — и он уткнулся лицом в полотенце.

Никто в доме в эту ночь не спал. Каждый переживал свое горе.

Едва занялся день, Осеф приготовил мазь для рапы Каннана и пошел в хлев. Это была хорошая мазь. Осеф знал много всяких снадобий, чтобы лечить скот. Он хотел успеть до восхода солнца.

— А ну, подымайся на ноги, выше голову.

Каннан лежал недвижимо.

— Каннан! — вскричал Осеф.

Каннану больше не суждено было подняться. Может быть, он решил уйти из этого мира, чтобы не видеть, как родные обижают Осефа.

Оплетенный паутиной старый плуг глядел из своего угла на мертвое тело Каннана. Что-то печально стрекотала маленькая ящерица, примостившаяся на нем.

Перевод В. Макаренко

Санкарана Кутти Поттеккат Поборник дхармы[86]

Парохода в Италию в тот день не было, и мне пришлось задержаться в Александрии. Я давно мечтал увидеть этот город. Ведь в нем жила Клеопатра — необыкновенная красавица, самая привлекательная для меня женщина в мировой истории. Но мои представления об этом городе, почерпнутые из книг о тех временах, когда войско египетской царицы, а также ее любовные забавы приводили в ужас римлян, разлетелись в пух и прах, едва я ступил на землю. Нынешняя Александрия — настоящее средоточие мошенников и проституток разного цвета кожи — повергла меня в ужас. Я бесцельно брел по улицам, с опаской озираясь по сторонам — как бы не вытащили бумажник или вовсе бы не раздели. И тут мне попалась на глаза индийская лавка.

«Хассарам. Ювелирные изделия». Увидев в этом древнем чужом городе, ласкаемом волнами Средиземного моря, лавку соотечественника, я несказанно обрадовался и решил зайти. Просторное помещение, застекленные прилавки. Здесь можно было купить изделия из золота и серебра, драгоценные камни, ковры, дорогие безделушки. Приветливо улыбались продавцы — девушки-гречанки и юноши-арабы. Хозяин, человек средних лет, сидя на стуле за кассой, неторопливо перебирал какие-то коробочки. Я подошел к нему и поздоровался.

Он подозрительно оглядел меня с ног до головы, не оставив без внимания киноаппарат и портфель, которые я держал в руках. Потом, кисло улыбнувшись, указал на стоявший рядом стул.

Откуда прибыл, куда направляюсь и несколько других вопросов, заданных из вежливости.

Я кратко ответил.

— Путешествие — очень хорошая вещь. Путешествуя, человек, сам того не замечая, многому учится. Я бы тоже не прочь поездить по свету. Но на кого лавку оставить? — сказал хозяин, вертя в руках очередную коробочку.

— Что, сыновей нет?

— Есть, да у каждого свое дело. Закурите?

— Не откажусь.

Он достал из ящика стола пачку сигарет. Вынув одну, протянул мне.

Я закурил. Какая гадость! Вонь — как от свечей, какими окуривают больных эпилепсией…

По-видимому, сигарета была набита не табачным листом.

— Нравится? — спросил хозяин.

Я что-то буркнул в ответ.

— Я к другим и не притрагиваюсь. Уверен, что и вы, если немного покурите, пристраститесь к ним. Кофе хотите? — был следующий вопрос.

Я отказался. Мне бы сейчас стакан воды, чтобы хорошенько прополоскать горло после едкого дыма. Но сказать об этом я постеснялся.

Покончив таким образом с угощением, хозяин придвинулся ко мне. Видно было, что он собирается завести серьезный разговор.

— В чем, по-вашему, причина того, что Индия разделена и мы лишены территориальной целостности? Вы думали об этом?

— Потому что в политику проникли торгашеские настроения, — ответил я не задумываясь.

— Нет, совсем не поэтому, — начал он. — Дело в том, что честность и дхарма оскудели. Всевышний покарал Индию за то, что дети ее перестали следовать ведам и дхарме, и наша мать Индия расчленена теперь на два государства. И нам, индусам, приходится расплачиваться за это. А мусульмане только радуются. Да и мы, если разобраться, тоже повинны: мы забыли о правилах морали, предписываемых дхармой. Справедлива и кара господня. Мне, например, пришлось бежать из Пакистана, оставив там все имущество. Но я нисколько не жалею об этом. Деньги, богатство — для меня пустой звук. Правда, я купец, мое занятие — торговля, но, даже торгуя, я стараюсь не отступать от предначертаний дхармы.

— У вас есть жемчуг? — спросила, входя в лавку, молодая женщина, по-видимому, американка.

— Простите, — извинился Хассарам, неторопливо поднялся и подошел к покупательнице. Почтительно поклонившись, подвел ее к шкафу с украшениями.

— Жемчуг, мадам? Как не быть, есть. Но, к сожалению, не высшего сорта. В Александрии следует покупать не жемчуг, а лунный камень, вот что. Могу предложить превосходные экземпляры.

— В самом деле? — спросила заинтересованная американка.

Хассарам открыл шкаф, вынул из выстланной внутри белым бархатом коробочки небольшой камень и, бережно взяв его кончиками большого и указательного пальцев, сказал:

— Только взгляните, мадам. Посмотрите через этот камень на свет. Вы увидите луну, уверяю вас. Недаром он называется лунным.

Американка поднесла камень к глазам. Увидела ли она луну, неизвестно.

— Замечательно! — воскликнула она.

— Да, мадам, это единственный в своем роде камень, встречающийся только в Египте. Настоящее чудо. Две тысячи лет назад Египтом правила красивейшая в мире женщина, Клеопатра. И знаете, какой был ее любимый камень? Вот этот, лунный. Вы только подумайте, мадам, пальчики этой царицы, унизанные перстнями с лунным камнем, целовал сам Цезарь.

— Замечательно! — повторила зачарованная покупательница, не отрывая глаз от камня. — А сколько он стоит?

— Тридцать фунтов, мадам. А долларами и сотни достаточно.

Американка открыла сумочку из змеиной кожи и отсчитала нужную сумму. Покупательница, пришедшая купить жемчуг, унесла с собой лунный камень.

Хассарам сунул деньги в ящик стола и, вернувшись ко мне, продолжал:

— Так о чем я говорил? Ах да, о том, что причина раскола Индии в упадке нравственности и ни в чем другом. На нравственности все держится. Пошатнулась нравственность — и все идет прахом. Деньги ж, богатство — ничто. Дхарму и совесть не купишь за деньги и не запрешь в шкатулку. Вот я дам вам небольшую книжечку почитать.

Хассарам достал с полки тонкую книжонку на английском языке и протянул мне:

— Прочитайте внимательно на досуге. Я с вас за нее ничего не возьму.

Я полистал брошюру. Рассчитанное на простаков чтиво — каждая страница пестрит ничего не говорящими выражениями вроде «всеобщей истины», «единства религий» и тому подобного. Но отказаться нельзя — подарок, и я сунул книжонку в карман.

Хассарам вынул из шкафа несколько желтых коробочек и принялся что-то стирать с них резинкой. При этом он ни на минуту не прекращал разглагольствований. Сравнил дхарму и честность с магнитом и железом, привел несколько выдержек из упанишад, прочитал два-три отрывка из «Бхагавадгиты».

— Скарабеи у вас есть? — в лавку вошла еще одна американка. С ней был мужчина.

Хассарам окинул покупателей оценивающим взглядом. Состоятельные. Забыв о коробочках, он подскочил к ним и, почтительно поклонившись, поставил на прилавок стеклянную шкатулку с зелеными камешками, выточенными в форме жуков-скарабеев.

Пока они рассматривали камни, я взглянул на оставленные на столе коробочки. Фотопленка компании со штампом: «Проявить до октября 1949 г.» На некоторых из коробочек «49» было аккуратно стерто. Рядом лежал резиновый штампик с вырезанными на нем цифрами «50».

Перевод М. Дашко

Загрузка...