Боб ден Ойл

Перевод С. Белокриницкой

КРАБЫ В КОНСЕРВНОЙ БАНКЕ[16]

Яхек стоит перед зеркалом и вытирает после бритья щеки. Он почти вплотную придвигает свое круглое лицо к стеклу в поисках пропущенных остатков пены и видит при этом свой рот — неправильной формы, беззащитный. И видит, как левый угол рта опускается, благодаря чему лицо приобретает презрительное выражение, становится жестким, властным и энергичным. Странно — на самом-то деле его губы неподвижны: он не чувствует работы мышц, которая необходима для того, чтобы вызвать подобную метаморфозу. Вообще-то он много раз упражнялся перед зеркалом, добиваясь такого выражения лица, но до сих пор это ему не удавалось. Он быстро отворачивается от зеркала. Лучше всего сейчас же забыть об этом маленьком происшествии.


Придя на службу, он сначала борется за самые срочные дела, потом пьет кофе, намереваясь посвятить остальное время текучке. Он служит в главном управлении гигантского концерна по производству и продаже консервов. Должность у него незначительная, честолюбия нет, и он старается привлекать к себе как можно меньше внимания. Но именно поэтому при всяких служебных перестановках, награждениях и повышении жалованья коллеги побаиваются его. Они привыкли к открытой борьбе, в которой все средства хороши, и поведение Яхека им непонятно. Не иначе как у него есть скрытые возможности, о которых они и не догадываются; они не знают, чего от него ожидать, а это порождает злобу. Может, он заведомо настолько уверен в успехе, что не считает нужным участвовать в обычной конкуренции, может быть, он в родстве с кем-нибудь из директоров и в один прекрасный день неожиданно для всех вознесется к недосягаемым вершинам. Вдобавок Яхек хоть и лишен честолюбия, но далеко не лентяй. Правда, дела ему поручаются не слишком ответственные, зато они всегда сделаны вовремя — он просто не может иначе. Другие обычно из кожи лезут, демонстрируя свои деловые качества, а на то, чтобы работать, их уже не хватает. Сколько раз, бывало, господа с самого верха обращались за какими-нибудь срочными данными, и все оказывались не на высоте, только ничтожный Яхек, сам того не желая, мог тут же сообщить требуемые сведения. Это вызывает враждебность, которая неизменно разбивается о терпение Яхека.

За работой Яхеку удалось забыть утреннее происшествие, но за кофе это оказалось уже труднее. И вот он сидит с чашечкой в руке, уставясь в пространство, — пришло время осмыслить этот неприятный факт. «Ладно, — думает он, ставит чашку на стол, принимает рабочую позу и начинает рассуждать: — Что же все-таки произошло? Каждый день я бреюсь без всяких неприятностей… обыденность — величайшее счастье… и вдруг — на тебе. Может, виновато время года? Декабрь — самый темный месяц, тревожная пора всяких праздников. Кроме того, уже которую неделю льет дождь. По утрам в темноте, под дождем на работу, по вечерам в темноте, под дождем домой — это как-то угнетает».

Он чертит квадратик на лежащем перед ним листе бумаги. Потом делает из квадрата куб, пристраивает к нему еще несколько кубов. Надо же — видеть в зеркале, что рот у тебя искривился, хотя на самом деле он неподвижен. Но ведь этого не может быть! Даже непроизвольное рефлекторное движение всегда ощущается. А самое главное, пожалуй, — это выражение лица. Угроза и без того сомнительному будущему.

Яхек идет в уборную в конце коридора. Долго смотрит в зеркало на свой рот, медленно отводит глаза, потом снова бросает быстрый взгляд в зеркало. Рот пухлый, бесформенный, как всегда. Он стоит в полной тишине, никакие звуки сюда не проникают. Тишина нежно звенит у него в ушах. «Я есть, — думает он, — я есть; все совершенно обычно, и да будет так. Со мной ничего не может произойти — я этого не хочу, я этого не заслужил. Так пусть же все остается по-прежнему». Услышав, что кто-то, насвистывая, отворяет дверь, Яхек начинает судорожно вытирать руки.

— A-а, Яхек, — говорит вошедший. — Стоишь, значит, и руки вытираешь?

Яхек кивает, в глотке у него пересохло; что подумает о нем этот человек?

— Так-так, — говорит тот, — руки, значит, вытираешь, ха-ха.

Он открывает дверь одной из кабинок, насмешливо оглядывая Яхека. Яхек отвечает ему самым дружелюбным взглядом, на какой только способен, он не знает, что сказать, да и не уверен, стоит ли тут вообще что-то говорить. Усмешка медленно сползает с лица сослуживца.

— Да что ты, — говорит сослуживец, — я же ничего плохого не имел в виду, просто пошутил.

Он еще раз удивленно оглядывает Яхека и исчезает в кабинке, быстро закрыв за собой дверь. Яхек не понял последней фразы, он продолжает вытирать руки и случайно взглядывает в зеркало. И видит жесткое, волевое лицо, теперь уже и другой угол рта опущен.

Парализованный страхом, он смотрит в зеркало, медленно глотает слюну. Видит, как движется адамово яблоко, но рот, точно застыв, сохраняет форму.

Он смутно сознает, что это явление необходимо исследовать. Медленно открывает рот — рот в зеркале тоже открылся, но линия сохраняется, теперь его рот похож на серп луны в последней четверти, с этой жесткой извилины может слететь только проклятие или приказ. Земля уходит у него из-под ног, он хватается за раковину и закрывает глаза. А когда снова открывает их, рот в зеркале такой, каким был всегда, кошмарное видение исчезло.

Все снова как обычно. Он держит руки под струей холодной воды и ждет, пока утихнет сердцебиение. Слышит, как человек в кабинке спускает воду, и поспешно покидает уборную. Вернувшись в отдел, он старается незамеченным прокрасться к своему столу. Лежащие перед ним бумаги кажутся чужими и странными, цифры и буквы не образуют больше чисел и слов, а как будто превратились в бессмысленные каракули, нацарапанные без всякой связи друг с другом. Он не в состоянии спокойно думать, все попытки рассуждать логически подавляются одной всепобеждающей мыслью: то, что произошло сегодня утром за бритьем, не было случайностью, это явление повторилось и, вполне возможно, будет повторяться снова и снова. И кто-то уже видел его с таким ужасным ртом, как после этого жить? Впрочем, пока еще не все потеряно, но если так пойдет и дальше, он погиб, это несомненно.

Остаток дня он сидит, низко склонившись над бумагами, приложив руку к губам, как будто с головой ушел в работу. Хаос у него в мозгу приобретает все более устрашающие размеры, иногда ему хочется громко застонать, но он сдерживается. В пять часов, закутав подбородок в кашне, он отправляется домой. Идет дождь; не разбирая дороги, Яхек ступает по лужам, ноги у него промокли и застыли. Дома он, пряча лицо, просит квартирную хозяйку на этот раз подать ужин ему в комнату. Она согласна, но предупреждает, что только в виде исключения. Съев мясо, он вываливает остальное в целлофановый мешочек, намереваясь выбросить его завтра и таким образом избежать язвительных расспросов мефрау Крамер, «Может, сходить к врачу, — думает он. — Хотя при чем тут врач?» Он старательно отворачивается от зеркала над умывальником.

Беспокойно меряет он шагами комнату, садится и снова встает. Как жаль, что умер его старший брат, он всегда умел найти выход из положения. Слезы навертываются ему на глаза, он чувствует, что надо взять себя в руки, но не знает, как это делается. «Лягу спать, — думает он, — завтра все пройдет, все снова будет в порядке. Может быть, я застудил мышцы лица, я никогда не слыхал о таких случаях, но, наверное, это бывает». Он раздевается и ложится в постель, не почистив на ночь зубы. Лежит, подняв колени, и ждет, когда придет сон, но сон не приходит, мысли скачут в диком круговороте, от которого его физически тошнит.

Но все-таки надо заснуть! Он вдруг вспоминает, что в шкафу есть снотворное, эти порошки ему выписали полтора года назад, когда он был так потрясен смертью брата. Он встает и лезет в шкаф, где каждая вещь лежит на своем определенном месте. Не зажигая света, подходит к умывальнику, наливает стакан воды и развертывает пакетик. Хочет принять порошок, но пакетик оказывается пуст: возясь в темноте, он все просыпал. Твердо решив не смотреть в зеркало, он дергает за шнурок и при ярком электрическом свете открывает второй пакетик. Хотя руки у него сильно дрожат, на этот раз ему удается высыпать поблескивающий порошок себе в рот. Он берет стакан с водой, чтобы запить, при этом случайно взглядывает в зеркало и видит то, что в общем и ожидал увидеть — этот скотский рот. Может, он уже давно с таким ртом? Похолодев, он смотрит на себя, в желудке у него сосет.

— Господи Иисусе, — говорит он; рот его движется, произнося эти слова, презрительно опущенные углы губ убеждают его, что этот новый рот пришел к нему, чтобы остаться. «Я не могу больше жить», — думает он в панике. Проглатывает порошок, запивает водой, трясущимися руками открывает еще два пакетика и их содержимое тоже высыпает в рот. Потом гасит свет и идет спать, но, передумав, возвращается, чтобы принять четвертый порошок, — полумерами здесь не обойтись.


На следующий день Яхек просыпается около полудня с тяжелой головой. Еще с полчаса он лежит в постели, приходя в себя и собираясь с мыслями. Ну вот, проспал, в отделе небось переполох: за все годы службы он не пропустил еще ни дня, кроме тех двух раз, когда ходил на похороны. Он удивлен, что его это не беспокоит: он не знает, что безразличие — побочное действие снотворных порошков. Умываясь, Яхек снова видит рот. Теперь он уже не так испуган, может, со временем ему удастся привыкнуть?

Если присмотреться, не так уж это и страшно: конечно, приятным лицо не назовешь, но, во всяком случае, в нем чувствуется известная значительность, сила. И то сказать, чем уж так хорош его прежний рот? Халтурная работа — неровная дырка, как будто конверт вскрыли руками.

Он одевается, идет по коридору и стучит в дверь к мефрау Крамер. Просит ее позвонить на службу и сказать, что у него тяжелый грипп — болезнь, мысль о которой сама собой напрашивается в эту холодную погоду. Он слышит свой голос и смутно сознает, что в нем звучит что-то вроде грубого окрика: он и говорить стал жестче, чем раньше. Квартирная хозяйка, привыкшая к робкому, тихому Яхеку, в ужасе смотрит на него. В ее собственном голосе всегда слышится укоризна, будто все ее постоянно обижают. С Яхеком она обычно держится так, словно еле терпит его в доме. Она готова разразиться привычными упреками — неужели он не может сам позвонить, что она ему прислуга, что ли? — но видит его рот, вздрагивает от его тона: этого человека она не знает. Неожиданно для себя она говорит: «Хорошо, менеер Яхек», — и, провожая его взглядом, когда он удаляется в свою комнату, замечает, что даже походка у него стала более уверенной. После долгих поисков в телефонной книге она звонит в управление, начальник отдела со смехом отвечает: «Господи, я и не заметил, что его нет!» Она не знает, надо ли ей тоже засмеяться, она вообще не часто смеется, а к тому же все еще видит перед собой преобразившегося Яхека.

Вернувшись к себе в комнату, он садится на постель: что делать дальше, неизвестно. Он стаскивает ботинки, намереваясь переобуться в комнатные туфли; его снова клонит в сон. Он ложится, ему кажется, что он только на минуту закрыл глаза, но, когда он снова открывает их, в комнате уже почти темно, будильник у кровати показывает половину шестого. Теперь действие снотворного кончилось, безразличие исчезло, и все проблемы как по команде снова выстроились перед ним.

Яхек садится, закрывает лицо руками и пытается думать, но в голове у него хаос. Ни на что не надеясь, он подходит к зеркалу — и, конечно, опять видит свой новый рот. Видит он и щетину. Надо бы побриться. Это можно сделать и на ощупь. Он вынимает из ящика маленькую дорожную бритву, включает ее и водит жужжащим аппаратиком по лицу до тех пор, пока оно не становится совсем гладким. Потом приводит в порядок одежду; есть ему не хочется, но в желудке сосущая пустота, которую надо заполнить. А стало быть, придется снова просить мефрау Крамер, чтобы она подала в комнату: ужинать вместе со всеми, как заведено в этом доме, выше его сил. Он собирается с духом, но тут в дверь стучат. Он открывает и видит мефрау Крамер с горячим ужином на подносе. Он молча отступает на шаг, она так же молча входит, ставит поднос на стол и, отвернувшись, спрашивает, как он себя чувствует, но Яхек слишком ошеломлен, чтобы отвечать. Хозяйка поспешно выходит из комнаты: он замечает, что она не волочит ноги, как обычно, желая показать, до чего тяжело ей с ее больными ногами что-нибудь сделать для постояльца.

Яхек садится и ест. Выждав момент, когда на кухне никого нет, он бежит туда с подносом и ставит его на стол. Вернувшись в комнату, раскрывает взятый в библиотеке детектив. Но смысл прочитанного не доходит до него; он в отчаянии откладывает книгу, и снова начинается круговорот никчемных мыслей. Часок поломав себе голову, он принимает два снотворных порошка, чистит в темноте зубы и ложится спать.

Подобным же образом он проводит и следующий день. В нем зреет убеждение: что-то должно произойти, дальше так продолжаться не может.

Мысль весьма тривиальная, но он считает ее результатом своих глубоких размышлений, и это вселяет в него надежду, что, когда уж совсем припрет, он сумеет найти выход. Хозяйка по-прежнему молчком приносит ему еду.

Вечером Яхек действительно приходит к важному решению. На следующее утро он пойдет в свою контору и уволится. Он не знает, действительно ли это решение самое разумное, но одно он знает твердо: в таком виде ему нельзя показаться на глаза коллегам, не говоря уже о многочисленных начальниках. Ну как им объяснишь то, чего и сам не понимаешь и что, возможно, по существу ужасно непристойно? Что он будет делать, уйдя с работы, ему пока неясно. Может быть, переедет в другой город. Образование у него не бог весть какое, опыт работы тоже, с его теперешними обязанностями справится любой, достаточно недели три подучиться. Во всяком случае, он не намерен пасовать перед трудностями, хотя при мысли о грядущих временах в желудке у него будто что-то обрывается. И все же, приняв решение, он немного успокаивается, он даже в силах время от времени ненадолго подходить к зеркалу и без ужаса смотреть на свой рот. На этот раз перед сном он принимает один порошок, завтра ему лучше не быть таким одурелым.


В половине десятого он робко входит в вестибюль управления, умышленно опоздав на полчаса, чтобы не попасть в поток стремящихся в свои отделы коллег. Быстро проходит мимо швейцара, который его не замечает. Поднимается в лифте на одиннадцатый этаж, где пребывает заведующий отделом найма и увольнения. В этой фирме чем выше положение человека, тем выше располагается его кабинет; дирекция занимает тринадцатый этаж, а на четырнадцатом, самом верхнем, с окнами во всю стену, находится конференц-зал, где принимают важнейшие решения и раз в год сообщают держателям акций о прибылях и убытках. Сам Яхек сидит на третьем — ужасающе низко в глазах тех, кто работает выше и пользуется особым лифтом, который идет без остановок до восьмого этажа.

В приемной Яхек говорит секретарше, что хотел бы попасть на прием к заведующему отделом найма и увольнения.

— По какому вопросу? — спрашивает секретарша.

— Видите ли… — говорит Яхек, — я… видите ли, я здесь работаю.

Больше ничего добавить он не может, ему почему-то неудобно сказать этой женщине, что он хочет уволиться, и он только улыбается ей. Женщина строго смотрит на него через очки, она собирается заявить ему, что попасть к заведующему не так-то просто, но, увидев лицо Яхека, которое улыбка превратила в повелительную маску, вскакивает и исчезает в кабинете. Немного спустя она возвращается и гостеприимно распахивает перед ним дверь. Яхек осторожно входит, он никогда еще здесь не бывал. Когда его сразу после школы принимали на должность младшего клерка, необходимые скромные формальности были выполнены служащим из отдела заработной платы. Конечно, Яхек знает заведующего в лицо, он несколько раз видел его в коридоре.

Он вежливо здоровается и ждет, когда заведующий оторвется от изучаемого им рекламного проспекта. Наконец тот поднимает глаза, Яхек называет свою фамилию и ждет, что будет дальше. «Так, Яхек», — хочет произнести заведующий отделом найма и увольнения тем отеческим тоном, который выработался у него на этом посту, но, взглянув на человека, стоящего перед ним, невольно привстает, указывает Яхеку на стул и говорит:

— Здравствуйте, менеер Яхек, моя фамилия Фоогт, чем могу служить?

Его немного пугают собственные слова: в сущности, он никому, кроме дирекции, служить не может. «Яхек, Яхек, — думает он, — фамилия знакомая, но в каком же отделе он работает, я его никогда не видел. Наверное, в одном из заграничных филиалов, да, не иначе. Судя по виду, с этим молодчиком шутки плохи».

Яхек откашливается. Надо бы сделать какое-то вступление, но ему ничего не приходит в голову.

— Видите ли, — говорит он наконец, — дело, в сущности, вот в чем: я хотел бы уволиться.

Чтобы смягчить эти слова, которые ему самому кажутся ужасно резкими, он смущенно улыбается, но заведующий видит презрительную, высокомерную усмешку. «Уволиться, — думает заведующий, — боже милостивый, если б я хоть знал, кто он такой!»

— Ну зачем вы так, менеер Яхек, — говорит он, — это же серьезный шаг. Подождите, пожалуйста. — Он нажимает клавишу селектора и, наклонившись к светло-зеленому аппарату, просит принести ему личную карточку менеера Яхека. И поспешно добавляет: — И принесите две чашки кофе. Вы же выпьете кофе?

Яхек кивает. В ожидании карточки заведующий собирается начать светскую беседу, но, к счастью, звонит телефон. Он затягивает разговор до тех пор, пока, робко постучавшись, не входит молодая девушка и не кладет ему на стол карточку. Тогда он опускает трубку на рычаг и быстро впитывает в себя данные. Двадцать лет на службе, поступил в фирму сразу после школы. И все еще третий этаж! В графе «личные качества» подчеркнуто красным: «аккуратность», «чувство ответственности» и «старательность». В примечаниях записано: «отсутствие инициативы, к руководящей работе непригоден». Господи, что за кретин это писал? Заведующий третьим отделом совершенно не разбирается в людях, вот лишнее доказательство. Я ему еще скажу об этом. Если мне встречался когда-нибудь человек, созданный для руководящей работы, так это Яхек. Он и рта не успеет раскрыть, как перед ним начнут пресмыкаться.

— Менеер Яхек, — произносит Фоогт, — давайте сейчас не говорить об увольнении; если вы будете настаивать, мы вернемся к этому вопросу позже. Но сначала о другом. Я вижу, вы двадцать лет сидите в третьем отделе, и считаю это неправильным. — Он делает паузу. — Абсолютно неправильным, — повторяет он, чтобы устранить последние сомнения.

Хоть Яхек и решил уволиться, он понимает, что расстаться с начальством надо по-хорошему, тогда ему выдадут лучшую характеристику, и потому он пытается выразить мысль, что вполне доволен своим положением. Но Фоогт отметает его робкий лепет.

— Я знаю, что вы хотите сказать, менеер. Конечно, чьи-то интриги помешали вашему продвижению, так иногда бывает. Вы знаете, что способны на большее, чем та работа, которую выполняете сейчас, вам это в конце концов надоело, и вы хотите уйти. Вы полагаете, и вполне справедливо, что в другом месте перед вами откроются большие возможности.

Он выдерживает паузу, чтобы его слова лучше осели в сознании Яхека. Однако Яхек совсем не рад, повышение ему не нужно, наоборот, оно его скорее пугает. Он-то думал, что увольнение будет пустой формальностью, которую выполнят с совершеннейшим равнодушием. Уж не рассказать ли историю со ртом? Нет, нельзя. В этой обстановке она ему самому представляется настолько невероятной, что он просто не смог бы с ней вылезти, даже если б хотел.

— Вот что я вам посоветую, — продолжает заведующий. — Возвращайтесь-ка в отдел и спокойно ждите развития событий. — Тут он наклоняется к Яхеку. — А события начнут развиваться, будьте уверены, — начнут, и очень скоро. Без ложной скромности скажу, что я немножко разбираюсь в людях, сами понимаете, иначе я не занимал бы этот пост… ошибки бывают всегда и везде, время от времени каждый из нас становится их жертвой… Я прекрасно понимаю вашу… как бы это выразиться… досаду. Конечно, я не могу вот так сразу предложить вам что-нибудь конкретное, тут надо поразмыслить, но будьте уверены, я не стану откладывать это дело в долгий ящик.

Тут дверь отворяется, и в комнату, переваливаясь с боку на бок, входит безобразно толстая женщина с подносом, на котором стоят две чашки кофе.

— А, — улыбается Фоогт, — вот и Анна, моя правая рука.

Анна не смеется шутке, с бесстрастным видом она ставит кофе на стол и молча выходит.

— Тоже фрукт — эта Анна, — говорит Фоогт доверительно, пытаясь создать непринужденную атмосферу, но Яхек ничего не воспринимает. Из всего сказанного он понял одно: его не отпускают, а заставляют вернуться в отдел. А это исключено. Конечно, он может встать и уйти навсегда, но ведь ему нужна характеристика, нельзя пренебрегать своим общественным лицом. Не говоря уже о том, что он от природы не способен на столь решительный поступок. Его охватывает ужас, все оказалось еще хуже, чем он опасался, какое все-таки счастье, когда один день похож на другой и никто тебя не замечает! В полной растерянности он выдавливает из себя, что ни в коем случае не вернется на третий этаж.

Фоогт как раз поднес чашечку к губам; резкие слова Яхека так испугали его, что он делает непроизвольное движение и проливает кофе на рекламный проспект. Он снова внимательно разглядывает Яхека. Крупное лицо с грубыми чертами и волевым ртом чуть-чуть покраснело, в голосе еще явственнее звучит металл. «Господи помилуй, — думает Фоогт, — глубоко же это в нем засело, двадцать лет ведь подавлял в себе агрессивность и жажду действия, в общем-то его можно понять. И все же, не будь нам позарез необходимы парни такого сорта, я бы с наслаждением вышвырнул его из кабинета пинком под зад! Но куда бы его сейчас сунуть?»

Он медленно ставит чашечку на поднос, а тем временем мозг его лихорадочно работает. Этот Яхек — прирожденный надсмотрщик. И вдруг его осеняет. Он ведь слышал вчера от Бастенакена — директора, который курирует заграничные филиалы, — что на новом консервном заводе не то в Анголе, не то в Мозамбике, словом, в какой-то забытой богом негритянской дыре, никак не наладят производство. «Туда, — сказал Бастенакен, — надо послать крепкого парня, который сумел бы по-настоящему взяться за ленивых черных выродков». Но разве сейчас найдешь такого идиота, который бы согласился поехать в Африку, где нет ни телевидения, ни хороших автострад, а если у тебя заболит зуб, придется полдня болтаться в самолете, чтобы попасть к нормальному врачу? Он еще раз оценивающе смотрит на Яхека. «Да, черт побери, если даже я побаиваюсь этого молодчика, так негры и подавно сдрейфят. Но тогда он должен занимать высокий пост, быть как минимум заместителем заведующего производством, а это слишком уж большой скачок, учитывая, что сейчас он работает всего-навсего на третьем этаже. Как бы мне провести это через дирекцию?» Он размышляет, поглядывая на Яхека, который в отчаянии уставился на носки своих ботинок, — со стороны же он производит впечатление незыблемой скалы. «Старикан, — думает Фоогт, — вот он, выход: старикан любит такие неожиданные штучки, они дают бедняге возможность проявить свое так называемое чутье».

— Менеер Яхек, — говорит он, — это случай исключительный, и я должен в него как следует вникнуть. Полагаю, что во избежание всяких осложнений в третьем отделе вам лучше сейчас посидеть дома и подождать. В течение двух-трех дней я свяжусь с вами. Не возражаете? Скажите мне только одно: как вы в принципе относитесь к работе — на весьма значительном посту — в одном из наших заграничных филиалов?

Яхек радостно хватается за возможность пойти домой. Единственное, о чем он сейчас мечтает, — это сидеть дома, спокойно размышлять и, уж во всяком случае, не возвращаться в третий отдел. Он с благодарностью произносит: «Положительно», — и облегченно вздыхает, а на его лице при этом появляется какое-то дикое и необузданное выражение. «Великолепно, — думает Фоогт, — он клюнул, ну, негры, теперь держитесь».

— Значит, решено, — говорит он и протягивает Яхеку руку. Но тот не видит ее, он уже шагает к двери, одержимый одним желанием — запереться у себя в комнате.

Фоогт роняет протянутую руку и смотрит вслед Яхеку. Его охватывает сомнение — парень явно «с приветом». Потом он пожимает плечами: людей, годных для работы в третьем отделе, хоть пруд пруди, а вот надсмотрщики для Африки — большая редкость, и, чем более он чокнутый, тем лучше. Он заглядывает в свой календарь и, убедившись, что ничего серьезного на сегодня не намечено, решает тут же покончить с делом Яхека. Он снова наклоняется над селектором и спрашивает, у себя ли менеер Таке.

— А заодно, — говорит он, — узнайте, где мы недавно начали консервировать крабов, в Анголе или в Мозамбике.

— Это я по чистой случайности знаю, — отвечает секретарша, — в Иньямбане, в Мозамбике. А вот насчет менеера Таке надо выяснить.

Менееру Таке за семьдесят, он единственный ныне здравствующий из зачинателей дела. Склероз у него прогрессирует в бешеном темпе, и, когда надо принять важное решение, его заботливо держат в стороне. Но когда он сам время от времени выдвигает какую-нибудь идею, к нему все прислушиваются: ведь он — держатель весьма значительного пакета акций. Через десять минут звонит секретарша: менеер Таке обнаружен, он стоит у окна на четырнадцатом этаже — это его любимое местечко. Фоогт собирает несколько отчетов: он взял за правило никогда не показываться вне стен своего кабинета без документов в руке, они придают деловой вид.

На четырнадцатом этаже он действительно встречает старикана. После краткого вступления Фоогт излагает ему суть дела, описывает — слегка сгустив краски — качества Яхека и свои планы, касающиеся этого человека.

— Но, — говорит Фоогт, — вы же знаете Бастенакена, он ужасный формалист и не любит выходить за рамки общепринятого. Вот я и подумал, что вы, с вашим светлым умом, с вашей способностью вопреки всем условностям принять единственно правильное решение, могли бы меня поддержать…

Менеер Таке сначала ничего не понимает. Фоогту приходится повторить еще раз, тут до старикана наконец доходит, и он ублаготворенно кивает. Нужный человек на нужном месте — таков всегда был его девиз, с его-то помощью он и придал размах делу. Правда, он впервые слышит о заводе в Иньямбане, а Бастенакена все время путает со своим шофером, фамилия которого Вастенхаудт.

Он рвется к Бастенакену, Фоогту приходится его удерживать, ведь неизвестно, кто там сейчас у Бастенакена. Но секретарша последнего сообщает, что со шеф сейчас в кабинете один и может их принять. Они спускаются в лифте на тринадцатый этаж и входят в более чем скромно обставленный кабинет Бастенакена. Он утверждает, что всякие излишества мешают работать, и никогда не упускает случая ехидно упомянуть об этом, входя в роскошные кабинеты своих коллег-директоров. Таке и Фоогт садятся на жесткие стулья и рассказывают о цели своего визита.

Бастенакен считает Фоогта полным ничтожеством, хоть он и прикидывается расторопным и, принимая какое-нибудь решение, умеет обезопасить себя от последствий возможных ошибок. Зачем, например, он притащил сюда старикана? Известно, что Таке можно настропалить на что угодно. С другой стороны, консервирование крабов в Иньямбане действительно налаживается чертовски медленно, завод не дал еще ни цента прибыли; если этот Яхек обладает хоть половиной тех качеств, которые ему приписывают, он и тогда уже восьмое чудо света. Пусть даже его назначение не принесет пользы, но и вреда не будет, учитывая, что дела на этом заводе не могут идти хуже, чем сейчас. Однако, с другой стороны, так вот сразу взять и согласиться тоже нельзя, того гляди, начнут говорить, что Бастенакеном можно вертеть, как кому захочется, а это недопустимо. Поэтому он высказывает различные возражения: мол, знает ли этот Яхек английский и португальский; а как он насчет женщин — ведь распутство с негритянками не должно переходить известных границ; и как могло получиться, что такая личность двадцать лет оставалась незамеченной, ведь, в общем, это недоработка Фоогта. И потом, как отнесется к этому заведующий производством в Иньямбане? Но Таке снова уперся: как в добрые старые времена, он принимает волевое решение и подчеркивает, что всю ответственность берет на себя. На самом-то деле от этого ничего не меняется, но Бастенакен делает вид, что именно этот довод и убедил его; он согласен, но с одним условием: прежде он сам прощупает этого Яхека. «Пусть придет ко мне в понедельник», — глубокомысленно произносит он, и таким образом вопрос исчерпан.

Вернувшись к себе в кабинет, Фоогт диктует секретарше письмо, в котором сообщает Яхеку, что в понедельник утром ему следует явиться к менееру Бастенакену для беседы. Потом, расслабившись, откидывается в кресле: он очень доволен собой. В случае неудачи можно свалить вину на старикана; ну а если, наоборот, дело в Иньямбане семимильными шагами двинется вперед, он, пожалуй, отбросит излишнюю осторожность в своих пока еще робких попытках переместиться этажом выше.


Эти три дня Яхек просидел у себя в комнате, скрываясь ото всех. Вдова Крамер регулярно приносила ему еду. Однажды она попыталась было взбунтоваться, но Яхек только вопросительно глянул на нее, и с безошибочным инстинктом человека, который сам всю жизнь тиранит других, она поняла, что он ей не по зубам.

Почти все время он был в растерянности и отчаянии. Даже уволиться ему не удалось. С другой стороны, до него дошло, что этот новый рот, новое выражение лица заставляют людей относиться к нему совсем по-другому. В иные минуты это было ему очень приятно, но, вдумавшись поглубже, он понял, что дух его не пришел в соответствие с новой формой. Прежняя глуповатая внешность полностью отвечала его духу, теперь же равновесие нарушилось, и, хотя жесткая форма рта, несомненно, давала ему некоторые преимущества, незримый для других разлад между формой и содержанием сводил их на нет; более того, он грозил чудовищными недоразумениями.

Ну как прикажете быть, например, с письмом, которое он получил в субботу? Разговор с менеером Бастенакеном с тринадцатого этажа ему не по силам, независимо даже от того, что имеет сообщить этот господин. Он не уволен, это ясно, но тогда что же? Он много раз пытался вспомнить свою беседу с Фоогтом, но, как ни напрягал память, точные слова заведующего отделом найма и увольнения ускользали от него. Помнил он только, что Фоогт велел ему идти домой.

Суббота была самым ужасным днем: письмо лежало на столе, а он вертелся вокруг, читал его и перечитывал, безуспешно стараясь извлечь из стереотипных фраз их глубинный смысл. И только все больше и больше нервничал. Он должен говорить с Бастенакеном, с человеком, самое имя которого на третьем этаже произносили шепотом, да и то редко. В поисках выхода он подумал о самоубийстве, но как его осуществить? Тем не менее в этот вечер он принял шесть снотворных порошков сразу — все, что у него осталось. Но снотворное было слабенькое, от такого не умрешь, даже если примешь двадцать порошков. В сущности, Яхек так и предполагал, но на решительные поступки он не способен, он возится с суррогатами, в своем убожестве принимая их за подлинный выход из положения. Кончилось тем, что в воскресенье он проснулся с жуткой головной болью, которая отпустила только через несколько часов, сменившись уже знакомым блаженным безразличием. В этом состоянии он отыскал коробку сигар, которую ему, некурящему, подарили как-то на день рождения. Стоя перед зеркалом, сунул сигару в угол рта, и от этого лицо его приобрело еще более устрашающий вид, он даже рассмеялся. Ему пришла в голову крамольная мысль вообще не ходить к Бастенакену, но он решил, что это уж слишком.

И вот он сидит напротив менеера Бастенакена, опоздав на четверть часа, хотя он, честное слово, не виноват. Скоростной лифт нормально поднялся до тринадцатого этажа, а когда он хотел выйти, оказалось, что дверь заело. Вскоре появился техник и освободил его, но для этого ему сперва пришлось открыть много разных шкафчиков и поковыряться в них отверткой.

Яхек хочет прежде всего объяснить Бастенакену, почему опоздал, но от смущения не может связать двух слов. Впрочем, Бастенакен об этом и не спрашивает: опоздание как раз произвело на него выгодное впечатление. Только значительный человек может позволить себе опоздать на важную деловую встречу.

Ему так же, как и другим, импонирует внешность Яхека, по крайней мере здесь Фоогт оказался прав. Отупелость Яхека, своего рода транс, он принимает за спокойствие и самообладание. Он предлагает ему сигару; Яхек благодарит и сует ее в угол рта. Затягиваться он не умеет, и немного погодя сигара тухнет. Бастенакен смотрит на него одобрительно, ему уже представляется, как этот парень разгуливает по Иньямбане среди негров и мулатов с потухшей сигарой во рту, как, чертыхаясь, учит их работать. Рассказывая о заводе, придется приукрасить факты, на самом-то деле это просто большой железный сарай, а кругом болота, жарища, тучи мошкары. Только что выстроенные бунгало для белых издали кажутся симпатичными, но, по правде говоря, и они никуда не годятся. Во время официальной церемонии открытия даже он, железный Бастенакен, немножко оробел, увидев их.

— Итак, менеер Яхек, — произносит он, — я рад, что наконец-то мы можем потолковать спокойно. Вашу предысторию я знаю от менеера Фоогта. Прискорбно, поистине прискорбно. Стало быть, вот о чем речь…

И он начинает рассказывать об Иньямбане, расположенном в чудесном Мозамбике, о том, как там все прекрасно и как тем не менее удручающе низок уровень производства.

— Для человека, наделенного волей и упорством, там открываются невиданные возможности. И вот из многочисленных кандидатур мы решили выбрать вашу. Теперь слово за вами. Жалованье во много раз превосходит ваше теперешнее, у вас будет отдельное бунгало, приятные коллеги; телевидения там, слава богу, нет, зато многочисленная женская прислуга, которая будет ублаготворять вас чуть ли не даром. Конечно, работа нелегкая, но в конце концов вам ведь надо только приглядывать за другими. Вот вкратце что мы можем вам предложить. Разумеется, придется пройти известную подготовку: обследоваться у врачей, сделать прививки, немножко подучить португальский, ознакомиться с техникой консервирования — это все мелочи. Переподготовку у нас проходят в Дрибергене, там настоящий замок — замок в лесах, да и время года сейчас подходящее. Все вместе займет месяца полтора, не больше. А потом — здравствуй, Иньямбане! Ну, менеер Яхек, что скажете?

Яхек молчит. Иньямбане, Мозамбик, Африка? Консервирование крабов, приглядывать, отдельное бунгало? Он даже не пытается думать обо всем этом, он жует свою сигару, которую предпочел бы просто выбросить. Он покоряется судьбе; под влиянием приветливости Бастенакена, который разговаривает с ним на равных, первоначальное отупение исчезло, мало-помалу слова директора стали складываться в его голове в осмысленные фразы. Эти люди чего-то от него ждут, они ему доверяют! Вот что важнее всего — о такой мелочи, как путешествие в Африку, он почти не думает. Как чудесно знать, что тебе доверяют! Он чувствует себя как никогда спокойно и уютно. Ему, Яхеку, доверяют директора!

Бастенакен ждет ответа. Глядя на замкнутое, жесткое лицо Яхека, он не сомневается, что тот хладнокровно и трезво взвешивает все «за» и «против». Если Яхек согласится поехать в Иньямбане, Бастенакен позаботится о том, чтобы он остался там до конца своих дней. Сидя в главном управлении, такой человек опасен, и в первую очередь для него, директора по заграничным филиалам. Все посты заняты, мест больше нет, и так уж снизу вечно напирают. «Этого парня надо упечь в тропики на всю жизнь», — решает Бастенакен.

Яхек понимает, что уж теперь он должен что-то сказать. «Африка, — думает он, — что я буду делать в Африке?» Перед его мысленным взором возникают негры — они танцуют, размахивают дротиками. Имеет ли он право обидеть этих людей грубым отказом? Во всяком случае, он еще полтора месяца пробудет в Дрибергене — хватит времени, чтобы подумать и решить. Он избавится от третьего отдела, избавится от мефрау Крамер, которая кидает на него удивленные взгляды, ему не придется обивать пороги в поисках нового места. Но может быть, он не расслышал или не понял? Он вынимает сигару изо рта и бросает ее в мусорную корзину рядом с Бастенакеном.

— На полтора месяца в Дриберген, — говорит он, — а потом в эту… как ее… Африку?

— Вот именно, — говорит Бастенакен. — И за время, проведенное в Дрибергене, вам, само собой разумеется, будет идти новое жалованье.

— Ну что ж, — говорит Яхек, — видно, так тому и быть.

Когда он произносит эти слова, ему вдруг становится нехорошо, слишком много на него сразу обрушилось, и он не уверен, правильно ли поступает.

Бастенакен встает, обходит свой стол и торжественно пожимает Яхеку руку.

— Вы все продумали, — говорит он, — и приняли правильное решение. Я уверен, никто из нас об этом не пожалеет.

Яхек тоже встает и благодарит менеера Бастенакена за доверие. Больше всего ему бы хотелось вернуться в свою комнату, но он понимает, что это невозможно.

И действительно, оказывается, надо выполнить еще кое-какие формальности. По телефону вызывают Фоогта, он является, как всегда, с бумагами в руках, и втроем они обсуждают поездку Яхека в Дриберген. Все решается к общему удовольствию: через неделю Яхек отправится на загородную виллу, где его доведут до кондиции, потребной в Иньямбане. Они пьют кофе, а потом Бастенакен начинает выказывать признаки нетерпения, его ждет работа. Он еще раз жмет Яхеку руку и напоминает: приличия требуют, чтобы Яхек зашел к менееру Таке представиться; в конце концов, именно Таке — вдохновитель всего этого дела, говорит он, заранее умаляя заслуги Фоогта на случай, если назначение Яхека обернется успехом, а кроме того, считая, что не мешает облечь это сомнительное назначение в сколько-нибудь благопристойную форму. Фоогт, ухмыляясь несколько скептически, выражает свое согласие. Секретаршу Бастенакена отправляют на розыски менеера Таке, и она снова находит его на четырнадцатом этаже, у окна.

Фоогт церемонно вводит Яхека в роскошный зал заседаний. Яхек едва осмеливается оглядеться по сторонам, он движется как во сне. Фоогт информирует Таке о ходе дела, и тот тоже жмет Яхеку руку. Да, он помнит, хотя вместо крабов все время говорит о сардинах.

Иньямбане, да, он просил подготовить ему исчерпывающую информацию; если там поставить дело как следует, результаты будут потрясающие. Он испытующе смотрит на Яхека, что-то одобрительно бормочет и опускается в глубокое кресло. Фоогт и Яхек тоже садятся. Пять минут идет вялая беседа, прерываемая паузами и бормотанием старикана, потом раздается телефонный звонок. Фоогт снимает трубку: его срочно вызывают, он извиняется и быстро уходит.

После отбытия Фоогта Таке поднимается.

— Послушай, Яхек, не выпить ли нам ради такого случая по стаканчику хереса? — говорит он тихо. — Но только никому не рассказывай: если они пронюхают — пиши пропало. Дело в том, что у меня есть ключ от бара, но никто этого не знает, все думают, я хожу сюда любоваться видом, Яхек говорит, что с удовольствием пропустит стаканчик. Вообще-то он не пьет, да и время сейчас совсем неподходящее для хереса, одиннадцать часов утра, но отказаться он не смеет. Таке осторожно приотворяет дверь, чтобы убедиться, что вокруг все спокойно. Потом вынимает связку ключей, подходит к бару, манит Яхека к себе, с видом заговорщика открывает бар, наливает два стакана хереса и один протягивает Яхеку.

— Вот, — говорит он, — пей сразу; увы, мы не можем спокойно посидеть и выпить, риск слишком велик.

Сам он выпивает полный стакан в три глотка. Яхек жмется, но потом все-таки следует его примеру, Таке быстро ставит стаканы на место, запирает дверцу бара и, ублаготворенно вздохнув, снова опускается в кресло. Яхек тоже садится, херес жжет его пустой желудок — сегодня утром он так нервничал, что не мог есть. Сейчас ему станет дурно, он сжимает губы, стискивает руки и пристально смотрит на торшер, прислушиваясь к странным ощущениям у себя внутри. Но через несколько минут жжение немного успокаивается, постепенно из желудка по всему телу распространяется приятный трепет. Окружающие предметы приобретают более резкие контуры, напряжение ослабевает, уступая место холодной ясности ума. Он так занят регистрацией перемен в своем организме, что почти не слушает болтовни Таке, ударившегося в воспоминания о прежних временах и пионерском духе, который тогда царил. Яхек тоже обращается к прошлому, ограничиваясь, правда, минувшей неделей, — с того мгновения, когда он во время бритья впервые обнаружил у себя новый рот, и до настоящей минуты, когда он на равных беседует с менеером Таке, о существовании которого неделю тому назад даже не подозревал. Его страхи и сомнения сменились необузданной дерзостью. А почему бы ему и в самом деле не стать тем человеком, который наведет порядок в иньямбанской шарашке? Ведь не дураки же все эти люди — Фоогт, Бастенакен, Таке? Раз они что-то в нем видят, значит, это не случайность, значит, есть в нем такие качества, о которых он и сам не подозревал, но которые не укрылись от их наметанного глаза. Ну что за жизнь была у него до сих пор — забитое прозябание, серая обыденность без всякого интереса и ответственности. Наконец-то он станет настоящим мужчиной, из тех, с кем нельзя не считаться. А что там Бастенакен толковал насчет женской прислуги? И эта сторона его жизни здорово изменится, уж он не оплошает с черными служанками, ему долго приходилось подавлять свои страсти, но теперь-то он даст им волю. Перед ним мелькают образы голых негритянок с блестящей кожей и твердыми острыми грудками, они задыхаются от восторга перед ним, великолепным мужчиной… Может, он будет еще и бить их — кнутом или просто так, это он решит на месте.

Когда Таке предлагает ему совершить второй марш-бросок к бару, он вскакивает и с жадностью вливает в себя полный до краев стакан.

— Я всегда ограничиваюсь двумя стаканами, — говорит Таке, — но ты можешь спокойно выпить третий, мне не жалко. Даже если ты выпьешь всю бутылку, не страшно, я куплю новую и поставлю в бар вместо этой.

— Тогда еще полстаканчика, — говорит Яхек и вдруг икает. Ему страшно неловко, но Таке только смеется. «Ну что за славный малый», — думает Яхек; он растроган до слез. И почему только он раньше боялся этих людей, в них ведь совсем нет той подозрительности и недоброжелательности, которая царит на третьем этаже. Эти люди сидят на самом верху, им некого опасаться, и он, Яхек, теперь один из них.

Третий стакан быстро выпит, бар снова закрыт, и они возвращаются к креслам. Яхек замечает, что движется зигзагами; это кажется ему очень забавным. У него нет никакого опыта в этой области, и он не понимает, что скоро будет пьян в стельку. В воздухе возникает какое-то золотое свечение, все вокруг лучится благожелательностью. Глаза Яхека снова увлажняются, ему хочется плакать от радости. Он даже хлопает менеера Таке по плечу и начинает сбивчивый рассказ о том, что он собирается делать в Иньямбане. Ему жарко, лицо его раскраснелось. Таке, окутанный туманом своего склероза и захмелевший после двух стаканов первоклассного хереса, приходит в восторг и временами хихикает, как ребенок.

Яхек собирается перейти к тому, что он будет делать с женской прислугой, — может быть, Таке даст ему какой-нибудь совет, — но тут ему становится немного душно.

— Откроем окно? — предлагает он.

— Валяй, — говорит Таке, идет впереди Яхека к окну и распахивает его широким жестом. Дождь все еще моросит, но погода уже не кажется такой унылой. Яхек глубоко вдыхает холодный воздух и в безмолвном восхищении смотрит на море мокрых крыш и узор блестящих улиц, чувствуя себя властелином всех этих букашек, что копошатся там, внизу.

— Знаешь, чем я иногда занимаюсь? — спрашивает Таке с таинственным видом.

— Ну? — Яхек заранее смеется.

— Я кидаю вниз сигарные окурки, — говорит Таке, сияя. — Обхохочешься, люди никак не могут понять, откуда эти штуки взялись. Самое интересное, конечно, когда окурок упадет кому-нибудь на голову: человек иной раз подпрыгивает на целый метр. Давай попробуем?

Яхек, едва ворочая языком, соглашается, ему кажется, что это ужасно веселая игра. Тако идет к креслу, возле которого стоит кожаный портфель. Яхек ковыляет за ним и видит, как Таке достает из портфеля целлофановый пакет, набитый окурками.

— Я специально собираю их, — говорит он, — они идеально подходят для этого дела: достаточно тяжелые и вместе с тем не такие твердые, чтоб по-настоящему ранить кого-нибудь. Пошли.

Они возвращаются к окну, и Таке, посмеиваясь, бросает первый окурок, который падает на улицу, никем не замеченный.

— Мимо! — ликует Яхек. — Теперь я.

Он берет окурок из мешочка и выжидает, пока на тротуаре далеко под ними не показывается довольно большая группа людей. Тогда он бросает окурок, и оба высовываются в окно, чтобы проследить за его падением. Они теряют его из виду — слишком они высоко, — но один из прохожих внезапно отскакивает в сторону.

— Попал! — кричит Таке и, мыча от смеха, хлопает Яхека по плечу. Яхек теряет равновесие, подоконник низковат и не может удержать его. Он чувствует, что сейчас вывалится, его обуревает панический страх, он пытается за что-нибудь уцепиться и хватается за руку высунувшегося из окна Таке. Тот тоже теряет равновесие, и вместе они медленно вываливаются из окна, вместе начинают свой последний бросок в глубину, вслед за окурками.


Они пролетают мимо окна Бастенакена, но он их не видит: с лупой в руке он склонился над редкой почтовой маркой, раздумывая, покупать ее или нет. Но Фоогт, двумя этажами ниже, как раз смотрит мимо посетителя в окно. К своему изумлению, он видит, что старший из директоров рука об руку с новоиспеченным заместителем заведующего производством делают сальто-мортале на уровне окна, и тут же начинает размышлять о том, как гибель этих двоих скажется на его собственном положении.

ЧЕЛОВЕК БЕЗ СТАДНОГО ИНСТИНКТА[17]

Я терпеть не могу самолеты. Наверное, это отвращение осталось у меня со времен войны. Всякий раз, как я слышу гул самолета, хотя бы рекламного, я замираю в ожидании залпов зениток, стрекота пулеметов, воя бомб. Пренеприятное чувство. А летать самолетом для меня — мука, которую я терплю только ради того, чтобы быстрее достигнуть цели. И на этот раз жизнь снова подтвердила обоснованность моего недоверия к летательным аппаратам.

Мне надо было как можно скорее вернуться из Токио домой. Первый самолет, на котором я мог улететь, принадлежал компании «Эр Франс». Сначала я хотел было подождать другого, потому что французский самолет наверняка никуда не годится, но на следующие рейсы все билеты были проданы. Меня высмеяли за мое предубеждение — я решился и взял билет.

Огромный самолет, восемьдесят пассажиров. Летит в Париж через Северный полюс — шутка ли? Я весьма предусмотрительно забился в самый хвост (там больше надежды в случае чего остаться в живых), испуганно жевал все замысловатые бутерброды, пил все напитки, которые мне предлагали, и ждал, когда самолет рухнет на землю. Я не решался смотреть в окно, читал какой-то журнал, не воспринимая прочитанного, нервно раскачивал ногой — словом, вел себя так, как всегда веду себя в самолете.

И вдруг, едва стюардесса своим красивым голоском объявила, что мы пролетаем над Гренландией — все при этом посмотрели вниз, — моторы закашляли, затрещали и выяснилось, что один из них загорелся. Приятного тут мало: мы со страхом смотрели, как один мотор отделился от крыла и рухнул вниз, а крыло воспламенилось. Настроение у пассажиров сильно упало, некоторые молились, мое же состояние было самым тяжелым — я весь побелел, вцепился в привязной ремень и в панике закричал: «Выпустите меня!» Бледные стюардессы поспешили ко мне. Я вскочил и побежал по проходу, но в это время самолет резко качнуло, я ударился обо что-то головой и упал без сознания. Должен честно признаться: в критических обстоятельствах от меня мало толку. Но могу сказать, что и в обычных условиях я тоже не лезу людям на глаза.


Снежные просторы Гренландии. На заднем плане — обгоревший остов самолета. Тридцать человек в растерянности сгрудились вокруг дюжего командира корабля. Наша жизнь была в его руках, но я не чувствовал к нему доверия. Когда я говорил, что французские самолеты никуда не годятся, надо мной смеялись. Ну и кто оказался прав? А теперь вы хотите, чтобы я доверял французскому пилоту с внешностью киногероя тридцатых годов? Я не виню его за аварию — конечно, он не поджигал мотора. Но и не считаю, что он способен вывести оставшихся в живых к населенным местам.

— Надо смотреть правде в глаза. — Летчик бросил жгучий взгляд из-под темных бровей на продрогшую толпу. — Мы далеко отклонились от курса. Мы хотели обойти бурю. Как правило, обо всех изменениях курса тут же сообщается на аэродром. Но было ли это сделано в данном случае? Нет, не было.

Он выжидательно и свирепо оглядел своих слушателей. Все молчали, да и что скажешь, когда ответственные лица признаются в своей несостоятельности! Я так разозлился, что головная боль у меня почти прошла. Я громко крикнул: «А почему?» — и хотел присовокупить пару крепких ругательств, но не вспомнил их по-французски. Вместо того чтобы прямо ответить на мой вопрос, летчик скорчил такую рожу, как будто с трудом сдерживается, и попросил дать ему договорить:

— Не перебивайте меня, у нас очень мало времени.

Надо бы, чтоб ООН запретила французам водить самолеты.

— Итак, — продолжал летчик, — на аэродром об изменении курса не сообщено. Радисту было приказано это сделать, но у него в аппаратуре оказалась небольшая поломка, он как раз устранял ее, когда произошла катастрофа. Может, он и успел передать радиограмму, но спросить у него об этом уже нельзя, потому что наш храбрый радист погиб. Мы были слишком далеко от аэродрома, чтобы нас могли нащупать радары, так что и на это надеяться нечего. Итак, мы должны исходить из того, что на аэродроме ничего не знают об аварии и даже когда поймут, что с нами что-то случилось, то не будут знать, где нас искать. Они начнут искать нас в районе обычного курса. И не пойдут. Мы находимся на сотни километров в сторону. Конечно, на аэродроме знают, что по курсу у нас была буря, они сами нам о ней сообщили, и, не найдя нас, догадаются, что мы отклонились. Но в какую сторону? Вправо или влево? Это им неизвестно, так что они будут искать нас и там и там.

Он перевел дух.

— Прекрасно! — крикнул я. — Хватит, я уже все понял. Значит, надо сидеть сложа руки и ждать, пока нас найдут? Ну и организация, просто прелесть!

Летчик побагровел.

— Мне кажется, — сказал он, — среди вас есть люди, которые все еще не могут или не хотят понять серьезность нашего положения. Право же, мсье, нам не до шуток, мы не на теннисном корте.

При чем тут теннисный корт? Может, он употребил иностранный оборот, не зная его смысла? А может, у него патологическое отвращение к теннисным кортам?

Летчик закурил. Мне тоже очень захотелось курить, но все мои запасы чудесных японских сигарет сгорели, у меня не осталось ничего. Рядом со мной, тяжело опираясь на руку дочери, стоял старик, то есть это я подумал, что она его дочь, в подобных случаях никогда не знаешь наверняка; так или иначе, его поддерживала молодая женщина.

— Послушайте, — обратился я к нему, — дайте мне сигарету.

— Я не курю, — ответил старик.

— Это еще не причина, чтобы не иметь при себе сигарет, — возразил я. Разумеется, я был совершенно не прав: я сорвал на старике свою злость на летчика.

— Как вам не стыдно! — сказала молодая женщина.

— А почему? — ответил я. — В курении нет ничего дурного.

Я огляделся, но никто вокруг не курил — видно, в курении все же было что-то дурное.

— Смотрите, — продолжал между тем летчик, — вот обгоревший остов самолета.

Все посмотрели на остов самолета, как будто видели его впервые. Полчаса назад они сами сидели в нем, но стоит кому-то приказать: смотрите, мол, — и все как по команде оглядываются. Или они хотели уличить летчика во лжи? Самое удивительное, что они даже и не смотрят, — можно подумать, что они оглядываются просто из вежливости: летчик сказал, посмотрите, мол, на остов, и получится неудобно, если никто даже не оглянется, но нет, кое-кто продолжает внимательно разглядывать остов и после того, как летчик снова заговорил. Может быть, таким путем они вновь обретают доверие к летчику: он сказал, дескать, смотрите, вот остов, они оглядываются и — надо же! — действительно видят остов. Значит, с этим летчиком не пропадешь.

— Поверхностный наблюдатель, — продолжал летчик, — может подумать, что этот огромный черный остов будет хорошо виден с воздуха. Но это совсем не так. Правда, мы приземлились на более или менее белой поверхности, но те из вас, кто из самолета смотрел вниз, видели, что снежное поле испещрено проталинами, которые сверху кажутся черными. Кроме того, ландшафт холмистый и местами встречаются глубокие расселины. Холмы отбрасывают тень. Таким образом, вполне возможно, что со спасательного самолета нашу разбитую машину примут за проталину, расселину или тень от холма. К тому же они будут осматривать все темные пятна подряд — ведь каждое может оказаться разбитой машиной, — а на это уйдет много времени. На самолете, конечно, согласно инструкции, имелись ракеты, сигнальные пистолеты и прочее, но все это сгорело, так что мы ничем не можем воспользоваться. На самолете сгорело дотла все, что только способно гореть, так что мы не можем подавать и дымовые сигналы. Мы — тридцать человек — могли бы встать так, чтобы сверху видна была какая-нибудь геометрическая фигура, но долго ли мы выдержим — в таком холоде, голодные, да еще не зная, есть ли в этом какой-нибудь смысл? Но даже и не это главная проблема, — сказал летчик и бросил сигарету. Окурок был довольно длинный: у того, кто выбрасывает такие окурки, наверняка есть хороший запас. — Главная проблема вот в чем. Из-за того, что мы отклонились от курса и на аэродроме не знают, где нас искать, район поисков увеличивается во много раз. К тому же видимость плохая, здесь всегда легкий туман. Значит, лучше исходить из того, что найдут нас не скоро. А так как у нас совсем нет еды, то, когда нас найдут, будет слишком поздно — во всяком случае, для многих. Я знаю, это жестокие слова. Но наш самый большой шанс — может быть, единственный — самим позаботиться о своем спасении.

Он умолк, и люди стали покашливать, прочищать горло.

— Плохо то, — продолжал летчик, — что у нас нет ни компаса, ни карты, мы лишь приблизительно знаем, где находимся. Положение очень серьезное, но не стоит поддаваться панике. Я убежден — бог мне свидетель, — что все мы благополучно доберемся домой, если вы будете точно выполнять мои указания. Я, как представитель авиакомпании, сделаю все, что в моих силах, ради спасения каждого из вас, но для этого мне необходимо ваше доверие.

Ну и пустомеля этот летчик! Ему необходимо наше доверие, а вот доверия-то он как раз и не вызывает. За психов он нас считает, что ли? Кому мы могли бы довериться в Гренландии — так это проводнику-эскимосу, да еще располагающему картами, компасами, собачьими упряжками и съестными припасами. Но не этому полоумному французскому летчику, этому опереточному герою, который Гренландию видел только с самолета. Кстати, он обращается к пассажирам по-французски, хотя даже он не может не знать, что по крайней мере половина — не французы. Они, наверное, ничего не поняли. Впрочем, это, пожалуй, и к лучшему, во всяком случае, они не утратили остатков доверия к этому комическому персонажу. Но между тем я ведь и сам в руках летчика! Уж у меня-то доверия к нему никогда не было. Еще в самом начале полета, в Токио, когда он с широкой улыбкой вышел приветствовать пассажиров на борту самолета и показать трусишкам, если таковые найдутся, что их судьба в надежных руках, он вызвал у меня большое недоверие. И я оказался прав. Почему, собственно, он претендует на руководство? Ну то, что он был главной фигурой в самолете, более или менее естественно. Но разве именно летчик должен руководить спасением людей в Гренландии? Потому лишь, что он умеет держать в руках штурвал? Знание навигации здесь, конечно, пригодилось бы, но именно в этом он позорно и провалился. Обстоятельства катастрофы поневоле заставляют призадуматься. Как мог летчик отклониться от курса, не сообщив об этом на аэродром? Уж лучше бы летел сквозь бурю! Конечно, не его вина, что мотор загорелся, но то, что он так и не сумел повлиять на ход событий, не нравилось мне все больше и больше. Очевидно — теперь уже не проверить, — где-то он допустил халатность, и, что бы он там ни болтал про теннисный корт, ответственность в конечном счете лежит на нем. А покорные глаза слушателей меня просто пугают. В своем слепом доверии они пойдут за ним навстречу смерти и потянут за собой меня, ибо Гренландия — не то место, где можно отколоться и плевать на остальных. Меня бросило в пот: когда речь идет о собственной жизни и смерти, воображение у меня работает очень живо, — и тут я понял, что гибель этих тридцати человек нисколько меня не волнует: но, так как я и сам могу погибнуть, надо попытаться ослабить позиции летчика, а если это не удастся, отколоться и поступить по-своему. Я подошел к летчику и стал рядом с ним, лицом к слушателям.

— Мсье пилот, — воскликнул я по-французски (я всегда очень быстро устаю, когда говорю по-французски, но в такую трудную минуту не приходится обращать внимание на собственные неудобства), — мсье пилот, я прошу слова.

Он не мог мне отказать.

Я сказал:

— Вы прекрасно обрисовали положение, но ведь половина людей, видимо, не понимает по-французски. Давайте я, чтобы всем было ясно, переведу вашу речь на английский — или, может, вы сами?

Он покачал головой и сделал мне знак продолжать. Он все еще смотрел на меня сердито, и плохо скрытый упрек в моих словах только усугубил его настороженность. Не исключено, что стюардесса рассказала ему о моей чрезмерной нервозности во время катастрофы и он считал меня слабаком, трусом, склочником и так далее, чего я, впрочем, и не отрицаю. Но, несмотря на все это, в теперешней ситуации от меня будет больше пользы, чем от него. Ну и что, если в критическую минуту, когда уже ничего нельзя было изменить, я лишился чувств? Какой был смысл держать марку (наш пилот, разумеется, твердой рукой поднес огонек к сигарете и лаконично заметил: «Parbleu, on tombe»[18], а остальные члены экипажа из кожи вон лезли, стремясь казаться еще хладнокровнее, чем начальник) — это ведь делается лишь для того, чтобы потом, когда несчастье окажется позади, хвастаться своим героизмом.

Я коротко пересказал речь летчика по-английски; при этом я — без всякого, впрочем, умысла — сильнее, чем собирался, подчеркнул сомнительность его выводов. Увы, мое выступление не имело успеха. Те, кто понял речь летчика, не слушали и переговаривались между собой; большинство же остальных, видно, и по-английски не понимали и смотрели на меня как баран на новые ворота; но, как бы там ни было, я выполнил свой долг. Чтобы снова привлечь внимание слушателей, я громко крикнул: мол, чем болтать, делали бы что-нибудь, например поддержали бы вон того старого немощного человека — ведь девушка уже совсем выбилась из сил. Несколько мужчин тут же подскочили к старикашке, оттерли девушку и подхватили его под руки. Остальные растроганно смотрели. Наконец можно хоть что-то сделать, пусть и не много. Я оказался в выигрыше: во-первых, самому мне уже не пришлось возиться со стариком, во-вторых, кое в чем я опередил летчика, ибо это предложение, конечно, должно было исходить от него. Кажется, почва для дальнейшего наступления была подготовлена.

Но я выжидал. Моя идея помочь старикашке произвела гораздо больший эффект, чем я предполагал. Взгляд у людей стал целеустремленным: они явно уже видели себя на пути к населенным местам. Мое предостережение, что, дескать, старик сейчас упадет, — это была находка, пришедшая из глубин подсознания. Я решил пока воздержаться от дальнейших речей, чтобы не портить произведенного впечатления, и стал прохаживаться взад-вперед около старикашки, а окружающие бросали на меня благодарные взгляды.

По-видимому, наш предводитель был задет. Все, что он думал, без труда можно было прочесть на его лице. Его подробный и серьезный отчет о нашем бедственном положении почти не дошел до слушателей, мое же вскользь брошенное, зато попавшее в самую точку замечание пробудило отупевших от отчаяния людей к жизни. Теперь столько народу разом поддерживало старика, что ему стало неловко, а потом он даже рассердился. А девушка сиротливо стояла сзади. Раньше она чувствовала, что кому-то нужна, но теперь это чувство перешло от нее к кучке людей, толкавшихся вокруг старика. Я пробрался к ней и сказал, указывая на него:

— Ваш отец?

Но он не был ее отцом. Обрадованная, что с ней заговорили, она рассказала мне все. Сперва ее откровенность удивила меня, я не ожидал симпатии с ее стороны: ведь всего каких-то полчаса назад произошел тот обмен репликами из-за сигареты. Но потом я сообразил, что всеобщее расположение ко мне захватило и ее. Кроме того, как позже выяснилось, ей тоже не нравилось поведение летчика — чисто интуитивно. Итак, вслушиваясь больше в голос, чем в слова, я все же узнал, что она не родственница старикашки — к нему ее привязывают чувство долга и благодарности и хорошо оплачиваемая работа секретарши. Мне приятно было звучание ее голоса и выбор слов, я сочувственно хмыкал и всякий раз, как она собиралась умолкнуть, с заинтересованным видом задавал новый вопрос. Под звуки ее голоса мне вдруг стало хорошо и уютно на мерзлой гренландской земле, и у меня пропала всякая охота искать выход из бедственного положения. Так продолжалось, пока она говорила; потом мы оба стали смотреть на возню вокруг старикашки, которого теперь поддерживали до того ретиво, что ноги его оторвались от земли. С несчастным видом он висел на плечах у своих мучителей — первый из нас, кто покинул гренландскую землю.

Наш командир меж тем оправился от ущерба, нанесенного его престижу, и избрал новую тактику. Вместе со стюардессой он обошел всех, чтобы учесть наличный запас продуктов. Идея здравая, однако бесплодная, ибо мало кто, отправляясь на аэродром, запасается хлебом и консервами. Другие члены экипажа залезли в разбитый самолет, чтобы опознать трупы и извлечь неповрежденные приборы — по крайней мере так думал я.

Я спросил молодую женщину, как она намеревается достигнуть обитаемого мира, но у нее на этот счет не было никаких планов. Несмотря на неприязнь к командиру, она все же доверяла ему. Его ведь специально обучали, и он уже бывал в подобных передрягах и лучше всех знает, где именно мы находимся.

— Вот этого-то я и не думаю, — сказал я и начал излагать свои аргументы против командира; при этом мои смутные ощущения обретали ясную, четкую форму. Мысленно спрашивая себя, зачем я это делаю, я нашел следующий ответ: ни под каким видом я не соглашусь подчиниться командиру. Это инстинкт самосохранения, ибо если я буду действовать на свой страх и риск, то у меня больше надежды выжить, чем в составе группы, слепо выполняя приказы командира; в решения, принимаемые сообща, и в голосование я тоже не верю; против командира никто не пойдет; я должен убедить эту женщину в своей правоте, чтобы и она наплевала на группу и пыталась спастись вдвоем со мной. Тогда все время испытания я буду находиться в ее обществе, что, несомненно, скрасит мне это испытание.

— Послушай, — сказал я, — как ты можешь доверять командиру, ведь он хоть и невольный, но все же виновник катастрофы. И разве мало того, что он француз? Высококультурный народ, конечно, но это не те люди, которые способны вывести из гренландских льдов. К тому же французы за пределами Франции очень плохо ориентируются, можно сказать, превращаются в слепых котят, а вдобавок не доверяют иностранцам, в сущности, всех их презирают. Они прямо-таки с молоком матери впитывают это чувство, и наш командир, конечно, тоже — уже из-за одного этого он не может нами руководить. Он не доверяет тем из нас, кто не француз, и думает, что мы не доверяем ему; он в большей или меньшей степени презирает нас, и это, конечно, подтачивает его чувство ответственности: ведь если мы и погибнем, так, в конце концов, мы же всего-навсего иностранцы. И его неумение ориентироваться за пределами Франции сыграет свою отрицательную роль: он может недооценить опасность, а может и вовсе не заметить ее. Ты скажешь: а вдруг он исключение? Конечно, не все французы одинаковы, но нам нельзя рисковать. Кроме того, у меня есть причины считать, что он как раз типичный представитель, а не исключение. В его речах я чувствую жажду власти и славы. И разве не он несет ответственность за то, что у нас загорелся мотор? Со всяким может случиться, согласен, но ведь очень возможно, что он допустил оплошность.


Тем временем я все сильнее влюблялся в нее: она была американка, стройная, красивая, с рыжеватыми волосами и белой кожей, какая часто бывает у рыжих.

— Я уверен, все его решения будут неправильны, все попытки спасти нас будут неудачны. Если у него что и получится, то лишь по чистой случайности, а ведь на случайность рассчитывать нельзя. И не надо жалеть остальных! Своя рубашка ближе к телу, хотя, конечно, если я, проходя мимо, увижу, что кто-то тонет, я его спасу. Я только хочу сказать: если люди от недостатка сообразительности и избытка стадного чувства с открытыми глазами шагают навстречу гибели — пусть их! Речь идет о том, спасать ли свою голову или позволить, чтобы тебя погнали в могилу. Имей смелость выглядеть несимпатичным и эгоистом, если таким образом ты можешь спасти человеческую жизнь — хотя бы свою собственную. Я скажу тебе, в чем состоит мой план. Исходя из того, что командир наверняка решит неправильно, надо поступить наоборот — я предполагаю, что это приведет к спасению. Допустим, он прикажет идти в какое-то им выбранное место — а как раз это он, наверное, и прикажет, но это будет заведомо неправильно, он ведь не знает точно, где мы находимся, — так вот, тогда мы остаемся здесь и ждем помощи с воздуха. А если он прикажет остаться здесь, надо отправиться в путь и быстрым маршем достичь ближайшего населенного пункта. Очень может быть, что вон за теми холмами лежит эскимосская деревня или американская военная база. Тогда мы вдобавок спасаем и всю группу. Американцы вышлют аэросани, трактора и даже вертолеты и всех спасут. Наши имена в газетах, огромные шапки: ОНИ НЕ ПОТЕРЯЛИ ГОЛОВУ, фанфары, медали…

Я перевел дух и стал ждать ее ответа. Она в задумчивости смотрела в пространство. Я взял ее за локоть и, постаравшись вложить в свой голос как можно больше теплоты, проникновенно сказал:

— Пойдем со мной.

— Не знаю, — произнесла она, — право, не знаю. Мне кажется, безопаснее быть вместе со всеми, что бы они ни делали, потому что все друг другу будут помогать. К тому же большую группу людей легче заметить, чем одного человека. Честное слово, не знаю, что сказать. Думаю, все же в таких случаях люди должны держаться вместе; я слыхала, что тех, кто отделяется, даже идут искать. Командир и не разрешит нам остаться. Он принудит нас идти вместе со всеми. А потом — я должна быть с мистером Лейном… — Последнее явно только что пришло ей в голову, она устыдилась, что не подумала об этом в первую очередь, и потому стала спорить со мной: — По-твоему, командир не сумеет нас вывести? Напрасно ты его недооцениваешь. Он француз — ну и что? Наверное, все, что ты говорил про французов, вздор; по крайней мере я этого никогда еще ни от кого не слыхала. По-моему, это все предрассудки.

— Ладно, ладно, — сказал я. — Послушай. Мы в опасности. Положение серьезнее, чем ты думаешь.

— Я знаю, каково наше положение.

— Конечно, но опасность не в том, о чем ты думаешь. Допустим, национальность командира не играет роли. Я лично недолюбливаю французов — может, у меня заскок, не знаю. Но одно я знаю точно: этот человек нас не выведет. Повторяю: положение серьезнее, чем ты думаешь. Речь идет о жизни, твоей собственной жизни, а не чьей-нибудь еще. Какое тебе дело до того, что другие умрут? Так уж сложились обстоятельства! Спасутся они — прекрасно, я нисколько не против, знаешь пословицу: живи и давай жить другим, и тому подобное. Но одно ты должна понять: я не допущу, чтобы группа потащила меня на верную смерть. В этой смерти не будет ни капли романтики. Ничего нет хуже, чем умереть из-за чьей-то оплошности. Еще будешь и себя при этом корить. Черт побери, как ты себе это представляешь? Мы тихо испускаем дух в объятиях друг друга, а вдалеке нам чудится колокольный звон? А знаешь, как будет на самом деле? Мы все подохнем от голода и холода, двум-трем первым еще закроют глаза, а на смерть остальных всем будет глубоко начхать.

Она заплакала. Я неуклюже попытался ее утешить, обнял. В таких обстоятельствах самое лучшее было бы заняться любовью, это придало бы мне мужества и спокойствия. После этого, несомненно, пришло бы в голову что-нибудь путное и вообще возросла бы вероятность спасения. Но как воспримет это группа приличных людей, только что переживших авиационную катастрофу? Очевидно, им это покажется странным.

— Но почему, — всхлипнула она, — я должна быть с тобой? Почему ты выбрал меня? Бросить группу — это непорядочно. Так может поступить только псих или дурак, но ты ведь ни то ни другое, хоть я и сама не знаю, почему я в этом уверена.

— Об этом я тебе уже рассказывал, радость моя, цыпленочек мой, поцелуй меня.

Я крепко поцеловал ее в губы и погладил по волосам. Конечно, ей пришлось отстраниться, но сделала она это далеко не сразу.

— Послушай, я повторю тебе все еще раз, и тогда ты увидишь, что мы не можем поступить иначе. У меня действительно нет выбора, обстоятельства вынуждают меня, прямо-таки за руку тащат к спасению: мое дело — лишь правильно их истолковать. Как мне это удастся? Не знаю. Но что-то говорит мне — что именно, я и сам не понимаю, — что предложения командира, вернее, его приказы приведут нас к гибели. Может быть, что-то в его глазах, в том, как он держится. Слушаться его — значит идти на верную смерть. Таким образом, его советы, планы — словом, все, к чему он нас побуждает, ошибочно. И потому вполне вероятно, что правильнее поступить как раз наоборот. Я убежден в этом и уверен, что нам надо откалываться. Тогда мы избежим беды.

Она внимательно слушала, слезы ее высохли. Я упрямо продолжал:

— Так что же я должен делать, исходя из этой убежденности? Коль скоро я уверен, что она ведет к спасению, то на первый взгляд может показаться, что мой долг — повести за собой всю группу. Для этого понадобится необычайное красноречие, большая сила убеждения, колоссальная энергия. Возможно, дойдет и до драки, но ради общего блага можно ни перед чем не останавливаться. Однако я, увы, не обладаю упомянутыми качествами. Я сумею убедить кого-нибудь одного, но остальные ополчатся против меня. Я не способен завоевывать популярность, так уж я устроен, и на каждого моего сторонника всегда приходится четверо-пятеро врагов. Я знаю это: ведь самое главное — познать самого себя. И следовательно, мне не удастся убедить группу. Но допустим, я обладал бы необходимыми качествами и пустил бы их в ход. Думаешь, тогда бы мне это удалось? Нет, и тогда бы ничего не вышло. Хочешь верь, хочешь нет, но я знаю, что только под дулом пистолета эти люди отступились бы от командира. Он для них — и отец, и мать, и еще немножечко господь бог. Наконец, последнее. Принципы, на которых я строю наше спасение, теряют силу, если их станет применять целая группа. Они годятся лишь для одиночки, сделать их достоянием массы — значит поставить их с ног на голову. И потом, остается ведь крошечный шанс, что командир прав. Я-то, конечно, в это не верю, но в действительности такой шанс есть. Это тоже причина, чтобы удрать одному. А почему я хочу взять тебя? Да очень просто: из всей группы мне хочется спасти только тебя одну. Да, потому что ты молода и красива, более того, мой выбор — результат работы определенных желез в моем организме, и я это знаю. Ну и что? Мы хотим сохранить свою жизнь, испытываем голод и жажду, избегаем боли и стремимся к наслаждению — что тут дурного? Вероятно, мне следовало бы сказать, что я вдруг, по неизвестной причине, воспылал к тебе страстной любовью, — это тебе бы польстило. Но я говорю: я увидел тебя, единственную привлекательную женщину среди всех этих людей, железы продолжения рода пришла в действие, и родилась любовь. И это не исключает того, что ты мне правда очень — ну да, очень — нравишься.

Я замолчал; я замерз и чувствовал себя ужасно несчастным. Наверное, все без толку. Хотелось бы мне быть скупым на слова сильным мужчиной, который спокойно идет своей дорогой, плюет на всех и делает то, что ему нравится.

— А у тебя не найдется сигареты?

Молодая женщина кивнула и вытащила пачку сигарет. Она явно обдумывала мои слова. Я закурил, наблюдая за тем, как люди снова окружили командира, чтобы получить очередную порцию мудрых указаний. Отметил, что командира вовсе не беспокоит наше отсутствие. Повернулся к ней.

— Скажи же что-нибудь. О чем ты задумалась? Решаешь, кто тебя вернее спасет — командир или я? А может быть, терзаешься нравственными муками, коришь себя за то, что ты не такая героиня, как Флоренс Найтингейл[19] или еще кто-нибудь в этом роде? Выскажись наконец, выбери, и тогда можно начать действовать.

Она отошла на несколько шагов и остановилась, глядя в пространство. Прямо за ней был разбитый самолет, и я стал смотреть на него; я замерз и совершенно пал духом. Как хотелось мне сейчас быть дома, развалиться в покойном кресле и смотреть скучную телевизионную программу. Я мог бы встать и сделать что-нибудь приятное: пойти вынуть из почтового ящика газету или выпить стакан пива. На худой конец я согласен был даже сидеть с зубной болью в приемной у стоматолога и просматривать в затрепанном журнале трехлетней давности очерк о Гренландии.

Она медленно вернулась и посмотрела на меня. Я почувствовал волнение, прочитав в ее глазах, что она доверяется мне. По-моему, это самое прекрасное, когда тебе кто-то доверяется. Моя надежда на спасение снова укрепилась, и я понял вдруг, что эта девушка необходима мне: один, без ее поддержки, я бессилен. Все мои рассуждения в основном были просто болтовней. Но разумеется, вдвоем мы одолеем все.

— Я подумала, — начала она, — и, во-первых, должна тебе сказать, что не согласна с твоими взглядами на любовь, будем считать, что я этого не слышала. Сам ты мне нравишься, и я тебе доверяю, но вовсе не из-за каких-то там желез. Да, кстати, меня зовут Джейн. А сейчас я тебе объясню, что́, по-моему, нам надо сделать. Ты сказал, что не можешь повести за собой группу, потому что у тебя нет для этого данных. Мне кажется, ты не прав. Ведь убедил же ты меня, и поэтому я — может быть, ошибочно — полагаю, что и с другими тебе бы это удалось. Они ведь пока сохранили расположение к тебе, они бы к тебе прислушались. Думаю, ты зря говоришь, что не мог бы привлечь группу на свою сторону. Наверное, тебе просто не хочется, может быть, ты стесняешься или что-нибудь в этом роде. Дальше: ты считаешь, что шансы выжить уменьшатся, если на твою точку зрения встанет много людей, но против этого я знаю средство. Если я тебя правильно поняла, ты просто хочешь узнать, что предлагает командир, и поступить наоборот. Честно говоря, это мне кажется самым слабым местом в твоих рассуждениях: противоположное тому, что, с твоей точки зрения, неразумно, тоже не обязательно будет разумно. Это может оказаться еще гораздо неразумнее. Но я согласна, выбирать нам особенно не приходится. Допустим, ты прав, так давай спросим у самого командира, что он собирается делать, и попробуем убедить его поступить наоборот. Если нам это удастся — твоя цель достигнута, группа, конечно, пойдет за командиром, а на самом деле за тобой, но с его одобрения и при его поддержке, и думаю, тогда твои принципы не встанут с ног на голову. Только не высказывай командиру своих опасений так, как мне, а то ничего не получится. Ты просто наври ему что-нибудь, например что хорошо знаешь Гренландию, бывал здесь не раз, или что твой дядя — близкий друг директора «Эр Франс». Конечно, врать нечестно, но это ведь ложь во спасение, она простительна. Давай подойдем к нему, отзовем в сторону. Если он заупрямится — пригрозим, что постараемся вырвать группу из-под его влияния. Это ему наверняка не понравится. Но думаю, он согласится, я с ним пококетничаю — раз он француз, это должно подействовать.

— Вот уж что настоящий предрассудок, — сказал я раздраженно (мне не понравилось, что она строит планы и, в сущности, взяла руководство в свои руки). — Почему француз должен скорее поддаться твоему обаянию, чем, скажем, норвежец? Нездоровое суеверие, особенно распространенное среди женщин в Соединенных Штатах. По-моему, это вздор.

И я мрачно уставился в пространство, избегая ее взгляда.

Но подумав, я решил, что предложение ее правильное и именно тут-то все и встанет на свои места. Командир, без сомнения, будет с нами так груб и высокомерен, что разговора не получится. Это еще дальше оттолкнет нас от группы — и тем лучше. Я дал себя убедить и в первый раз назвал ее по имени:

— Ты права, Джейн.

Довольные, что наконец можем что-то делать, мы подошли к командиру. Я остановился перед ним, всем своим видом выражая желание что-то сказать. Он был занят беседой с механиком, который размахивал плоскогубцами у него перед носом, но моя красноречивая поза вынудила его посмотреть на меня. По его неприветливому взгляду я с радостью понял, что он никогда не согласится на наше предложение, что никакой разговор с ним невозможен.

— Мсье, — начал я сухо, — вы обещали спасти нас и вывести из щекотливого положения. Хоть это и ваша прямая обязанность, все же отрадно видеть, что вы столь энергично взялись за дело нашего спасения. Я рукоплескал бы вам, не будь это преждевременно. Поясню, что я имею в виду. Мы, то ость эта дама и я, полностью доверяем вам и понимаем, что наша жизнь в ваших руках, вернее, наши жизни, ибо речь идет о двух жизнях, то есть множественное число тут более уместно. И вот, стало быть… — Тут я потерял нить, кашлянул и начал снова: — Наше доверие к вам и к компании «Эр Франс» непоколебимо, несмотря на постигшее нас несчастье. И все же мы, а когда я говорю «мы»…

— Вы имеете в виду эту даму и себя, — перебил командир.

— Совершенно верно. Мы хотели бы услышать от вас, каковы ваши планы, то есть каким именно образом вы собираетесь спасать нас и выводить из этого положения. Как уже было сказано, не потому, что мы вам не доверяем, а потому, что… э-э… видите ли…

Мне трудно было ему объяснить — почему, хоть и очень хотелось. Во время моей, признаюсь, не слишком изящно сформулированной речи этот противный тип смотрел на меня презрительно и высокомерно, ввернул уничтожающее замечание и, что было хуже всего, улыбался Джейн, которая улыбнулась ему в ответ. Мы об этом договорились заранее, и все же мне было неприятно.

— Я буду краток, — заявил командир. — Мне не кажется разумным на данном этапе полностью раскрывать мои планы. Все, что я считал нужным, я уже сообщил группе, и если бы вы не отделялись, то были бы в курсе дела. Повторять я не намерен, тем более вам. Вы вели себя недостойно как во время самой катастрофы, так и здесь. Я не понимаю, мадемуазель, — тут он с любезной улыбкой повернулся к Джейн, — почему вы оказались в обществе этого господина. Насколько мне известно, вы были с мистером Лейном, и, хотя я ничего не хочу сказать, ибо это не входит в мои обязанности, мне все же кажется…

— Благодарю вас, мсье пилот, — холодно сказала Джейн, — можете не продолжать.

Я безумно обрадовался. Вот это характер. Я сам на ее месте бросил бы меня и под влиянием командира, который внешне гораздо меня интереснее, вернулся бы в группу.

— И я теперь буду краток, мсье пилот, или, вернее, командир группы, — сказал я. — Вы бестактны. — Я думаю, ему и раньше об этом говорили, потому что он тотчас надулся. — И мы просим вас не рассчитывать на наше сотрудничество. Прощайте.

Мы медленно пошли к прежнему месту, старательно обходя группу. Энтузиазм, вызванный призывом помочь мистеру Лейну, явно угас, старик с несчастным видом привалился к какому-то мужчине, который небрежно обнимал его за плечи. Джейн быстро подошла к нему и что-то сказала. Я видел, как он на нее окрысился. Вполне понятно, ну что же, ничего не поделаешь. Джейн вернулась ко мне.

— Что он сказал?

— Что он еще ни в ком так не ошибался.

Этого и следовало ожидать, но Джейн огорчилась. Очевидно, мало-помалу в нас разочаровалась вся группа. Все повернулись и смотрели на нас. Удручающее зрелище. Я взял холодную руку Джейн в свои — что еще я мог сделать? А группа неодобрительно качала головой.

Мы шли молча. Все наши дальнейшие планы, все то, что мы собирались делать после разговора с командиром, стало теперь бессмысленно, об этом надо было забыть. Если разобраться, то правы все — и командир, и группа, и мы. В том, что происходит, ничего нельзя изменить. Страх, радость да и другие человеческие чувства совершенно излишни… Кто-то — а может быть, и все — будет спасен, а кто-то погибнет, и тут уж ничего не поделаешь. Можно только выжидать и наблюдать.

Мы находились на полдороге к вытянутому бугру и, не сговариваясь, шли прямо на него. Может, поднявшись на его вершину, мы увидим уже упоминавшуюся американскую военную базу: ведь, в конце-то концов, в Гренландии есть американские базы, а на случай положиться можно. Но, поднявшись, мы увидели только в точности такой же холмистый ландшафт. Естественно, ведь если бы поблизости была база, американцы наверняка заметили бы падающий самолет. Время от времени я произносил: «Да-да» — просто чтобы нарушить тишину. Я нежно пожимал руку Джейн, но она не реагировала. Оглянувшись, мы увидели, что за это время рядом с разбитой машиной насыпали высокий курган, увенчанный деревянным крестом. Очевидно, под ним лежали тела погибших. Возле братской могилы стоял командир, перед ним полукругом — остальные. Он держал кепи в руке и явно произносил речь.

— Мне кажется, там происходит что-то вроде богослужения, — сказал я, и Джейн кивнула.

— Ну вот, — сказал я, вспоминая свои страстные слова, обращенные к Джейн, как мне тогда казалось, с полной искренностью.

Теперь же я был к ней совершенно равнодушен. Все, вместе взятое, было мне противно, я хотел одного — чтоб это поскорее кончилось, безразлично как. Мне нечего было дать Джейн, и я сожалел, что заставил ее порвать с большинством. На меня-то группа, несмотря ни на что, всегда смотрела как на чужака, да и ничего другого я и не желал. Но Джейн была любимым и уважаемым членом коллектива и бросила его ради меня, а этого ей никогда не простят.

— Что касается красивых слов, то мы оба наговорили их предостаточно, — сказала Джейн. Выходит, мы с ней думали об одном и том же. — Просто невероятно, — продолжала она, — до чего можно увлечься какой-нибудь идеей, планом и тому подобным. Входишь в азарт, чего только не сочиняешь, строишь воздушные замки, но, едва перестанешь об этом думать, или что-нибудь произойдет, или у тебя переменится настроение, все сразу рушится. У меня предчувствие — знаешь, знаменитая женская интуиция, — что случится самое ужасное: нас спасут, а остальные погибнут. Если это произойдет, я буду тебе обязана жизнью, но смотреть на тебя не смогу. Это ужасно — оказаться правым вот так. И в сущности, смерть всех этих людей будет на твоей совести. Но ты не обращай внимания на то, что я говорю.

Я и не обращал. Я был охвачен глубокой меланхолией и отвращением ко всему. Будь я один, я бы вернулся в разбитый самолет и просто сидел там, уставясь на какой-нибудь прибор. Нет, такая жизнь не для нервных натур вроде меня. А между тем именно эта нервозность заставляет нас искать или создавать ситуации, которые нам не по плечу и к которым гораздо лучше приспособлены люди, ничего такого в своей жизни не переживавшие и уютно проводящие вечера за картишками.

— У предчувствий есть одно свойство: они никогда не сбываются, — сказал я. Это изречение тоже было порождено моей меланхолией. Когда я не в духе, я изрекаю афоризмы, которые звучат вполне разумно, но ничего не значат. Мне стало страшно, я принялся глубоко дышать и таким образом одолел страх. Я дал себе слово больше никогда в жизни не путешествовать. В глубоком кресле посиживать у камелька, а лед чтоб был только в стаканах.

В группе у разбитого самолета возникло движение — видно, они что-то решили. Люди суетились, до нас доносились голоса, хоть слов мы и не разбирали. Из самолета вылезли двое членов экипажа, один по-прежнему с плоскогубцами. Из алюминиевых полос они смастерили что-то вроде носилок; мы молча наблюдали, как они подошли с носилками к мистеру Лейну, и тот, поломавшись немного, улегся на них. Четверо мужчин подняли носилки и прошлись для пробы. Проба получилась неудачная — старик едва не скатился. Командир, наблюдавший за ними, подал знак опустить носилки. Остальные пассажиры подошли, сняли с себя пояса и привязали ими мистера Лейна. Итак, с этой задачей они справились.

Они медленно построились в колонну — правда, то один, то другой иногда вылезал, но все же появилось какое-то подобие порядка, — командир низко надвинул на лоб кепи и прошелся вдоль шеренги, очевидно произнося при этом что-то ободряющее. Наконец они успокоились, подровнялись — ну в точности школьники, всем классом отправляющиеся на прогулку! Командир указал на нас. Вся колонна оглянулась, даже мистер Лейн попытался повернуть голову, но безуспешно — видно, привязали его на совесть. Командир поманил нас, мы махнули ему в ответ. Я думал, что теперь он погрозит кулаком, но так далеко он все-таки заходить не стал. Он пожал плечами и одновременно развел руками — жест, выражающий бессилие. Мы поняли, что сделал он это для группы, а не для нас, и потому не обиделись. С облегчением мы смотрели, как колонна наконец тронулась — очень медленно, но, когда через некоторое время я снова посмотрел в ту сторону, они продвинулись уже достаточно далеко. Итак, мы расстались; ну что ж, посмотрим, кто из нас выживет. Согласно нашему плану, нам предстояло остаться у самолета, и я очень этому радовался: мне вовсе не улыбалось мерить шагами суровые гренландские холмы.


Взявшись за руки, мы побрели к самолету. Осмотрев его внутри, мы обнаружили в хвосте два кресла, уцелевшие после пожара. Не так-то легко было очистить их от сажи и пепла. Но нам хотелось укрыться от холодного ветра, а потому на вонь мы уже не обращали внимания. К тому же через четверть часа мы к ней принюхались — просто удивительно, как быстро человек свыкается с любыми обстоятельствами.

Много часов провели мы там, подобно потерпевшим крушение на необитаемом острове. Мы сняли пальто и накрылись ими. Изредка что-то говорили, Джейн рассказывала о своей жизни, я — о своей, мы задавали друг другу вопросы вроде: «Ты меня любишь?» и «Мы будем потом встречаться?» — но все это было очень трудно сейчас решить. Если мистер Лейн не умрет и не уволит ее, возможно, они заедут в Голландию во время одного из путешествий. Где они только не побывали — послушать ее, это было преутомительное занятие. Я настойчиво приглашал их в Голландию, но она вспомнила, что мистер Лейн раз уже был там и ему не понравилось, так что надежды на повторный визит мало. Так мы болтали, а больше молчали. Потом у Джейн пробудилось чувство вины перед мистером Лейном — я, впрочем, этого ожидал. Я терпеливо разъяснил ей, что, какая бы судьба его ни постигла, винить он должен только себя. Почему ему не пришло в голову отделиться от группы — он ведь достаточно разумный человек. Оставим в покое тех, кто привык всю жизнь следовать установленному свыше порядку, полагая, что это и есть самое разумное. Кто мы такие, чтобы вмешиваться в чужую жизнь?

Так говорил я, изрекал и другие истины в том же роде, а ворочать языком становилось все труднее. Разговоры перемежались долгими поцелуями; потом я почувствовал, как потянуло холодным сквозняком. Постепенно темнело и холодало, и оба мы погрузились в какой-то полусон, все больше и больше коченея. Чтобы не замерзнуть, мы теснее прижимались друг к другу и наконец словно бы слились воедино. Так прошла ночь. Проснулись мы от шума снижающегося вертолета.

Высунувшись наружу и увидев американский военный вертолет, я удивился, что ничуть не удивлен. Видно, я довольно твердо рассчитывал на то, что нас спасут. Все шло именно так, как я себе представлял. Мы не суетились, не трудились, а за нами прилетели. Вертолет мягко приземлился неподалеку от нас, дверца открылась, и из нее выпрыгнул военный. Он медленно направился к разбитому самолету, а другой военный, сидя в дверях, наблюдал за ним.

— Пошли, — сказал я Джейн, — автобус прибыл на остановку, надо поспеть на него, интервалы очень большие.

Я в первый раз услышал ее громкий смех. Мы с трудом, помогая друг другу, вылезли из кресел, из-под пальто. Мы страшно закоченели, и, когда, пошатываясь, вылезли на волю, вид у нас был вполне подходящий для людей, перенесших катастрофу. Увидев нас, военный испуганно остановился. Он не ожидал встретить людей.

— Расскажите мне все, — сказал он. — Что произошло, остался ли еще кто-нибудь в живых?

Он сунул мне пачку сигарет, после чего бросил меня на произвол судьбы, а сам стал поддерживать Джейн. Я сделал несколько приседаний и взмахов руками — при этом я упал и уже не мог встать без посторонней помощи. Когда меня подняли, на меня напал приступ смеха, но я, хоть и с величайшим трудом, подавил его: мне не хотелось, чтобы наши спасители приняли меня за кретина. Наконец-то застывшая в жилах кровь снова пришла в движение, и я смог открыть пачку и закурить сигарету. Джейн тем временем подробно обо всем рассказала, так что мне, слава богу, не понадобилось ничего говорить. Нам помогли залезть в вертолет, и, должен признать, весьма относительный комфорт этого аппарата вызвал во мне ощущение непередаваемого блаженства. Я уютно устроился на маленьком стульчике и чуть не сказал: «Итак, я сижу» — но вовремя удержался.

В вертолете находилось еще двое, и им тоже хотелось все узнать. Джейн вкратце повторила свой рассказ, особо подчеркнув, что еще человек тридцать отправились пешком и, конечно, не могли уйти особенно далеко. Я спросил, почему они нас нашли; американец, который дал мне сигареты, ответил: «Потому что искали», и всех это очень рассмешило. Дверцу закрыли, и пилот начал дергать разные рукоятки. С оглушительным шумом мы поднялись в воздух и полетели по следу группы. Через полчаса мы увидели внизу неровную колонну. Они все стояли и размахивали руками как сумасшедшие.

Когда мы приземлились, они бросились к нам, командир — впереди всех. Военный снова открыл дверцу и выпрыгнул. Я поспешил высунуться и с приветливой улыбкой посмотрел в лицо командиру. Гримасу, которая на нем появилась, я не скоро забуду: она вошла в сокровищницу моих самых дорогих воспоминаний.

Вид у группы был жалкий, они провели скверную ночь. Вперед вытащили мистера Лейна на носилках — бледного, без сознания. Конечно, уже через полчаса после начала похода они уронили носилки: передний носильщик оступился, попав ногой в скрытую под снегом яму. Мистер Лейн с тех пор так и не приходил в себя. Мы развязали пояса и ремни и уложили его на пол в вертолете. Командиру было велено оставаться на месте: за ним и за остальными в самом скором времени пришлют несколько более вместительных вертолетов. Ему сунули сигареты, небольшой запас еды и питья, и мы снова улетели. Поскольку мы с Джейн уже сидели в вертолете, нас не стали высаживать, поэтому мы первыми из спасенных жертв катастрофы появились на базе и были встречены с подобающими почестями.


Спустя два месяца я получил письмо от Джейн. Мистер Лейн поправился. Он простил ее, но о путешествиях пока не может быть и речи: он еще слишком слаб. Больше я не получал от нее ни строчки.

УБИЙЦА[20]

Атмосфера печали на Йонкхеренстраат так плотна, что ее можно прямо-таки пощупать рукой. Почему — неизвестно. Печаль угнездилась в стенах домов при застройке.

Булыжная мостовая вздымается волнами, вместе с нею, хоть и не так необузданно, вздымаются трамвайные рельсы. Десяток кафе, несколько дешевых закусочных и заведений, где продают жареный картофель, магазины. Если вы любите военную терминологию, можно сказать, что магазины стоят здесь сомкнутым строем. Улица постоянно перекопана: водопроводные трубы и кабели вечно оседают в рыхлой почве. Да и дождь, кажется, моросит на этой улице чаще, чем на других.

В одном из кафе у стойки стоит Серейн. Он только что положил на стойку револьвер, стоит и смотрит на него. Кафе оформлено с претензией на «интим». Тщетная попытка: всем известно, что «интим» зависит только от нас самих. Но чтоб выпить, любая обстановка годится.

Серейну под пятьдесят. К разговорам он не расположен. Но тот, кто кладет на стойку заряженный револьвер, должен все же дать кое-какие пояснения. Он принимает вид человека, который хочет сообщить нечто важное. Все посетители смотрят на револьвер: не часто его увидишь и наших мирных кабачках, где и обычная-то драка — редкое явление. А блестящий вороненый револьвер — это уже нечто из ряда вон выходящее.

— Я много лет прожил в Америке, — безразличным тоном начинает Серейн. — Поехал туда во время кризиса. Эмигрантское судно, мы все заросли щетиной и обовшивели, но так или иначе доехали.

Он умолкает и думает о том, что вовсе не надо было ему вытаскивать револьвер. Но когда он у тебя в кармане, хочется вытащить его и посмотреть. Это получается невольно.

— В Америке, конечно, тоже был кризис, оттуда-то он к нам и пожаловал. Стал я бродяжничать, работы было мало, еды мало. Приключений — да, конечно, хватало, но я их не люблю. Ну так вот, оказалось, что заработать себе на хлеб с маслом можно только одним — преступлением.

Хозяин наполняет стаканы. Он недоволен. Человек с револьвером — это неприятность. Но он приходит к выводу, что все равно ничего не поделаешь, и успокаивается.

— Америка — не то что Голландия, и преступления там не те. Здесь в кои-то веки раз воры заберутся в квартиру или какую-нибудь старуху пристукнут ради пары сотен гульденов. Но все это детские игрушки по сравнению с теми сложными замыслами, которые осуществляются там, за океаном. Ну вот, какое-то время я присматривался; когда ищешь работу, поневоле ведь сталкиваешься с гангстерами — они там везде сидят. Наконец в Нью-Йорке я присоединился к одной группе гангстеров. Ну а в такой группе человеку дают выбирать. Платят в зависимости от риска, которому он подвергается. Работа, где скорее всего можно выдвинуться, хотя и больше всего шансов загреметь, — это работа убийцы. И я стал убийцей. Выполнял заказы объединений или отдельных лиц, которым требовалось кого-то устранить. Интересная, живая работа, много свободного времени.

Все это производит на слушателей большое впечатление. Ведь не каждый день случается выпить с профессиональным убийцей! Хозяин жалеет, что телефон так далеко от его места за стойкой. Ну, авось обойдется — и на нервной почве он угощает всех присутствующих бесплатной кружкой пива. Это создает заговорщицкую атмосферу, каждый чувствует себя немножко гангстером.

— За это время я убрал довольно много людей. Конечно, мне всегда бывало неприятно, но чего не сделаешь за хорошие деньги! Каждый день вечеринки, девочки, а выпивки сколько душе угодно. Но все же настал момент, когда я почувствовал, что сыт по горло, все это стало действовать мне на нервы. Было это в тридцать девятом, я скопил уже кругленькую сумму, и вот в один прекрасный день я звоню в бюро путешествий и прошу заказать мне билет на самолет в Голландию. Никто не должен был знать об этом — к гангстерам нельзя просто прийти и сказать: «Ребята, я завязал». Они этого не допускают, это слишком опасно для них. Я себе работаю, а на следующий день, за час до отлета, беру такси и потихоньку смываюсь, без багажа. Как только я сюда добрался, началась война. В войну я пять лет прослужил ночным сторожем в бюро выдачи продовольственных карточек. Здесь, в этом городе. Для меня война была спокойным временем, я полностью оправился от всей этой пальбы в Америке.

Он делает хозяину знак налить всем — он угощает. Вновь пришедших шепотом вводят в курс дела. Серейн чувствует, что первоначальная враждебность уступает место пониманию. Ему очень приятно. Убийца редко встречает понимание.

— Но вот война кончилась, и я остался не у дел. Работы кругом было полно, только не для снайперов. И тогда я решил вернуться к своей основной специальности — устранять людей за большое вознаграждение. Мне казалось, что после войны должен появиться спрос на такого рода услуги. Но трудность была в том, что здесь ведь все не так, как в Америке. Здесь если ты убиваешь людей, то рано или поздно тебя зацапают, а кому этого хочется? В Америке за твоей спиной стоит организация, располагающая деньгами и адвокатами, тебе обеспечивают алиби, боссы полностью подготавливают убийство. Тебе, можно сказать, остается только спустить курок и положить в карман денежки. И никакой мороки. Полиция, конечно, знает, что ты убийца, но ничего не может сделать. Если ты аккуратно платишь налоги, ты в безопасности. Тебе угрожает лишь одно: тебя самого может пристрелить наемный убийца; но лично я был для этого слишком мелкой сошкой. А вот как поставить дело здесь, в Голландии?

Все задумываются над этим вопросом. Серейн ощущает себя центром всеобщего внимания и смотрит на слушателей, как учитель на учеников.

— Первая проблема заключалась в том, чтобы без особого шума приобрести клиентуру. И вот послушайте, как я разрешил эту проблему. Я звонил по телефону людям, которые испытывали трудности в связи с тем, что налоговое управление норовило докопаться, каким путем они в войну нажили капиталы. Я говорил им по телефону, что за определенную мзду берусь устранить кого надо. Никто не верил, они бросали трубку или смеялись надо мной. И вполне понятно: здесь ведь эта система до сих пор не применялась. Наконец однажды человек, которого здорово прижали, приглашает меня к себе домой. Я прихожу. Он объясняет мне, кто должен исчезнуть, и мы договариваемся об оплате — пять тысяч гульденов. Как и в Америке, требую и получаю половину вперед. Придя домой, я смекнул, что во всем этом есть одна неувязка. А именно: у меня есть возможность присвоить деньги, не выполнив своей части уговора. В Америке по-другому, там тот, кто заключает с тобой договор, обычно нанимает еще кого-то, чтобы следить за тобой. И тогда ты, разумеется, вынужден позаботиться, чтобы жертва получила свою пулю. Потом ты идешь к своему работодателю за второй половиной. Он тут же выкладывает ее, ему и в голову не придет зажать денежки, потому что тогда его самого завтра утром найдут мертвым в сточной канаве. Я только хочу сказать, что там все в полном порядке, никто никого не может обжулить. Но здесь-то по-другому! Я был этим очень озабочен, потому что мне хотелось работать по всем правилам. Но когда я стал размышлять о другой проблеме — о том, как мне избежать лап полиции, — я вдруг понял, что решение уже найдено. Отныне я всегда буду брать половину денег вперед, а выполнять заказ не стану. И денежки в кармане, и никаких хлопот с полицией.

Слушатели восхищенно прищелкивают языком, кто-то произносит: «Вот это да!» — и с перепугу заказывает угощение на всех.

— Но если бы я взял деньги и просто ничего не сделал, я бы себя чувствовал мошенником, и потому я выполнил все, как положено: следил за жертвой и, когда хорошо изучил ее обычные передвижения, наметил время и место убийства. Интересующий меня человек каждый вторник вечером проходил по Эндеганг из конца в конец. Почему и зачем — не знаю, но в нашем деле это и не важно. Эндеганг с одного конца — совсем узенькая, темная улочка, там стоят одни старые склады. Я беру напрокат машину, занимаю выгодную позицию и поджидаю его. Вот он приближается; тогда я опускаю стекло, целюсь в него из револьвера и нажимаю на курок. Но ничего не происходит — револьвер не заряжен. Однако совесть моя спокойна: я свои деньги отработал.

Слушатели сочувственно кивают, им все это очень понятно. Серейн закуривает сигарету.

— После этого я стал ждать, что будет. Заказчик не знал моего адреса: мы встречались у него. Но парень он был дошлый и ухитрился выяснить, где я живу. В один прекрасный день он является ко мне со своими расспросами и угрозами. Я рассказываю ему все в точности как было. Он требует назад деньги. Я отвечаю, что это невозможно: я ведь проделал работу, и мне тоже надо жить. Конечно, я не стану требовать с него вторую половину суммы, на нее я не имею права. Он возмущается и кричит, называет меня аферистом и тому подобное. Тогда я вынимаю револьвер и говорю, что на этот раз он заряжен. Клиент уходит и больше не доставляет мне хлопот.

Серейн с довольным видом отхлебывает из своего стакана.

— Я намеревался спокойно пожить на заработанные деньги и лишь потом снова взяться за дело. Но тут началось самое удивительное. Примерно через месяц ко мне приходит некто, представляется, ссылаясь на моего первого заказчика, и спрашивает, не возьмусь ли я устранить одного человека. Я, естественно, соглашаюсь, а про себя смекаю: мой первый клиент решил, что ему будет легче, если и другой попадется на ту же удочку. Но меня это не касается. Я снова запрашиваю пять тысяч гульденов, он хочет сразу же заплатить половину, но я говорю: нет, я вам позвоню. Он уходит, я выслеживаю его, он действительно идет туда, где, как он мне сказал, он живет. На следующий день я навожу о нем справки, и все как будто в порядке — во всяком случае, он не из полиции. Я звоню ему, назначаю встречу. Он приходит и сует мне в руку двадцать пять сотенных. После этого я месяц вкалываю, чтоб определить время и место убийства. Все идет по намеченному плану, я опускаю стекло, целюсь и нажимаю на курок. И опять ничего не происходит. Вскоре мой второй заказчик приходит ко мне и мечет икру. Я и ему говорю то же самое, и он уходит. Через какой-нибудь месячишко снова является некто и заказывает двойное убийство. Так за годы упорного труда я приобрел обширную клиентуру — это обманутые, которым нельзя выплакать свое горе в полиции; единственное, что они могут, — это сорвать свою злость на других. В высшем обществе теперь мой адрес — тайна, известная всем. Иной раз мне даже приходится отказываться — так я занят. Но я не чувствую себя счастливым: мне кажется все же, что я поступаю немного нечестно. Не по душе мне эти холостые выстрелы: я все спускаю и спускаю курок — и ничего не происходит. В Америке — вот было время, тогда выстрел был выстрелом, ты его чувствовал, ты видел пулю. А сейчас только слышишь щелчок и больше ничего. Но мой долг — продолжать, мне надо жить, надо откладывать на старость, я ведь, так сказать, мелкий свободный предприниматель…

Серейн вздыхает, а слушатели активно сопереживают. Он смотрит на часы.

— Вот и время подошло. Если вам угодно, сейчас вы можете увидеть, как я выполняю заказ. Через пять минут мимо этого кафе пройдет престарелая супружеская пара. Их обоих надо застрелить; очевидно, дело в наследстве, это часто бывает. Вы, наверное, уже отметили, что улица эта не тихая и у меня нет машины. Вот так с годами у меня появилось безразличие к работе: в конце концов, это ведь все равно подделка. И все же я пришел, я не могу совсем отказаться от иллюзии.

Серейн хватает револьвер, подходит к окну и слегка отодвигает тюлевую гардину. Кафе находится на углу, из окна просматривается вся улица: безлюдно, темнеет, вот-вот зажгутся фонари. Все двинулись от стойки вслед за Серейном и стоят полукругом позади него. Каждому хочется разглядеть получше. Они объединены этой напряженной тишиной, напряженным вниманием. Серейн левой рукой вынимает носовой платок и сморкается, в правой у него револьвер.

— Ну и мерзкая же улица, — говорит он, — уж и не знаю, что это в ней такое. Всегда кажется, что вот-вот дождь хлынет.

Никто не отвечает, все подстерегают престарелую чету, каждому хочется первому обнаружить ее. И все же первым замечает ее Серейн — замечает в самом начале улицы, у моста.

— Вот они.

Напряжение растет. Еще бы: сейчас они увидят наемного убийцу за работой! Серейн спокоен, пистолет не дрожит в его руке. Как всегда в такие минуты, он уносится мыслями в Америку, вспоминает время, когда одно имя его наводило страх. Теперь он опустился до голландского кафе, где дюжина нервных завсегдатаев дышит ему в затылок пивом и можжевеловой водкой.

Момент приближается: престарелая чета уже доковыляла до кафе. Серейн поднимает револьвер, целится, прищурив глаз, и спускает курок. Щелчок, он снова взводит курок, и снова щелчок. Тогда он сует оружие в карман и, не оборачиваясь, произносит:

— Конец, господа.

Зрители все стоят у него за спиной. Они ожидали большего. Но время идет, и больше ничего не происходит. Вздыхая, разочарованная публика возвращается к стойке. Хозяин еще раз наливает всем за счет фирмы — под впечатлением и от радости, что все уже позади, что револьвер, слава богу, снова исчез в кармане Серейна и что в самый захватывающий момент не ввалилась полиция — например, чтобы проверить его лицензию на продажу спиртных напитков.

Все выпили. Хозяин смотрит на Серейна, по-прежнему стоящего у окна, и говорит:

— Конечно, это было небезынтересно, однако же, как бы вам сказать, о таких вещах нельзя говорить в подобном тоне. Парень, по-моему, не в своем уме.

Завсегдатаи кивают. У них было превосходное развлечение, они прекрасно провели полчаса, но теперь все кончилось, и Серейна надо как можно скорее отдать в руки палача.

А Серейн, у окна, смотрит на печальную улицу, взгляд его мрачнеет, потная рука в кармане дрожит. Он тоскует по Америке.

Загрузка...