Перевод с румынского Е. Азерниковой.
«Господин полковник, разрешите доложить: я люблю женщину! Имя ее мне известно. Ее зовут Александра. А я? Кто теперь я? Как меня зовут?»
Человек расставался со своим именем незадолго до полуночи; освобождался от своего «я» и от всего, вплоть до самой последней мелочи, которая ему принадлежала. Отрешенно оглядел он вещи, сваленные как попало на походном ящике в блиндаже командира полка. Так же просто, подумал он, можно освободиться и от себя самого. Вещи эти, казалось, принадлежали другому, незнакомому человеку. Они вдруг потеряли всякую связь с его собственной жизнью. А ведь несколько минут назад это были его вещи, с математической точностью определявшие его характер. Более того, в них вмещалась вся его жизнь, как в русло реки вмещаются воды потока.
Ручные никелированные часы, бритвенный прибор, подаренный матерью после окончания радиошколы. Потемневшая зажигалка и кожаный, потертый от долгого употребления портсигар: подарки Александры перед его уходом на фронт. Зачитанная книжка по истории радио, со схемами аппаратов различных систем, между страницами которой хранился, как дорогая реликвия, кусочек холста в желтую и синюю полоску, чем-то похожего на клочок одежды заключенного. Все, что хранил он долгие годы в память о своем дяде, родном брате отца. Ведь именно дядя помогал ему, мальчишке, «прозреть», стать человеком. И наконец, фотокарточка Александры, с живой улыбкой и лукавым взглядом, и собственный дневник — пачка листков, сшитых проволокой между двумя картонками. На обороте фотокарточки рукою Александры написаны два слова: «Жду тебя», зато дневник полон воспоминаний о ней, вплоть до мельчайших подробностей.
Никогда раньше не расставался он со своими вещами и носил их в полевой сумке вместе с патронами и галетами офицерского пайка. Впервые сегодня он должен был с ними расстаться, и, может быть, навсегда! Хмуро разглядывая свои вещи, он попытался им улыбнуться. Сигареты, фотокарточка и дневник притягивали его взгляд как намагниченные. Знай он заранее об этом задании или получи от кого-нибудь предупреждение, эти три вещи он сохранил бы любой ценой. Он запрятал бы их глубоко под мундиром или скрыл бы в обмотках, чтобы не чувствовать себя таким одиноким там, куда ему предстояло отправиться, а уж коль суждено ему там и остаться, пусть хоть кто-то потом узнает, чем он жил и о чем думал. Но приказ полковника застал его врасплох, и он ничего не успел сделать. Его вызвали на командный пункт глубокой ночью и только там сообщили о задании, а потом он постоянно был на людях, так что даже и расставаться с самим собой ему пришлось на глазах у командира.
Теперь уже нет времени. Ни для душевного общения с Александрой, ни для записи в дневнике последних, весьма противоречивых чувств, овладевших им в эти минуты.
Часы показывали полночь.
Командир тронул его за плечо:
— Вот и все! Пора!
Человек оглянулся. Он выглядел очень молодо. Так молодо, что полковник вздрогнул. Будто впервые его увидел.
И в самом деле впервые это смуглое лицо светилось каким-то внутренним светом, который отражался в глубоких черных глазах. Высокий лоб, еще не тронутый морщинами, молодые, мягко очерченные губы, в уголках которых таилась доверчивая улыбка. Ему было не больше двадцати шести. Точнее, двадцать шесть должно было исполниться через четыре дня, и командир знал об этом из послужного списка, который тщательно изучил. Командир полка умел владеть собой, особенно в сложной военной обстановке. Но сейчас он с трудом сдерживал дрожь, пытаясь убедить себя в том, что не ошибся в выборе. Можно было послать кого-нибудь другого. Правда, и в этом случае он беспокоился бы. В полку никто не вселял в него такой уверенности в исходе задуманной операции, как молодой человек, стоящий сейчас перед ним. Этот умел держать себя в руках, был равнодушен к смерти и искушен в подобного рода делах больше, чем любой другой.
В чем же тогда дело?
Казалось, молодой человек угадал сомнения командира (впрочем, довольно ясно написанные на лице полковника), смело улыбнулся и сказал в свою очередь:
— Пора, господин полковник!
Ему не хотелось видеть командира в состоянии нерешительности по той простой причине, что в блиндаже они были не одни. Склонившийся над своими бумагами начальник штаба полка был удовлетворен тем, что предстоящая операция не чревата для него никакими угрызениями совести, а солдат-радист, принимающий сообщения из дивизии, время от времени бросал на них взгляд сквозь ресницы, пытаясь понять, что они думают о необычной ситуации, которая возникла этой ночью.
И младший лейтенант решительно повторил:
— Пора! Я готов!
Он уверенно направился в глубь блиндажа, где на складном столике была разложена карта боя. Поверх нее среди пустых кофейных чашек с оставшейся на дне гущей, среди недокуренных сигарет, цветных карандашей и кальки со схемами передовых позиций лежал странного вида предмет, если принять во внимание его назначение. Это был радиоаппарат непривычной системы, который станет его единственным спутником во время всей операции, единственным средством продления его бытия здесь, на румынских позициях.
— Узнаёшь? — спросил командир, подходя к столу.
Компактная, как дамская сумочка, рация из черного металла прямоугольной формы, с крошечными, словно игрушечными, кнопками — военный трофей, добытый, наверное, в последнем сражении за Арад! Ему, специалисту, аппарат показался сначала любопытной технической новинкой, пожалуй несколько курьезной, теперь же он станет орудием борьбы. Ведь и враг пользуется таким же для приема и передачи информации через линию фронта.
— Узнаю́!
— Ты имел с ним дело?
— Несколько раз. Знакомился.
— Ну и как?
— Отлично!
Оба внимательно разглядывали аппарат. Ни один не осмеливался к нему прикоснуться, он был для них словно магический предмет, ведь от него теперь многое зависело. Помолчав, командир продолжал:
— Не имеет смысла тащить на спине наш передатчик. Не так ли?
— Конечно, — последовал ответ, — этот куда легче.
— А каков радиус его действия?
— Минимум десять километров.
— Слышимость?
— Как у колокольчика.
— Насколько мне известно, у него высокая чувствительность в УКВ диапазоне?
— Да, — подтвердил молодой человек, — очень.
— Нам осталось договориться о длине волны.
Он повернулся к собеседнику, заглядывая ему в глаза.
— Какую из волн, названных дивизией, мы могли бы использовать?
Младший лейтенант был на фронте офицером связи. С его военным опытом и техническим образованием, полученным еще до войны, пользование аппаратом не представляло трудности. Он легко ориентировался в путанице радиоволн, которые использовал и враг на этом участке фронта. Просиживая с наушниками многие часы и ночи напролет, слушая и записывая шифрованные сообщения вражеской стороны, он изучил их все.
— Семь и две десятых! — наконец решил он. — Среди волн, на которых идут передачи, эту я не встречал ни разу. Во всяком случае, на нашем участке.
— Хорошо, — согласился полковник, он доверял каждому слову стоящего рядом с ним человека. — Семь и две десятых, — бросил он через плечо радисту. — Запомни, парень, пусть это гвоздем засядет в твоей голове: семь и две десятых! — И снова обратился к офицеру: — Если я не ошибаюсь, эту волну и наши передатчики не используют, не так ли?
— Она свободна, — подтвердил тот, — но надо предупредить дивизию, чтобы там не заняли ее именно теперь.
— Дивизию мы предупредим.
— Ваша рация должна быть все время настроена на прием.
— Непременно.
— Я могу выйти в эфир в любое время дня и ночи.
— Но только в случае самых экстренных сообщений.
— Надеюсь, с артиллерией у вас налажена постоянная связь.
— Конечно.
— Скорее всего, вам придется действовать синхронно с моими сообщениями.
— Синхронно.
Человек высказывал свои соображения тихим, сдержанным голосом, а командир принимал их, как подчиненный, понимая, что от четкого их выполнения зависит успех операции.
— Я не знаю, в какой ситуации… — Младший лейтенант на мгновение замолчал, охваченный недобрым предчувствием, но затем продолжал не останавливаясь, четко и быстро: — …в какой ситуации я там окажусь, поэтому все это вам и говорю.
— Понимаю, — так же быстро согласился полковник.
— Их наблюдательные пункты, скорее всего, хорошо замаскированы.
— Без сомнения.
— Артиллерия после каждого обстрела меняет позиции.
— Безусловно.
— Я постараюсь застать их врасплох, они и очнуться не успеют.
— Это нам и нужно.
— Наша артиллерия должна находиться в постоянной боевой готовности.
— Будет!
— Я хочу сказать, что должна быть непрерывная связь: я с вами, вы с артиллерией. Одно слово, и артиллерия — огонь!
— Так точно! — подтвердил полковник. Его поражало хладнокровие молодого офицера, приступившего к исполнению опасной миссии, которую он взял на себя совершенно добровольно. Полковнику вдруг отчетливо представилось, как разведчик ползет в глубь вражеских позиций, незаметный, как змея, затаив дыхание, напряженно стараясь не задеть какую-нибудь былинку, фиксируя в памяти все детали вражеской обороны. Ему даже слышался глухой, словно из-под земли идущий голос, искаженный радиопомехами, вызывающий, вызывающий: «Зет, Четыре, Бета! Зет, Четыре, Бета! Зет, Четыре, Бета! Отвечайте, слышите меня? Отвечайте, слышите меня? Отвечайте, если…»
— Да, будет нелегко!
И в безотчетном порыве защитить, помочь этому человеку, смягчить тревоги и волнения, ожидающие его в недалеком будущем, не сравнимые ни с какими другими тревогами и волнениями, полковник обнял младшего лейтенанта и спросил дружески, тепло:
— Тебе не хочется еще раз взглянуть на карту?
Откровенно говоря, человека гораздо сильнее, как искушение, как соблазн, притягивали вещи, разбросанные на походном ящике. Они жгли его, словно огнем, словно укоряли в предательстве:
«На кого ты нас оставляешь? Как можешь ты так легко с нами расстаться?»
Поэтому он торопился получить все инструкции как можно скорее, покинуть блиндаж и отправиться в путь, что-нибудь делать, двигаться к переправе. Там он оставит свой берег и окончательно порвет со своим прошлым, с самим собой.
— Взгляни-ка, — сказал командир, пристально всматриваясь в карту, — именно отсюда в нас шпарят, словно булыжниками, а нам некуда спрятаться. А знаешь, сколько так продолжается?
— Что-то около восьми дней.
— Восемь дней и ночей, завтра пойдет девятый. Тебе не кажется, что пора с этим покончить?
— Давно пора.
— Если бы только это! Все, что здесь происходило, ты испытал на собственной шкуре.
Полковник резко обернулся, и они встретились взглядом.
— Ты любишь людей?
— Людей?! — переспросил молодой человек, сбитый с толку не самим вопросом, а его неожиданностью. — Да, конечно, люблю!
— А я отвечаю за их жизнь! — отрезал полковник со свойственной ему прямотой. — Ты не думаешь, что это одно и то же? Больше терпеть нельзя.
— Конечно, нельзя.
— Вот почему мы приняли такое решение. Вот почему надеемся на эту операцию. Я долго думал, прежде чем выбрать именно тебя, и считаю, что не ошибся. Но ты можешь еще отказаться.
— Я не откажусь.
— Это хорошо. Теперь все зависит только от тебя. От твоей находчивости, от твоего мужества. Информация нам необходима, как воздух. Только ты можешь всех спасти. Тебе понятно?
— Понятно!
Извилистые линии позиций на карте (красная наша, синяя — вражеская) плясали перед его глазами, словно ярко раскрашенная кружащаяся карусель. Между тем эти абстрактные линии решали судьбу огромного множества людей. Аккуратно вычерченные, словно по специальному заданию генерального штаба, линии таили в себе смерть, которая свободно разгуливала меж позиций, издевательски скаля зубы. Человеку непосвященному эти линии мало что говорили и не давали никакого повода для отчаяния.
Младший лейтенант согнал с себя усталость, чтобы не торопясь, четко, навсегда запечатлеть в памяти трагический смысл этих линий. Для него эти знаки не являлись загадкой. Две фигурные скобки обозначали расположенные друг против друга позиции, между которыми лениво текли немыслимо реальные и враждебные, как преграда, воды Тисы. Если румынские позиции были ему хорошо знакомы, земля за Тисой казалась загадочной и чужой. Тем более что сведения о расположении войск противника, полученные разведкой, были очень скупы. Все попытки захватить плацдарм на той стороне захлебывались сразу же, едва начиналась переправа. В любое время — туманным ли утром или под покровом ночи, после массированной бомбардировки или в сосредоточенной тишине. Каждый раз вражеские орудия, укрытые в самых неожиданных местах, внезапно разверзали свои огненные пасти и с дьявольской точностью гасили всякую надежду перебраться живым на тот берег. Только трупы солдат да осиротелые лодки со всяким снаряжением медленно несло по реке. Они уплывали в небытие, во власть бессмысленной смерти, не признававшей ни своих, ни чужих, которая господствовала на обоих берегах, внушающих друг другу леденящий ужас.
— Завтра ночью новая попытка, — продолжал командир. — Она должна увенчаться успехом, чего бы это ни стоило. В твоем распоряжении целый день. Изучи их позиции. Надо узнать, где этот проклятый наблюдательный пункт Сова, с которого видны наши позиции, словно соседский двор за забором. Затем ты должен разведать, где они укрывают тяжелую артиллерию — Наседку с цыплятами. Остальное неважно. Только наблюдательный пункт и тяжелая артиллерия. Это все, что нам нужно.
— Понятно, — прошептал молодой человек.
— Я подготовил общую схему правого фланга вражеских позиций. Схема разделена на квадраты. Запомни, пожалуйста, условные обозначения для наших передач.
— Запоминаю.
— Квадраты пронумерованы от одного до девяти.
— От одного до девяти, — механически повторил он.
— Передачу будешь вести, заменяя цифру на имя женское или мужское, которое начинается с буквы в алфавитном порядке. Ну, например…
— Александра, Богдан… Катинка… — начал перечислять разведчик.
— Совершенно верно! Эти имена тебе дороги?
— Каждое кого-нибудь из моих…
«Из всего прошлого они единственные, кого я взял с собой на войну. Но мамы уже нет, дяди Богдана тоже, только Александра…
— Друг мой, что ты делаешь?
— Я раздобыл мел и теперь пишу твое имя на скале.
— Но зачем же такими огромными буквами?
— Чтобы они были видны капитанам всех кораблей. Чтобы все знали, кто владычица этих берегов, и давали двадцать четыре залпа в твою честь.
— Я не люблю залпы военных кораблей.
— Но ведь наступят и мирные времена, поэтому я и пишу твое имя на скале.
— А в мирное время на кораблях не будет орудий, чтобы салютовать.
— Тогда пусть поднимают флаги в твою честь, и к берегу пусть не причаливают, пока не пришлют тебе даров. А ты будешь стоять на самой высокой скале и приветствовать их.
— А ты что будешь делать?
— Я буду считать дары и сообщать тебе, кто заслуживает благосклонности, а кто нет. Найдутся небось и такие, которые попытаются тебя обмануть, этих мы забросаем камнями.
— Милый, почему ты все время шутишь?
— Я не хочу, чтобы меня прежде времени состарила война. На нашу долю отпущено мало радости. Чем тебя, например, одарила жизнь?
— Не знаю. Может быть, уже тем, что я живу.
— И только?
— И еще тем, что у меня хватает мужества печатать листовки о свободе и правах человека, эти листовки потом с твоей или еще с чьей-нибудь помощью я выпущу в мир, как голубей.
— А почему ты меня не спросишь?
— Я спрашиваю: чем тебя одарила жизнь?
— Тобой, и этого мне достаточно!
— Кто я такая?»
Мамы уже нет, дяди Богдана тоже, только Александра…
— Ладно! — кивнул командир. — Александра, Богдан, Катинка… Я их тоже запомню: может быть, они нам понадобятся для обозначения одного из квадратов. Ты запомнил пароль?
— Аш, Один, Альфа!
— Передай его радисту. Еще разъяснения необходимы?
— Нет.
— Тогда спрячь схему!
Младший лейтенант скрутил трубочкой схему и запихнул в едва заметную дырку в подкладке. Теперь они стояли сосредоточенные, серьезные, изучая друг друга, каждый старался заглянуть в душу другого.
— Больше мне нечего тебе дать! — добавил командир. В его голосе прозвучала нежность и грусть. — Речей я произносить не умею, да и какая в них польза? Это все!
Полковник подал ему шинель. Помог одеться. Это была старая, поношенная солдатская шинель, без знаков отличий. Иными словами, безо всяких примет. Он протянул ему шапку. Тоже солдатскую, измятую, с опущенными ушами. Одеваясь таким образом, человек на глазах менялся, терял свою индивидуальность.
По сути дела, ничего особенного не происходило. Это был обычный ритуал, один из многих жестоких законов войны, согласно которому отправляться за языком или в разведку надлежало только в чужой одежде, не беря ничего своего, личного, ни единой вещи, которая могла бы указать врагу, кто ты, откуда, в каких частях служишь. Тебе не нужна даже память, чтобы памятью твоей не мог воспользоваться враг. Каким бы страшным пыткам ни подвергли тебя, чтобы заставить говорить, ты не должен предать.
«Неужели я могу оказаться в подобной ситуации!»
Полковник отошел в глубь блиндажа, порылся в мешке и вернулся со связкой гранат и маленьким, блестящим, словно игрушечным браунингом.
— На всякий случай! — сказал он и протянул гранаты, их надо было прикрепить к ремню, под шинелью. Пистолет полковник сунул ему в карман шинели, отводя взгляд и бормоча, словно извиняясь: — На всякий случай!
Младший лейтенант улыбнулся. Всего три слова. И они обозначают: Убей врага! Или: Убей себя! Вот другой жестокий закон войны. Любой досадный сюрприз, неожиданную встречу с врагом, ловушку… ты разрешаешь выстрелом! Иными словами: чем живым угодить в лапы врага, чем терпеть пытки, с помощью которых тебе развяжут язык и вырвут тайну из твоих уст, чем потерять твердость и выдать какие-нибудь военные сведения — ведь конец твой все равно определен, — лучше…
— На всякий случай!
Полковнику не надо было говорить ему о возможных последствиях. Он добровольно согласился на эту миссию, обдумал ее до последней детали и, следовательно, готов к любым неожиданностям. Он обязан считаться с жестокими законами, на которых эта операция держалась, как рычаг на точке опоры. Даже если придется навсегда отказаться от всего, из чего складывается человеческая жизнь.
Неожиданно обернувшись к командиру, человек осмелился сказать:
— Я хотел бы просить вас, если вы ничего не имеете против…
— Нет! — резко оборвал полковник. — Я знаю, о чем ты хочешь просить.
— Нет, вы не о том думаете, — непринужденно ответил младший лейтенант.
— О том! Вижу по твоим глазам.
— Видите?! — спросил он удивленно и пристыженно.
— Да! Незачем отправляться в путь с таким бременем.
Молодой человек последний раз взглянул на свои вещи, сваленные на походном ящике. «Да, каждая лишняя вещь — дополнительная тяжесть, зачем она мне нужна. К тому же какой из них отдать предпочтение?»
— Вы правы. Так лучше.
Он повернулся к начальнику штаба, спокойно козырнул. Тот крепко, по-мужски пожал ему руку.
— Успеха, — пожелал он, пожалуй, слишком официально. — Благополучного завершения операции!
Солдат-радист волновался: младший лейтенант был его непосредственным начальником, и они хорошо знали друг друга. Как говорится, ели из одного котелка. Надолго задержав руку разведчика в своих крепких, мозолистых ладонях, он едва выдавил сквозь слезы:
— Здравия желаю, господин младший лейтенант. Возвращайтесь живым!
Молодой человек не оглядываясь, твердым шагом поднялся по ступенькам. Полковник, поспешивший за ним, едва успел на ходу набросить шинель. Начальник штаба крикнул вслед:
— Вы пойдете до переправы?
— Да, — бросил командир через плечо. — Если понадоблюсь, найдешь меня в третьем секторе.
— Известить дивизию?
— Известим, когда будем уверены, что он благополучно перебрался на ту сторону. Жди моего звонка.
— Дать вам сопровождающего?
— Нет, я не заблужусь.
— Вот ваша трость! — И начальник штаба торопливо протянул суковатую палку, с которой полковник обычно обходил позиции.
— Спасибо!
Младший лейтенант ждал полковника наверху, подняв голову к небу. Стояла ужасная ночь. Дул злой осенний ветер, и его свистящие вздохи напоминали удары кнута. Где-то совсем рядом было слышно, как яростно бьются о берег воды Тисы. Короткий пулеметные очереди доносились с разных сторон, ближе к флангам они звучали отчетливее, но даже их поглощали зловещие порывы ветра. Эхо разрывов замирало мгновенно, но время от времени их короткий спазм нарушал кошмаром тревожную тишину ночи. И тогда в наступавшем мертвом молчании ветер, справившись с непокорными силами природы, смирял свой пыл, отдыхая в трагическом забытьи, а издалека, все усиливаясь, доносились почти человеческие стенания Тисы.
— Прекрасная погодка! — воскликнул разведчик, внутренне содрогнувшись. — Для нашего дела лучшего и желать нельзя.
Командир взял его под руку, уверенный, что человек уже окончательно справился с минутной растерянностью. Они тронулись к переднему краю сквозь черную как смола ночь, ступая по-военному твердо. Их молчание в этих горьких обстоятельствах было сродни мучительному безмолвию ночи, полному томительных предчувствий.
Неожиданно командир спросил:
— Ты боишься?
Молодой человек вздрогнул, как от удара, и ответил, пожав плечами:
— Не знаю. Возможно. Но я не хочу об этом думать.
И снова замкнулся в себе. Полковник не настаивал, хотя его озадачивало хладнокровие человека, шагающего рядом с ним, и молчание было ему тоже не по душе. Чтобы разобраться в собственных ощущениях, ему необходимо было понять, в какую бездну раздумий погрузился этот человек…
«Если бы этот дневник мог вместить все, что произошло со мной, со всеми нами! Я имею в виду не мелкие детали или сенсационные события, привычные для войны, я имею в виду мысли, чувства и открытия, которыми мы все сейчас живем — и стар и млад, и самый немудреный и самый глубокомысленный. Ведь мы не просто участвуем в эксперименте в качестве механических исполнителей чужого приказа, ведь не являемся же мы роботами слепой, бесцельной войны.
Стоит только вспомнить, как мы были потрясены известием о том, что страна повернула оружие против Германии, и с каким пафосом мы участвовали уже в первом сражении, я лишний раз убеждаюсь, что мы походили тогда на бушующую реку, стиснутую крутыми берегами. Необходимо было вырваться из тесного русла, чтобы проявить свою силу и ярость. И с тех пор я только тем и занимаюсь, что наблюдаю в себе и в окружающих, как эта впервые прорвавшаяся ярость приобретает глубину и цель. Как утверждается и крепнет в нас тот идеал, за который мы должны сражаться и победить.
Мы двигались на запад и становились свидетелями грабежей, насилия, зверского обращения с пленными, постепенно осознавая весь ужас фашистского террора в Европе. Словно осыпалась позолота с карнавальных одежд и глазам открылась мерзкая картина: чудовище, клейменное следами былых преступлений — братских могил и газовых камер, концентрационных лагерей и массовых расстрелов. Чуть ли не половина человечества была брошена за колючую проволоку или низведена до уровня пещерного существования.
Все это, подобно ударам грома, раскалывает наше сознание до самых глубин, заставляет даже самых невозмутимых скептиков прийти к определенным и искренним выводам. Вот почему я считаю, что нынешняя война — это не просто нагромождение фактов: мы сражаемся, идем вперед, падаем, умираем. Снова сражаемся, отвоевывая еще одну пядь земли… Главное в нынешней войне — твоя совесть, которая постоянно требует от тебя ответа, и, с другой стороны, совесть противника, которую ты можешь сам анализировать. Ради чего он сражается, и ради чего сражаешься ты! Что теряет человечество от войны, навязанной врагом, что приобретает оно от войны, которую ведешь ты! Где кончаются интересы страны и начинаются интересы всех людей, живущих на земле!
Для меня не важно, совершает ли человек обычный поступок или поступок из ряда вон выходящий. Я стараюсь определить, что заставило его поступить так, а не иначе. Если один бросается навстречу смерти закрыв глаза, словно пьяный, не способный контролировать собственные действия, а другой встречает смерть спокойно, здраво взвесив каждый свой поступок, я на стороне второго!
Из тех, кто идет на подвиг, потому что его гонит страх, потому что он втянут в общий водоворот событий, и тех, кто ради своих убеждений жертвует собственной жизнью, я почитаю последних! Один умирает по воле случая, ни во что не веря, другой погибает уверенный в необходимости своего последнего поступка, сознательно отдавая жизнь, — с таким человеком я связан кровно, и память о нем будет вечно со мной! Мне не нравятся смельчаки напоказ, нищие духом и мыслями, они заботятся лишь о призрачной славе. Истинное мужество в обдуманном, сознательном решении совершить единственный, необходимый в данной ситуации поступок. Жертвуя собой, сохрани жизнь десяти, сотне других, знай: если не погибнешь ты, погибнут они. Можно ли умереть, ни о чем не сожалея? Разве существует идеальный разум, всегда готовый на жертву? Разве найдутся люди, умеющие не сокрушаться о делах, едва начатых и незаконченных, о жизни, так быстро оборвавшейся? А если они существуют, как узнать, какие откровения даны им взамен и чем они бывают вознаграждены?
Странно, что именно такого рода мысли занимают меня сейчас! Впервые я разрешаю мыслям о смерти владеть мною так долго. Почему я позволяю им проникать в мой мозг, в мою душу? Может быть, это начало конца? Неужели наступит такой момент, спрашиваю я себя, когда мысли, занесенные в этот дневник, будут выглядеть пустой болтовней? Два противоположных чувства охватывают меня: страх и ярость: Что-то протестует во мне и взывает о помощи! Как далеко мне еще до идеального разума, всегда готового на жертву. Что бы со мной ни случилось, об одном прошу: дать мне возможность написать здесь прощальное слово моей Александре…»
Неожиданно послышался неясный гул. Если бы гул остался там, в неизвестности, где он возник, можно было бы не волноваться. Но гул нарастал, постепенно заполняя все пространство к востоку, а потом бешеным валом захлестнул румынские позиции. Возможно, и ветер, дующий в том же направлении, сыграл роль усилителя. Но это длилось недолго. В следующую секунду гул перешел в грохот, грохот — в дикий свист, пронзительный, резкий, будто бросили гигантский бумеранг. Казалось, тысячи тонн металла, взмыв в воздух, вступили в адское состязание с ветром. Ураган, бушующий между небом и землей, получил подкрепление в виде смертоносных снарядов.
Сомнений не оставалось — начался артобстрел.
— Идиоты! — сквозь зубы выругался командир, замерев на месте, заставив остановиться и спутника. — Нашли время!
— Самое время, — заметил тот, и горько улыбнулся. — Немецкая пунктуальность.
— Черта с два пунктуальность! Просто им страшно — вот и все!
— Значит, условный рефлекс?
— Скорее всего. Боятся нашего наступления. Разве ты не заметил: как только они обнаружили наши приготовления и догадались о намерении переправиться на тот берег, они обстреливают нас регулярно.
— До вчерашней ночи они обстреливали только переправу.
— Ну а с сегодняшней — все позиции. Каждый квадратный метр.
— Скорее всего, это просто салют в мою честь!
— Мне нравится, что ты сохраняешь чувство юмора, — рассеянно ответил полковник и тут же, оглушенный новой лавиной огня, крикнул: — Ложись! Ложись!
Едва он успел схватить младшего лейтенанта за рукав и потянуть за собой на землю, как услышал над головой вой падающих мин. Такой воющий свист издают обычно крупнокалиберные мины. Он напоминает жуткое хлопанье чудовищных невидимых крыльев. Страх леденит душу, когда кромешная мгла, вдруг материализовавшись, раскалывается и кусками обрушивается на тебя. Земля содрогается от взрывов, взметая в воздух бесчисленные молнии, и каждая нацелена в тебя одного, чтобы сжечь, испепелить. А если не в тебя именно, то в любого другого, любого.
Они лежали, прильнув к земле, сжимая ее в своих объятиях, готовые каждую минуту провалиться куда-то в бездонную пропасть. А вокруг яростные разрывы ткали смертельную паутину, вырваться из которой уже невозможно.
«Как нелепо — именно сейчас», — подумал полковник.
«Какой смысл именно сейчас?» — мысленно ответил другой.
«Пусть хоть он останется в живых», — продолжал думать полковник.
«Нет! — беззвучно кричал молодой человек. — Это еще не смерть. Пусть это будет предвестием другой, что может настичь там…»
Когда прошло оцепенение первого момента, они стали вслепую искать убежище. Инстинкт действовал безотказно. Вернее, старуха земля, одинаково радушная к живым и к мертвым, поторопилась предоставить им укрытие. Они кубарем скатились в воронку и скорчились на дне возможной могилы, лицом касаясь коленей, в такой тесноте, что каждый чувствовал горячее дыхание другого.
— Пожалуй, это надолго, — сказал разведчик.
— К сожалению! — добавил полковник.
— Хорошо, что не успели дойти до берега.
— Не думаю. Ты бы переправился под таким прикрытием.
— Я переправлюсь в любом случае, лишь бы лодочник не подвел.
— Не беспокойся. Человек надежный.
— Только немцы больно уж стараются на этом участке.
— Он для них самый опасный. Понимают, что только здесь мы можем захватить плацдарм.
— Тиса ведь достаточно большая.
— Да, но этот участок их беспокоит. Он открывает путь на Будапешт.
— Вы хотите разъяснить важность моей задачи?
— Хочу придать ей особый смысл! — подчеркнул полковник.
И замолчал. Они слушали конвульсии канонады… Страх еще оттачивал свой клинок. Еще существовала бесконечно малая возможность, при которой вероятность могла стать действительностью. Из сотен снарядов, выпущенных одним орудием, подчиненных одним и тем же баллистическим законам и законам отката, рассекающих одну и ту же толщу воздуха, — из сотен снарядов один-единственный вдруг может попасть именно в эту воронку и уничтожить тебя. Поэтому пресловутая возможность продолжала как червь точить душу.
Хоть бы звезды показались на небе в знак того, что мир еще существует!
— Сигарету бы, — прошептал младший лейтенант. — У меня пересохло в горле.
Полковник достал портсигар из кармана, старый, массивный портсигар из потемневшего металла. Необходимо было хоть чем-то заняться, чтобы освободиться от страха. Прикурив от укрытого в ладонях огонька сразу обе сигареты, полковник протянул спутнику портсигар и коробок спичек.
— Возьми!
— Зачем? — растерялся тот.
— Пригодится, — настаивал командир, вкладывая портсигар и спички ему в руку. — Я забыл, что ты куришь.
— Об этом-то я и хотел попросить вас тогда в блиндаже.
— Ну вот и прекрасно!
«Честно говоря, — думал младший лейтенант, — я хотел попросить вернуть мои вещи».
«Будто я не понимаю, что значит идти одному на такое задание», — подумал командир.
«Они все равно со мной».
«Война, друг мой дорогой, ничего не поделаешь. Война!»
Вспыхивающие огоньки сигарет помогли им разглядеть друг друга. Лицо полковника — взволнованное, усталое, с глубокими морщинами, с запавшими глазами. Лицо младшего лейтенанта — сосредоточенное, грустное, с живым блеском глаз и блуждающей улыбкой на губах. Между ними возникло какое-то отчуждение, оба замкнулись.
Впервые они оказались так близко друг к другу, в лапах одной судьбы и были вынуждены общаться иначе, нежели в обычное время, не как начальник и подчиненный. Но тем не менее независимо от устава между ними существовал барьер, который они не могли переступить.
«По сути, мы незнакомцы, которых случайно свела непогода под одной крышей! — думал младший лейтенант. — Я мог бы простоять с ним рядом всю ночь, не проронив ни слова».
«По сути, что я знаю об этом человеке? — задавал себе вопрос полковник. — Знаю, что он добросовестный офицер, четко выполняющий любые задания, храбрый, и… только! Почему только это?»
— Как сигарета? — спросил полковник.
— Отличная!
— Вот и хорошо, что тебе все нравится: погода, табак…
— Занимаюсь самовнушением, господин полковник! — усмехнулся младший лейтенант. — Что мне остается?
— Да, конечно, — пробормотал себе под нос командир. — Наверное, ты прав, ну конечно же, прав! «Но ведь это серьезно, — мысленно продолжал он. — Очень серьезно, мой дорогой! Надо бы выбить у него из головы этот, нелепый вздор о самовнушении. Если, конечно, он не подшучивает надо мной. Эта молодежь ироничнее, чем можно представить». И только он это подумал, как где-то рядом послышались невнятные, приглушенные голоса и сбивчивый топот шагов во мраке. Потом в темноте возникли два неясных силуэта с белыми санитарными повязками и с носилками в руках. На носилках лежало что-то бесформенное, едва напоминающее человеческое тело, очертания которого были нелепо искажены ночным мраком. Полковник выскочил из воронки.
— Что случилось? — окликнул он санитаров. — Кого вы несете?
— Господина капитана, из второго, — ответил кто-то. — Он ранен.
— Серьезно?
— Кто его знает? Никто не видел, куда он ранен. Только он хрипит.
«Он умрет. Это ясно, он умрет», — подумал полковник.
Санитары растворились во мраке, словно их и не было. Полковник какое-то время еще постоял наверху. Ему казалось, чьи-то пальцы сдавили ему горло («Он умрет, это ясно, он умрет»), и он резким движением расстегнул крючки на воротнике. Потребовалось несколько минут, чтобы облик умирающего капитана обрел реальные черты, предстал перед его мысленным взором четко, как на старинной гравюре.
Полковник прошептал скорее для себя:
— Этого человека я мало знал. Многое о нем так и останется неизвестным. О чем думал, о чем мечтал, кто у него дома, чем собирался заниматься после войны? Только после того… Да, надо случиться такому несчастью, чтобы я задал себе вопрос: что за человек он был?
Лейтенант подумал: «Такой же вопрос задаст он и обо мне!»
Словно прочитав его мысли, полковник спрыгнул в воронку, обнял его, искренне желая узнать о нем побольше, и спросил:
— Откуда ты родом?
— Из Добруджи, — быстро ответил молодой человек.
— А кто твои родители?
— Отец умер после первой мировой войны. Мама работала с утра до вечера. Умерла в прошлом году.
— А… — протянул полковник, несколько смущенный этими подробностями. — Да, нелегко, верно, ей было тебя растить.
— Нелегко.
— А она дала тебе образование, сделала из тебя человека!
— Да, но намучилась изрядно.
— Расскажи-ка мне все, — попросил полковник. — Пожалуйста! Ты даже не представляешь, как это для меня важно!
— Зачем это вам?
— Очень нужно, — настаивал командир. — И моя жизнь была нелегкой. Днем я работал где попало, а ночью занимался. Только особые обстоятельства помогли мне стать офицером. А тебе — тоже?
Слова с трудом цеплялись одно за другое. Молодой человек отвечал скупо. Каждую фразу приходилось из него буквально вытягивать. Но полковник не принимал подчеркнутого молчания и уж совсем не желал принимать его холодной замкнутости. Хоть бы скорее кончился этот неистовый обстрел и снаряды перестали рваться вокруг, рассыпаясь причудливыми огнями и пригоршнями бесчисленных осколков! Эта лавина огня неприступной стеной окружает, сжимая в каменных объятьях, пока не задушит. Полковник уже бывал в подобных ситуациях, заглядывал смерти в глаза, и его не интересовало, откуда и как она придет. Не за свою жизнь он боялся в эту минуту, его пугало («А вдруг мы погибнем оба!»), что некому будет выполнить операцию. И тогда завтра, послезавтра ночью и во все последующие дни попытки переправиться на тот берег, занять и укрепить оборону будут потоплены в крови.
Угрюмое молчание этого человека обескураживало полковника, он не знал, как отвлечь разведчика от мрачных мыслей.
«Полковник ошибается, — думал тем временем младший лейтенант. — Он решил, что я боюсь смерти и потому молчу. Конечно, я потрясен тем, что мне предстоит совершить, но мысли мои сейчас совсем о другом. Почему я должен ими делиться?.. И в какой мере он поймет, что происходит со мной? Оставил бы он меня в покое и подумал о чем-нибудь своем…
— Что с тобой? Почему ты плачешь?
— Если бы ты знал, сколько страху я натерпелась!
— За тобой кто-нибудь следил?
— Один, семь, сто, я даже не знаю, сколько их было. Мне показалось вдруг, что меня накрыли, как мотылька сачком, и мне уж не вырваться.
— Ты допустила какую-нибудь ошибку?
— Никакой, я соблюдала все полученные инструкции. Но ведь эти ищейки появляются в самый неподходящий момент, просто поразительно, откуда они вдруг появляются? На сколько я опоздала?
— Почти на полчаса.
— Друг мой, тебе не следует ждать меня, ты ведь знаешь…
— Я знаю, что ждал бы тебя часы и дни напролет, Александра. Каждый день я возвращался бы на то же место и в то же время и ждал бы тебя. Рано или поздно ты бы пришла. Иначе и быть не может.
— Не может! Отныне и навсегда не может быть иначе: мы принадлежим друг другу на всю жизнь!
— Садись сюда, на траву, а я подстелю тебе пиджак.
— Господи, никогда раньше я не представляла себе, что значит быть свободной, свободной… Мне кажется, я слышу шум шагов?
— Нет. Все спокойно.
— И все же я прошу тебя, друг мой, посмотри хорошенько! Я хочу быть уверена, что никто за мной не увязался.
— Кругом никого: только трава, мы и море.
— Тогда хорошо, очень хорошо!
— Прикурить для тебя сигарету?
— Прикури! И садись рядом. Слышишь, как бьется мое сердце? Хоть бы поскорее стемнело и взошла луна! Давай украдем где-нибудь лодку и поплывем далеко-далеко по лунной дорожке, в бесконечность!
— Александра, что за мысли приходят к тебе, ведь война?!
— Тогда поцелуй меня, милый! Еще! Еще!..»
Полковник встряхнул его, возвращая на землю:
— Ты весь во власти предстоящего дела.
— Нет, — возразил по-прежнему кратко младший лейтенант.
— Тогда почему молчишь? О чем ты все время думаешь?
— Вы спросили меня, откуда я родом, и я вспомнил Добруджу, ее горы. — Ему хотелось закончить разговор и вернуться к прерванным мыслям. — С тех пор все о Добрудже думаю, — продолжал он. — Вижу ее ясно, как в зеркале. Истрию, Мэчинские горы, море…
Полковник вздохнул.
— О Добрудже, значит. — Он немного успокоился. — Далеко теперь Добруджа. Мне, во всяком случае, трудно себе ее представить так, как представляешь себе ее ты. Может быть, из-за войны. Война, она выдвигает прежде всего проблемы принципиальные, крупные. А близкое отдаляет, отодвигает куда-то. Тебе не кажется?
Напрасно он ждал ответа. Молодой человек пробормотал что-то невнятное. И тогда полковник сам попал в собственные сети. Он позабыл, что намеревался проникнуть в душевный тайник другого. В нем самом накопилось столько всего, что искало выхода. И, увлеченный неведомой силой, он сам вдруг начал исповедоваться. Обстрел продолжался, становился все ожесточеннее, но близость смерти больше не досаждала.
Голос полковника на фоне грохочущей канонады звучал необычно и странно.
— Добруджу я знаю. Много лет служил там в гарнизоне. Как в ссылке. Край живописный, но бедный. В нем есть особое очарование. Стоит поддаться ему — и уже не выпутаешься. И где бы потом тебя ни носило, тянет и тянет обратно. Может быть, поэтому и подумываю я иногда: вот кончится война, и обоснуюсь я где-нибудь в тех местах. В устье Дуная, например, или возле мыса Мидия. Построю скромный домишко с окошками на море. До чего же я люблю море! Отпущу, значит, я себе бороду и босой буду бродить по полям целый день до потери сознания, пока не проголодаюсь как собака, а вернусь — спрячусь в домишке с земляным полом, кулаком раздроблю лук на кусочки и буду есть с мамалыгой, вываленной прямо на низкий, круглый крестьянский стол. Сидят во мне мои стародавние предки — крестьяне, вцепились, как чертополох, и все напоминают мне, откуда я родом… Ну-ка, отвечай: приедешь после войны навестить меня?
— Конечно, — взволнованно откликнулся младший лейтенант. — Если только не буду вам в тягость.
— Ну, что ты! Только придется тебе стать таким же отшельником, как я, а свои городские замашки оставить за дверьми… Раз уж зашел разговор, скажи откровенно, тебе не хочется иногда отгородиться от людей, зарыться глубоко в землю, чтобы не страдать, чтобы не волноваться больше ни о чем?
Младший лейтенант внимательно выслушал полковника и с удивлением спросил:
— Я не совсем вас понимаю. Почему?
— Почему?! — повторил командир и на мгновение смешался. — Теперь моя очередь попросить у тебя сигарету.
— Прощу вас! — Младший лейтенант достал портсигар. — Пожалуйста!
Прошло какое-то время. Он напряженно ждал. Роли переменились — теперь ему было необходимо поближе узнать командира. Словно тот должен был уйти навсегда за линию фронта. А полковник погрузился в тягостное молчание. Он прикрыл ладонью глаза, стиснув лоб худыми пальцами. Но кровь все стучала в висках, и голова ныла, как открытая рана. Наконец он ответил:
— Я старик — вот почему! Мне всего пятьдесят четыре, а я чувствую себя глубоким стариком. Дряхлым. Никому не нужным. В этой жизни я только отдавал, ничего не получая взамен. Была у меня жена — потерял. Был сын — его больше нет. Кончится война, а вместе с нею и моя жизнь. Если только я не останусь лежать где-нибудь здесь, не совершив никакого подвига. Пожалуй, это будет выходом. Я не ищу его любой ценой, но, если случится, приму как должное.
— Как вы можете! — возмутился вдруг младший лейтенант. — Вы же отвечаете за множество людей, и не только во время войны, но главным образом после. Вы сами говорили мне об этом там, в блиндаже.
— Да, отвечаю. И поверь — не только на словах. Я убежден, что наших людей необходимо спасти от смерти. Их надо повести к чему-то другому, а не к смерти, как хочет того война. Но вот к чему? Ты говоришь, что я отвечаю за них и после войны. Как это?
— Должна же существовать цель.
— Сегодня она существует, — согласился полковник. — Это победа над Германией. А потом?
— Страна сильно пострадала от войны. Она будет нуждаться…
— Страна не будет нуждаться в таких, как я, — перебил его командир. — Скорее всего, она не будет нуждаться ни в одном из нас.
— Вы действительно так думаете?
— У меня есть горький опыт первой мировой войны. Люди, вернувшиеся с войны, многого ждали от правительства. И чего же дождались? Массовых расстрелов и лживых обещаний. История повторится, а мне нечего делать в стране, которая не ценит своих солдат.
— Вы рассуждаете так, словно в стране не произошло никаких перемен.
— Перемены?! — удивился полковник. — Просто одни передали эстафету другим. Все политиканы одного сорта, только с разным выражением лица. Где они, эти существенные перемены?
— Господин полковник! — возмутился младший лейтенант. — Но ведь в стране есть еще и коммунисты!
— Коммунисты? — изумился полковник.
— Да! И все ветры им сопутствуют.
Сигарета полковника давно погасла. Он зажег ее вновь и затянулся с досадой. Потом весь сжался, словно хотел спрятаться в себе, и наконец устало произнес:
— В том-то и дело, что я боюсь коммунистов.
— Потому что вы их не знаете, — последовал быстрый ответ.
— А ты их знаешь? — Он схватил молодого человека за руки, яростно сжал их. — Скажи! Ты можешь поклясться, что коммунисты способны дать то, чего мы все ждем от жизни?
— Способны, господин полковник! — ответил тот и прямо посмотрел ему в глаза. — Они могут все.
Полковник отпустил его руки и резко поднялся. Он был потрясен, такая уверенность вывела его из равновесия. Что за человек находился с ним рядом?
— Откуда ты знаешь?
— Пойдемте, господин полковник, — уклонился младший лейтенант. — Артобстрел давно уже кончился.
Действительно, только сейчас полковник заметил непривычную тишину, охватившую вдруг землю.
И они снова тронулись в путь, ориентируясь в темноте по шуму волн Тисы. Изредка взвизгивала какая-нибудь шальная пуля, ей вдали отвечала другая, или раздавался редкий взрыв заплутавшегося снаряда. И снова сквозь черную ночь бестолково мыкался ветер, исполняя свою партию на огромном органе. Изредка полковник бросал взгляд на младшего лейтенанта, словно задавая ему безмолвный вопрос:
«Что ты за человек?»
Но если бы он задал этот вопрос вслух, ответа не последовало бы. Младший лейтенант снова погрузился в себя, остался с собой один на один, и это его, видимо, устраивало.
«Полк перевели в резерв, надолго ли — не важно. Мне хватило бы даже одного дня, чтобы сосредоточиться, привести в порядок бумаги и решить свои проблемы.
Я не считаю, что война разрушает душу, я думаю все же, что из скорлупы она тебя выковыривает, хотя бы на время. Иначе как понять ее размах, как расшифровать ее смысл. Главные вопросы обычно возникают в часы затишья между двумя сражениями, когда улеглось нервное напряжение атаки, когда закончилось то, что командир полка презрительно называет беседой со Смертью; начинается медленный процесс осмысления всего, что произошло. Трудно, конечно, восстановить все события по той простой причине, что память сохраняет только общие черты, подробности же выглядят цветными пятнами на сером фоне. Зато (и это странно, не правда ли?) каждый может вспомнить, как менялось его сознание. Каким ты был до начала атаки, что произошло с тобой, когда она закончилась. Чем полна была твоя душа перед встречей с врагом, и какую частицу (пусть даже неуловимую) ты потерял или приобрел после победы над ним.
Я всего лишь пытаюсь разобраться в тех изменениях (поначалу едва заметных, но потом довольно существенных), которые происходят с людьми, меня окружающими. Независимо от того, кто они — простые солдаты или офицеры! В одном я убежден твердо — эта война произвела перелом в сознании людей, подняла его на ступень выше. Война, и это важнее всего, дала людям мужество задавать вопросы открыто, во весь голос и требовать на них ответа:
Что ждет нас в конце войны?
Какой станет страна, в которую вернутся те, кто останется в живых?
Разве не рассеется у людей страх перед коммунизмом?
Если б жив был дядя Богдан, он был бы счастлив. Он почувствовал бы себя в своей стихии. Ему уже не надо было бы страшиться приговоров военно-полевого суда, террора карательного взвода. Он бы возвестил миру правду так громко, что ее услышало бы небо:
— Я коммунист! Я верю в коммунизм! Будущее за коммунистами!
И не только это! Он перевернул бы души людей, сломил бы их сопротивление, слился бы с ними в единое целое. Он проник бы в их души, добрался до самых глубин, и животворная сила его сердца хлынула бы в самые мрачные тайники человеческого сознания, и тогда эти люди стали бы совсем другими. Каждому из них он отдал бы частицу себя самого.
Как бы мне хотелось, чтобы он был рядом. Я и сам, наверное, стал бы другим человеком.
Сейчас я побрился, приготовил чистое белье, даже принял горячую ванну. Ни с чем не сравнить необычайное ощущение, которое дает ванна во фронтовых условиях! В двух шагах от тебя — война! Ее преступления, ужасы, боль! И твоя битва со смертью — когда ты брюхом вжимаешься в землю, и унижение убивает тебя прежде, чем пуля! А пока я стою во весь рост, не корчась от страха, свободный и независимый, я вполне готов в мечтах ли, наяву ли к встрече с моей Александрой…
Вот какой я иногда эгоист, а дядя Богдан был полной моей противоположностью!
Я давно замечаю внимательный взгляд радиста из штаба полка. Выпадет у него свободная минута — и он спешит ко мне, чтобы дружески поболтать о том о сем. Сейчас он пришел и ждет, когда я захлопну дневник и поговорю с ним о том, что станет завтра с нами, с нашей страной.
Страстно мечтают люди проникнуть в будущее, связать свои надежды с той битвой, которую ведут коммунисты за это будущее…
Но дело в том, что я сам не умею заглядывать далеко вперед. Мне не хватает знаний, которыми обладал дядя Богдан. Потому что ничего у меня не осталось, лишь его образ отчеканился в моей памяти, да полосатый клочок его арестантской одежды я храню как святыню, а в ушах до сих пор звучит его крик: «Верю! Верю!» А люди ждут. Их не пугает коммунизм, они хотят знать, каким будет коммунизм в послевоенной Румынии. Во всех подробностях: вот в этом вопросе, в этом и в этом… Так почему же нет рядом дяди Богдана? И почему именно сейчас, когда позади столько пройденных дорог, меня все чаще и чаще посещает суровый и светлый образ дяди Богдана и вспоминается мама, а Александра — вот она, стоит у окошка…»
Тиса ревела, стиснутая крутыми берегами. Реки не было видно в густом мраке, но зловещее присутствие ее ощущалось по мере того, как мы подходили ближе. Ветер порывами налетал на приземистый кустарник, низвергался в реку, и она немедленно отзывалась металлическим эхом, многократно повторенным берегами. Казалось, разъяренная Тиса перешла на сторону врага, стала его союзницей и жаждет человеческих жертв.
Неожиданно из траншеи выросла неясная фигура, столкнувшись с ними, что называется, носом к носу.
Это был человек огромного роста, его плащ-палатку, завязанную на шее, надувало ветром, как воздушный шар. Из-под капюшона сверкали глаза. И еще было видно, как улыбались обветренные, потрескавшиеся от холода губы на его лице, покрытом черной как смоль бородой.
— Здравия желаю! — сказал он и осекся.
Полковник бросил на него строгий взгляд.
— Ты кто? Часовой или кто?
— Лодочник, ваше благородие, — ответил великан не смутившись.
— Лодка готова?
— И лодка, и я!
— Как у вас тут дела?
— Стреляют время от времени. Из винтовок. Бренчат, словно по струнам, — трень да брень.
— Потери большие?
— Не очень. Мы упросили снаряды пролетать дальше, на вторую линию, они нас и послушали.
— Ты что, липованин?
— Нет, олтянин, господин полковник. Олтянин чистокровный. Вы небось по бороде судите?
— Хотя бы!
— Так это для маскировки. Чтобы меня немцы не узнали.
— Как бы там ни было, ты чересчур многословен.
— Что поделаешь, господин полковник. Язык помогает мне время коротать.
Командир обернулся к младшему лейтенанту и незаметно улыбнулся.
— Да, нечего сказать, хороший попутчик достался тебе. С таким не соскучишься, даже если настанет конец света.
Вообще младший лейтенант не любил людей, которые болтали без умолку. Ему казалось, что беспрерывным словоизвержением они пытаются прикрыть свой страх. Но этот великан внушал доверие. За бравадой его слов чувствовалось бесстрашие, такие своим настроением поддерживают даже сердца, сжигаемые мукой; такие и смерть встречают смеясь.
Молодой человек ничего не ответил, только подумал о грустью:
«Как удивительно связаны вещи между собой. Последний человек, с которым мне суждено проститься, является полной моей противоположностью. Что это, простая случайность или закон компенсации, которому подчинена жизнь?»
Полковник снова обратился к лодочнику:
— Ну, вы познакомились? Это господин младший лейтенант, которого ты должен доставить на тот берег.
— Так приблизительно я и предполагал, — произнес солдат.
— Но учти, много слов ты из него не вытянешь.
— Ничего, мы как-нибудь столкуемся.
— Я даже прошу тебя: попридержи язык.
— Как прикажете, господин полковник.
— А теперь отведи нас к командиру взвода.
— Да куда ж мне вас вести?! — удивился лодочник. — Вот он стоит рядом. Вы его не разглядели, потому как он маленький, словно блоха. Его так и зовут: господин сержант Блоха Павел! Это по документам, а вовсе не мы его так прозвали. Вы, верно, его знаете, о нем однажды слух аж до дивизии дошел! Он в атаку идет, как на свадьбу, зато и кровушку нашу пьет, как венгерское вино.
— О господи! — воскликнул выйдя из себя полковник. — Да замолчи же наконец, от тебя поседеть можно…
— Все! Молчу, — легко подчинился лодочник и словно приклеился к стене траншеи. — Выходите на свет, господин сержант!
Из тьмы появился коренастый человек маленького роста, опоясанный гранатами и пулеметными лентами, с автоматом через плечо. Полковник, конечно, о нем слышал. Сержант обладал тем качеством, что на войне называется верным глазом. Едва бросив взгляд на окрестные холмы и равнины, он безошибочно отличал хорошую местность от плохой. Находчивый и смелый, прирожденный военный, он обладал главным достоинством: никогда не вел людей слепо в лапы смерти. Когда неделю назад его решили назначить командиром взвода вместо убитого офицера, полковнику доложили без обиняков: получи этот человек еще и образование, он уже давно стал бы капитаном! Такая характеристика разрешала любые сомнения, и полковник не раздумывая подписал приказ. Но только этой ночью он встретился с сержантом лично.
Полковник протянул ему руку:
— Рад с тобой познакомиться. Учти, когда завтра ночью мы начнем наступление, основной удар снова придется на тебя.
— Пусть себе, — спокойно ответил сержант. — Я к этому готов.
— И люди готовы?
— И люди. Чем ждать, пока немцы перестреляют нас поодиночке, лучше уж навалиться на них сразу всем скопом.
— А впереди у нас Будапешт.
— Будем драться и за Будапешт.
— А что ты скажешь об этой переправе?
— Плевое дело! Разрешите доложить?
— Докладывай!
В других обстоятельствах переправу готовили бы заранее. Тщательно изучили бы все места, удобные для форсирования, определили огневые точки противника и тогда выбрали бы самую надежную позицию. Но в условиях чрезвычайных, как сейчас, наблюдения сержанта были как нельзя более кстати.
Младший лейтенант внимательно слушал.
— Место переправы я выбрал еще днем, как только получил ваш приказ. Противоположный берег высок и обрывист. Но у них не хватает людей, чтобы оборонять всю зону. Во всяком случае, пулеметных гнезд там я не заметил. В лучшем случае выставлены часовые наверху, у выхода из оврага. Стрельба, которую вы слышали, — это перекрестный огонь с целью продемонстрировать, что они начеку. Я считаю, здесь можно переправиться без особого риска.
— Люди готовы? — спросил полковник.
— Готовы.
— Ориентиры установлены?
— Все до одного.
— Твой взвод должен находиться в боевой готовности. Правый и левый фланги держат постоянную связь. Никаких ответных выстрелов. Даже одиночных. Полная тишина. Но если лодку накроют, тогда массированный огонь по старым ориентирам.
— Прикрыть отступление?
— Нет, господин младший лейтенант должен любой ценой перебраться на тот берег.
— Вы останетесь здесь?
— Да, пока не вернется лодка.
Постепенно чувство неясной тревоги охватывало каждого из них. Командиру полка хотелось видеть лицо младшего лейтенанта, прочесть в его глазах, как оценивает тот важность момента. Он тронул лейтенанта за локоть и, казалось, через сукно почувствовал, как неистово пульсирует кровь.
— Хочешь еще что-нибудь сказать? — прошептал полковник. — Может, мы что упустили.
Младший лейтенант молча покачал головой.
— Хорошо, — решился полковник. — Лодочник, пора!
Они спустились к воде. Ветер поутих. Черные облака сгрудились очень низко, почти у самой воды, окончательно погрузив во тьму и без того едва различимую линию противоположного берега. В какой-то степени это могло облегчить переправу. Но неожиданно, словно так было задумано, с той стороны, над водой, взлетела белая ракета. И тотчас же при ее молочном освещении застрекотали короткие пулеметные очереди. Пули достигали этого берега, кусая землю, прерывисто щелкая, будто молотилка на холостом ходу.
— В самый раз, — произнес лодочник с суховатым смешком. — Ну вот, можно и дух перевести.
Все вынуждены были остановиться, пережидая.
— Думаешь, нас заметили? — спросил полковник.
— Куда там! — презрительно ответил лодочник. — Просто пришла охота поразвлечься немного.
— Только бы не заставили нас ждать так до рассвета.
— Где уж им! Этих лежебок я знаю, как собственные мозоли. Повернулся какой-нибудь фриц с боку на бок и сказал: «Пускай собачка потявкает малость!» Вот и все, господин полковник.
— Ты хочешь сказать, что можно тронуться прямо сейчас?
— А почему бы и нет! Я уже перевел дух, теперь могу без отдыха — туда и обратно. Поехали, господин младший лейтенант.
Было видно, как грузно этот великан продирается сквозь хилый, но цепкий репейник, уклоняясь от вражеских пуль, словно от назойливых мух, вызывающих у него только презрительную усмешку. Он подошел к лодке, спрятанной в лощине, неторопливо отвязал канат, залез в лодку, устроился на веслах по-хозяйски, основательно, готовый отправиться в путь.
Наступила самая трудная минута. Минута, о которой полковник думал с того момента, когда выбрал этого человека, и которую он мысленно представлял себе тысячу раз на протяжении всего пути.
«Как все произойдет? Как… произойдет?» Он должен был проститься с молодым человеком, найти какие-то последние слова (сдержанные, убедительные, единственные), которые принято произносить в подобных обстоятельствах.
Но младший лейтенант стоял молчаливый, как всегда, прямо глядя ему в глаза. Полковник крепко обнял его за плечи, встряхнул несколько раз и ничего не сумел сказать, кроме:
— Ну, парень! Ну, парень!
А про себя продолжил: «Будь осторожен! Нем бы ты ни был, я желаю тебе от всей души — возвращайся!» Слова эти, которые могли бы неразрывно связать двух людей, так и не были произнесены.
Впервые за всю свою военную службу полковник почувствовал, как дрогнул его голос от нахлынувшей теплоты, как стиснуло горло. И чтобы не передать разведчику свою непозволительную слабость, он прижал его к груди с необъяснимой нежностью и расцеловал в обе щеки.
Потом повернул его лицом к вражескому берегу, легонько подтолкнул вперед и не произнес больше ни слова.
— Помоги нам, господь! — услышал он в эту секунду голос лодочника, поклонившегося ему. — Готовы, господин младший лейтенант?..
«— Еще минуту, и я буду готова. В котором часу уходит поезд?
— Не торопись — времени более чем достаточно.
— Я бы хотела пройтись до вокзала пешком, я все никак не могу свыкнуться с мыслью, что мы должны расстаться. Только теперь я стала понимать, что есть тысячи вещей, которых я не знаю о тебе. А хотелось бы узнать гораздо больше! Ты мне будешь писать? Мы же договорились. Каждый день, друг мой, и множество писем. Мне всегда будет мало, сколько бы ты ни думал обо мне и ни говорил со мной.
— Ну сколько может вместить одна открытка?
— Тогда знаешь что? Я дам тебе тетрадь — пусть это будет твой вахтенный журнал на войне. Каждую свободную минуту ты будешь посвящать мне и разговаривать со мной с помощью этой тетради. Обещаю тебе тоже вести дневник, записывать все, что я делала, и всем с тобой делиться. А после войны мы сядем вдвоем у камина и перелистаем наши дневники, словно собственные души.
— Да, да, да! Но время идет, девочка дорогая!
— Посмотри на меня, я готова. Красивая я?
— Очень красивая!
— Ты меня любишь?
— Так же, как ты меня, и чуть-чуть больше.
— От земли до неба и от неба еще выше?
— Выше, дальше, беспредельно… Господи, как же поздно! Мне придется вести тебя на вокзал маршем, по-военному.
— Знаешь, что произошло на этом месте однажды в дождливый осенний день?
— Познакомились два счастливых человека.
— А на этом месте?
— Здесь эти двое впервые поцеловались.
— Друг мой, ты ничего не должен забыть…»
— Господин младший лейтенант, вы готовы? — переспросил лодочник. Подождал немного и, не получив ответа, продолжал: — Ну тогда в добрый час, о богом!
Тьма поглотила их сразу, как только они отплыли от берега.
Какое-то время полковнику казалось, что он слышит плеск весел. Но это неясное ощущение длилось недолго, и командир полка остался один на высоком берегу, обмякший, с опущенными руками. Он попытался мысленно последовать за лодкой на тот берег, словно преодолевая поток реальной и неумолимой реки Стикс.
В его обязанность не входило провожать разведчика до переправы. Ему не терпелось дождаться здесь, на берегу, подтверждения, что тот благополучно достиг противоположного берега. Зачем ему все это?
Он должен быть рядом с людьми, подвергающими себя риску, должен разделять с ними опасность, чтобы они не чувствовали себя совершенно одинокими. К тому те он почему-то привязался к этому человеку как к другу, которого, не успев обрести, уже терял.
«Только ли это? — спрашивал себя полковник. — А может быть, что-то еще? Конечно, — вынужден был признаться он. — Но я не знаю, что именно и отчего».
Рядом с ним появился сержант, вернувшийся после обхода позиций.
— Идемте в укрытие! — сказал он. — Вы промокнете до костей.
Лишь теперь полковник заметил, что идет дождь, и первая же его мысль была о младшем лейтенанте:
«Что он делает сейчас? Как проведет там ночь?»
Он двинулся вслед за сержантом мимо солдат, стоящих в дозоре, мимо передовых линий, находящихся в состоянии боевой готовности. Проскользнул за сержантом в блиндаж. По сути дела, это была просто более широкая траншей. Потолком служил кусок палатки, сверху прикрытый листьями и землей. Он пил суррогат кофе с горьковато-соленым привкусом, предложенный сержантом, и курил махорку из солдатских кисетов.
Время текло медленно, а полковнику хотелось чуда. Чтобы прошли ночь и день, чтобы человек выполнил задание, чтобы форсировали Тису и они встретились бы на другом берегу. Но следовало подчиниться жестоким законам рассудка и терпеливо ждать. До его слуха долетали обрывки разговоров, но смысл их поначалу ускользал от него. Когда же полковник вслушался в солдатскую беседу, он заинтересовался и удивился.
— Да что ж ты думаешь, браток, — говорил кто-то. — Эта война ничего не изменит в мире? И мы снова останемся в дураках, как прежде оставались наши отцы и деды? Даром, что ли, мы кровь проливаем и умираем здесь, чтобы после войны вернуться к старым порядкам? Должна же быть правда под луной!
— Хотите верьте, хотите нет, — вставил другой, — только, когда я вижу, какие дела вершат коммунисты в стране, мне словно кто израненную душу врачует.
— Это верно, — вступил третий. — Я думаю, что жизнь наша пойдет теперь по-другому.
— Коммунистов я пока не встречал, — снова вмешался первый. — Но когда наступит мир, я лично пойду за коммунистами. Сердце мне подсказывает: они нас не обманут.
Командир полка, потрясенный, внимал каждому их слову. Казалось, он слышит голос младшего лейтенанта, отправившегося за Тису, но незримо словно присутствующего здесь в мыслях каждого из солдат.
«Господин полковник, но ведь в стране есть еще и коммунисты… (Коммунисты?!) Да! И все попутные ветры им помогают… (В том-то и дело, что я боюсь коммунистов!) Потому что вы их не знаете… (А ты их знаешь? Скажи! Ты можешь поклясться, что коммунисты способны дать то, чего все мы ждем от жизни?) Способны, господин полковник! Они могут все…»
Командир понял, лейтенант прав: людям будет куда возвращаться после войны, они найдут наконец тех, кто даст им все, чего они ждут от жизни… И внезапно полковника осенило:
«Он коммунист! Ну конечно же, он коммунист!»
Странно, но это открытие совсем его не испугало. Напротив, принесло успокоение, которого до сих пор он никогда не испытывал. Словно открытие это солнечным светом отогрело и смягчило его душу. Он подумал, что по образу и подобию этого человека, бесстрашно идущего в бой со смертью, созданы и другие коммунисты в стране. Эта мысль дала ему уверенность в завтрашнем дне Румынии.
Длинная пулеметная очередь внезапно разорвала тишину ночи, снаружи раздались неясные голоса, и полковник вскочил. Он бросился к выходу из траншеи и столкнулся с великаном-лодочником. Схватил его за плечи, нетерпеливо, лихорадочно требуя ответа:
— Ну что, он добрался?
— Добрался, — устало ответил солдат.
— Ну и… — возбужденно настаивал полковник. — Что он сделал? Что сказал?
— Ничего. Он молчал всю дорогу.
— Молчал всю дорогу, — повторил командир как эхо и улыбнулся. Иначе и быть не могло.
Он был счастлив, что младший лейтенант оправдал его ожидания, но в глубине души ему очень хотелось узнать, какие мысли обуревали этого человека, когда он пересекал границу между двумя мирами…
«Вот уже несколько дней я пытаюсь вспомнить, как вошел в мою жизнь дядя Богдан. Я говорю, вошел, потому что, хоть он и был братом отца, я познакомился с ним поздно. Мне было тогда лет двенадцать, и жили мы в нижнем квартале Констанцы.
Однажды под вечер я расположился в глубине двора, на задах за бараком, где мы ютились в клетушке с крохотной кухонькой. Из старых деталей я мастерил детекторный приемник. Мама ушла отнести заказчикам выстиранное, отутюженное белье и потом задержалась в поисках новых заказов.
Поднимая глаза, я сквозь щели ветхого забора видел море, напряженно вздымающее к небу волны в вечном своем движении. Казалось, оно вот-вот вырвется на свободу и затопит все вокруг. Мачты кораблей, стоявших у причала, качались в такт движению волн, создавая на фоне небосвода причудливую игру красочных линий.
Тишину затухающего дня нарушало лишь пыхтение локомотива, который маневрировал в порту, подводя составы к цистернам с нефтью. Чайкам надоело бешено гоняться, преодолевая упругость разогретой голубизны непорочного неба, они залетали ко мне, словно сочувствовали моим мучительным попыткам вдохнуть жизнь в кучку ржавых деталей и утешали в безуспешном стремлении приблизиться к разгадке тайны взаимоотношений с неведомыми мирами.
И тут вдруг я увидел его, неподвижно стоявшего в проеме ворот.
Заметив меня, он не спеша отворил калитку, острым взглядом осмотрелся вокруг и направился прямо ко мне. Я не знал, кто это, но чувствовалось, что все здесь ему знакомо. Глаза его светились пьянящей радостью, что загорается, когда вновь обретаешь родные места, отнятые у тебя давно и надолго.
Он был высок, худощав, с острыми, выдающимися скулами и запавшими черными глазами, обведенными синевой. Лицо землистого оттенка, изрезанное глубокими морщинами, было отмечено печатью терпеливого страдания. Он шел враскачку, походкой портового грузчика, слегка согнувшись под тяжестью невидимой ноши. Потертая одежда висела: либо она была с чужого плеча, либо он сильно исхудал. Что-то в его облике выдавало человека отверженного, и моему по-детски недоверчивому строгому взгляду это показалось подозрительным.
Казалось, скитаясь по свету, он прячет под одеждой не только раны, полученные в боях, из которых он вышел непобежденным, но еще и оружие, всегда готовое к новому бою. И весь он был полон затаенным жаром, словно тлеющим под золой, и сдержанной яростью, которые того и гляди могли вспыхнуть, как молния на небесном своде.
Он подошел, посмотрел на меня долгим взглядом и спросил:
— Ты сын Катинки?
— Ее самой! — ответил я, чтобы хоть что-нибудь ответить, и продолжал заниматься своим делом.
— И Тудора?
— И его!
Человек улыбнулся, и его улыбка меня поразила — это был вылитый отец, мой отец.
— Смотрю я на тебя и словно вижу твоего отца, когда он был такой, как ты. Последний раз я тебя видел еще ползунком. А теперь вон ты какой вымахал!
Я не мог понять, что с ним творилось, а он вдруг стиснул меня своими длинными, костлявыми лапами и, царапая колючей бородой, некоторое время сжимал, безвольного и растерянного, в своих крепких объятиях. Потом поднял над головой, словно резиновую игрушку, и, чтобы не испугать, сказал:
— Эх ты, малявка, я ведь брат твоего отца! Богдан я!
— Дядя Богдан, — прошептал я потрясенный.
— Да, дружок! — И то, что я его так назвал, его растрогало. Он подкидывал меня в воздух и ловил, заливаясь счастливым смехом.
— Да, дружок, это я! Твой дядя Богдан!
Он был совсем не таким, как на фотокарточке в деревянной рамке кофейного цвета, что висела у мамы над кроватью.
На этой фотокарточке два молодых человека в измятой солдатской форме были явно сконфужены той нелепой позой, которую их заставил принять фотограф. Смотрели они хмуро, как люди, вернувшиеся с бойни и ничего хорошего не ожидавшие от будущего, кроме новых ужасов.
Печальные молодые старики: отец и дядя Богдан!
Я знал, что отец умер в больнице от чахотки через несколько месяцев после того, как снял солдатскую форму. Мама частенько брала меня на кладбище. Она ставила в изголовье цветы и плакала без слез, облокотившись на крест, а я мало что понимал, водил ладошкой по могильному холмику, словно пытался приласкать того, кто лежал засыпанный землей.
Дядя Богдан редко появлялся в моем детстве, и я не сохранил в памяти его черты. Но имя его я знал, оно принадлежало человеку, чья жизнь была окутана неведомой мне тайной. Иногда я заставал маму врасплох, когда она плакала над фотографией тех, кто ушел от нас и больше не вернулся.
Вот почему внезапное возвращение дяди и вторжение его в мою жизнь вызвало во мне столько сомнений, и неясные эти сомнения угнетали меня: откуда он мог прийти?
— Садись, — сказал я, — ты, верно, очень устал.
— Я действительно очень устал, — кивнул он и сел на ступеньки барака, стиснув руки между коленями. — Меня словно били молотком по черепу.
— Ты идешь издалека?
— Издалека, — ответил он неопределенно.
— Ты был когда-нибудь на море?
— На море — да, только на другом море. Бурном, не похожем на то, которое знаешь ты. Его волны вздымаются на высоту семи домов, поставленных друг на друга. Волны жизни! Когда они настигают тебя, летишь на землю, будто сорванный листик, и тогда они измочаливают тебя так, что теряешь человеческий облик.
— Тебе, видать, здорово досталось?
— Здорово.
— Да, что-то затаилось в твоих глазах — не знаю уж и что. Только волны этого не погасили.
— Это все, что во мне осталось.
Я не очень-то понимал его слова, а тайна, окружавшая его, так и не рассеивалась. Я изнывал от любопытства и от вполне объяснимого для моих лет желания раскрыть тайну. Меня неудержимо тянуло к нему, мне очень хотелось, чтобы человек, который как-никак был единокровным братом моего отца, вошел в мою жизнь. Прошлое его с момента, как надел он солдатскую форму, и до сегодняшнего дня, до нашей внезапной встречи окружено было загадочным ореолом и разжигало мое воображение.
Дядя Богдан свернул цигарку узловатыми и прозрачными пальцами. Его усталые руки дрожали. Они приковывали взгляд, и вдруг я увидел на запястьях сине-фиолетовые полосы шириной с солдатский ремень, как будто вырезанные ножом. Неясное предположение обдало меня жаром.
— Что это? — спросил я. — Откуда у тебя эти синие шрамы на руках?
Он с удивлением посмотрел на свои руки, будто в первый раз их увидел.
— Ничего особенного, — сказал он. — Зацепило приводным ремнем машины и чуть не раздробило.
— Сразу обе руки?
— Всякое бывает, — оборвал он.
Ему явно не хотелось откровенничать, и он резко перевел разговор на другое:
— Как ты думаешь, мама скоро придет?
— Должна вот-вот вернуться. Ты, наверное, голоден?
— Да, изрядно.
Я принес ему ломоть хлеба и тарелку картофельной похлебки. Он ел медленно, сдержанно, почти вяло, словно выполнял торжественный ритуал. Хотя ясно было, что он голоден, как бездомная собака. Я старался не мешать трапезе и, сидя у его ног, наблюдал, как, вздыхая при каждом глотке, он изредка рассеянным, беззлобным взглядом окидывал безбрежное море, словно жгла его сердце какая-то неведомая тревога.
— И красиво же оно, господи! — воскликнул он вдруг.
— Кто? — удивился я.
— Море, этот древний чародей. Черт его побери — где бы я ни был, всегда тосковал по нему.
Предчувствие, молнией пронзившее меня раньше, утвердилось после маминого возвращения.
Увидев дядю, мама закрыла рот рукой, словно удерживая крик, и жадно вглядывалась в его лицо: так сильно изменился этот человек, вернувшийся из изгнания. Его неожиданное появление удивило маму не меньше, чем меня.
— Тебя освободили? — недоверчиво спросила она.
— Освободили, — пробормотал он и поднялся, чтобы поклониться ей.
Мама, обняв его, плакала, как всегда, без слез, задыхаясь в немом рыдании. У нас не было никого на свете, и, насколько я понял, у дяди Богдана тоже были лишь я да мама, и он стал ее единственной опорой после смерти отца. Мне ничего не объясняли, и потому я немного стеснялся, однако родственные чувства властно притягивали меня к дяде.
В этот момент обстоятельства помогли мне. Дядя Богдан пошарил в карманах, когда он доставал кисет из кармана, у него выпал обрывок какой-то полосатой материи, Я подобрал его и протянул, но глаза мои не могли оторваться от куска грязного холста в желто-синюю полоску.
— Что это? — спросил я.
Мама изменилась в лице и хотела вырвать холст у меня из рук, не желая, видимо, посвящать меня в дела взрослых. Но дядя Богдан остановил ее. Он, очевидно, считал, что я должен все знать.
— Я оставил себе на память обрывок моей одежды каторжника, — объяснил он, ничуть не смущаясь.
— Ты сидел в тюрьме?
— Да, и там тоже.
— За что?
— За то, что любил людей. Знаешь что, оставь этот клочок себе, — решил он, — Чтобы помнить.
Тогда-то я и понял, почему его так долго не было, откуда синие следы кандалов на запястьях и мамин вопрос: «Тебя выпустили?» Так родилась во мне ненависть: значит, тех, кто борется за право жить по-человечески, наказывают тюрьмой!
В тот вечер я долго не мог уснуть. Я лежал на своей узкой кровати, заложив руки за голову, уставившись в обшарпанный потолок, и пытался представить, как живут люди в тюрьме, какие чувства скрывает полосатая одежда заключенного… Может быть, именно тогда зародилась во мне ярость, которая с годами вошла в мою кровь, а много позже соединила меня с Александрой?
Сквозь тонкие стены кухни я слышал голоса.
— Мальчика нужно подготовить к жизни, — говорил дядя.
— Я отдала его в школу, где он научится ремеслу, — объясняла мама. — Ему нравится собирать разные машины, он даже радиоприемник мастерит. И читает много, вгрызается в книги, как мышь. Целыми днями не оторвешь его от книг.
— Хорошо! Но этого мало.
— Что я могу еще сделать — ведь у меня всего две руки. А уж как мы выкручиваемся, лучше не спрашивай.
— Да я и не спрашиваю. Нового ты мне ничего не расскажешь.
— Ну а что я тогда могу сделать? И как?
— Подожди, Катинка. У меня другое в голове. Я вот что хочу сказать: парень должен знать, каким молоком поила его мать. И под какой звездой он родился. Ты меня понимаешь?
— Для этого нужен ты, а не я. Что я смыслю в политике?
— Тут нечего смыслить. Просто рассказывай ему обо всем, что видишь и слышишь. Твое дело — посеять семена. Пусть несет он те же тяготы, что и мы, пусть и он борется!
— С этих-то лет?
— Каким ты захочешь, таким он и вырастет.
— У меня ведь один сын, Богдан! — Мама была взволнована.
— И поэтому ты хочешь, чтобы рядом с тобой росло гнилое дерево?
— Если бы ты был с нами дома, а то ведь исчезнешь, как обычно.
— Мне нельзя иначе. Я не рожден для мягкой подушки. И кроме того, нас ждут тяжелые дни. Сейчас особенно я не могу оставаться в стороне, понимаешь?
— Ты говоришь — и я будто Тудора слышу.
— Вот именно. Значит, и он сказал бы тебе то же самое про парнишку… Так он книги любит?
— Когда у него интересная книга — ни есть, ни спать не будет.
— Тогда не мешай этой его страсти. Она ему пригодится.
— Ты будешь заходить к нам? — попыталась сменить тему мама.
— Как можно реже, — ответил дядя Богдан, — не хочу доставлять тебе лишние неприятности, другой причины у меня нет. Не так уж все благополучно с моим выходом из тюрьмы, эти господа наверняка пустили свору по моим следам.
— Что же у тебя за жизнь?!
— В ней есть свой смысл. Пусть сегодня он не всем понятен, зато потом обязательно даст плоды…
Я услышал, как подвинули стул, и снова раздался голос дяди.
— Значит, договорились?
— Пусть будет по-твоему! И вот увидишь, что мальчик…
— Хорошо, Катинка! Хорошо!
Я мог бы на пальцах сосчитать, сколько раз бывал у нас дядя Богдан. Мы проводили вместе целые дни — мама, как всегда, стирала белье, дядя Богдан пестовал мою душу. Когда он долго не приходил, я страстно ждал его и готов был отдать все на свете, лишь бы увидеть его. Так необходимы стали для меня его появления. Прошло какое-то время, и он решил, должно быть, что я созрел для посева. Он начал снимать с моих глаз пелену. Одно его слово — и то, что казалось гладким, блестящим, вдруг сразу тускнело, а все незыблемое, созданное на многие года оказывалось призрачным.
Однажды он принес мне книжку (господи, как же она называлась?) и сказал:
— Прочти ее обязательно к завтрашнему дню, завтра я должен ее отдать… И то, что узнаешь, храни в своем сердце, но делись этой тайной и с другими.
Но он больше не приходил. Напрасно я выспрашивал маму, пытаясь разузнать, что случилось. Она или не знала, или не хотела меня огорчать. И неизвестность эта длилась долгие годы, пока я не увидел однажды, как мать покрывает голову черным платком.
— Что это? В память о ком?
— Умер дядя Богдан, — ответила она. — Умер в тюрьме.
И вот, Александра, я здесь, на войне. Я рассказываю тебе все как было, чтобы ты узнала меня. В тот день, когда я уходил на фронт, и в каждый последующий, и сегодня я постоянно спрашиваю себя: в чем смысл принятого мной решения, какую миссию я здесь выполняю? Мщу ли я за нищенскую кровать в больнице, где умер мой отец? За ласковые мамины руки, потрескавшиеся и распухшие от соды? За кусок полосатого холста, оставшегося у меня от политкаторжанина дяди Богдана?
Я бы ответил просто: я продолжаю то, что не успел завершить он…»
Человек шел вперед настороженно и непреклонно. Сержант был прав — овраг, в который он попал, врезался во вражеские позиции, как нож. Дно оврага было каменистым и узким, как тропинка, а стены терялись в темноте. Они могли быть и близко — рукой дотянуться, и далеко — как стороны трапеции, основанием перевернутой в небо. Казалось, будто его держат на прицеле невидимые во мраке глаза. Враги могли наблюдать за каждым его шагом с момента высадки на этот берег. Они не торопятся поднимать тревогу, наслаждаясь дьявольским чувством власти над ним, и выжидают, не сойдет ли он с ума, не сдастся ли добровольно в плен. Они сжимают кольцо, лишая всякой надежды на спасение, чтобы взять его голыми руками.
«Мерзкое ощущение!» — признался он себе.
Мрак стал похож на стену, которую приходилось отодвигать грудью. Казалось, мрак был населен фантастическими чудищами, которые плясали вокруг него и оглушительно хохотали. Что это — биение собственного сердца или звук шагов?
Вначале даже собственные шаги пугали его. Следуя совету лодочника, он обернул ботинки обрывками казенного одеяла, которое обнаружил на дне лодки. И все же ему казалось, что башмаки, хоть и подбитые ватой, производят шум, который, усиливаясь резонансом от стен, превращается в грохот. Поэтому он время от времени приказывал себе: «Остановись! Слушай! Главное — владей своими чувствами. Не разрешай им выплескиваться наружу».
К счастью, шел дождь.
Дождь смягчал шум шагов, приглушал кашель (черт бы побрал этот кашель — именно сейчас ему надо было начаться), притуплял мысли. И вот пожалуйста, ко всему прочему прибавилось еще одно идиотское ощущение. Будто кто-то подслушивает его мысли, словно череп раскололся и мысли, гомоня, разнеслись вокруг, чтобы предупредить врага…
Дождь его успокоил, высветлил непроницаемую ткань мрака. Глаза, привыкнув к темноте, начали различать откосы, между которыми он шел, как в туннеле.
Беспокоило его, что он идет наугад, неизвестно куда. Да и противник не подавал никаких признаков жизни. Казалось, миром овладела гнетущая тишина, сквозь которую, как сквозь сито, сеял непрерывный дождь. В этой черной бездне не свистели снаряды, не строчили пулеметы, не раздавалось ни единого звука. Оцепенение, охватившее немецкие позиции, было похоже на мертвый сон покинутых планет.
«Что, если они отошли? — Он вздрогнул и остановился, прислушиваясь. — Вдруг они обстреливали нас час назад для того, чтобы прикрыть отступление? Чтобы ввести нас в заблуждение?»
Странно, но это предположение его унижало. Оно лишало его миссию объективной необходимости. Ему захотелось поскорее выбраться из оврага, чтобы понять обстановку. Забыв об осторожности, он ускорил шаг. Потом вдруг почувствовал, что дорога круто поднимается.
Идти стало труднее, грязь хлюпала под ногами — потоки воды стремились в ущелье. Он размотал тряпки, освободил ноги, но башмаки начали скользить. Он пополз вверх, хватаясь за камни, за корни, срываясь, падал в землю лицом, раздирал в кровь ладони, весь собранный, как пружина, готовый к любым неожиданностям там, наверху, готовый защищаться и нападать.
А когда, слава богу, он выбрался наверх и, лежа на животе, пытался осмотреться, в глаза ему ударило пламя, вырвавшееся из жерла орудия.
«Словно салют!» — подумал он и улыбнулся. Сомнений больше не было — враг на месте. А он, если, конечно, ему удалось правильно сориентироваться, находился между окопавшейся пехотой с одной стороны и полковой артиллерией — с другой. Все получилось, как он мечтал: этот кусочек земли был относительно спокойным. Здесь проходили только редкие связные да повара с котелками. Благодаря счастливой случайности он попал на кукурузное поле. Дождь тяжело стучал по несобранным початкам, земля сочилась водой, ночь была холодная, но он и не надеялся на другое. На ощупь он нарвал кукурузных стеблей и соорудил нечто вроде укрытия. Тело горело ох, усталости, острые иголочки страха покалывали сердце. Он влез в свое хрупкое убежище, свернулся калачиком, закусив губы до крови.
«Не спи! — сурово приказывал он себе. — Не уступай усталости! Иначе ты пропал. Ты будешь спать завтра при свете дня, когда разберешься в обстановке. А сейчас тебе необходима бодрость, парень, и голова у тебя должна быть ясной. Очень ясной! Какой бывала она в те белые ночи, дома, когда мама ругала тебя за ночные бдения, а ты сопротивлялся и все равно не спал. Не спи и сейчас!»
Образ матери возник перед ним как живой, фантастически реальный в рамке дождя. Она смотрела на него внимательно, словно хотела что-то сказать, но через мгновение пропала…
«Я не заметил, как она проскользнула в комнату. С недавних пор ее неуверенные шаги были почти неслышны. Она стала как будто меньше ростом. Носила всегда одну и ту же траурную одежду. Волосы отливали потускневшим серебром, она с трудом поднимала веки. Только на губах теплилась все та же неопределенная улыбка смирения и покоя, которая освещала иссохшее лицо. И руки ее, самые дорогие руки в мире! Руки подвижные, вечно в работе, способные превращать чужие грязные рубашки в чистые. Я никогда не встречал подобных рук, таких живых, нежных и ласковых, с белой прозрачной кожей, сквозь которую просвечивали лиловые жилки, — рук, подобных прекрасным рукам моей мамы!
— Что случилось, старушка? — спросил я удивленно, застигнутый врасплох. — Ты проснулась? — Она подошла, села на край постели (я спал теперь в кухне) и посмотрела на меня укоризненно.
— Ты опять не спал.
— Не спал, — признался я, улыбаясь.
— Ты все время либо мечтаешь, либо сидишь за книгами.
— Я мечтаю о том, чего не нахожу в книгах, и ищу в книгах то, чего не нахожу в мечтах.
— Тебе не нравится твоя работа?
— Отчего же! — возразил я. — Нравится. Только мне бы хотелось чего-то еще.
— А ты знаешь чего?
Непривычное выражение было в ее взгляде. Раньше я такого выражения не замечал. Мы уже не раз спорили о том, чем я должен заниматься в жизни. Я закончил промышленную школу и работал на судоверфи механиком. А в мечтах я видел себя радистом, исколесившим все моря и океаны. Это было моей страстью и тоской. Но разве мог я оставить ее одну, без всякой опеки и помощи? Так что все пути были для меня закрыты. А заставлять ее работать, чтобы иметь возможность и дальше учиться, мне совесть не позволяла. И тогда я решил уйти в мир книг. Я глотал их ночами одну за другой, как попало, без разбора, я считал, что мама, примирившись со своей судьбой, не замечает ни моих мучений, ни моих разочарований, ни моих несбывшихся грез.
И вот пожалуйста, пронизывая меня взглядом, она вновь и вновь терпеливо задавала мне один и тот же вопрос:
— Ты действительно знаешь, чего хочешь?
Мне казались странными и ее жесткий взгляд, и суровый вопрос. Они вызывали беспокойство. Нет, это было не раздражение, скорее что-то другое, мне еще не понятное, какое-то предчувствие.
— Мама, что-нибудь случилось?
— Началась война, — произнесла она просто. — Сегодня ночью. — И взгляд ее стал еще строже. Она не искала на моем лице следов естественного волнения, вызванного ее сообщением, она пыталась понять, как реагирует на это событие мое сознание.
— Этого следовало ожидать, — сказал я наугад, чтобы только прервать тягостное молчание. — Войну готовят почти что год. Немцы не такие дураки, чтобы выпустить нас из своих лап. Чему же ты удивляешься?
Я спустил ноги с постели и отправился в обход стола, чувствуя на себе ее взгляд. Видно, она ждала других слов. Но мне нечего было сказать. Тогда она встала передо мной, поднявшись на носки, обхватила мою шею руками и спросила жестко:
— Ты о чем-нибудь думаешь? Ты способен сообразить, что тебя могут призвать?
— Да.
— Нет! — крикнула мама, задохнувшись. — Нечего тебе искать на их войне! — И слова ее прозвучали как решение. — Ни твой отец, ни дядя Богдан не пошли бы на войну, подобную этой!
Так сказала мне мама. И не потому, что боялась за жизнь своего птенчика. Совсем другие мысли мучили ее. Мы сели за стол и долго молчали. И с нами были те двое, из прошлого. И лампа еще долго горела…»
Это была обычная коптилка военного времени. Ее сделали из пустой гильзы, выложили изнутри ватой и закрыли обыкновенной крышкой. Вату пропитали бензином и солью, а через отверстие в крышке просунули широкий фитиль. Пламя фитиля то усиливалось, то уменьшалось, и в зависимости от этого увеличивались или уменьшались тени на стене. Командный пункт словно парил в воздухе, тусклое освещение размывало фигуры людей, делало их плоскими.
Командир полка спустился по земляным ступеням, внеся с собой струю свежего воздуха, ворвавшегося, когда он входил в блиндаж. Остановившись на нижней ступеньке, он огляделся. Ничего не произошло, а он ждал, что его встретят радостными возгласами. И все же он обратился к дежурному солдату, который неподвижно застыл у аппарата:
— Есть что-нибудь от него?
— Ничего.
— Да… — Полковник встревожился, хотя другого ответа и не ждал. — Может быть, ближе к рассвету? Тебя когда сменяют?
— Я сменяться не буду. Все время буду здесь.
— Ты же заснешь.
— Не засну.
«И этот тоже очень похож на разведчика, ушедшего на другую сторону. Такой же скупой на слова и непреклонный в поступках. Если бы дано было слышать чужие мысли, то у этих двоих они звучали бы одинаково».
Допустим, этот солдат общался с тем, кто ушел, подпал под его непосредственное влияние. А остальные, те, на передовой?
Докатилась ли до них из страны эта неведомая сила, проникла ли в траншеи, разбередила души людей, заставила забродить их мысли, как тесто на дрожжах, сделала ли для них понятным смысл этой войны? Когда-то он считал, что стоит человеку надеть военную форму, и он сразу теряет свою индивидуальность, становится автоматом, выполняющим безличные приказы. Так что же случилось на этой земле, если автоматы начали думать?
Вот что предстояло ему срочно обдумать, понять и принять во внимание. Начальник штаба протянул полковнику лист бумаги. Тот прочитал:
— Убитых семь, раненых — двадцать один. — Это были сведения о потерях во время последнего артобстрела.
— Многовато! — заметил командир. — Кто-нибудь из раненых сможет поправиться к завтрашнему дню?
— Думаю, никто.
— Плохо, очень плохо! — заключил он, ударяя бумагой по ладони, как обвинительным актом. — И все потому, — продолжал он, — что мы не потрудились выкопать траншеи как следует. Глупцы, мы пожалели уставших людей и решили, будто переправимся через Тису как туристы. И вот результат. Вместо пота — кровь! — Голос его вдруг стал резким, злым. — Вызови командиров батальонов на связь. И всех командиров рот, всех до единого.
Он взволнованно мерил шагами блиндаж из конца в конец, продолжая рассекать воздух бумагой, которую держал в руке. Он чувствовал, как ему сдавило виски металлическим обручем и какая-то злобная сила продолжает сжимать этот обруч так, что голова вот-вот лопнет.
Люди, которые два часа назад были живы, превратились в некую абстрактную, жестокую и мертвую цифру. В их число входил и командовавший вторым батальоном, который так и остался для полковника неразгаданным. Впрочем, как и все остальные. О чем мечтали эти люди, чего добивались, какую память хотели о себе оставить, в чем находили опору?
Начальник штаба протянул ему трубку. «Нет! — подумал командир с горечью. — Я не могу опрокинуть законы природы, даже если предположить, что у меня хватит сил это сделать. Моя задача — спасти то, что еще можно спасти…»
— Первый! — сказал он в телефонную трубку и горько усмехнулся: война его самого превратила в простую цифру. — Как там у вас ситуация? — спросил он сурово. — По очереди, пожалуйста. Карайман?
— Спокойно.
— Дунай?
— Спокойно.
— Банат?
— Спокойно.
— Кто сейчас на Дунае?
— Матееску, — ответили ему.
— Меня все слышат, и на передовой тоже?
— Слышно! — сменяясь один другим, долетали до него голоса. — Слышно!
— Хорошо, — подвел он итоги первого контакта. — А теперь слушайте меня внимательно. Впереди у нас трудный день. И еще более тяжелая ночь. Задуманная операция должна состояться во что бы то ни стало. Но я хочу сейчас поговорить с вами о другом. То, что я скажу, запомните как самый беспощадный из всех приказов, отданных мною когда-либо в жизни. Командир, который придет к наступательному рубежу с наибольшими людскими потерями, будет снят с должности, понижен в звании! Вы должны оберегать своих людей, как бережете самих себя. За каждого погибшего вы отвечаете и перед своей совестью, и перед моим судом… Я кончил!
И он опустился на ящик с амуницией, закрыв руками лицо. Он ждал, что скажет начальник штаба, занятый своими делами. Но, подняв голову, увидел, что тот растерянно стоит перед ним и хмуро, словно осуждающе глядит на него.
— Ты что на меня так смотришь!
— Вы устали, — заботливо произнес начальник штаба.
— Нет! — рассердился полковник, которому не понравились ни взгляд, ни тон собеседника. — Я не устал. — Он говорил спокойно, почти кротко и безразлично. Но жесткие ноты прозвучали в его голосе как предупреждение. — И учти, этот приказ тебя тоже касается. Прежде чем нанести на карту обозначение роты и батальона, стоящих в обороне, прежде чем указать стрелкой направление атаки и отдать боевой приказ — подумай о людях, чья жизнь находится в твоих руках. Если не существует такого закона, согласно которому ты должен нести ответственность за каждого посланного на смерть человека, я его издам. И применю прежде всего к самому себе! Разработай, пожалуйста, все варианты завтрашней атаки! Решительной атаки, всеми силами!
Он поднялся и направился к своему столу.
«Это какой-то дьявол, а не человек!» — подумал начальник штаба.
«Я бы выпил горячего кофе», — подумал командир полка.
Он уже хотел приказать ординарцу сварить для всех кофе, как взгляд его упал на стол с картами, и он спросил удивленно:
— А что это здесь за газеты?
Это были отдельные страницы и вырезки из газет, свернутые вдвое, вчетверо, измятые от долгого ношения в мешках с провизией или в полевых сумках. Буквы местами стерлись от того, что газеты переходили из рук в руки.
Начальник штаба доложил, что листки эти являются уликами. Информатор полка («Вот зловещая должность!» — подумал командир) нашел их в вещах убитых при последнем обстреле.
Полковник нахмурился.
— А зачем ты швырнул их мне на стол?
— Это коммунистические газеты, — уточнил собеседник.
Командир стал разглядывать их внимательно, хотя и не разворачивая, он хотел понять, какой криминал содержат эти вырезки. Вместе с тем в нем росло чувство глубокого отвращения.
«Вот еще один раскрывший мне этой ночью свое истинное лицо. Только этот — антипод первого».
Он повернулся к начальнику штаба и внимательно поглядел на него. Потом спросил:
— Не кажется ли тебе, что этот господин информатор превратился в своего рода могильщика?
— Это его профессия, — уклончиво ответил собеседник.
— Красть у мертвецов все, вплоть до души?
— Он вам оставил объяснительную записку.
— А ты… — И командир не глядя разорвал на клочки эту бумагу («Смотри, вот что я делаю с его объяснительной запиской»). — А ты как считаешь? Есть еще резон ограждать армию от коммунистического влияния? Разве эти газеты не доказывают, что такое влияние существует?
— Вам лучше знать, что надлежит делать…
— Очень мудрое высказывание, — презрительно перебил командир. — Вот и пиши приказ нашему уважаемому информатору. — Заметив некоторое замешательство в поведении начальника штаба, командир повторил настойчиво: — Да, да, пиши!
Он возобновил свое хождение по блиндажу, пока тот готовил все необходимое, затем начал диктовать:
«Ценя ваше рвение в деле выявления умов, зараженных коммунистическими идеями, проявляющееся на сегодняшний день только по отношению к мертвым — независимо от того, солдаты они или офицеры, — мы предоставляем вам возможность вступить в тесный контакт с теми, кто еще жив. Сегодня ночью вам следует передать свои функции моему адъютанту, а самому без промедления отправиться во второй батальон, где сержант, оставшийся без офицера, передаст вам командование батальоном…»
— Господин полковник! — ошеломленно воскликнул начальник штаба.
— Давай я подпишу!
Начальник штаба колебался. Он надеялся, что это всего лишь шутка, которая должна разрядить нервное напряжение. Он тупо смотрел на командира полка, и ему показалось, что перед ним другой человек. Такой же строгий, как и прежде, способный вынести самые жестокие удары, провести несколько бессонных ночей и, несмотря ни на что, найти выход из любой ситуации, которая другому показалась бы безвыходной. И все же…
— Господин полковник! Что с вами?
Полковник покачал головой, улыбнувшись искренне и грустно.
— Боюсь, что я тебя разочарую, дорогой мой.
— Зачем вы это делаете? — настаивал начальник штаба.
— Потому что обычно мои поступки и мотивы поступков совпадают, — попробовал объяснить полковник. — Когда такие убедительные мотивы отсутствовали, я обременял свою душу поступками, обреченными на неудачу. Так я провел последние три года. Думаю, что пора наконец перестать слепо разделять стереотипные взгляды на мир. Ты — кадровый военный. Для тебя война независимо от того, кем она ведется и для чего, прежде всего шанс для продвижения по служебной лестнице. Это огромная общая могила, куда сбрасывают всех, кто сверх установленного числа людей населяет землю, — уж и не знаю, кому принадлежит эта сомнительная теория. Мне теперь ясно, кто ты такой и что ты думаешь. А для меня война — нечто другое. Или, точнее, становится чем-то другим, — подчеркнул он. — Я хочу закончить войну, выполнив свой долг перед тем миром, который я еще не до конца понимаю. Вот и все! Если мои слова находят в твоей душе какой-то отклик — прекрасно. Если нет — тем хуже для тебя!
Он подписал бумагу и вытянулся на походной кровати, намереваясь поспать хотя бы часок. Все-таки он очень устал. И заснул как убитый, но ровно через час был уже на ногах.
— Есть какие-нибудь сведения? — окликнул он радиста.
— Никаких.
Через щель в брезенте проникали робкие лучи рассвета. Он приказал принести все необходимое для бритья. Побрился, вымылся до пояса, выпил чашку горячего несладкого кофе. И теперь, спустя много часов после ухода младшего лейтенанта, снова увидел вещи, сваленные на походном ящике: часы, зажигалку, портсигар, книгу, фотографию какой-то женщины и тетрадку, сшитую проволокой. Эти вещи были теперь его полномочными представителями, свидетельствовали о его существовании. И, ощущая необходимость поговорить с ним, узнать о нем то, что еще осталось неизвестным, полковник взял дневник, раскрыл его наугад и начал читать…
«Как ты смогла заметить, этот дневник фиксирует этапы, которые я прошел, отмечает ступеньки, поднимаясь по которым я переходил из одного качества в другое. Я хотел бы, Александра, составить для тебя историю жизни, за которую не надо краснеть. И пусть на этих страницах перед тобой раскроется моя жизнь такой, как она есть на самом деле. Все равно я не сумел бы рассказать о себе во всех подробностях в минуты наших коротких встреч.
Так что начну все сначала!
Я стоял, прижавшись лбом к стеклу. За окном появились первые признаки непогоды. Подул свирепый ветер, и где-то прогромыхал гром. Я вглядывался в густую тьму вечера и прислушивался к звукам, доносившимся со двора. Все складывалось как нельзя лучше. Мама собиралась разносить заказы своим клиентам и уже связала в огромный тюк выстиранное белье. Я ждал одного человека. Вряд ли я смогу объяснить причину, но присутствие мамы меня стесняло. Человек, которого я ждал, был много старше меня, но мне нравилось с ним беседовать, и мы отлично понимали друг друга. Чтобы сразу все объяснить, скажу — человек этот был коммунистом и работал в подполье. Нам не хотелось делать мою старушку участницей разговора, поверять ей наши планы, ей все равно в этом не разобраться, а посвящать ее в наши дела было опасно, поскольку оккупация породила широкую сеть доносчиков и шпиков. Я слышал, как медленно и устало возится мама за моей спиной. И должен признаться: мне стало ее жалко. Мало радости в такую отвратительную погоду мотаться по городу. Но встреча с этим человеком представлялась мне гораздо более важной, нежели мамина беготня по улицам. Кроме того, я утешал себя тем, что маме полезно вырваться на какое-то время из дома, населенного тенями прошлого. И вдруг за моей спиной раздался глухой стук, словно что-то упало. Я обернулся и увидел ее лежащей на полу. Одну руку она беспомощно прижала к груди, другая была откинута в сторону. Взгляд ее стал стеклянным, а на побледневшем лице застыл страх.
— Сердце! — прошептала мама еле слышно.
Два года назад у нее уже был приступ. Но она с ним справилась. Симптом был тревожный, однако мама отнеслась к нему равнодушно. Она перенесла болезнь на ногах, удивляя меня своей стойкостью. Может быть, этому равнодушию она и платила сейчас дань. Я быстро выдвинул ящик, где она хранила лекарства, и дал ей какие-то капли, чтобы привести ее в чувство. Потом, опустившись на колени, склонился над ней и стал ждать. Едва придя в себя, она устремила взгляд на узел белья, лежащий рядом.
— Да пошли ты к чертям это белье! — сказал я. — Я отнесу его завтра.
— Нет, надо сегодня, — настаивала она. — Это надо сделать сейчас… сегодня вечером…
— И почему же именно сегодня? Ты видишь, что делается на улице?
Я был зол на белье, закабалившее мою мать, и готов был вышвырнуть тюк куда-нибудь с глаз долой. Но в этот момент взгляд мой остановился на разорвавшейся пачке. Из нее высыпались листки! И мне сразу бросились в глаза следующие слова:
Мама берегла мою жизнь, я берег ее покой. Мы охраняли друг друга, не ведая, что идем одним путем, рядом. Местом встречи оказался наш дом, который хранил память о моем отце и дяде Богдане. Для меня их дело продолжал тот человек, которого я сейчас ждал, для мамы — кто-то еще, тоже из подполья.
— Может ли это тебя зажечь? — спросила мама, не сводя с меня глаз.
— Я давно уже горю, мама. Куда это надо отнести?
Она мне объяснила. Кому она могла довериться, как не своему сыну. И я отправился в путь. На меня не обращали внимания, я был никто, и мне нечего было бояться. Возбужденный, я смело шагал по улице. Листовки были кому-то очень нужны, их ждали с нетерпением.
Я спустился на набережную. И замедлил шаг, словно пришел туда, куда стремился, убегая от людей. Теперь я могу остаться наедине с собой и созерцать море. Кроме меня, здесь еще кто-то должен быть, и тоже один. Вот он! Облокотившись на парапет, он не отрываясь глядел на море. У меня сжалось сердце, когда в маленькой тонкой фигурке, закутанной в резиновый плащ, с надвинутым на глаза капюшоном, я угадал женщину. Я подошел, хотя вокруг не было ни души, спросил, почему-то задохнувшись:
— Эта дорога на Бухарест?
Она не шелохнулась и ответила сквозь сжатые зубы:
— Луна давно взошла!
Не помню, успели мы или нет обменяться еще какими-нибудь фразами. Мы молча прошли до конца набережной. Потом поднялись в город — парочка, возвращавшаяся с пляжа. И, только дойдя до конца улицы под слепым светом фонаря (накрапывал мелкий дождь), я мельком разглядел ее лицо. Мы расстались, едва пожав друг другу руки, и, как было условлено, каждый направился в противоположную сторону. Я долго не знал, кто она, откуда, чем занимается. И даже как ее зовут! Много позже мне все стало известно. И прежде всего что это была… это была ты, Александра…
И в тот же миг из небытия раздался призыв:
— Зет, Четыре, Бета! Зет, Четыре, Бета! Как слышите? Как слышите? Прием.
Радист взорвался радостью:
— Он вызывает нас, господин полковник!
В один прыжок полковник оказался рядом с аппаратом и, надев наушники, ответил:
— Аш, Один, Альфа! Слышу вас хорошо! Аш, Один, Альфа! Перехожу на прием! Перехожу на прием!
Он не мог подавить волнения, и голос его звучал возбужденно, даже несколько патетически. Он все отдал бы, чтобы человек на другом берегу ощутил его близость, перестал чувствовать себя одиноким, знал: каждое его слово ждут с отчаянной надеждой и только от него зависит жизнь и смерть полка. В наушниках снова прозвучало:
— Операцию следует перенести на Карайман! Перенесите операцию на Карайман!
— Не понимаю! — тревожно закричал командир, ища ответа в глазах начальника штаба, который подошел к аппарату с развернутой картой наступления. — Почему на Карайман? Почему?
По плану Тису должны были форсировать в секторе третьего батальона. Все было подготовлено для этого, осталось лишь подтянуть резервы. Как же днем перемещать орудия и людей с одного фланга на другой?
Человек с той стороны коротко пояснил:
— Дунай и Банат блокированы. Операцию следует перенести на Карайман, на Карайман… Запомнили?
У командира не было основания подвергать сомнению информацию, переданную с места событий, из вражеского тыла, а в высоком чувстве ответственности этого человека Он был уверен. Кто знает, какие несокрушимые укрепления, двойные ряды колючей проволоки, минные поля и хорошо замаскированные танки встретят второй и третий батальоны, когда они пойдут в атаку! Может быть, в этих проклятых расщелинах на правом берегу Тисы сосредоточены огромные очаги смерти, и они обрушатся на атакующих. И тогда снова кровь обагрит воды Тисы, и ночь наполнится отчаянными человеческими стонами.
Командир прижал губы к микрофону и сказал:
— Хорошо, я понял, хорошо! — А потом спросил беспокойно, понизив голос, стремясь подчеркнуть всю серьезность вопроса: — Что там с Совой? Что с Совой?
— Я не нашел Сову, — ответил человек.
— Найди Сову и сообщи нам! Сообщи!
— Хорошо, найду.
— Если надо, уничтожь ее!
— Я ее уничтожу!
— Аш, Один, Альфа! — голос полковника звучал тепло, по-отцовски. — Послушай, Аш, Один, Альфа! Послушай, Аш, Один, Альфа! Эх парень, парень! — Голос полковника словно угасал, охваченный волнением, так же как и накануне, когда они расставались на берегу Тисы. Но он взял себя в руки и добавил просто: — Я жду тебя у рации. Весь день. Жду.
— Все! Кончено! — положил конец разговору младший лейтенант.
Такой резкий обрыв связи потряс полковника.
— Кончено! — повторил он беспокойно, как бы для себя.
Он долгое время оставался неподвижным, устремив взгляд на рацию. Ему удалось ненадолго отвлечься от будней войны, от ее неотложных дел и мысленно переправиться через Тису, чтобы оказаться рядом с тем, другим, слиться с ним в одно целое. Ему открылись панорама немецкой линии фронта, его позиции, до этой минуты казавшиеся непостижимыми, и жизнь чужого берега, где смерть поджидает тебя на каждом шагу. Как же должен чувствовать себя человек, находясь в самом центре вражеского логова. Невидимый, он свободно наблюдает за передвижениями противника! Словно стена дала трещину и в эту щель стал виден мир без прикрас, во всей наготе, в агонии, которой уже не скрыть.
Полковник не сомневался, что будет обнаружено дерево, колокольня, каземат или другое сооружение, возвышающееся над местностью, где свила гнездо эта проклятая Сова — наблюдательный пункт противника.
Потом командир занялся текущими делами, подготовкой к будущей операции, но стоило ему взглянуть на карту с ее условными топографическими обозначениями голубого и красного цвета, и он видел как живого того, другого, который наблюдал, изучал, просвечивал рентгеном все самые тайные места на вражеском берегу.
Время шло, оно неумолимо било по нервам. Сова продолжала существовать как зловещий символ. Должно быть, разведчик ищет ее или уже нашел и только ждет подходящего момента, чтобы обезвредить. Полковник не находил себе места, он брал наушники, надеясь проникнуть сквозь их молчание и еще раз услышать биение сердца другого человека.
— Аш, Один, Альфа! Как меня слышите? Как меня слышите? Прием.
И снова надо было возвращаться к своему делу, сохранять сосредоточенность, четкость, спокойствие, сдерживать натянутые как струны нервы и терпеть лихорадочную головную боль. Он в который раз видел того, другого — одержимого и беспощадного, преодолевающего страх, ручейком струящийся по спине, с глазами, слезящимися от напряжения, ползущего на животе с зажатой в руке гранатой или пистолетом к тайному гнезду Совы, чтобы уничтожить ее.
И когда под вечер в наушниках снова прозвучал голос, которого так ждали, полковник улыбнулся. Его сердце и мозг с абсолютной точностью улавливали сердце и мозг другого человека.
— Я уничтожил Сову! — передал младший лейтенант. У полковника защемило сердце.
— Плохо тебя слышу!
— Я уничтожил Сову! — повторил младший лейтенант. — Сейчас я около Наседки с цыплятами.
— Почему говоришь так тихо? — в отчаянии закричал командир.
— Наседка с цыплятами расположена на Елештеу! Елештеу! — повторил младший лейтенант. — Огонь по Елештеу!
— Я понял. Что с тобой? Что с тобой?
— Я ранен…
— Серьезно?
— …ранен! — повторил человек шепотом.
Итак, начиналась последняя часть его операции в тылу врага. Но нить его жизни незаметно истончалась. Время текло монотонно, и каждая следующая секунда предвещала последнюю.
— Отвечай, — крикнул еще раз командир. — Куда ранен? Серьезно? Отвечай? Ночью мы придем, обязательно придем, продержись до нашего прихода! Отвечай! Ради бога отвечай!
— Наседка с цыплятами на Елештеу! — еще раз прозвучал голос человека с другого берега Тисы, голос, захлебнувшийся кровью и болью. — Бейте из всех орудий по Елештеу! И дайте мне, дайте…
«…дайте мне дневник Хочу написать Александре Я вас слышу Слышу но ничего уже нельзя сделать Я хочу только одного Написать Александре Я ухожу Земля зовет меня Надо мной небо Огромное Синее Недоступное Вот появилось облако Просто пятно Оно похоже на огромного мотылька Все время меняет форму Сейчас оно похоже на тебя Дайте мне дневник Я хочу написать Александре Александра я люблю тебя У меня ничего не болит Мне жарко вот и все Облако стоит надо мной неподвижно Оно похоже на тебя Почему ты молчишь Скажи мне что-нибудь Почему ты так смотришь на меня Говори Куда ты уходишь Подожди Ты же обещала ждать меня Где ты Я тебя не вижу Облако рассыпалось Земля тянет и тянет меня Минуты текут медленно Хочется пить Я слышу как шелестит трава Кто-то идет Это ты Александра Я узнаю тебя Спасибо облако Я очень скучал по тебе Александра Трудно быть одному Как ты живешь Это белое платье тебе идет Садись рядом Ты очень красивая Почему ты молчишь. Почему ты так на меня смотришь Дай мне руку побежим по траве прямо к берегу моря Не бойся я с тобой Мы никогда не расстанемся Подожди меня вызывает полковник Я должен ответить Да Огонь по Елештеу Огонь по мне По мне Это не имеет значения Я серьезно ранен Нет Ничего нельзя сделать Все кончено Кончено Земля ждет меня Дайте мне дневник Я хочу написать Александре Да ты права Он мне не нужен Ты здесь Ты сошла о облаков Куда пойдем А если я не смогу пойти с тобой на берег моря У меня ничего не болит Но я очень устал Очень устал Подойди поближе Почему ты боишься Эта та же трава Та самая помнишь Мы ведь уже сидели рядом Не говори Не надо Дай руку Хочешь быть моей женой Да Хорошо Это все что я хотел знать Теперь поцелуй меня Поцелуй меня Поцелуй…»
Случилось непоправимое. Полковник больше не ощущал связи с тем, другим, по ту сторону Тисы. Непроницаемая завеса тьмы отделила его от человека на том берегу. Пошатываясь от усталости, полковник продолжал вышагивать по блиндажу от стены к стене. Его одолевали невеселые мысли. И все-таки он надеялся: может быть, он ошибся, может, не расслышал, может, не все потеряно, ведь случаются чудеса, в которые продолжают верить те, кто ни во что больше не верит. Он тряс радиста за плечи и просил:
— Вызывай его! Вызывай все время!
Бесцветный голос радиста монотонно звучал на командном пункте.
— Аш, Один, Альфа! Аш, Один, Альфа! Не слышу вас! Не слышу вас! Прием.
Начальник штаба, кажется впервые потрясенный случившимся, обратился к командиру:
— Пора, господин полковник.
— Да, действительно, — пробормотал командир. — Пора!
И он стал передавать по телефону сведения, полученные по рации с другого берега Тисы:
— Огонь по квадрату пять, по квадрату Е! Е — Елештеу! Там у немцев сосредоточена тяжелая артиллерия. Огонь! — крикнул он изо всех сил и добавил с яростной мстительностью: — Огонь из всех орудий! Прочешите метр за метром! Снарядов не жалеть! Прах и пыль — вот что должно остаться от их позиций… Слышите? Огонь! Огонь! Огонь!
Наступила пауза, она, казалось, оборвала течение времени. Мертвая тишина воцарилась вокруг. Ни один лист не дрожал, ни одна травинка не шелохнулась, только вибрировал оцепеневший воздух. А потом словно все части вселенной вырвались из своего безупречного единства и понеслись в стремительном урагане, сталкиваясь друг с другом и увлекая за собой другие взрывчатые силы природы. Только что наступившая ночь стала немыслимо черной, когда само небо обрушилось на землю молниями разрывов, тучами снарядов.
Битва за Тису началась!
— Продержись он хотя бы час, он стал бы свидетелем собственной победы, — произнес полковник.
Неожиданно внимание его привлек походный ящик, на котором лежали никому уже не нужные вещи человека, ушедшего навсегда. Полковник задумчиво разглядывал их, и ему казалось, что он видит человека с простреленной головой и с улыбкой, застывшей на мертвых губах.
Начальник штаба спросил:
— Что прикажете делать с вещами?
— Они останутся у меня, — решил командир полка. — Я передам их кому следует.
Он открыл дневник на последней странице, исписанной лишь наполовину, и прочел (неужели это было предчувствие смерти или просто завершение начатой мысли?), прочел слова, которые этот человек завещал другим, тем, кто придет ему на смену!
Какие бы страдания и муки совести ни испытывал полковник, все, что случилось, угнетало его невыносимо: в яростном водовороте битвы на том берегу тело человека затеряется в безвестности. А если и найдут его, то без вещей, свидетельствующих о его личности, и он навсегда останется для истории всего лишь неизвестным солдатом…