Маргарет Этвуд. Долгий век свинца

Его похоронили полтора века назад. Выкопали яму в вечной мерзлоте и положили его туда, чтобы не добрались волки. Во всяком случае, так можно предположить.

Когда рыли яму, мерзлая почва на воздухе оттаяла, а потом, когда его закопали, она снова замерзла, и теперь, когда покойника извлекли на поверхность, он был весь в ледяном панцире. Сняли крышку гроба, и его смутные очертания просвечивали сквозь сплошную корку, как просвечивают в кубиках льда вынутые из морозильника ликерные вишни для затейливых тропических коктейлей.

Затем лед растопили, и он стал ясно виден. Он почти не изменился с тех пор, как его похоронили. Вода между губами замерзла, они раскрылись, и в удивленном оскале обнажились зубы. Лицо было темным, как пятно на скатерти, но в остальном все было на месте, и даже глаза сохранились, только белки приобрели цвет чая с молоком. И этими подкрашенными чаем глазами он внимательно смотрел на Джейн: взгляд у него непроницаемый, невинно-простодушный, невыносимый, удивленный и в то же время задумчивый, как у оборотня — человека — волка, который застигнут вспышкой молнии как раз в мгновение своего жуткого превращения.

Джейн редко смотрела телевизор. Раньше, бывало, больше. Обычно по вечерам она смотрела комедийные сериалы, а когда училась в университете, то смотрела «мыло» о больничных буднях и богатой жизни, просто так, чтобы подольше не браться за дело. На какое-то время — не так давно — она пристрастилась к репортажам о катастрофах в вечерних выпусках новостей; она устраивалась на диване буквой «Z» и, накинув плед на ноги, с чашкой горячего молока или чего-нибудь покрепче расслаблялась перед сном, сбрасывала с себя дневную суету.

И все же все, что показывали по телевизору — днем ли, вечером, — было где-то совсем рядом с ее жизнью. У нее, правда, все это не было аккуратно расставлено по полочкам — тут комедия, там — убогая любовная интрижка и сентиментальные слезы, катастрофы и аварии, насильственная смерть в тридцатисекундных клипах, которые окрестили словечком закусончики, словно это были плитки шоколада. В жизни все это сразу, скопом, проходило мимо нее. «Ты будешь смеяться, но я думал — концы отдам», — обычно говорил Винсент — уже и не вспомнить, когда это было — голосом матери, изрекающей пошлые банальности. И так оно, собственно, и будет. И когда сейчас она щелкает пультом телевизора, то довольно быстро его выключает. Даже рекламные ролики с их будничной нелепостью приобретали какой-то зловещий смысл — он скрывался за видимостью чистоты, приятных запахов, здоровья и силового напора.

Сегодня она не выключила телевизор — уж слишком необычно было то, что она видела. Никаких дурных или мрачных мыслей этот замороженный тип не вызывал. Он был совершенно самим собой и сам по себе. «Получаешь то, что видишь», — как тоже любил говорить Винсент, скосив глаза к носу и оскалившись, пытаясь изобразить какую-то жуткую харю. Но это плохо у него получалось.

Человек, которого выкопали и разморозили, был молод. Был или есть — сложно было определить, в каком времени о нем следует говорить, но его присутствие ощущалось весьма явственно. Несмотря на вызванные льдом повреждения и худобу, было очевидно, что он молод, спокоен и не потрепан. Судя по датам, аккуратно выведенным на табличке с его именем, ему было всего двадцать. Звали его Джон Торрингтон. Он был — и оставался — моряком, мореплавателем. Не здоровяком-матросом, конечно, а из мелкого начальства, старшим куда пошлют. А для этого и не нужно было руками гнуть подковы и узлом завязывать якоря.

Он умер в числе первых, поэтому и достался ему гроб, металлическая табличка и глубокая яма в вечной мерзлоте — у них тогда еще были силы и желание хоронить мертвецов по-божески, со всеми обрядами. Наверное, совершали чин погребения и читали молитвы над покойниками. А время шло и расплывалось в тумане, положение было по-прежнему скверным, и нужно было беречь силы для себя и для молитв, сначала будничных и привычных, а затем отчаянных и безнадежных. Тем, кто умер позже, сооружали пирамидку из камней, а еще позже мертвецы не удостаивались даже этого. На их пути к югу от них оставались кости, подошвы башмаков и оторванные пуговицы, брошенные на мерзлой, каменистой и безжалостно голой земле. Это напоминало тропинки в сказках, на которые бросали хлебные крошки, семена или белые камешки. Но здесь ничто не давало ростков и не сверкало при свете луны, указывая спасительный путь; никто не собирался их спасать. Лишь через десять лет стало известно то, что с ними тогда происходило.

Все вместе они и составляли экспедицию Франклина. Джейн мало интересовалась историей, если только она не касалась старинной мебели и особняков: «XIX век, туалетный стол из сосновой древесины» или «Первоначально находилось в университете штата Джорджия, реставрация безупречна», но и ей было известно, что это была за экспедиция на двух суднах со злосчастными именами — «Грозный» и «Эреб». Они проходили ее в школе вместе с другими неудачными походами. Кажется, немногим из тех путешественников удавалось выбраться из переплета. Они или пропадали, или неизбежно заболевали цингой.

Экспедиция Франклина занималась поисками северо-западного прохода — судоходного пути — в самых верхних широтах Арктики, чтобы купцы и торговцы могли добраться из Англии в Индию, не огибая всю Южную Америку. Этот путь был бы дешевле и выгодней. Конечно, экзотики в этом было намного меньше, чем в путешествии Марко Поло или в экспедиции к истокам Нила, и все же сама идея путешествия ей нравилась: сесть на корабль и просто отправиться в неизвестное и неизведанное, еще не обозначенное на картах. Испытать себя страхом и выяснить что почем. Риск — благородное дело, несмотря на все потери и неудачи, а может быть, как раз и благодаря им. Это все равно что заниматься любовью в школе в эпоху до таблеток, когда можно было залететь, даже если предохранялись. С девчонками это точно так и было. А мальчишки — с этим какой для них риск! — им для крутости другое было нужно: кое-какое оружие, да наехать на бутылочку на своей тачке, а тогда, в начале шестидесятых, в ее школе в пригороде Торонто это означало обзавестись ножом-выкидышем, пить пиво и по субботам на центральных улицах устраивать гонки за лидером.

И теперь, глядя на тающие ромбы льда, из которого все ясней и четче вырисовывались очертания тела молодого моряка, Джейн вспомнила Винсента, еще шестнадцатилетнего, и волос у него тогда было побольше; как он поднимал брови домиком, топырил губы в презрительной ухмылке и говорил: «А на экспедицию Франклина, милочка, мне наплевать с высокой колокольни». Он произносил эти слова в классе достаточно громко, но учитель счел за лучшее их не услышать. Учителям было не так-то просто удерживать его в рамках дозволенного — казалось, он ничего не боялся и не думал о последствиях.

Уже тогда он ходил с ввалившимися глазами, и часто казалось, что он провел бессонную ночь. И тогда уже он стал напоминать юного старичка или, если угодно, распутное дитя. Темные круги под глазами делали его похожим на старика, а при улыбке обнажались некрупные белые зубы, как у малыша на рекламе детского питания. Он вышучивал всех и все, а его любили и обожали, но совсем не так, как других ребят с угрюмо поджатыми губами, сальными волосами и заученным выражением затаенной угрозы на лице. Его баловали, как любимого кота, который гулял сам по себе и никому не принадлежал. Никто не звал его кратким именем — Винс.

Было странно, что мать Джейн относилась к нему хорошо. Обычно ей не нравились парни, с которыми встречалась дочь. Может быть, ей было вполне очевидно, что его общество для Джейн ни к чему плохому не приведет: не будет сердечных мук и страданий, все будет легко и не в тягость. Ничего из того, что она называла последствиями. А они таковы: тело тяжелеет, становится грузным, растущая плоть словно перетягивается узлами, а в коляске видна крошечная голова гоблина в рюшах и кружевах. Дети, а потом женитьба — вот в таком порядке. Так она понимала мужчин и их скрытые, опасные, косноязычные желания — ведь и сама Джейн была одним из таких последствий. Она появилась на свет по ошибке, была ребенком военного времени, плодом греха, за который приходилось платить снова и снова.

К шестнадцати годам она уже наслушалась об этом на всю оставшуюся жизнь. По словам матери, дело обстоит так: ты молода, не успеешь оглянуться — и ты уже простилась с невинностью, пала, как падает на землю с тяжелым хрустом перезрелое яблоко. И все в тебе тоже падает — и твои ребра, и твоя утроба, а твои волосы и зубы тоже выпадают. Вот что делает с тобой ребенок. Он подчиняет тебя силе тяжести.

Она еще помнит мать какой-то подвешенной, вялой, поникшей марионеткой. Обвислые груди, обмякшая линия рта. Джейн вызывает ее в воображении: вот она, как обычно, сидит за кухонным столом с чашкой остывающего чая, измотанная работой в универмаге, где целый день стоит за ювелирным прилавком, зад затянут в корсет, опухшие ноги втиснуты в туфли с обязательным средним каблуком. Она заискивающе и в то же время неодобрительно улыбается привередливым клиентам, которые воротят носы от сверкающих поделок, которых она никогда не могла себе позволить. Мать вздыхает и нехотя ковыряется в консервах с макаронами, которые Джейн для нее разогрела. Она выдыхает из себя, как облако затхлой пудры, еле слышные слова: «Чего еще ждать» — и это всегда утверждение, а не вопрос. Джейн пытается издалека вызвать в себе жалость и сочувствие к матери, но это ей не удается.

Что же до отца, то он сбежал из дому и бросил их на произвол судьбы, когда Джейн было пять лет. Мать так и говорила: «Сбежал из дому», как будто он был мальчишкой, который не отвечал за то, что делал. Изредка от него приходили деньги — это и был весь его вклад в семейную жизнь. Джейн было обидно, но она не винила отца. Мать умела почти в каждом, кто имел с ней дело, пробудить злонамеренное желание от нее избавиться.

Джейн и Винсент сидели в тесном дворике позади дома Джейн — оштукатуренного одноэтажного домика с верандой и скошенными окнами, построенного во время войны. Он был расположен у подножия холма, а наверху были дома получше, и люди в них жили побогаче: девчонки, носившие тонкие свитеры из кашемира, а не из привычной для Джейн синтетики или овечьей шерсти. Винсент жил где-то посередине. У него был отец, во всяком случае можно было так считать.

Они сидели подальше от дома, у задней изгороди, возле хило растущих цветочков, которые можно было считать цветником, и пили джин, который Винсент утащил из отцовских запасов, перелив сначала из бутылки в графин, а потом из графина в подобранную где-то солдатскую фляжку. Они разговаривали, изображая своих матерей.

— Я лишний цент боюсь потратить, на спичках экономлю, работаю, как лошадь какая-нибудь или муравей, а что я получаю в благодарность? — сварливо произносил Винсент. — От тебя, сынок, помощи не дождешься. Весь в отца, яблоко от яблони. Вольные птицы, дома нет с утра до ночи, что хотят, то и делают, а на других им слюной плевать! А ну-ка, вынеси мусор!

— Вот что делает с нами любовь, — тяжело вздыхая, отвечала Джейн голосом матери. — Вот увидишь, девочка моя. В один прекрасный день утихнет ветер в голове, и станешь ходить на цыпочках.

И хотя она подсмеивалась над матерью, сама она представляла себе любовь с большой буквы, как саму букву «L», большой ногой нисходящую к ней с небес. Жизнь у матери была сплошным несчастьем, но по ее понятиям это было неизбежно, как бывает в песне или в кино. Виновата была Любовь, и тут уж ничего не поделаешь. Любовь — это как паровой каток, от него не убежишь, он тебя переедет, и ты станешь плоской, как блин, и тебя можно будет подсунуть под закрытую дверь.

Мать считала, что то же самое случится и с Джейн, и ждала этого со страхом и одновременно с каким-то злорадным удовольствием («Ведь я тебе говорила!»). Всякий раз, когда Джейн начинала встречаться с новым парнем, мать видела в нем полномочного представителя соблазна и грехопадения. Она не доверяла этим мрачным типам с чувственными ртами, из которых они, прикрыв глаза, выпускали сигаретный дымок. Она не доверяла их ленивой, вялой походке, их слишком тесной одежде, из которой вылезали излишки плоти. Они не заслуживали ее доверия, даже когда оставляли за дверью надутость и самодовольство и старались казаться белыми и пушистыми, чтобы ей понравиться, — здоровались и прощались и были в рубашечках с галстучками и в отутюженных костюмчиках. Они были такими, какими были, и тут уж ничего не поделаешь. Полная беспомощность: от одного поцелуя в темном углу у них язык прилипал к гортани. Они двигались как во сне, словно сомнамбулы, которые боялись себя расплескать. А Джейн, напротив, не спала и не теряла бдительности.

Собственно, Джейн и Винсент не встречались в том смысле, как это обычно понимается, а только делали вид, что у них роман. Когда горизонт был чист и матери Джейн не было дома, Винсент появлялся с раскрашенным желтой краской лицом, а Джейн надевала задом наперед купальный халат, и они заказывали на дом китайскую еду, которую приносил озадаченный мальчишка. Они садились на пол, поджав ноги по-турецки, и ели палочками, роняя еду. Или же Винсент объявлялся в потрепанном костюме, которому было уже три десятка лет, в котелке и с тростью, а Джейн рылась в шкафу в поисках шляпы с помятыми фиалками и вуалью, в которой мать когда-то ходила в церковь. И они отправлялись в центр города, ходили по улицам, громко обсуждая прохожих и притворяясь старыми, нищими или просто сумасшедшими. Это было глупо и отдавало дурным вкусом, но именно это им обоим и нравилось.

Винсент пригласил Джейн на выпускной вечер, и они вместе выбрали для нее платье в знакомом ему магазине подержанной одежды, хихикая и предвкушая, какой эффект она произведет. Они все не могли решить, какое платье купить — ярко-красное с блестками или же черное с поясом ниже талии, с открытой спиной и глубоким вырезом спереди — и все-таки выбрали черное, под цвет ее волос. Винсент заказал противную желто-зеленую орхидею (он сказал, что у нее такие глаза), и в тон ей она накрасила себе веки и сделала маникюр. Винсент был во фраке, с белым галстуком, в цилиндре — все это, как говорится, было новое со старыми дырами — и выглядел он огородным пугалом. Они танцевали танго, хотя музыка была совсем другая, под висячими цветами из китайской шелковой бумаги, мелькая черной косой на фоне пастельного тюля, без тени улыбки изображая роковую страсть, причем Винсент сжимал в зубах ее жемчужное ожерелье. Аплодисменты достались в основном ему — так его любили. Правда, в основном хлопали девчонки, отметила про себя Джейн. Но и среди ребят он, кажется, тоже пользовался успехом. В пресловутой раздевалке рассказывает им анекдоты, настоянные на непристойностях. В них у него недостатка нет. В танце, откинув ее навзничь на руку, он разжал зубы — ожерелье опало — и прошептал ей на ухо: «Не нужно поясов, булавок, ваты — ничто не будет вам мешать». Он процитировал рекламу прокладок, которая выражала главное, что их занимало. Они хотели свободы от родителей, от благоразумия, от тягостей и бремени судьбы, от тяжкой скованности женской плоти. Они хотели жизни без последствий. Пока у них это получалось.

Ученым удалось растопить сверху весь лед, который сковывал тело матроса. Они осторожно и неторопливо лили на него теплую воду — чтобы он не оттаял слишком быстро. Словно Джон Торрингтон спал, а они не хотели его напугать. Показались босые ступни — белые, бестелесные. Это были ноги человека, ходившего в зимний день по холодному полу. Таков был отраженный ими солнечный свет раннего зимнего утра. Особенно неприятным для Джейн было то, что на ногах не было носков. Их-то могли бы ему оставить. А может быть, другим они были нужнее. Большие пальцы ног были связаны вместе полоской ткани. Человек в телевизоре объяснял это тем, что нужно было аккуратно уложить тело в могилу, но это ее не убедило. Руки матроса были привязаны к телу, щиколотки тоже были связаны. Это обычно делают, когда хотят стеснить движения человека.

Для Джейн это было уже слишком — параллели были чересчур очевидны. Она потянулась к пульту, чтобы переключить канал, но тут стали показывать (а это было всего лишь очередное шоу) двух экспертов-историков, которые подробно обсуждали одежду мертвеца. Крупным планом показали рубашку Джона Торрингтона — покрой без особых претензий, с высоким воротничком, из хлопковой ткани в тонкую бело-голубую полоску, с перламутровыми пуговицами. Полосатый узор был набивной, без переплетения — иначе рубашка обошлась бы дороже. Брюки были из серого полотна. «Ах вот что, — подумала она, — о гардеробе говорят». Настроение у нее улучшилось — этот предмет был ей знаком. Ей нравились серьезность и почтение, с какими они говорили о полосках и пуговицах. Рассуждать о современной одежде — это легкомыслие, а об одежде прошедших времен — это археология. Винсент оценил бы такой поворот мысли.

После окончания школы оба получили стипендии для учебы в университете, причем Винсент уделял занятиям меньше внимания, а учился лучше. Тем летом они все делали вместе. Устроились на работу в одни и те же кущи с гамбургерами, вместе ходили после работы в кино, хотя он за нее и не платил. Время от времени, по старой памяти, они наряжались в тряпье и представлялись чудаковатой парочкой, но в этом уже не было легкой и нелепой выдумки. Им стало казаться, что в таком виде они, вполне возможно, и закончат свои дни.

В первый год учебы в университете Джейн перестала встречаться с другими парнями: нужно было работать, чтобы жить так, как ей хотелось, и все время уходило на работу, занятия в университете и на Винсента. Она думала, что могла бы и влюбиться в него. Чтобы узнать точно, им, наверное, нужно было бы переспать. В этом деле она никогда не шла до конца, не доверяла мужчинам, опасалась последствий. А Винсенту, думала она, пожалуй, довериться можно.

Но получилось иначе. Они держались за руки, но не обнимались; затем тискались, но не так чтобы очень; целовались, но не до одури. Винсенту очень нравилось смотреть на нее, и глаз он не закрывал. А она закрывала, а потом открывала — и вот он здесь, в глазах свет уличного фонаря или луны, и он с любопытством смотрит на нее, словно ожидая дальнейших событий, к своему вящему удовольствию. Заняться с ним любовью казалось вообще невозможным делом.

(Позднее, уже окунувшись в разговоры о сексуальной революции — о ней в конце шестидесятых рассуждали все, кому не лень, она говорила не «заниматься любовью», а «заниматься сексом». Впрочем, сводилось это к одному и тому же. Занимаешься сексом, а из этого получается любовь — и это не зависит от тебя. Просыпаешься в постели, а чаще просто на матрасе, тебя обнимает чья-то рука, и ты спрашиваешь себя: а что будет, если продолжать в том же духе? Здесь Джейн начинала посматривать на часы. Она вовсе не хотела остаться на бобах. Уж лучше она оставит кого-то с носом. И она оставляла.)

Джейн и Винсент разъехались по разным городам. Писали друг другу открытки. Джейн перепробовала многое: держала кооперативный продуктовый магазинчик в Ванкувере, вела финансовые дела маленького театрика в Монреале, была редактором-организатором небольшого издательства, организовывала рекламу танцевальной труппе. Она держала в голове кучу мелочей и частностей и умела складывать в уме небольшие числа — хоть для этого пригодилась нелегкая учеба в университете, — и недостатка в такой работе не было, если не требовать за нее слишком много. Ей не хотелось привязываться к кому-либо или чему-либо и брать на себя обязательства, связанные с душевными переживаниями. Это было начало семидесятых; старый неповоротливый мир женских ограничений, осторожности и боязни последствий исчез без следа. Распахивались окна и двери, в них можно было заглянуть, войти и выйти.

Она стала жить с мужчинами, но всегда у нее наготове лежали упакованные вещи — так легче было съезжать. После тридцати она решила, что хорошо бы заиметь ребенка, но как-нибудь потом, не сейчас. Пыталась представить, как бы это можно было сделать, не становясь матерью. Ее мать переехала во Флориду и посылала ей бестолковые, полные ворчания и жалоб письма, на которые Джейн изредка отвечала.

Она вернулась в Торонто и увидела, что жизнь в городе стала намного интересней. Винсент тоже вернулся из Европы, где изучал кинематографию. Здесь он открыл студию дизайна. Они вместе позавтракали, и все было по-прежнему: они были в тайном сговоре и чувствовали в себе силы бросить вызов человечеству. Они могли бы, как и раньше, сидеть у нее в садике возле цветочков, пить запретный джин и валять дурака.

Джейн стала вращаться в кругах, близких к Винсенту. Он знал множество самого разношерстного люда: одни были художниками, другие хотели ими стать, а третьи хотели узнать тех, кто уже ими стал. У одних были для этого деньги, другие стремились их заработать, и все их тратили. Тогда только и говорили что о деньгах, по крайней мере эти люди. Немногие из них знали, как разумно распорядиться деньгами, и Джейн стала им помогать. Стала понемногу заниматься их денежными делами, не давала деньгам разойтись, откладывала и копила, советовала, как их потратить, выдавала на мелкие расходы. Она вела учет сделанных покупок, отдельно собирала оплаченные счета на мебель, одежду, произведения искусства. Им так нравились их деньги, они были ими просто околдованы. Деньги были так же необходимы, как стакан молока с печеньем после занятий в школе. Глядя на их денежные забавы, она знала, что отвечает за них и в то же время потакает им, чувствуя себя в чем-то матерью семейства. Свои деньги она благоразумно держала отдельно и смогла в конце концов купить на них дом в городе.

Все это время она, можно сказать, была с Винсентом. Они пытались стать любовниками, но успеха в этом не достигли. Он в принципе не возражал против такой идеи, потому что так хотела она, но был уклончив и ничего не обещал. На него не действовало то, что проходило с другими: призывы быть защитой и опорой, попытки вызвать ревность, просьбы открыть банку, когда крышка не поддавалась. Секс с ним был похож на урок сольфеджио. Он не мог относиться к этому серьезно и считал, что она придает их отношениям слишком большое значение. Ей как-то пришло в голову, что он, возможно, голубой, но она не решилась спросить об этом. Она боялась оказаться ненужной ему, изъятой из его жизни. Прошло несколько месяцев, прежде чем они вернулись к обычным отношениям.

Он постарел, и то же самое можно было сказать и о ней. Волосы у него на висках и на вдовьем мысу надо лбом поредели, а светлые пытливые глаза сидели в глазницах еще глубже. То, что происходило между ними, было похоже на ухаживание, но таковым не было. Он всегда приносил ей что-нибудь новенькое — что-то необычное из съестного, какую-нибудь нелепую штуку или новую сплетню, — и все это он преподносил ей как цветок по особому случаю. И она была ему благодарна. А благодарить его — это было похоже на упражнение йогов, когда благодарят кильку или вишневую косточку. Не каждому он был по вкусу.

На экране телевизора черно-белый текст, затем он же, но в стиле XIX века — с гравировкой и травлением. Сэр Джон Франклин, только более старый и толстый, чем она его представляла; корабли «Грозный» и «Эреб», намертво затертые во льдах. Высокие широты Арктики, сто пятьдесят лет назад, глухая зимняя пора. Солнца нет и не предвидится, луна тоже отсутствует; только сполохи полярного сияния шелестят, как электронная музыка, да светят холодные неяркие звезды.

Что заменяло им любовь на этом корабле в такое время? Редкие прикосновения — украдкой, незаметно, путаница и смущение грустных сновидений, возвышенные размышления о прочитанном и новом. Все то, что так обычно для тех, кто одинок.

А внизу, в трюме, умирал Джон Торрингтон — под стоны и скрипение корабля и в кислом мужском запахе тех, кто уже давно стал узником судна. Он, должно быть, это знал — об этом говорит его лицо. Он поворачивает к Джейн свой взгляд цвета спитого чая, и она видит в нем недоумение и упрек.

Кто брал его за руку, читал ему, давал ему напиться? Кто — если был такой — любил его?

И что ему говорили о причине предстоящей смерти? Чахотка, воспаление мозга, первородный грех? Все это — ханжеские доводы, которые не значат ничего и не имеют отношения к делу. Но, наверное, и они дают какое-то утешение. Ведь человеку нужно знать, зачем и почему он умирает.

В восьмидесятых жизнь пошла по накатанной колее. Торонто уже не был так интересен. Слишком много народу, избыток бедных и бледных. Их можно увидеть с протянутой рукой на улицах, забитых автомобилями и сизыми выхлопами газов. Маленькие студии актеров и художников исчезли или превратились в модные офисы процветающих компаний; творческий народ разбрелся кто куда. Целые улицы были снесены и перестроены. В воздухе висела строительная пыль и грязь.

Люди умирали слишком рано. Один из ее клиентов — владелец антикварной лавки — умер чуть ли не в одночасье от костной карциномы. Еще одну клиентку, адвоката в шоу-бизнесе, настиг инфаркт, когда она примеряла платье в модном магазине. Вызвали «скорую», но она ее не дождалась. От СПИДа умерли театральный продюсер и фотограф; любовник фотографа застрелился — то ли от горя, то ли оттого, что был нетерпелив. Друг приятеля умер от эмфиземы, еще один — от вирусного воспаления легких, третий — от гепатита, который он подхватил в тропиках, где проводил отпуск, и еще один — от менингита. Словно все они поддавались какому-то болезнетворному началу без запаха и цвета, и любой микроб мог проникнуть в них и взять над ними верх.

Джейн стала обращать больше внимания на такие новости, которые раньше смотрела вполглаза. Погибающие от кислотных дождей кленовые леса, гормоны в говядине, ртуть в рыбе, пестициды в овощах, ядохимикаты для опрыскивания фруктов, а в питьевой воде вообще бог знает что еще. Ей стали регулярно доставлять родниковую воду в бутылках, и несколько недель она чувствовала себя лучше, а затем прочитала в газете, что толку от этого немного, поскольку абсолютно все проникает во все, что угодно. С каждым вдохом оно попадает в организм. Она собралась уехать из города, но тут прочитала о загородных мусорных свалках и радиоактивных отходах, которые скрываются под обманчиво сочной зеленью деревьев и кустарников.

Еще не прошло и года, как умер Винсент. Его не положили в вечную мерзлоту и не заморозили во льду. Он отправился в Некрополь — единственное кладбище в Торонто, где ему могло быть уютно; Джейн и друзья (в основном это делала она) посадили на могиле цветы безвременника. Сейчас Джон Торрингтон, недавно размороженный после ста пятидесяти лет ожидания, наверное, выглядел лучше, чем Винсент.

За неделю до того, как Винсенту исполнилось сорок три, Джейн пришла к нему в больницу, куда его положили на обследование. Хорошего ждать не приходилось. С ним творилось что-то ужасное, а что — не могли определить. По-видимому, его достал какой-то вирус-мутант, у которого еще даже не было имени. Он полз вверх по позвоночнику и должен был убить Винсента, добравшись до головного мозга. Лекарства на него не действовали. Вопрос для Винсента был только в том, когда это произойдет.

В палате было по-зимнему бело. Он лежал обложенный льдом, чтобы унять боль. Из-под белой простыни торчали белые худые ступни, страшно бледные и озябшие. Джейн посмотрела на него — он лежал во льду, как выброшенный медведем лосось — и заплакала.

— Ох, Винсент, — сказала она, — как же мне без тебя?

Это прозвучало ужасно. Казалось, они валяют дурака и вышучивают старые книги, забытые фильмы, своих старомодных матерей. И к тому же она думала только о себе, а болел и мучился Винсент. Но это была правда. Без него дел вообще почти никаких не будет.

Винсент смотрел на нее как из глубокого черного колодца.

— Выше голову, — тихо сказал он, говорить громче он уже не мог. Она сидела рядом, наклонившись к нему и держа его за руку, похожую на птичью лапку. — Кто сказал, что я умираю? — он умолк, как бы обдумывая и проверяя сказанное. — Да, ты права. Вот я и попался. Они меня достали, эти пришельцы с травкой. Где, говорят, твое пыхалово-ширялово?

Джейн зарыдала — от его шуток становилось только хуже.

— И что же это все-таки? — спросила она вся в слезах. — Они сами-то хоть знают?

Винсент улыбнулся прежней улыбкой, в которой были удивление и отрешенность, показались красивые, по-прежнему молодые зубы.

— Да кто его знает. Должно быть, съел что-то не то.

Джейн сидела вся в слезах и чувствовала себя такой одинокой, брошенной, оставленной наедине со своим горем. Их матери наверстали наконец свое и оказались правы. В конечном счете последствия наступили. Но не было известно, последствия чего именно.

И вновь ученые появились на экране телевизора. От волнения у них подергивались губы, и можно даже сказать — от радости тоже. Известно, отчего умер Джон Торрингтон; они узнали наконец, почему экспедицию Франклина постигла такая страшная участь. Они исследовали Джона Торрингтона по кусочкам, взяли обрезки его ногтей и волос, пропустили их через аппаратуру и получили искомый ответ.

Показали снимок старой консервной банки, вывернутой наизнанку, чтобы был виден шов. Палец указывает на банку — вот эти консервные банки и были причиной того, что произошло. Тогда их только что изобрели и делали по новой технологии, они считались самой надежной защитой от голода и цинги. У экспедиции Франклина был большой запас таких консервов с мясом и бульоном, а банки были запаяны свинцовым припоем. Вся экспедиция была отравлена свинцом. Никто об этом и не подозревал — ведь у свинца не было ни запаха, ни вкуса. Он поразил их и проник в их кости, легкие, мозг, лишил их сил и помутил разум, так что в конце те участники экспедиции, кто избежал смерти на кораблях, отправились в глупейший поход по ледяной пустыне. Они тащили за собой спасательную шлюпку, нагруженную мылом, зубными щетками, носовыми платками, шлепанцами и прочей бесполезной чепухой. Когда их нашли десять лет спустя, они уже были скелетами в лохмотьях — ими был усеян неверный путь назад, к покинутым судам. Их пища стала для них смертью.

Джейн выключила телевизор и пошла на кухню — всю белую, переделанную в позапрошлом году, когда она выкинула из нее всю мебель и кухонные причиндалы, — ей захотелось приготовить горячего молока с ромом. Затем она раздумала, ведь все равно ей не уснуть. Все в кухне смотрится беспризорным, оставшимся без хозяина. Тостер, такой удобный для обеда соло, микроволновая печь для овощей и кофеварка — все они стоят и ждут ее ухода, на этот вечер или навсегда, чтобы принять свой настоящий вид нелепых и ненужных штучек, волей случая попавших в этот плотный, материальный мир. С таким же успехом они могли бы быть обломками космического корабля, кувыркающимися вокруг Луны.

Она думает о квартире Винсента с ее тщательно продуманным порядком и множеством красивых или нарочито безобразных штучек, которые он так любил когда-то. Представляет себе его шкаф и экстравагантные костюмы с его особыми «примочками» — в них уже никогда не влезут его руки и ноги. Все это рухнуло и ухнуло, распродано и пущено враспыл.

Тротуар у ее дома все больше захламляется пластиковой дрянью — бутылками и стаканчиками, смятыми банками и разовой посудой. Она их собирает и выкидывает в мусоросборник, но назавтра они появляются снова — словно их бросили солдаты на марше или жители, которые бегут из города от артобстрела или авианалета и бросают все, что раньше казалось таким нужным, а сейчас им легче все это оставить, чем нести с собой.

Загрузка...