И наконец мы забрали тело. Среда. Похороны в субботу — времени в обрез. Мы иссякли. Опустошены. Похороны еще только предстоят. Надо найти в себе силы на скорбь. Прежде просто не было времени горевать. Прежде было лишь смятение и замешательство. И только теперь — горе. Ведь что такое горе как не осознание утраты?
Вот почему, когда мы наконец забрали тело, Бунту сказал: «Ты понимаешь, что наш сын умер?» И я поняла. А до тех пор осознание смерти нашего первого и единственного ребенка полностью вытеснилось усилиями забрать его тело. Даже о тех чудовищных событиях, о причине его гибели, мы не думали. Все мысли подчинились оглушающему потоку событий: мольбам, письмам, телефонным звонкам, телеграммам, консультациям у адвокатов, попыткам «войти в контакт» с «влиятельными особами», переговорами с похоронными бюро, всей этой бесконечной ходьбе и езде по инстанциям. Это и казалось самым важным — утомительные подробности, затмившие цель (какой бы она ни была ужасной): каждая частность оборачивалась дверью, а стоило ее отпереть, как перед нами вставала новая дверь. Сами того не сознавая, мы отвлеклись на вонь скунса, не заметив, что же он, собственно, сделал.
Кроме того, мы с Бунту обнаружили, что за эти две недели отдалились друг от друга. Впервые за все время нашего супружества мы стали воспринимать друг друга как нечто само собой разумеющееся. Он был рядом. Он рядом. И будет рядом. Но когда Бунту сказал: «Ты понимаешь, что наш сын умер?» — эти слова внезапно снова нас сблизили. Ведь именно в этот миг мы оба по-настоящему отдались горю: словно наши легкие опять заработали как раз в тот момент, когда мы уже начали задыхаться. И стал вырисовываться некий смысл.
Мы поняли. Мы осознали, что с нами происходило еще что-то, кроме этих страшных событий. Да, мы отдалились друг от друга. Однако отчуждение, овладевшее нами как раз в то время, когда мы должны были быть вместе, странным образом показалось мне утешительным. Да, утешительным, — а почему, я не понимала.
Загвоздка была в том, что я все время знала, что так или иначе, а тело нам придется выкупить. Я все знала заранее. Знала, что этим кончится. И когда этим кончилось, Бунту не смог поднять на меня глаза. Потому что, услышав в первый раз, что за тело нашего ребенка придется заплатить полиции или правительству, он воскликнул: «Только через мой труп!»
«Только через мой труп! Только через мой труп!» — повторял он снова и снова.
Но, в конце концов, заплатить все же пришлось. Нам выдали расписку в полиции. Буквально навязали. Это, мол, их «защитит». Таков закон, сказали они.
Мне кажется, забрать тело можно было и раньше. Поначалу я растерялась — ведь когда твой муж держится героем, положено гордиться. Но в глубине души его негодование показалось мне неуместным. Какой смысл возмущаться, если все, что мне нужно, — это тело моего ребенка? Что будет, если Бушу все равно придется отступить? Что тогда будет? Что будет с ним? Со мной?
Почти все эти две недели все усилия Бушу, друзей и родственников, адвокатов и газетчиков сводились к тому, чтобы изъять тело нашего мальчика, не унижаясь до выкупа. «Это, — повторял он, — основной принцип».
Почему я не могла понять, в чем мудрость этого принципа? Ужаснее всего, по-моему, были мысли о том, что в полиции могут вытворять с телом моего сына. Как они хлопочут, вскрывая его, «чтобы установить причину смерти».
Захочу ли я взглянуть на тело, когда мы наконец его получим? Чтобы увидеть новые увечья вдобавок к тем, что «послужили причиной смерти»? А какая мать откажется посмотреть на тело сына, спросят люди. Но кое-кто скажет: «Это от горя». Она убита горем.
«А все-таки…» — пробормочут они. А старики добавят: «Странная нынче молодежь пошла».
Но откуда им знать?.. Не в том ведь дело, что я не хотела видеть тело сына, — просто я боялась столкнуться с ужасами, которые рисовало мне воображение. Меня преследовала мысль о том, как бессмысленно создавать что-либо в этом мире. И впрямь, какой смысл?.. В этом теле растет ребенок. Ребенок растет и вырастает, превращается во что-то, что можно увидеть и потрогать. А потом он уходит, а я остаюсь дома одна и жду его. Ну какой во всем этом смысл?!
Откуда им знать, что «вскрывая труп, чтобы установить причину смерти», они вспороли и мою плоть? Мое чрево?
А молоко, еще не иссякшее? Что насчет него? Какой во всем этом смысл?
По-моему, даже Бунту не почувствовал, что его «основной принцип» был для меня в то время чем-то слишком смутным, слишком бесформенным, чем-то таким, чему я лишь отчаянно жаждала придать форму тела моего сына. Кажется, он до сих пор еще не понял.
Помню одно субботнее утро, когда Бунту еще только за мной ухаживал. Мы шли по городу, взявшись за руки, и рассматривали витрины. Впрочем, нет, даже не рассматривали — мы тогда почти ничего не замечали, так были поглощены друг другом. Все на этих витринах было лишь поводом сказать друг другу что-нибудь еще.
Мы заметили трех девчонок, сидевших на тротуаре. Они ели рыбу с чипсами из одного пакета — купили ее тут же рядышком, в португальском кафе. Бунту сказал: «Я тоже хочу рыбы с чипсами». «Увидел — вот и захотел! — воскликнула я. — Ну и жадный же у меня парень!» Мы рассмеялись. До сих пор помню, как крепко он сжал мою руку. С какой силой!
И тут шедшие навстречу двое белых мальчишек бросились к девочкам, и один, ни слова не сказав, выбил ногой пакет из рук у той, которая его держала. Второй мальчишка пнул упавший пакет. Девочка встала и затрясла рукой, словно пытаясь стряхнуть боль. Потом сунула руку под мышку, как будто надеялась эту боль выдавить. А мальчишки, смеясь, пошли своей дорогой. Куски рыбы и чипсы остались валяться на тротуаре и мостовой, точно севшие на мель лодки посреди пересохшей реки.
— Пусть только попробуют сделать такое с тобой! — сказал Бушу, еще раз сжав мою руку. Мы пошли дальше, словно овцы, не раз видавшие, как их товарищей выводят из стада на бойню. Нам оставалось лишь запомнить этот случай и смиренно ждать, когда наступит наш черед. Бушу помрачнел. Выражение его лица никак не вязалось с этими словами ободрения. Какое — то время мы шли молча. А потом я заметила, что рука его обмякла. Он будто утратил решимость и теперь держал меня за руку только потому, что так положено, а не из уверенного чувства, что он имеет на это право.
И очень скоро выпал случай испытать его слова на деле. Удивительная штука судьба — умеет вложить в слова такой смысл, о котором сказавший их и понятия не имел. Тот день до сих пор стоит у меня перед глазами — день, когда я поняла, как легко слова любви могут быть растоптаны, расшвыряны, точно чипсы с рыбой на тротуаре, брошены на произвол судьбы, словно лодки посреди пересохшей реки. Мир вокруг нас оказался слишком враждебен — клятвам любви в нем не было места. В любой момент под давлением обстоятельств клятва может обратиться в ничто. И любовь умерла. Ибо нельзя подвергать слова любви испытаниям.
В тот день мы с Бунту и погрузились в молчание. Нет, мы, конечно, по-прежнему разговаривали друг с другом и смеялись, но больше никогда не позволяли себе слов, которые могут потребовать проверки на деле. Бунту сознавал это. Он знал, как хрупки слова. И стремился заместить слова поступками, дающими надежду на искупление.
В тот же день, тем же субботним утром, на той же прогулке по городу навстречу нам показался какой-то толстый бур с женой и двумя детьми. Они надвигались на нас с Бунту со зловещей решимостью. Бушу попытался оттащить меня в сторону, но не успел. Бур с силой оттолкнул меня, словно расчищая дорогу для своего семейства. Помню, я чуть не врезалась в витрину дома моды.
Опомнившись, я бросила взгляд на удаляющееся семейство, на отца и мать, ведущих детей за руки. Ради кого-то из этих детей меня и ударили. Помню еще, что, несмотря на слезы, хлынувшие из глаз и застлавшие семейство буров и все вокруг, я отчетливо видела и ощущала, что на самом деле вспыхнуло у меня внутри: жажда отмщения.
Но на том все и кончилось. «Тварь!» — только и выдохнул Бунту. И в этот миг я почувствовала, как собственная моя боль рассеивается облачком дыма. И на месте этой боли зарождается мучительное желание пожертвовать собой ради Бунту. Что было тому причиной — бессилие, скрытое в его выкрике; прозвучавшее в нем отчаяние? Попытка хоть так заполнить тишину потрясения? Наверняка этот случай запал ему в душу, ведь он впервые понял, что не способен отвечать за свои слова.
Вот потому-то в тот же день, придя домой к Бунту и оказавшись наедине с ним, я впервые отдалась ему. Вернее, сама ему предложила. Почему? Из какого-то смутного желания что-то исцелить в нем? Как бы то ни было, мы никогда не обсуждали этот случай. Никогда. В тот день мы похоронили его во мне заживо. Придется ли когда-нибудь вытащить его на свет? Не знаю, тогда я лишь смутно ощущала и понимала, что ключи от склепа — только у меня одной. Это было три года назад, за год до свадьбы.
Причина смерти? Однажды вечером я вернулась с работы совершенно измотанная: сначала был репортаж об очередных жертвах полиции на Восточном Ранде, потом я помчалась обратно в иоханнесбургскии офис, к пишущей машинке, чтобы перенести сцены насилия на бумагу, а потом пришлось еще составлять отчет, чтобы не выбиться из графика. Домой я вернулась поздно и обнаружила во дворе целую толпу. И это были только те, кому не нашлось места внутри. Я перепугалась. Что случилось? Не расспрашивая тех, кто толпился снаружи, я стала пробиваться в дом. Узнавая меня, люди сразу уступали дорогу.
Потом до меня донесся голос матери. Она кричала так, что перекрывала весь этот шум. А когда увидела меня, заголосила еще громче. «В чем дело, мама?» — спросила я, в ужасе и каком-то еще непонятном отчаянии пытаясь обнять ее. Но она оттолкнула меня с такой свирепой силой, что я даже растерялась.
— Какую беду я на тебя навлекла, доченька! — воскликнула она. И тут другие женщины в комнате тоже запричитали. Вскоре весь дом наполнился плачем и жалобами. Какой ужасный звук! Сколько боли! Я уже поняла все — но мне надо было знать. И надо было за что-нибудь ухватиться. Я снова потянулась к матери — уже не для того, чтобы ее утешить. Что бы она ни сделала, как бы это ни было страшно, больше не имело значения. Мне необходимо было обнять ее просто из-за всей этой боли, скрутившей всех вокруг в один тугой узел. Мне нужно было стать частью этого узла, но при этом я хотела понять, что же произошло.
В конце концов мы с матерью дотянулись друг до друга и крепко сомкнули объятия. Когда я наконец разжала руки и огляделась вокруг, мне внезапно представилось, как вся эта боль мало — помалу вскипает гневом. Гневом, который нужно держать в узде лишь потому, что сейчас важнее другое — разделить общую беду.
Неторопливо и с удивительным для самой себя спокойствием я начала выяснять, что же все — таки произошло. Как будто по привычке собирала информацию для репортажа.
Это случилось днем, когда полицейские, патрулировавшие в нашем квартале, принялись палить наугад по улицам со своих бронемашин. Стоит ли описывать то, чего я не видела своими глазами? Как это так получилось, что ребенок умер именно тогда, когда полицейские и солдаты начали стрелять наугад по домам, по всему, что движется? Пулей разбило стекло в одном из наших окон. Тогда моя мать, приглядывавшая за внуком, пока я была на работе, перепугалась. Она схватила ребенка и побежала к соседям. И только добежав до соседской двери, заметила, что одеяльце, в которое завернут ребенок, мокрое. Она увидела, что ее руки в крови, потом поняла, что прижатый к груди сверток не шевелится… И обвинила себя в гибели внука.
Потом, во время очередного объезда, полицейские обнаружили толпу, собравшуюся у нашего дома. Они ворвались внутрь и увидели, что случилось. Сначала они вытащили мою мать на улицу и стали угрожать, что заберут ее, если она расскажет, как было дело. Та пообещала молчать. Но тогда они вернулись и забрали тело ребенка. И как им только в голову пришло, что это их спасет от разоблачения?
В тот вечер я особенно приглядывалась к Бунту. Он словно вдруг постарел. Мы стояли с ним вдвоем, обнявшись, посреди спальни. Целуя его, я заметила, как его лицо, еще вчера такое тонкое, внезапно стало одутловатым.
И в этот миг меня вновь охватил знакомый порыв, тот самый, что всегда приходил, когда я чувствовала, что Бунту грозит какая-то опасность, — порыв что-то дать ему, чем-то с ним поделиться. Лицо у него было, как у человека, пытающегося взять себя в руки и овладеть ситуацией. Но понятно было, что это ему не по плечу. Это выражение лица было хорошо мне знакомо. Оно появлялось всякий раз, когда Бунту сталкивался с силой, бесконечно его превосходящей, — силой, которая наверняка сметет его, но он должен хотя бы делать вид, что борется. Я крепко прижалась к его груди, словно пытаясь раствориться в нем… словно вдвоем мы могли бы противостоять этой силе.
— Не волнуйся, — сказал он. — Не волнуйся. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы восстановить справедливость. Все. Даже если придется подать в суд на полицию!
Я не ответила, и он тоже умолк.
И молчание это было мне знакомо. Но в тот момент я поняла еще кое-что: надо как-то разомкнуть эти объятия.
Подать в суд на полицию? Я слушала, как Бунту излагает свои планы.
— Юрисконсульт. Вот кто нам нужен, — сказал он. — Я кое-кого знаю в Претории.
И, пока он говорил, я чувствовала, как остывает вспыхнувший было жар близости. Когда Бунту опять умолк, пламя угасло. Я высвободилась из его объятий — медленно, но решительно. И зачем только он все это говорил?
Позже, когда все его планы пойдут прахом, ему придется заговорить снова: «Только через мой труп! Только через мой труп!»
Я промолчала. Я понимала, что должна просто ждать: он сам все почувствует и в конце концов склонится перед суровой правдой жизни.
У нас есть свой дом, можно было бы сказать. Чем не прекрасная жизнь для молодой супружеской пары? Я — журналистка, Бушу — сотрудник отдела кадров на американском заводе сельскохозяйственных машин. Он ездил в Штаты и вернулся, полный радужных надежд. Мы мечтали вместе. Мы с Бушу вместе старались построить идеальный дом. Сколько раз мы листали «Фемину», «Космополитен», «Дом и сад», «Автомобиль», как будто и впрямь надеялись, что и наша жизнь когда-нибудь заблестит глянцем этих журналов! Сколько времени мы проводили, разглядывая витрины! Но уже совсем по-другому, чем в ту субботу, за год до свадьбы. Теперь мы были заняты не друг другом, а вещами, которыми мечтали когда-нибудь украсить свой дом: мебелью, холодильниками, телевизорами, видеомагнитофонами, стиральными машинами и даже пылесосами, — всеми мыслимыми и немыслимыми вещами, сулящими безбедную, комфортную жизнь.
Особенно когда я носила нашего сына. И чего только Бунту не покупал в эти месяцы! А когда мальчик родился, Бунту купил новую машину. Семья, сказал он, должна путешествовать со всеми удобствами.
Вся жизнь Бунту сосредоточилась вокруг малыша. Ребенок еще не родился, а Бунту уже начал наводить справки в частных школах для белых. Туда, и только туда, он отдаст учиться своего сына, продолжателя его рода.
Мечты!.. Удивительно, как часто чудовищные сцены из моих репортажей терялись из виду за глянцевыми журналами наших мечтаний, как легко я забывала, что этот лоск и блеск — просто стряпня бульварных писак, торгующих мечтами в те самые дни, когда вся земля охвачена смертью. Но слова и образы бывают так сильны, что подчас убеждают и самих своих создателей.
Бунту выпало на долю долгое испытание. Каждый день он вставал рано утром и шел дальше и дальше по следу, ведущему к телу нашего сына. Я хотела ходить вместе с ним, но стоило мне собраться, всякий раз он качал головой:
— Нет, это мой долг.
Но каждый вечер он возвращался с пустыми руками. День проходил за днем, а нам так и не удавалось выяснить, где же тело нашего сына. И мало-помалу меня стали терзать нетерпение и злость. А Бунту считал нужным подробно рассказывать мне о событиях каждого дня. Я его ни о чем не спрашивала. Думаю, это была просто реакция на мое молчание.
Однажды вечером он сказал:
— Вышло постановление, чтобы нам вернули тело.
А в другой раз:
— Мы подали прошение министру юстиции.
Или вот еще:
— Я предполагал встретиться с начальником службы безопасности. Прождал целый день. А уже под вечер мне сказали, что он примет меня завтра, если выкроит время. Тянут резину.
Или так:
— Газеты подняли целую бурю протестов. Особенно твоя. Правительство не сможет закрыть на это глаза. Надо только подождать еще немного.
И так далее. Каждое утро он вставал и уходил. Иногда один, иногда с друзьями. Но возвращался, потерпев очередное поражение, всегда один.
Нужны ли мне были все эти новости о министрах, прошениях и службе безопасности? Да, и еще как. Но беда в том, что, когда Бушу рассказывал о своих усилиях, я слышала только слова. И чувствовала его затаенные сомнения, невысказанную потребность в ободрении и поддержке. Я видела перед собой человека, который встает каждое утро и уходит не на борьбу, а на поиски чего-то такого, что он сможет найти только вместе со мной.
Всякий раз, когда он возвращался, я говорила с ним одними глазами. И он отвечал. А мне не приходилось даже раскрывать рот. И в результате я впервые в жизни ощутила в себе огромную силу — силу, с которой я могу заставить его сделать все, что угодно. И он не сможет сопротивляться до тех пор, пока не заставит мои глаза умолкнуть и не пробудит мой голос.
Итак, он должен был доказать, что чего-то стоит. А я, оставаясь одна, училась хранить беспощадное молчание. Сможет ли он доказать, что чего-то стоит, сам, без меня? Сумеет ли? И в эти дни я наконец поняла, чего именно всегда от него хотела. Я поняла, почему старалась вобрать его в себя всякий раз, когда чувствовала его уязвимость.
Я хотела, чтобы он не боялся бояться. Разве это не придало бы ему сил? Отдавался ли он хоть когда-нибудь своим чувствам? И разве тяготы жизни в этой стране — не призыв к мужчинам быть героями? Не должны ли они быть героями, даже если не всегда понятно, против кого и как вести войну? Должны.
Вот именно поэтому мне так часто казалось, что Бунту недостает душевных сил. На самом деле ему не хватало опыта борьбы, который рождается из смиренного приятия страха, а затем — только затем! — из потребности ему сопротивляться.
А я? Я в каком-то смысле никогда не боялась бояться. Привилегия слабого пола. Мне с детства полагалось визжать при виде ползущего по потолку паука. А при виде пробежавшей по полу мыши — вскакивать на стул.
Потом опять появились бронемашины. За несколько дней до того, как нам вернули тело. Я сидела дома с матерью, когда за окном взревели моторы. На улице поднялась беготня, послышались крики. Те же бронемашины, которые я не раз видела в командировках. Они пять раз промчались по нашей улице взад-вперед, расшвыривая наугад канистры со слезоточивым газом. На четвертый раз попали в наш дом. Канистра разбила второе окно, и весь дом наполнился удушливым едким дымом, так хорошо мне знакомым. Задыхаясь, мы выбежали во двор, на воздух.
Значит, вот как погиб мой ребенок? Может, это были те же самые солдаты? Только теперь взялись за дело вплотную? Или это новые солдаты взялись за дело вплотную? Смеялись ли они, уезжая? Может, они тоже расчищали дорогу для своих семейств? Какую дорогу?
Неужели этот дом — наш? Нет, не может быть. Это всего лишь крохотное гнездышко, беззащитное перед кровожадными хищниками. Свадебные фотографии на стенах вдруг показались бессмысленными. Фотографии с выпускного бала, фотографии с дней рождения, снимки родственников, пышные пейзажи… Все, что имело отношение к людям в нашем доме, вдруг утратило смысл. Ведь достаточно одного такого налета, чтобы все перечеркнуть, отнять все, что прежде имело значение. Мы отчаялись, мы стали жить одним днем. Я чувствовала себя затравленной жертвой.
Но в тот вечер, вернувшись и узнав о налете, Бунту заплакал. Как же долго накипали эти слезы…
Я тоже расплакалась. Сколько слез надо пролить, чтобы лодки на пересохшей реке снялись с мели? Но я твердо верила, что они поплывут вновь.
Через несколько дней, вечером после похорон, я лежала в постели в полном изнеможении, слушая, как уходят последние плакальщики. Понемногу я начинала сознавать, что возвращаюсь в мир. Что-то вернулось… что-то такое, чего не было, казалось, целую вечность. Вернулось внезапно — как напоминание о том, что нам всегда придется жить с тем, что нас постигнет. Солнце будет вставать и садиться, и муравьи будут трудиться день за днем, пока однажды не сгустятся тучи и не прольется дождь и не отправит всех муравьев на небеса. Будь что будет.
У меня начались месячные, хлынули потоком. И тут я наконец вспомнила, что же мы с Бунту похоронили во мне. Это как будто вновь вошло в меня. И вышло, унеслось в потоке крови. На следующий месяц я буду готова. Готова, как всегда, месяц за месяцем, — готова к чему — то новому.
А Бунту? Теперь я буду с ним. Всегда. Хоть мы этого и не понимали, но испытания подготовили нас к чему-то новому. Разве можем мы отступить?