Осел — поэт, в буквальном и горделивом смысле этого слова, пустозвон и болтун. Вол, в свою очередь, не говорит ничего. Он молчалив, задумчив и почти всегда медитирует. Ничего не говорит, зато много думает. Он размышляет и пережевывает воспоминания. Его голова тяжела и массивна, как булыжник, и в ней толкутся бесконечные образы прошедших веков. Самые почтенные восходят ко временам Древнего Египта. На первом месте стоит бык Апис: рожденный девственной телкой, зачавшей от небесной молнии; с полумесяцем во лбу и грифом на спине. Под языком его скарабей, и живет он в храме. Вряд ли вола с таким багажом впечатлит какой-то там бог, родившийся в хлеву от девы и Святого Духа!
Он вспоминает. Он видит себя совсем молодым телком. Он выступает в процессии приуроченной к сбору урожая и посвященной богине Кибеле, украшенный виноградными гроздьями, окруженный смеющимися толстыми силенами и девушками с корзинами спелого винограда.
Он вспоминает. Черные осенние поля. Медленный труд источающей пар земли, распростершейся в ожидании плуга. Друг и брат, с которым он делит ярмо. Теплый уютный хлев, окутанный покрывалом ночи.
Ему снится корова. Истинная богиня-мать в облике животного. Нежность ее лона. И в глубине этого живого, щедрого рога изобилия мягко ворочается голова идущего в мир малыша — теленка. Ласковое розовое вымя, брызжущее молоко.
Вол знает, что все это — он, что он несет в себе память мира, и знает, что в этом предназначение его спокойной, неподвижной и незыблемой, как гора, природы — охранять это присно совершающееся чудо — труд Девы и рождение Младенца.
Пусть моя белоснежная шерсть вас не обманывает, говорит осел. Когда-то я был чернильночерным, с белой звездочкой во лбу — все понимали, что это знак моего высокого предназначения. Она все еще там, где и была, только ее больше не видно, потому что весь я стал белым. Это похоже на усыпанное звездами ночное небо, бледнеющее перед лицом зари. Старость окрасила меня всего в цвет звезд, и в этом я тоже вижу знак или знамение. В общем, благословение Божье.
Это все потому, что я стар. Очень стар. Мне, наверное, лет сорок — для осла это почти невероятно. Будь я ослиным старейшиной, это было бы не так удивительно. Впрочем, и это тоже был бы знак.
Меня называют Кади Шуйя. Это требует некоторых разъяснений. Еще в годы детства хозяева примечали тот ореол мудрости, что выгодно отличал меня от других ослов. Серьезное, глубокомысленное выражение моих глаз не могло оставить их равнодушными. Вот почему они прозвали меня Кади, ведь каждый знает, что у нас в стране кади одновременно и судья, и священник — иными словами, некто, отмеченный сразу двумя видами мудрости. И все же я оставался ослом, смиреннейшим и нижайшим из детей земли, и потому они просто не могли дать мне столь почтенное имя, не присовокупив к нему что-нибудь смешное и нелепое. Отсюда взялся Шуйя, что значит «маленький, презренный и незначительный». Так я и стал Кади Шуйя, мелким кади, которого хозяева, конечно, звали иногда Кади, но все больше Шуйя, что, видимо, говорило об их несравненном чувстве юмора…
Хозяин мой — человек бедный. Долгие годы я пытался смириться с этим и найти в своем положении хоть что-то приятное. Но не тут-то было: моим соседом и конфидентом оказался осел богача. Хозяин мой из небогатых крестьян. Прямо за забором его поля располагалась роскошная усадьба. Там проводил самые жаркие месяцы лета иерусалимский купец с семьей и родственниками. Его осла звали Иавул, это был великолепный зверь, раза в два больше и толще меня; шерсть у него была благородносерого цвета и отливала шелком. Когда он гордо выступал, наряженный в сбрую из красной кожи и зеленого бархата, под богато расшитым седлом, с медными стременами, разноцветными помпонами и маленькими, нежно звенящими колокольцами — это было царское зрелище. Я изо всех сил притворялся, что нахожу этот карнавал весьма нелепым. Я отлично помнил, какие страдания ему пришлось претерпеть в детстве, чтобы превратиться в такое чудо. Я видел, как он истекал кровью, когда на его шкуре бритвой вырезали инициалы и герб хозяина. Я видел, как кончики его ушей безжалостно сшили вместе, чтобы они стояли торчком, подобно рогам, а не свисали печально по обеим сторонам головы, как у меня, а ноги туго бинтовали, чтобы они стали прямее и стройнее, чем это положено нормальному ослу. В этом все люди: тем, кого они любят и кем гордятся, они всегда причиняют больше боли, чем тем, кого ненавидят и презирают.
Но у Иавула были и преимущества, на которые так просто не начхать, и к состраданию, которое я всегда считал долгом ему выказывать, всегда примешивалась тайная зависть. Он жил в превосходном чистом стойле и жрал овес и ячмень каждый день. А эти кобылы! Вы не поймете суть вопроса, пока не увидите, с каким бесподобным высокомерием лошади относятся к ослам. На самом деле они к нам вообще никак не относятся: с их точки зрения, мы стоим внимания не больше, чем какие-нибудь мыши или тараканы. А кобылы вообще хуже всего — надменные, неприступные… настоящие гранд-дамы! Конечно, взгромоздиться на кобылу — мечта любого осла: это была бы отличная месть жеребцам с их большими игрушками. Но разве может осел соревноваться с конями на их территории? Однако у судьбы всегда припрятана еще одна карта в рукаве. Она даровала некоторым членам ослиного рода самые удивительные и замечательные привилегии. Ключ к этим привилегиям — мул. Что такое мул? Это положительная, прилежная и покладистая скотинка (к этим прилагательным на «п» можно добавить еще «пассивная», «постоянная» и «послушная», — ох, постараюсь держать в узде свою слабость к аллитерациям). Мул — король песчаных дорог, скользких склонов и речных бродов. Спокойный, непоколебимый, неутомимый, он…
А в чем, вы спросите, секрет всех этих добродетелей? Секрет в том, что он избавлен от смятения любви и мук продолжения рода. Мулы стерильны. Чтобы получить маленького мула, нужен папочка осел и мамочка кобыла. Вот почему некоторым ослам — и Иавулу в том числе — повезло стать отцами мулов (самое высокое сословие в нашем обществе) и мужьями кобыл.
Я не слишком озабочен по части секса, если у меня и есть какие-то амбиции, то они направлены в другую сторону. Однако должен признаться, что иногда по утрам при виде Иавула, утомленного и пьяного от наслаждения, плетущегося домой после своих рыцарских подвигов, я начинал сомневаться в справедливости мироздания. Жизнь меня никогда не баловала. Вечно избитый, в синяках, на спине вьюки тяжелее меня самого, живот набит колючками — какому, спрашивается, идиоту взбрело в голову, что ослы без ума от колючек? Они что, не могут хотя бы раз в жизни дать нам попробовать овса или клевера — просто, чтобы почувствовать разницу! — ведь, в конце концов, мы все равно идем на корм воронам, когда падаем от усталости на обочине дороги и ждем, чтобы милостивая смерть пришла и положила конец бессмысленным страданиям! Да-да, именно воронам: мы хорошо знаем, в чем разница между грифами и воронами в последний час. Видите ли, грифов интересует только падаль. Пока последний вздох не отлетел от ваших уст, о грифах можете не беспокоиться; каким-то образом они знают, как обстоят дела, и терпеливо ждут — на почтительном расстоянии.
Но вороны… Это просто черти — они являются, когда вы еще только наполовину мертвы, и едят вас заживо, начиная с глаз…
Я тут вам это все рассказываю, чтобы вы лучше поняли состояние моего духа в тот зимний день, когда я вместе с хозяином прибыл в Вифлеем — это такой маленький городок в Иудее.
Вся провинция стояла на ушах, потому что Император приказал произвести перепись населения и каждому ее жителю пришлось вместе с семьей отправиться туда, откуда он родом, чтобы там зарегистрироваться. Вифлеем — всего лишь большая деревня, притулившаяся на вершине холма. Его склоны покрыты маленькими садами, и каждый окружен стеной из уложенных насухо камней. По весне и в нормальные времена здесь, вероятно, совсем неплохо, но сейчас, в начале зимы и со всей этой суетой вокруг переписи, я, ей-богу, скучал по Джеле, нашей родной деревне.
Господину с женой и двумя детьми повезло найти пристанище на большом постоялом дворе, гудевшем от наплыва посетителей, словно улей. Сбоку от главного здания стояла какая-то развалюха, где, наверное, раньше хранили провизию. Между ними был узкий проход, ведущий в никуда, с дырявой крышей: просто охапки тростника, кое-как набросанные поверх поперечных балок. Под этим ненадежным кровом было несколько яслей для скотины, принадлежавшей постояльцам; мокрая земля была засыпана соломой. Вот туда-то меня и поставили, рядом с волом, только что выпряженным из телеги. Стесняться тут нечего, так что скажу: таких крупных и рогатых я всегда боялся. Готов допустить, в них нет и тени зла, но, к сожалению, у зятя моего хозяина был один такой, и мне довелось свести с ним знакомство. Во время пахоты зятья часто помогали друг другу в поле, и для этого запрягали нас вместе, хотя закон это недвусмысленно запрещает. На самом деле это очень мудрый закон: с моей точки зрения, мало что может сравниться с работой в такой вот команде. У вола от природы свой шаг — весьма неспешный — и свой ритм — весьма постоянный. Он тащит шеей. Осел — как и лошадь — тащит крупом. Он работает толчками, то налегая, то сдавая. Лучше заковать его в кандалы, чем запрягать вместе с волом: это отнимает у него все силы, которых, если уж говорить начистоту, и так немного.
Но той ночью о пахоте речь не шла. Сарай оккупировали путешественники, которых не пустили в гостиницу, и я сильно подозревал, что надолго нас в покое не оставят. И правда, вскоре в наше временное стойло проскользнули мужчина и женщина. Мужчина был немолод и смахивал на мастерового. Он громко скандалил, оповещая всех и каждого, что если уж он притащился в Вифлеем для переписи, то только потому, что его род — ни много ни мало двадцать семь поколений — восходит аж к царю Давиду, который сам изволил во время оно родиться тут, в Вифлееме. Народ смеялся ему в лицо. Возможно, к нему отнеслись бы лучше, заметь кто-нибудь, что его молоденькая жена смертельно устала и вдобавок сильно беременна. Набрав с пола соломы и обворовав нас на пару охапок сена из яслей, он соорудил между мной и волом нечто вроде ложа и уложил на него молодую женщину.
Мало-помалу каждый нашел себе место, и воцарилась тишина. Время от времени женщина тихонько стонала; из ее кротких жалоб мы узнали, что мужчину звали Иосиф. Тот, как мог, утешал ее, и так мы узнали, что женщину звали Марией. Не знаю, сколько прошло часов, так как я, по-видимому, задремал. Когда я проснулся, меня охватило необъяснимое чувство, что что — то сильно изменилось — не только у нас в закутке, но везде, даже в небесах, сиявших сквозь прорехи в крыше мириадами звезд. Великое безмолвие самой длинной ночи в году пало на землю, и казалось, что, боясь нарушить его, земля остановила бег своих вод и небо затаило дыхание. Ни единой птицы на деревьях. Ни одной лисицы в полях. Ни крота в траве. Орлы и волки — все, кто имел когти и клювы, — сидели и ждали, урча животами от голода и вперив взор в темноту. Даже светлячки прикрыли свои лампадки. Время уступило место святой вечности.
И тут внезапно, в мгновение ока, случилось что-то невообразимое. Неодолимая волна радости прокатилась по земле и небу. Плеск бесчисленных крыл возвестил, что небесные посланники устремились во всех направлениях. Ослепительное пламя прочертившей небо кометы залило хлев трепещущим светом. Хрустальный смех ручьев и величественный хохот рек коснулись нашего слуха. В иудейской пустыне песчаные струйки щекотали бока дюн. Гром ликования поднимался в терпентинных чащах и сливался с глухими овациями совиного уханья. Вся природа торжествовала победу.
Что же случилось? Да в общем-то ничего. Слабый крик раздался из темноты, с теплого хрустящего ложа, — крик, который не могли издать ни мужчина, ни женщина. Это был тихий плач новорожденного. В следующий миг посреди стойла возникла колонна света: то был архангел Гавриил, Иисусов ангел-хранитель. Он вступил в должность, так сказать, сразу по прибытии на место. Сейчас же дверь отворилась, и в хлев вошла служанка с постоялого двора, придерживая на бедре таз с теплой водой. Ничтоже сумняшеся, она преклонила колена и принялась купать младенца. Затем она натерла его солью, чтобы придать коже упругость, спеленала и передала Иосифу, который возложил его на колени в знак того, что отец принимает сына в свой род.
Надо отдать Гавриилу должное, его работа была безупречна. Я его глубоко уважаю: за последний год ни одна травинка не выросла под ногами Иисуса без его соизволения. Именно он сообщил Марии, что она станет матерью Мессии. Именно он развеял сомнения доброго старины Иосифа. И именно он немного позже отговорил трех царей-волхвов возвращаться с докладом к Ироду и устроил побег нашей маленькой семейки в Египет. Но что-то я забегаю вперед. В тот момент он играл роль церемониймейстера, распорядителя празднеств, несколько нелепого в этом бедном непритязательном хлеву, который по его воле преобразился, подобно тому, как дождь становится радугой под лучами солнца. Собственной персоной он отправился будить пастухов, пасших свои стада неподалеку. Первым делом, как и можно было ожидать, он их порядком напугал. Но потом, громко смеясь, чтобы приободрить несчастных, объявил, что принес небывалое известие, и велел идти ко хлеву. Ко хлеву? Это показалось им странным, но и немало успокоило этих простых парней.
Когда они ввалились внутрь, Гавриил заставил их встать полукругом и подходить к младенцу по одному, преклоняя колено в знак почтения и робко желая ему добра и счастья. А между прочим, для этих молчаливых людей, привыкших разговаривать только с луной да с собакой, связать несколько слов была не шутка. Подходя к яслям, они подносили в дар плоды своего труда — створоженное молоко, маленькие слитки козьего сыра, масло из овечьего молока, оливы из Галгалы, плоды сикоморы, финики из Иерихона, но ни мяса, ни рыбы у них не было. Говорили они о своих скромных бедах, о чуме, о паразитах, да о прочих болезнях скота. Гавриил именем Младенца благословлял их и обещал защиту и помощь.
Я тут сказал ни рыбы, ни мяса. Один из пастухов как раз вышел вперед с маленьким ягненком, едва ли четырех месяцев от роду, на плечах. Он встал на колени, сгрузил свою ношу на солому, затем снова выпрямился во весь рост. Селяне признали в нем Сила Самарянина, отшельника-пастуха, известного среди простых людей своей мудростью. Обитал он совсем один со своими собаками и овцами в пещере неподалеку от Хеврона. Все знали, что за просто так он свою глушь не покинет, и потому, когда архангел подал ему знак говорить, прислушались со вниманием.
— Господи, — начал он, — кое-кто говорит, что я ушел в горы, потому что ненавижу людей. Это неправда. Не ненависть к людям, но любовь к тварям сим малым сделала меня отшельником. А тот, кто любит животных, должен защищать их от злобы и алчности людской. Истинно говорят, я не такой, как другие крестьяне. Я не продаю и не убиваю моих овец. Они дают мне молоко, а я делаю из него сливки, сыр и масло. Я ничего не продаю. Я беру себе то, в чем нуждаюсь, а остальное — большую часть — отдаю беднякам. Если сегодня я послушался ангела, который разбудил меня и указал на звезду, так это потому, что смута в сердце моем, и недовольно оно ни тем, как живут люди, ни тем, как отправляются обряды веры. К несчастью, той смуте уже не один год, быть может, идет она от начала времен, и великие потрясения понадобятся, чтобы хоть что-то изменилось. Не те ли потрясения случились этой ночью? Вот о чем пришел я спросить тебя.
— Именно они и случились, — заверил его Гавриил.
— Начну с жертвоприношения Авраамова. Чтобы проверить крепость веры его, Господь велел ему принести Исаака, сына его единородного, в жертву всесожжения. Послушался Авраам. Он взял сына своего и поднялся на гору в земле под названием Мориа. И спросило дитя: «Отче, мы принесли дрова, мы принесли огонь и нож, и все, что потребно для жертвы, но агнца всесожжения не взяли мы с собой?» Дерево, огонь, нож — вот, Господи, проклятые знаки судьбы человеческой!
— Будут и другие, — ответствовал Гавриил печально, и в мыслях его возникли молоток, гвозди и венец из терний.
— Тогда Авраам возвел алтарь, сложил на него дрова, связал Исаака и возложил его поверх дров. И поднес нож к белому, как цветы лилеи, горлу ребенка.
— И ангел пришел, — прервал его Гавриил, — и остановил его руку. То был я.
— Ну разумеется, добрый мой ангел, — сказал Сил. — Но Исаак так никогда и не оправился от ужаса при виде родного отца, занесшего нож над его горлом. Синий пламень на лезвии ножа ослепил его, и зрение его так и осталось слабым на всю жизнь, а под конец он совсем ослеп. Вот почему сыну его Иакову удалось обмануть отца и сойти за своего старшего брата Исава. Но не это беспокоит меня. Почему ты не удовлетворился тем, что воспрепятствовал убиению дитяти? Неужели непременно нужна была кровь? Ведь ты, Гавриил, принес Аврааму младого ягненка, который и был убит и принесен в жертву всесожжения. Неужто Господь не мог обойтись без смерти в то утро?
— Допускаю, что Авраамова жертва и была неудавшейся революцией, о которой ты говорил, — пожал Гавриил плечами. — В следующий раз мы учтем все недостатки.
— Мы можем, — сказал Сил, — углубиться далее в священную историю и проследить тайную страсть Яхве до самого источника. Вспомните Каина и Авеля. Каждый из братьев занимался своим делом. Каждый приносил Богу плоды своего труда. Каин пахал землю, он приносил в жертву зерно и фрукты, в то время как Авель подвизался пастухом и жертвовал молодых ягнят и их нежный жир. И что же произошло? Яхве отвернулся от даров Каина и принял то, что принес Авель. Почему? Из каких соображений? Я вижу тут только одну причину: потому что Яхве ненавидит овощи и любит мясо. Да, Бог, которому мы поклоняемся, безнадежно плотояден!
— И в этом качестве мы его и почитаем. Вспомни иерусалимский храм во всем его блеске и величии, это святилище блистающей божественности. Знаешь ли ты, что в определенные дни он утопает в потоках дымящейся крови, словно скотобойня? Его жертвенный алтарь сделан из огромной глыбы едва обтесанного камня с рогоподобными выступами по углам, пересеченной многочисленными канавками для стока крови невинных животных. По большим праздникам священники превращаются в мясников-убийц и вырезают целые стада. Быки, козлы, бараны, целые стаи голубей — все бьются в предсмертной агонии. Их расчленяют на мраморных столах, а внутренности бросают в медные жаровни. Весь город окутан дымом. Иногда, когда ветер дует с севера, смрад от жертв доносится даже до моей горы, и стада охватывает паника.
— Сил Самаряиин, — отвечал ему Гавриил. — Ты хорошо сделал, что пришел сегодня взглянуть на Младенца и поклониться Ему. Жалобы твоего сердца, полного любви к братьям нашим меньшим, будут услышаны. Я сказал, что жертва Авраама была неудавшейся революцией. Так вот, очень скоро Отец опять отдаст Сына на заклание. И клянусь тебе, на сей раз ни один ангел не посмеет остановить Его руку. Отныне по всему миру, от горних высот до малейшего из островов, затерянных в океане, в каждый час дня до скончания времен кровь Сына будет течь на алтари ради спасения человечества. Взгляни на это дитя, что спит сейчас в яслях, — осел и вол хорошо делают, что греют его своим дыханием, ибо он — агнец истинный. Отныне и навек не будет больше ни один из них принесен в жертву, ибо вот Агнец Божий, вот единственная жертва in saecula saeculorum.[22]
— Иди с миром, Сил. В знак новой жизни возьми с собой барашка, которого принес в дар. Ему повезло больше, чем тому, Авраамову: он засвидетельствует перед всем стадом, что отныне и вовек ни одна капля крови его рода не прольется на алтари Бога.
По окончании ангельской речи словно круг молчания очертил то ужасное и величавое событие, о котором поведал Гавриил. Каждый, как мог, пытался представить, на что будут похожи новые времена. Но тут внезапно раздались жуткий звон цепей и ржавый скрип, сопровождаемые нелепым, истошным, рыдающим хохотом. То был ваш покорный слуга, то был громогласный рев осла в стойле. А что вы хотели, терпение мое было на исходе. Так больше продолжаться не могло. Нас опять забыли: я внимательно выслушал все, что тут говорилось, и не услышал ни слова об ослах.
Все рассмеялись — Иосиф, Мария, Гавриил, пастухи, Сил-отшельник, вол, который вообще ничего не понял, даже Младенец, который радостно засучил ножками в своей набитой соломой колыбельке.
— Не беспокойся, друг, — сказал Гавриил. — Ослов не оставят без внимания. Уж ты-то можешь не волноваться по поводу жертвоприношений. Еще ни один жрец никогда не возлагал на жертвенный камень осла. Слишком много чести было бы для вас, мои бедные скромные друзья. И все же велики ваши добродетели, избитые, голодные, усталые от непосильной ноши дети Божьи. Не думайте, что страдания ваши укрылись от ока архангела. Вот, например, Кади Шуйя, я определенно вижу нагноившуюся ранку у тебя за левым ухом. День за днем хозяин тычет тебя туда стрекалом. Он думает, что боль может подкрепить твои угасающие силы. Ох, мой бедный мученик, всякий раз, когда он так делает, я страдаю вместе с тобой.
Архангел указал своим сияющим пальцем на мое ухо, и мгновенно глубокая незаживающая ранка, не укрывшаяся от его взгляда, закрылась.
Более того, покрывшая ее новая кожа оказалась такой плотной и толстой, что теперь ей не было страшно никакое стрекало. Я радостно затряс головой и испустил еще один пронзительный победоносный крик.
— Воистину вы, смиренные и добрые соратники людей, — продолжал Гавриил, — обретете награду и безмерную славу в той великой истории, что берет начало сегодня.
— Однажды в воскресенье — грядущие поколения назовут его Вербным — апостолы найдут ослицу с осленком, на которых никто из людей еще не садился, в селении Вифания возле горы Елеонской. Они отвяжут их и набросят одежды свои осленку на спину, и Иисус воссядет на него и въедет в Иерусалим чрез Золотые врата, самые прекрасные из городских врат. Возвеселятся люди и приветствуют пророка из Назарета криками «Осанна сыну Давидову!». И осленок будет ступать по ковру из цветов и пальмовых ветвей, которые люди будут бросать на камни мостовой. А мать-ослица, семеня в хвосте процессии, станет кричать всем и каждому: «Глядите, это мое дитя! Мое дитя!» — ибо никогда еще мать-ослица не была так горда.[23]
Вот так вот в первый раз за всю историю человечества кто-то подумал и о нас, ослах, кто-то отвлекся на минутку от дел, чтобы обратить внимание на наши теперешние страдания и грядущие радости. Но, чтобы это случилось, архангелу пришлось сойти с небес. Внезапно я почувствовал, что больше не один, что меня приняла большая рождественская семья. Я больше не был никому не нужным и никем не понятым изгоем. Что за дивную ночь мы провели все вместе в блаженном тепле нашего бедного убежища! А как поздно мы проснулись на следующее утро! И какой чудный был завтрак!
Вот ведь пакость!
Эти богачи всегда лезут куда ни попадя. Они ненасытны и хотят завладеть всем, что видят, даже самой бедностью. Кому могло прийти в голову, что это несчастное семейство, приютившееся между волом и ослом, зачем-то понадобится царю? Я сказал, царю? Нет, целым трем, настоящим владыкам с Востока, для полного счастья! И вдобавок эта возмутительная выставка слуг, животных, балдахинов…
Пастухи уже отправились по домам. Безмолвие вновь объяло нашу несравненную ночь.
И вдруг тихие деревенские улочки наполнились шумом и гамом. Бряцание уздечек, скрип ремней, лязг оружия; золото и пурпур, мерцающие в свете факелов; громкие крики и команды на каких-то варварских языках. И самое удивительное: силуэты животных со всех концов земли, соколы с Нила, борзые, зеленые попугаи, великолепные лошади, даже верблюды с далекого юга. Почему бы им и слонов было не притащить?
Поначалу мы тоже высыпали наружу и изумленно глазели на все это. В мирной палестинской деревне еще никогда не было такого зрелища. Надо отдать им должное: когда речь зашла о том, чтобы украсть у нас Рождество, средств они не пожалели. Но, в конце концов, много хорошо — тоже плохо. Мы ушли внутрь и забаррикадировали дверь, в которую тут же принялись колотить снаружи. Маленьким людям нечего ждать добра от великих мира сего. Лучше уж убраться подобру-поздорову. Не один нищий и не один осел получали побои из-за подобранного на дороге медяка только потому, что в это время изволил проезжать какой-нибудь князь!
Именно так смотрел на происходящее мой хозяин. Суматоха разбудила его, он быстренько сгреб в охапку семью и добро и стал локтями прокладывать себе дорогу в наш незамысловатый вертеп. Хозяин всегда был себе на уме и не тратил время на слова. Поэтому, даже не потрудившись открыть рот, он отвязал меня и вывел из деревни еще до того, как цари вошли в нее.