Марио Бенедетти
Спасибо за огонек

Вот так, впотьмах, в тумане или в смерти.

Либер Фалько

Я — человек земного мира

со всем, чем он богат и чем меня влечет.

Умберто Меггет

И если грезили, нам в снах являлась явь.

Хуан Кунья [1]

1

На Бродвее, в районе 113-й улицы, не только говорят на испанском — правда, гнусавя и вставляя английские слова, — но можно сказать, что здесь думают, ходят и едят по-испански. Вывески и объявления, которые за несколько кварталов отсюда еще рекламировали «Groceries Delikatessen» [2], здесь превращаются в «Grocerias у Delicadezas» [3]. Кинотеатры здесь, в отличие от кинотеатров на 42-й улице, не возвещают о фильмах с Марлоном Брандо, Ким Новак и Полом Ньюмэном [4], но украшены большими афишами с изображениями Педро Армендариса, Марии Феликс, Кантинфласа, Кармен Севильи [5].

Настает вечер апрельской пятницы тысяча девятьсот пятьдесят девятого года — вверху неба уже не видно, и воздух внизу кажется менее загрязненным. На этом углу самой длинной улицы Манхэттена неоновые рекламы поскромней, но все равно в их свете летающая мошкара отливает разными цветами. На Бродвее испанский Гарлем представлен не так ярко, как, скажем, на Мэдисон-авеню, — во всяком случае, туристы из штатов Айдахо и Вайоминг не являются сюда фотографировать пуэрториканцев на пленку «кодахром».

Это час возвращения к домашнему очагу, если можно так назвать убогие многоквартирные дома. Через открытые окна видны комнаты с потрескавшимися стенами в больших пятнах сырости, видны ютящиеся там жильцы на пяти-шести неубранных кроватях, плачущие и сопливые босые ребятишки, кое-где телевизор, экран которого испачкан жиром или мороженым.

Квартал бедный. Народ здесь бедный. Фасады домов обшарпанные. Рядом с улыбающейся физиономией рекламы кока-колы кто-то написал мелом «Да здравствует Альбису Кампос» [6]. С невозмутимым лицом шагает слепой, и в его жестяную плошку падают, звякая, монеты. Квартал бедный. И большая неоновая вывеска «РЕСТОРАН ТЕК. Л А» (буква «И» в слове «ТЕКИЛА» [7] погасла) никак не вяжется со своим окружением. Ресторан этот, в общем-то, не шикарный, но далее беглый взгляд на висящий у входа прейскурант в черной рамке убеждает в том, что никто из обитателей испанского Гарлема не может числиться среднего завсегдатаев. Но это и не пуэрто-риканский ресторан — скорее он неопределенно и усреднение латиноамериканский. Хотя час еще ранний, столики накрыты — скатерти, тарелки, приборы, салфетки. Впрочем, за столиком у стены справа сидит парочка и, сблизив головы, изучает меню. В первом зале, который выходит окнами на Бродвей, стоят наготове пятеро официантов, обслуживающих тридцать столиков. В глубине зала двустворчатая дверь в особый зал, где накрыт стол на десятка полтора персон. В глубине особого еще одна дверь, но уже в одну створку, а за нею узкий коридор, ведущий в кухню. В коридоре находится телефон, он стоит на полочке, и рядом с ним статуэтка: исколотый бандерильями бык.

Когда раздается телефонным звонок, из кухни выходит Хосе. Хосе — испанец, уже давно обитающий в Нью-Йорке. Он настолько адаптировался, что, даже говоря по-испански, вставляет английские слова.

— Алло. Ресторан «Текила». Speaking. Ah, you speak [8] по-испански. Да, сеньора. Нет, сеньора. Да, сеньора. Все национальное, of course [9]. A сколько гринго [10] вы намерены привести? Да, сеньора. Нет, сеньора. Да, сеньора. Конечно, когда гринго придут, мы принесем пандереты [11]. Typical, you know [12]. Ну и волынка. Никарагуанские гаиты [13]. Да, разумеется. Наши волынки на все пригодны. Будьте спокойны, сеньора, все будет в порядке. И на какой день? Next Friday? [14] О'кей, сеньора, записываю. Как? Как? Ах да, комиссионные. You mean [15], ваши комиссионные. Ну, естественно, вам придется позвонить попозже, поговорить с управляющим. Спросите мистера Питера. Питер Гонсалес. Комиссионными он занимается. Да, ясно. Bye-bye [16].

Хосе идет в первый зал, обводит пятерых официантов пронзительным, испытующим взглядом и принимается раскладывать салфетки. Едва он успел разложить с, полдюжины, снова звонит телефон.

— Алло. Ресторан «Текила». Speaking. О, сеньор посол. Как поживаете? Давно не имели удовольствия видеть вас здесь. А как поживает ваша супруга? Очень рад, сеньор посол. Да, сеньор посол. Сейчас запишу, сеньор посол. Да, сеньор посол. Next Friday? Но видите ли, сеньор посол, на этот вечер особый зал уже заказан. Заказан и обещан. Кто они?

Точно не знаю, сеньор посол, но кажется, кубинцы из Майами, высокого ранга. Разумеется, сеньор посол, это очень важно, о том-то я и говорю. О, конечно. Тем более что у вас намечается просто-напросто развлечение. Именно так, как вы сказали, сеньор посол: всегда и во всем предпочтение деловым людям. Я знал, что вы поймете, сеньор посол. О да. Говорить об этом не надо. Полагаю, что этот ужин — тайный. Придут ли гринго? Точно не знаю, сеньор посол, но обычно кто-то из них является. Нет, сеньор посол, этого я вам не могу сказать. Профессиональная тайна. Вам же, сеньор посол, было бы неприятно, если бы я стал всем трезвонить, что в июне тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года вы здесь три раза ужинали с некой красоткой, которая потом оказалась сообщницей барбудос [17]? Нет, сеньор посол. Что вы, сеньор посол! Спите спокойно, я это только как пример привел. Вы же знаете, я нем как могила. Не тревожьтесь, сеньор посол. Спасибо, сеньор посол. Огромное спасибо, сеньор посол. Я знал, что вы поймете. Тогда я вас записываю на next Saturday [18]. О'кей, сеньор посол. Желаю успехов, сеньор посол. Мое почтение вашей супруге.

Хосе еще не дошел до столиков, как телефон снова звонит. На лице у Хосе не то чтобы покорность судьбе, но выражение серьезнейшей ответственности.

— Алло. Ресторан «Текила», speaking. Питер? Наконец-то, Педро.

Нет, ничего не случилось. Просто ты мог бы и раньше позвонить.

Уругвайцы? Нет, еще не пришли, но, наверно, сейчас явятся. Слушай, они как в смысле денег — швыряют их, как аргентинцы, или же они бедняки, вроде парагвайцев? Скорее скряги? Я просто хотел узнать, всегда лучше знать заранее. Да не беспокойся ты. Конечно, звонки были. Звонила, знаешь, та старая сорока, сообщила, что приведет по крайней мере полтора десятка гринго next Friday, все ротаристы из Дулута [19]. Я пообещал. Она будет звонить тебе, хочет получить комиссионные. Мое скромное мнение: следовало бы ей дать. Она всегда приводит много народу. Она андалуска, понимаешь, уродина, но продувная, а гринго, видишь ли, потянуло на фольклор. Потом звонил посол. Как это — какой? Толстячок, который марихуаной балуется. Ну вот, ты еще потребуешь, чтобы я тебе по телефону сообщал top secrets [20]. Попросил особый зал, тоже на next Friday. Но так как я уже пообещал старой сороке и знаю, что ты не захочешь осложнений, то я сказал ему, что зал отдан кубинцам из Майами. Я, знаешь, подумал, что лучше сказать так, толстяку вряд ли захочется связываться с State Department [21]. Хорошо сделал? О'кей. Я его записал на next Saturday. Как? В next Saturday придут гватемальцы? Но какие? Арбенсисты или идигорасисты? [22] Ох, черт! Почему ж ты меня не предупредил? Слушай, предоставь это мне, завтра я поговорю с послом и передвину его на next Sunday [23]. Больше новостей нет. Bye-bye.

Теперь заняты уже четыре столика. За исключением самого долговязого из официантов, который скрашивает свою вынужденную праздность, скромно ковыряя мизинцем в носу, остальные четверо зашевелились. Идут на кухню и возвращаются с каким-нибудь блюдом, но не форсируя темп, словно берегут силы для часа, когда уж наверняка посетители валом повалят. Но вот появляются трое мужчин, слишком тепло одетых для этого мягкого апрельского вечера, и садятся за столик в центре; тогда пятый официант вынимает мизинец из левой ноздри и с улыбкой направляется к новоприбывшим.

Четверть часа спустя открывается более шумно, чем обычно, дверь главного входа, и со смехом и возгласами вваливаются восемь, десять, наконец пятнадцать человек.

— Уругвайцы, — бормочет Хосе и идет им навстречу. — Вы уругвайцы, господа?

— Да, да! — отвечают хором по крайней мере семь голосов.

Полный, щеголевато одетый мужчина лет шестидесяти делает шаг вперед и говорит:

— Я Хоакин Бальестерос. Мы еще на прошлой неделе заказали стол в особом зале.

— О, разумеется, — говорит Хосе. — Будьте добры пройти сюда.

Хосе и ковыряльщик в носу придерживают створки дверей, пока проходят Бальестерос и его компания. Восемь мужчин и семь женщин. Бальестерос берет на себя труд распределить места.

— Мужчина, женщина, мужчина, женщина, — говорит он. — Здесь, как и везде, такое распределение самое приятное.

Трое из женщин хихикают.

— Нет, Бальестерос, вы укажите точно, — говорит один из мужчин. — Укажите по имени и фамилии, где кому садиться. Кстати, это поможет нам познакомиться.

— Вы правы, Окампо, — отвечает Бальестерос. — Тот факт, что я решил собрать за одним столом пятнадцать уругвайцев, которые по разным причинам оказались в Нью-Йорке, не препятствует нам соблюсти приличия и всех перезнакомить. Мне, правда, известно, что некоторые уже познакомились самостоятельно, но я последую совету Окампо и буду рассаживать, называя имя и фамилию. Вот тут, справа от меня, Мирта Вентура. Рядом с Миртой — Паскаль Берутти. Рядом с Берутти — Селика Бустос. Рядом с Селикой — Агустин Фернандес. Рядом с Фернандесом — Рут Амесуа. Рядом с Рут — Рамон Будиньо. Рядом с Будиньо — Марсела Торрес де Солис. Рядом с Марселой — Клаудио Окампо. Рядом с Окампо — Анхелика Франко. Рядом с Анхеликой — Хосе Рейнах. Рядом с Рейнахом — Габриэла Дупетит. Рядом с Габриэлой — Себастьян Агилар. Рядом с Агиларом — София Мелогно. Рядом с Софией — Алехандро Ларральде. И рядом с Ларральде — опять-таки ваш покорный слуга, Хоакин Бальестерос. Согласны?

— Вы родственник Эдмундо Будиньо? — спрашивает Рут Амесуа, сидящая слева от Рамона.

— Я его сын.

— Сын Эдмундо Будиньо, владельца газеты? — слышит Рамон голос справа от себя, это спрашивает Марсела Торрес де Солис.

— Да, владельца газеты и фабрики.

— Карамба! — говорит Фернандес, высовываясь из-за спины Рут. — Выходит, вы важная персона.

— Во всяком случае, мой отец — персона. У меня только агентство путешествий.

Трудиться выбирать себе блюда не надо — меню определил Бальестерос: фаршированные томаты, равиоли по-генуэзски, рис по-кубински, мороженое с фруктами.

— Я старался, чтобы блюда были легкие, — объясняет Бальестерос, когда приносят холодные закуски. — Я-то знаю, что у нас, уругвайцев, у всех больная печень.

— Как удачно, что вы напомнили про печень, — говорит Хосе Рейнах. — Я вспомнил про свои таблетки.

— Ну как? Много покупок сделали? — спрашивает, обращаясь ко всем, София Мелогно с улыбкой, которая ее молодит лет на десять.

— Только кое-что из электротоваров, — говорит Берутти, сидящий напротив нее.

— А где? В «Чифоре»?

— Ну конечно.

Селика Бустос доверительно наклоняется к Берутти и со смущением тихо спрашивает, что такое «Чифора».

— Как? Вы не знаете? Это торговое заведение на третьем этаже одного дома на Пятой авеню. Они латиноамериканцам делают колоссальную скидку.

— Ой, пожалуйста, дайте я запишу адрес.

— Ну конечно. Дом 286 на Пятой авеню.

— Не думайте, — говорит Бальестерос еще более тихим голосом на ухо Ларральде, — не думайте, что «Чифора» торгует только электротоварами. Там служит один маленький кубинец, который доставляет потрясающих девочек.

— Правда? Сейчас запишу адрес.

— Запишите, пригодится: дом 286 на Пятой авеню.

— А этот служащий?

— Видите ли, я не знаю его имени. Но вы войдете — и увидите. Справа там стенд с проигрывателями и телевизорами. Слева — стеллаж с безразмерными чулками. Так тот парень — он такой чернявый, худой, со змеиными глазками — позади стенда.

— Я очарована, — говорит Мирта Вентура, кладя руку на часы «лонжин» Берутти. — Всего неделя, как я приехала, и уже очарована.

«Радио-сити» великолепен: этот оркестр, который то появляется, то исчезает, этот бесподобный органист. А ковры? Вы обратили внимание на ковры? Ступишь на ковер — и прямо утопаешь в нем.

— «Радио-сити» — это огромный зал, где танцует группа «Рокетс»? — спрашивает Агилар с другой стороны стола.

— Тот самый, — отвечает Берутти. — Высший класс, не правда ли?

Я тоже это подумал, когда на днях побывал там. Ну ладно, у нас нет ничего, потому что Монтевидео-это ничто. Но Буэнос-Айрес, где так задирают нос? Ну скажите, Берутти, есть ли в Буэнос-Айресе что-нибудь, что можно сравнить с ансамблем «Рокетс»?

— Вы имеете в виду только ножки или также дисциплину?

— И то и другое. Ножки и дисциплину. Вспомните наш «Майпу» [24], и вам плакать захочется.

— Все зависит от того, когда вы бывали в «Майпу». Я-то вспоминаю, что в пятьдесят пятом там были две сногсшибательные смуглянки.

— Сногсшибательные толстушки?

— Да, но в них и еще кое-что было.

— Я спросил, потому что это дело вкуса. Мне, знаете, особенно пышные не нравятся, я предпочитаю тип более современный, вот как у девочек из «Рокетс».

— Ну ясно, дело вкуса. Мне тоже нравится современный тип, но только чтобы все же было что пощупать.

С тайным удовлетворением, словно бы в душе чувствуя, что тут есть намек и на нее, в разговор вмешивается Габриэла Дупетит.

— Не кажется ли вам, что эта беседа, так сказать, для сугубо мужского общества?

— Вы правы, — говорит Берутти, и наступает несколько натянутое молчание.

Лишь теперь слышится звяканье вилок и ножей. А также звуки, издаваемые Окампо, который выпивает целый стакан «кьянти». Все глядят на него с веселым удивлением, и в течение десяти секунд двигающееся вверх и вниз адамово яблоко на шее Окампо занимает всеобщее внимание.

— Отличное вино, — говорит Окампо, заметив, что на него устремлены глаза всех.

На левом крыле стола раздаются смешки, и Рейнах чувствует необходимость вмешаться.

— Вот что в этой стране поистине необыкновенно. Она богата даже тем, чего у нее нет. Калифорнийские вина, конечно, весьма посредственные. Но вы можете здесь приобрести любое вино из любой части света. Как раз вчера я купил бутылку «токая», а это, как вам известно, вино коммунистическое. Вот широта. Вы представляете себе, что это значит, если Соединенные Штаты разрешают здесь продавать коммунистические вина?

— Я бы предложил перейти на «ты», — говорит Фернандес своей соседке Рут Амесуа.

— Хорошая идея, — отвечает она и машинально, как могла бы прикусить губу или почесать нос, смотрит на свои часики, на которых двадцать минут одиннадцатого.

— Я всегда говорю: лучше сразу перейти на «ты», а то потом это труднее, — настаивает Фернандес. Он кладет вилку с застрявшими на ней горошинами и осторожно пожимает обнаженную до локтя руку девушки.

— Веди себя прилично, — говорит, она тоном, в котором звучат и упрек, и вызов.

Неохотно повинуясь, рука снова берет вилку, но горошинки уже сползли обратно в фаршированный ими помидор.

— Значит, вы замужем? — говорит Будиньо сеньоре де Солис.

— Разве по лицу не видно?

— Ну, я не знаю, как выглядит лицо у замужней. Могу только сказать, что вы слишком молоды.

— Не так уж слишком, Будиньо. Мне двадцать три года.

— Ох какая старуха.

— Вот вы смеетесь, а я иногда чувствую себя старой.

— Знаете, я вас понимаю, я тоже иногда чувствую себя молодым.


— Бросьте, Будиньо, да у вас лицо мальчика. Слева от Будиньо раздается нервный голос Рут:

— Почему вы не на «ты», как мы?

Рамон и Марсели переглядываются, понимающе и заговорщицки.

— А мы еще не обсудили эту возможность, — говорит Будиньо. — Но, наверно, вскоре обсудим.

— Правда? — говорит Марсела, вскидывая ресницы.

— Конечно, если только досадные двадцать лет разницы не будут, вам мешать.

— Вам?

— Я хотел сказать: тебе мешать.

— Нет, нет, уверяю тебя, что нет.

— Я вас спрашиваю, — говорит на другой стороне стола София Мелогно, — почему мы все такие придиры, почему вечно выискиваем недостатки Соединенных Штатов, когда это действительно чудесная страна? Кроме того, здесь люди по-настоящему работают, трудятся с утра до ночи, не то что у нас в Монтевидео, где одна забастовка кончается, другая начинается. Надо, к сожалению, признать, что у нас рабочие — это сброд. А здесь нет, здесь рабочий-это человек сознательный, который понимает, что его заработок зависит от капитала, дающего ему работу, и потому рабочий его защищает. Может, вы скажете мне, кто в Уругвае трудится с утра до ночи?

— Думаю, только вы, сеньорита, — вдруг заявляет Ларральде, — по крайней мере трудитесь, распространяя свои взгляды.

— Не острите, Ларральде. Вы хорошо знаете, что у меня нет необходимости работать.

— А я-то думал…

— Еще чего недоставало. Чтобы мы, девушки из порядочных семей, шли в конторские служащие. Это вернейший способ утратить женственность.

— Как посмотреть, сеньорита. Иногда женщина стоит перед выбором-либо умереть с голоду, либо утратить женственность.

— Любопытно узнать, Ларральде, вы коммунист?

Берутти ухаживает за Миртой Вентура. Фернандес флиртует с Рут. И Селика Бустос, глядя на спины своих соседей справа и слева, чувствует себя заброшенной. Она решает обратиться к Агилару, который в эту минуту смотрит на нее.

— А вы чем занимаетесь в Нью-Йорке?

— Я в Нью-Йорке только проездом. Вообще-то я живу в Вашингтоне.

— Тогда чем вы занимаетесь в Вашингтоне?

— Цифрами.

— Что-то не ясно. Кто вы? Счетовод? Инженер? Конторский служащий?

— Архитектор.

— Вот так да!

— Я работаю в ОАГ [25].

— И вам нравится?

— Да, вполне.

— А что вы там делаете?

— Проектируем города. Как правило, для слаборазвитых стран.

— Ах, понятно, вы все застроите этими антисептическими, симметричными, чистенькими городками, все на одно лицо, без всякого характера.

— В конце концов это все же лучше, чем трущобы, бидонвили, хибары. Разве не так?

— Да, конечно. Но зачем делать все одинаковые?

— Дешевле. Сейчас мы проектируем несколько городов для Парагвая. В будущем году мне, вероятно, придется съездить в Асунсьон на восемь-десять месяцев.

— Я бы в Асунсьон не поехала.

— Почему? Из-за Стреснера?

— Да.

— Я тоже так думал там, в Монтевидео. Но теперь признаюсь, что мы рассуждаем по-ребячески. С такими мыслями мы ничего толкового не можем сделать. Когда я был студентом, я активно работал в ФЭУУ [26], а потом мне надоело быть принципиальным и нищим. Может, я кажусь вам циником. Но здесь мне платят колоссальные деньги. Разумеется, в Монтевидео друзей у меня не осталось.

— И вы довольны? Я хочу сказать, довольны собой?

— Пожалуй что доволен. Наступает момент, когда надо решать — либо хранить верность принципам, либо деньги зарабатывать.

— И вы решили.

— Да. Но я не собираюсь вести себя, как некоторые мои коллеги, которые, чтобы унять угрызения совести и заткнуть рот упрекающим, хотят себя убедить, что это замечательно. Уверяю вас, это вовсе не так. И ОАГ — изрядно гнусное заведение. Но я получаю много долларов.

— Мы ничего, ровно ничего не производим, — говорит Рейнах Габриэле Дупетит. — Как же вы хотите, чтобы североамериканские капиталисты вкладывали деньги в нашу страну, если мы ничего не производим? Чтобы привлечь капиталы, нужен экономический подъем, вроде как в ФРГ — там-то трудятся. Меня смешат эти интеллектуалы из кафе, которые требуют больше независимости в международной политике. Для меня самое главное — коммерция. И, как коммерсант, уверяю вас, что я нисколько не был бы задет, если бы Уругвай был менее независим, чем сейчас, — называйте эту зависимость как вам угодно: присоединившимся штатом, долларовой зоной или, более откровенно, колонией. В коммерции понятие родины не столь важно, как в гимне, и порой в колонии коммерция развивается лучше, чем в государстве с виду независимом.

— Все относительно. А знаете, Рейнах, будь мы колонией Соединенных Штатов или, на худой конец, Англии, было бы совсем недурно. Но вообразите на миг, что мы стали колонией России. Ух, у меня прямо мурашки по коже забегали.

— О такой возможности я никогда не думал. Должен вам заявить, что для меня существует лишь одна родина — идея частного предпринимательства. Там, где эта идея не осуществляется, такую страну я стираю с географической карты. Во всяком случае, с моей карты.

— Знаете, как я догадался, что Окампо уругваец? — спрашивает, держа на вилке равиоль, хорошо упитанный Бальестерос у молчаливого Ларральде. — Зашел я в маленькое кафе позади Карнеги-холла, гляжу, за одним столиком сидят трое и беседуют по-испански. Вдруг один из них говорит: «И я решил поставить на эту конягу». Заметьте, он не сказал «лошадь», «коня» или «жеребца», а «конягу». Я подхожу и говорю: «Из Буэнос-Айреса или из Монтевидео?» А он отвечает: «Из Пасо-Молино [27]». Какая радость! Я тоже из Пасо-Молино. Представляете?

Будиньо наливает «кьянти» в бокал Марселы, затем в свой.

— Ты не была на Бауэри?

— Нет. А что это?

Улица пьянчуг. Когда там ходишь, надо смотреть, куда ставишь ноги. Иначе можешь наступить па тело какого-нибудь бедняги, валяющегося па панели или на мостовой. Очень угнетающе действует.

— Да и весь тот район мрачный.

— Я никогда до конца не пойму проблемы пуэрториканцев. Во-первых, «свободно присоединившееся государство» звучит некрасиво. Цена национального достоинства — столько-то долларов. Производит впечатление какой-то коллективной продажи. И затем, что они выигрывают от этой приманки, от свободного въезда в Соединенные Штаты? Возможность ютиться целой семьей в одной комнате и работать как волы, чтобы получать меньше, чем любой североамериканец. Решительно не понимаю.

— А знаешь, как у меня странно получается с Соединенными Штатами? Я понимаю, что они ужасно поступают с Латинской Америкой. Я знаю все, что творится в Мексике, Никарагуа, Панаме, Гватемале. Мой брат много мне рассказывал обо всех этих делах. Я все понимаю и возмущаюсь. Но потом приезжаю сюда — и я очарована. Я ведь и в Европе бывала, но Нью-Йорк — один из тех городов, где мне приятней всего.

— И как это твой муж разрешает тебе одной разгуливать по белу свету? Разве он не знает, что это опасно? По крайней мере для него.

— А его разрешения и не требуется. Мы разводимся.

— Ах вот как.

— Мое замужество продолжалось всего полгода.

— Вам нравятся доллары? — спрашивает Анхелика Франко у Клаудио Окампо.

— Кому они не нравятся?

— Я от них в восторге. И, по-моему, просто фантастика, что все они одного размера: бумажка в один доллар точнехонько такая, как в сто. Как им не быть владыками мира, когда у них такие красивые деньги? Кто способен сопротивляться? Вот если бы вас, Окампо, захотели купить, вы бы могли устоять? Я-нет. Покажут мне доллар, и все мое сопротивление рушится. Почему бы это?

— Ну что вам сказать? Тут, я думаю, одно из двух-либо вы ужасно честолюбивы, либо…

— Говорите, говорите.

— Либо у вас очень мало предрассудков.

— Буду с вами откровенна — я не честолюбива.

Агустин Фернандес добился больших успехов. Пока рис по-кубински остывает, его правая рука покоится на левом бедре Рут.

— У нас, можно сказать, процветает философия танго, — невозмутимо продолжает хозяин руки. — Денежки, подружка, мате, футбол, водка, старый Южный район [28], всякая сентиментальная чепуха.

А так с места не сдвинешься. Мы — мягкотелые, понимаешь? Заметь, что наших гвардейцев прозвали «неженками». Вот мы все и есть неженки, а надо быть твердыми, как здешние молодцы. К делу, и точка. Что годится, то годится, а что не годится, то не годится. Рука движется дальше, пока не натыкается под юбкой на каемку трусов.

— Агустин, заметят, — шепчет Рут почти в отчаянии.

— В социологическом плане, — с серьезным видом продолжает Фернандес, — мне жизнь у нас не нравится. В экономическом — тоже. В человеческом — еще меньше. Подумать только, что здесь, на Севере, мы видим такой пример и позволяем себе его игнорировать. Не могу передать, как это бесит меня всякий раз, когда я приезжаю в Нью-Йорк.

Пять пальцев шевелятся каждый сам по себе и вдруг, словно они сочли исследование удовлетворительным, все враз сжимают бедро Рут.

— Аа-ай! — невольно вырывается у нее.

— Я не собираюсь возвращаться в Уругвай, — говорит во главе стола Бальестерос, обдавая Ларральде горячим дыханием. — Раз-другой, возможно, поеду навестить мать и племянников, но оставаться там — ни за что.

— Не знаю, сумел ли бы я до такой степени оторваться от родной почвы.

— Ясно, сумели бы. Все могут. А знаете, что лучше всего лечит от ностальгии? Комфорт. Я здесь хорошо устроился, живу с комфортом и даже не вспоминаю про Пасо-Молино. Чего стоит одно чувство: вы нажимаете на кнопку, и вам отвечает весь мир. Я уверен, вы согласитесь, что жизнь здесь чудесно механизирована. Однажды кто-то — кажется, один мексиканец — сказал, только чтобы испортить мне пищеварение: «Да, все чудесно механизировано: а вот подумали ли вы о том, сколько тысяч людей в остальных краях Америки голодают, чтобы североамериканцы могли нажимать на кнопку?» Но могу вас заверить, пищеварение он мне не испортил; я сказал ему… Знаете, что я ему сказал? Ха-ха! Я посмотрел на него и ответил: «А мне какое дело?»

— Потому мне и нравится бывать вдали от Монтевидео, — шепчет Анхелика Франко на ухо Окампо, — я тогда освобождаюсь от своих комплексов. Я, например, уверена, что вы — а вы мне очень симпатичны — можете мне сделать сейчас какое-нибудь предложение, которое в Монтевидео показалось бы мне возмутительным; я просто убеждена, что вы мне скажете что-то ужасно неприличное, и не возмущаюсь. Все дело в одном — в расстоянии. Видели бы вы меня в Уругвае, вы бы меня не узнали. Странно, но там я такая робкая, скованная, замкнутая, нерешительная. Здесь же я освобождаюсь. Скажите мне, Окампо, со всей откровенностью, кажусь я вам робкой?

— Ни в малейшей степени. Скорее вы мне кажетесь потрясающе решительной, я бы даже сказал — агрессивной.

— Ах, как приятно это слышать. Вы себе не представляете, какое это удовольствие — чувствовать себя вот такой: свободной, решительной. Там все по-другому, там все меня подавляет. Смотрю на Дворец Сальво [29] — и замыкаюсь. Кто-нибудь сядет рядом со мной в автобусе — замыкаюсь. Если прикоснется ко мне мужчина, даже без умысла, я сейчас же замыкаюсь.

— А здесь — не замыкаетесь?

— Проверьте, Окампо, проверьте.

— И тогда, — исповедуется Марсела Рамону Будиньо, — я уже не могла больше выдержать. Для меня было ужасно, что я вызываю в нем исключительно сексуальное влечение. Женщина хочет быть любимой еще и за другое.

— Думаю, любить тебя за другое не так уж трудно. В дополнение к первому, разумеется.

— Ты вот слушаешь с насмешкой и смотришь как-то снисходительно. Ты что, девчонкой меня считаешь?

— Просто ты совсем не похожа на взрослую женщину.

— И все же, уверяю тебя, это ужасно — быть замужем и вдруг остаться одинокой. В девушках я тоже была одинокой, но то было одиночество другого сорта. Одиночество с надеждой.

— Черт побери, какие слова! И ты хочешь меня убедить, будто в двадцать три года потеряла надежду?

— Нет, но теперь у меня уже есть опыт замужества, и я знаю, что оно может не удаться.

— В жизни все подвластно этой альтернативе. Все либо удается, либо не удается.

— А ты? Ты счастлив в браке? Твоя супружеская жизнь удалась?

— Знаешь, что я тебе скажу? После стольких лет моя супружеская жизнь не такая уж интересная тема. Понимаешь, не увлекает.

— Дети есть?

— Сын пятнадцати лет. Зовут его Густаво.

— Наверно, приятно иметь ребенка. Будь у меня ребенок, я уверена, что наш брак не распался бы.

— Ну давай, говори еще о себе.

— Да ты скажи, кто ты? Романист? Журналист? Детектив? Заставляешь других говорить, а сам ничего не рассказываешь.

— Я же тебе назвал причину: старый, женатый человек, имеющий сына, — это всегда скучно, но девушка вроде тебя, молодая, красивая и без мужа, — это всегда интересно.

Марсела медленно жует кусочек хлеба. И когда наконец задает вопрос, на лице у нее неопределенная улыбка.

— Ты что, решил за мной приударить?

На громкий смех Будиньо оборачиваются Рут Амесуа, Клаудио Окампо и Хосе Рейнах. И лишь когда эти три пары глаз возвращаются в прежнее положение, Будиньо окидывает Марселу веселым взглядом, но к ней не притрагивается.

— А знаешь, это мне не приходило в голову. Замечательная мысль. Теперь уже хохочет она.

— Трусишка.

На сей раз оборачивается один Окампо и замечает:

— Детки, видать, веселится.

Мирта Вентура, сбросив жакет, щеголяет выигрышными родинками на плечах. Берутти, будто невзначай, поглядывает краешком глаза, но ему немного неловко, и он не способен оценить красоту этой экзотически смуглой спины. И, одолеваемый сомнениями, он говорит:

— Наши заблуждения идут издалека. Еще из школы. Отсутствие религиозности, неуклонно светское воспитание. Вдобавок вся эта белиберда насчет того, что ребенок должен свободно выражать себя. Ох и поиздевались надо мной, когда я ходил в школу. Теперь, если учительница дернет за ухо, всего только за ухо, одного из этих инфантов-недорослей, посещающих начальную школу, ей немедленно учинят следствие.

— А я училась в монастыре, у доминиканских монахинь.

— Вот, извольте. Результат каков? Ты личность, ты девушка незаурядная.

— Спасибо, Берутти.

— Я это тебе говорю не как комплимент, а просто в подтверждение своего тезиса. Вот что мне нравится в этой стране — здесь во всем бог.

В обучении, в Конституции, в расовой дискриминации, в вооруженных силах. Соединенные Штаты — страна насквозь религиозная. Мы же, напротив, страна насквозь светская. Потому мы разрознены. Бог объединяет, светский дух разделяет.

Ножка Мирты, как бы нечаянно, придвигается к туфле номер сорок два Берутти. Он свою ногу не отодвигает и, хотя еще не абсолютно уверен, что она не спутала его ногу с ножкой стола, продолжает свою речь с новым пылом:

— Я не требую, чтобы человек перестал грешить. Errare humanum est [30]. Заблуждение, грех заложены в самом естестве человека.

— Ты имеешь в виду первородный грех?

— Вот именно, ты меня поняла. Но я считаю, есть большая разница в том, грешить ли без чувства вины, почти с радостью, как это делает атеист, и грешить, как это можем делать ты и я, благочестиво сознавая себя грешным перед богом.

— Больше тебе скажу: мне кажется, чувство вины придает греху особую прелесть.

Берутти отодвигает на два сантиметра свою туфлю номер сорок два, и ножка Мирты немедленно возобновляет контакт. Теперь уже не сомневаясь, он уверенно вскидывает голову, поправляет одной рукой немного растрепавшиеся волосы и заключает свою мысль:

— Совершенно точно, особую прелесть. Каким скучным должен быть грех для атеиста. Творишь греховное дело, и никто с тебя не спросит отчета.

— Ужасно. Как подумаю — сердце сжимается.

— Поэтому великие произведения искусства всегда создавались на тему греха.

— Это, по сути, означает, что они создавались на тему бога.

— Ну ясно, ведь без бога греха не существует. И они создавались на тему греха потому, что грех запретен и влечет за собой кару, и в этом его эстетичность: конфликт между запретом и виной. Вернее, искусство — это искра, вспыхивающая от столкновения запрета и кары.

— Изящно сказано.

— В самом деле? А ведь это пришло мне в голову только сейчас, когда с тобой разговаривал.

— Нет, ты замечательный человек, — говорит Мирта, меж тем как ее лодыжка в нейлоновом чулке ощущает тепло другой лодыжки под синтетической тканью брюк.

Ларральде пожимает плечами. В действительности его не очень-то интересует барски ограниченное рассуждение Софии Мелогно. И даже физически она его не привлекает. Но София задалась целью его поучать.

— Не заставляйте меня усомниться в вашем здравом рассудке, Ларральде. Разве что вы меня морочите. Ну скажите, где больше свободы, чем здесь? Ну же, ну, хоть одно местечко назовите, больше не прошу.

— Например, в джунглях Амазонки. И заметьте любопытную вещь: там нет представительной демократии.

— Вот я и говорю: вы меня морочите. Как положено настоящему журналисту. Это единственное, что вы умеете делать: морочить.

— Отнюдь нет, сеньорита, мы умеем и другое.

— Когда вы перестанете называть меня сеньоритой?

— Простите, я думал, вы не замужем.

— Ну конечно не замужем, глупенький. Но меня зовут София. А дома называют Детка.

— Ах вот как.

— И что вы будете рассказывать обо всем, что видите?

— Ну, пожалуй, я вижу не все.

— А почему же?

— Потому что это невозможно, Детка. Говоря по-газетному, надо те Соединенные Штаты, которые мы видим, подогнать к Соединенным Штатам, появляющимся в Монтевидео в голливудских фильмах. Зачем писать о Литл-Рок [31], если можно писать о Биверли-Хилз [32]? Если я расскажу, что в Сан-Франциско один поэт-битник выбросился с четвертого этажа лишь потому, что для него был невыносим American Way of Life [33], и не погиб, так что American Way of Life остался невредим, а обе ноги поэта переломаны, — если я об этом расскажу, в газете будут недовольны, и секретарь редакции пошлет мне по телеграфу строгую нахлобучку с рекомендацией Не-Давать-Пищи-Для-Хищных-Зверей. Так что лучше уж я буду писать о достоинствах электронного мозга. Это им нравится. Идеал наших министров финансов, наших футбольных тренеров и наших главарей контрабанды — это электронный мозг. Точнейшие расчеты, никаких импровизаций, минимум участия человека и, главное, нечто такое, на что можно положиться. А вам нравится электронный мозг? Во многих слаборазвитых странах-между прочим, и в Уругвае — еще пользуются невыгодным и примитивным заменителем. Я имею в виду гороскоп. Но могу вас заверить, что электронный мозг заслуживает большего доверия. Как раз это и является тезисом моей ближайшей статьи. За сообщение новинки с вас причитается.

— Вы немного пьяны, Ларральде, правда ведь? Можно узнать, для какой газеты вы пишете?

— Для «Ла Расон». Но не ищите там инициалов А. Л. Мои статьи обычно появляются без подписи или под псевдонимом Аладино.

— Скажите, пожалуйста, сеньор Аладино, какой ваш знак зодиака?

— Дева, к вашим услугам.

— Дева? Характер импульсивный, чувствительный, скрытный, деятельный, ум логический, практическая смекалка, преданность, верность. А также склонность к быстрому переутомлению.

— Великое надувательство. Но вы эрудит. По крайней мере что до переутомления, вы угадали. Как бы то ни было, предупреждаю, что я предложу электронному мозгу проверить эту приятную и лестную личную характеристику.

Ларральде решительно берет бутылку.

— А теперь выпейте еще рюмочку. Чтоб десерт смочить, Детка.

Звонит телефон, но глухо и как бы вдалеке, потому что на одном конце стола в ответ на шутку Агилара ритмично трясется брюхо Бальестероса, в центре Габриэла Дупетит громко возглашает: «Клянусь тебе, мне здесь стыдно быть уругвайкой», а на другом конце Окампо и Анхелика Франко, найдя еще одну точку соприкосновения, поют дуэтом «Сердце, не обманись». Так что, пока в зал не вошел Хосе и не попросил помолчать, все развлекаются как могут.

— Сеньор Бальестерос, вас просят к телефону, говорят, very urgent [34].

Бальестерос так резко перестает трястись, что напавший на него столбняк вызывает отрыжку, которую он ловко маскирует внезапным приступом кашля.

— Боже мой, very urgent, — говорит он и, встав со стула, пошатывается. Ухватившись за спинку стула Ларральде, он пускается в путь мелкими, не слишком уверенными шажками.

Габриэла умолкла. Стихло и танго на словах «не думай, то не зависть и не гнев». Под столом все руки и ноги возвращаются в исходное положение. Марсела впервые, но уже на столе, трогает руку Рамона.

— Не знаю почему, — бормочет она с искренней тревогой, — но у меня предчувствие, что тут что-то нехорошее, касающееся нас всех.

Рейнах, пристально глядя на висящий на стене портрет Айка [35], жует, время от времени слышно его причмокивание. София Мелогно ломает руки. Селика Бустос сморкается. Агилар, закурив привезенную с родины «републикану», подносит огонек зажигалки к сигарете «честерфилд», которую держит слегка дрожащая рука Фернандеса. Мирта Вентура при усердном содействии Берутти снова надевает жакет. Рут Амесуа чихнула, но никто ей не говорит «На здоровье!». Рамон глубоко вздыхает и, левой рукой — так как правая занята Марселой — подняв бокал, допивает остаток вина.

Появление Бальестероса сильно отличается от его ухода. Он сразу и полностью протрезвел — явно случилось что-то. На лице выражение крайней растерянности, он, кажется, сейчас заплачет.

— Что-то ужасное. Произошло что-то ужасное. Он это пролепетал очень тихо, но услышали все.

— Где? — спросило несколько голосов.

— Там.

— В Уругвае? — уточняет Ларральде.

— Да.

— Говорите же. Что случилось?

— Катастрофа. Страшное наводнение. Подводное землетрясение, точно еще не известно. Мне сейчас позвонят опять. Все уничтожено. Вся страна в развалинах. Вода на улицах все сносит. Мосты разрушено. Неизвестно, сколько жертв. Все уничтожено. Небывалое бедствие.

Страна исчезла с лица земли. И села и города. Снесены, полностью разрушены.

Рут Амесуа, издав пронзительный вопль, откидывается на спинку стула. Фернандес и Будиньо подхватывают ее. София Мелогно начинает рыдать в голос. Селика Бустос смотрит на стену, и крупные слезы падают на вторую порцию мороженого. Габриэла, закусив нижнюю губу, прикрывает лицо обеими руками. Из мужчин Рейнах пока единственный, кто открыто плачет. Ларральде раздраженно спрашивает:

— Но как вы узнали?

— Мой сосед, мексиканец, услышал в известиях по телевизору. Он знал, что я здесь, и позвонил.

Анхелика Франко подносит к ноздрям Рут флакончик с духами, и Рут приходит в себя, открывает глаза, но тут же, снова их закрыв, плачет. Мирта Вентура молится:

— И в Иисуса Христа, единственного его сына, господа нашего…

Берутти, неодобрительно на нее поглядев, тоже задает вопрос:

— Жертвы есть?

— Не расстраивайте меня, я и так расстроен. Говорю вам — не знаю. Единственное, что мне сообщили, — это что страна стерта с лица земли. Снесена, уничтожена окончательно. Всему конец.

Хосе, стоя в углу, смотрит на это зрелище. Он слегка обескуражен и входит на кухню как раз вовремя, чтобы остановить ковыряльщика в носу.

— Wait a minute [36]. Пока что счет им не неси. Марсела тихонько всхлипывает, но головы не теряет.

— Не могу поверить в такое, — говорит Будиньо.

— Я знала. Я тебе сказала, когда Бальестерос вышел. Я знала, что тут что-то касающееся всех нас.

— Какой ужас!

— И Сесар там.

— Твой муж?

— Да.

— Ты за него тревожишься?

— Да.

— Это божья кара, — визжит Габриэла, — за то, что я сказала, будто стыжусь быть уругвайкой. Это божья кара, и я ее заслужила. Бедная моя мамочка. Бедная моя старушка. И мой брат. Не хочу думать. Не хочу!

— Представьте себе, — говорит Агилар Селике Бустос. — Я только что изображал себя циником, а теперь у меня ком в горле стоит.

— Все уничтожено, — бормочет Рейнах. — Все, и мой магазин тоже. Мой магазин исчез с лица земли. Не может быть. Вы знаете мой магазин? На углу проспекта Восемнадцатого Июля [37] и улицы Габото. Красивый, правда? В прошлом месяце я поменял неоновую вывеску. И дверь была вращающаяся. И два грузовика для перевозок. Какой ужас. И чего я только не говорил. Вы слышали? Во всяком случае, вы, Габриэла, слышали. Будто мы ничего не производим. А это неправда. Это хорошая страна, Габриэла. Там можно работать — и не бояться. Мой отец еврей, и я еврей. Я родился в Монтевидео, но я еврей. У меня есть дядя, который бежал из Германии, потому что там было страшное бедствие. Не землетрясение, но все равно страшное, и у моей семьи ничего не осталось. А в Уругвае никто нас не трогает. Это хорошая страна. Можно работать. И она уничтожена. Неправда, будто частное предпринимательство — это моя родина. Неправда. Это хорошая страна. 'Это моя страна. А теперь она уничтожена. Это хорошая страна.

— И на земле, как на небе, — молится Мирта Вентура. — Хлеб наш насущный дай нам днесь.

— Замолчи, — говорит Берутти, делая страшные глаза.

— Что? — спрашивает она, переходя от одного испуга к другому. — Но разве ты сам только что не говорил?

— Бред. Не может существовать бог, который без причины все уничтожает. Как ты не понимаешь? Как ты можешь молиться так спокойно? У тебя никого там нет, что ли? Никого, кроме монахинь?

— Есть, — взрывается Мирта, наконец разражаясь рыданиями. — У меня там папа, бедный папочка, бедный папочка.

— Посмотрим, вернет ли тебе бог твоего бедного папочку.

— Не будь таким злым.

— У меня двое детей, понимаешь? Двое детей, мальчик и девочка. Если бог их убьет, я хочу сказать, если землетрясение их погубит, вот тебе крест, я все прокляну.

— Вышло по ее словам, — всхлипывает София, стискивая губы, — это кара. Кара мне за то, что я никогда не работала.

— Не будьте дурочкой, — серьезно говорит ей Ларральде.

— Кара за то, что я всегда презирала бедняков, называла их сбродом.

— Ну зачем говорить чепуху? — теряя терпение, досадует Ларральде и трясет ее за плечи. — Будь это кара, предназначенная для вас, и только дин вас, судьба не постаралась бы заранее удалить вас в безопасное место, а напротив, сунула бы вас в самый центр бедствия.

— Но как вы не понимаете, что это гораздо хуже? Не понимаете, что, когда нельзя ничем помочь, увидеть бедствие своими глазами, это и есть самое ужасное? Кроме того, скажу вам еще кое-что. Я должна в этом признаться. Все, что я говорила раньше, была поза, ложь. Я люблю нашу страну. Она маленькая, она незначительная, но я ее люблю. Я не могла бы жить здесь, среди этих механизированных, гнусных, до глупости наивных людей.

Анхелика Франко вынимает из своей сумки доллары. Складывает их по три бумажки, затем рвет на куски.

— Не надо. Не надо мне их.

Окампо кладет ей руку на плечо, чтобы остановить.

— Не закатывай истерику. Потом пожалеешь. Рвать бумажку в сто долларов! С ума сошла? Интересно, что ты думаешь этим исправить?

— Да, да, это кара. За то, что я тебе говорила. За то, что предлагала себя. Плевала я на доллары. Понял?

— Но послушай, не терзай себя, я ни на минуту не принимал твои слова всерьез.

— И неправда, что там я робкая. Я никогда не бываю робкая.

— Это я вижу.

— Я и здесь и там такая, какой ты меня сегодня видел. Шлюха. Просто шлюха, и все.

Бальестерос сидит, свесив руки по обе стороны стула. В глазах слезы, на лице скорбная гримаса, делающая его похожим на огорченного попрошайку, и действительно своей огромной, нескладной фигурой он теперь напоминает паралитика.

— Понимаете, — объясняет он Ларральде, не поднимая глаз, — никогда нельзя говорить «из этого колодца я пить не буду». Минуту назад я вам клялся, что не вернусь. А теперь я хотел бы быть там. Десять лет жизни отдал бы, чтобы быть там. Трудно поверить, но, видно, человеку необходимы такие страшные потрясения, чтобы он понял, где его место. Знаете, что я вам скажу? Я думаю о Пасо-Молино — думаю о том, какое там теперь запустение, какая разруха, — и глядите, я, старый, семидесятилетний дурень, плачу как ребенок. Вы бывали в Пасо-Молино? Помните, там еще такие большие шлагбаумы? Мне, знаете, нравилось — а я тогда был уже не мальчик — стоять там под вечер и смотреть, как проходят поезда. Иногда проходили и три подряд, и тогда машины, автобусы, трамваи все выстраивались в ряд на два квартала. Глупо, конечно, но я так радовался, когда наконец шлагбаум открывали и вся эта колонна рывком пускалась вперед.

— Сесар, конечно, был в Сальто [38],- спокойно говорит Марсела.

— Что он там делает?

— У моего свекра поместье, но занимается им Сесар, работает больше всех.

— Какой у тебя муж?

— По внешности?

— Да.

— Высокий, худощавый, волосы темные, глаза зеленые, нос тонкий, широкие плечи.

Марсела проводит платочком по вискам.

— Не расстраивайся заранее, — говорит Рамон.

Марсела, виновато улыбнувшись, неопределенно разводит руками.

— Ты меня утешаешь, подбадриваешь, а я, идиотка, даже не подумала, что и у тебя там есть близкие.

— У всех нас там есть близкие.

— Твой сын, отец, твоя жена.

— Да, сын, жена — все.

— Какой ужас!

И тут она, расслабившись и вдруг потеряв свое спокойствие, всякую видимость спокойствия, начинает плакать с широко открытыми глазами и без раскаяния, без заносчивости, без стыда, без малейшего пафоса приговаривать, будто лишь сейчас это обнаружила:

— Я люблю его. Не могу без него. Это невыносимо. Это невозможно.

Будиньо, глядя на нее, закуривает сигарету и подает ей. Затем закуривает другую сам.

— Густаво, Долли, — думает он вслух.

На сей раз, услышав звонок телефона, все застывают, как в детской игре «Замри!». Опять входит Хосе, но теперь ему уже не надо что-либо говорить Бальестеросу. Хосе только смотрит на него. Бальестерос поднялся, он уже не шатается. Почти бегом спешит к двери. Остальные тоже встают и подходят к двери.

— Что там? — взяв трубку, говорит Бальестерос.

Глаза всех прикованы к нему. В дверном проеме глаза, глаза, глаза. Внезапно толстяк расслабляется, сползает на пол. Хосе первым подбегает его поддержать. Будиньо подхватывает повисшую трубку.

— Я друг Бальестероса. Ему дурно. Что случилось?

Секунду послушав, Будиньо испускает вздох. Вздох, при котором, как ему кажется, из его легких уходит весь воздух.

— Спасибо, — говорит он. — Вы не знаете, как мы вам благодарны.

Да, Бальестеросу уже лучше. Попозже он, конечно, сам вам позвонит.

Бальестерос, который уже открыл глаза, заикаясь, велит Будиньо сообщить все остальным.

— Это было преувеличение, — говорит Будиньо. — Друг Бальестероса прослушал следующую передачу, и, кажется, все не так страшно. Да, произошло большое наводнение, и некоторые населенные пункты затоплены. Но никакого подводного землетрясения, никаких жертв. Просто наводнение — правда, более сильное, чем бывали в прошлые годы.

Воцаряется мертвая тишина. Затем из уст Рейнаха вырывается хриплый гортанный вопль радости, похожий на слово «магазин». Окампо, нагнувшись, подбирает обрывки долларов и подает их Анхелике Франко.

— Склеишь, потом обменяешь в каком-нибудь банке.

— Спасибо, — говорит она и с растерянным видом садится. Прядь волос, выбившаяся из ее безупречной прически, прилипла к мокрой от слез и пота щеке.

В углу Агустин и Рут целуются. Берутти пытается подойти к Мирте Вентура, но она сдерживает его ледяным взглядом и сквозь зубы цедит:

— Не прикасайтесь ко мне. Ясно?

Селика Бустос становится перед Агиларом, который прислонился к стене.

— Вот и ладненько, ничего не произошло. Каждый возвращается на свое место. Так ведь? Вода в реку, вы опять в свою ОAГ. До самой смерти.

София Мелогно глядится в зеркальце.

— Я ужасно выгляжу. Как будто это я пережила землетрясение.

— Да? — говорит Ларральде, сидящий рядом.

— А знаете, мы все много чепухи в этот вечер нагородили. Как вам кажется?

Пользуясь моментом, Хосе спешит на кухню, чтобы сказать ковыряльщику в носу:

— Ну-ка, теперь поскорей неси им счет.

Когда официант подает счет Бальестеросу, тому в первый миг чудится, будто еще какая-то беда стряслась. Но он сразу понимает, что пугаться нечего.

— Ага, счет.

Берутти и Теинах подходят помочь ему разделить сумму и выяснить, сколько приходится per capita [39].

— На восемь. Женщины не платят, — говорит Берутти. Те двое молча кивают.

Будиньо подает Марселе шаль, она накидывает ее на плечи.

— Ну и как? Испуг пошел тебе на пользу?

— Да, — говорит она. — А тебе?

После некоторого колебания он отвечает:

— Пожалуй, и мне тоже.

Что-то в его тоне побуждает Марселу взглянуть на него с беспокойством.

— Ты вот говорил: Густаво, Долли. Долли — это имя твоей жены? Застигнутый врасплох, он не может сдержать улыбку.

— Нет, это имя не моей жены. Хосе, взяв чаевые, ворчит:

— Даже десяти процентов не будет.

Все медленно выходят. Теперь в главном зале заняты все столики.

Некоторые из посетителей недоуменно оборачиваются, когда Габриэла Дупетит, разведя руками, громогласно и удрученно восклицает:

— Вот видите. У нас бывает только свинство. В кои-то веки случается тревога, и всегда оказывается, что она ложная. Сами убедились. Мы даже на катастрофу первоклассную неспособны.

Загрузка...