13

АЛЁША. Первый двухэтажный дом, положивший начало поселку, городу, был сдан. На его углу прибили табличку: «Улица Есенина». В комнатах дома прочно обосновались отделы управления строительства. На дверях уже красовались вывески: «Техотдел», «Диспетчерская», «Постройком», «Отдел кадров».

Нас перебросили на другие объекты, дальше от берега, на холмы. Люди прибывали с каждым днем, и число строительных бригад увеличилось втрое, вчетверо.

На холмах до вечера стучали топоры. Повсюду были разбросаны свежие брусья, доски для полов, стропила, марши лестниц, оконные и дверные блоки, вороха сырых опилок и щепы...

Электрики протянули из Браславска высоковольтную линию. На промплощадке установили лесопилку, но она едва успевала готовить пиломатериалы для строительных работ. Многоквартирные дома, коттеджи, общежития, вырастая, приветливо проглядывали сквозь могучую зелень сосен и белизну берез.

Машины устало ревели, вползая на склоны. От их яростного напора, казалось, колебались холмы, исхлестанные во всех направлениях автомобильными скатами. Снег был перемешан с землей и превращен в серую сыпучую пыль...

Приближалась весна.

Почти неделю висела над тайгой, над притоками реки серая, тусклая хмарь, вязкая, как тесто. Небо не переставая сочилось дождем, снег согнало, старые мхи набухли, как губки, ноги разъезжались на ослизлых кочках. Работа на строительстве домов замедлилась. Брусья, что укладывались в стены построек, отсырели и казались вдвое тяжелей. Влажный воздух теснил дыхание. Парусина палаток задубела и по ночам гремела от капель, как жесть, вызывая тоску, обостряя чувство заброшенности и одиночества,

Я никогда не задумывался над тем, что человек так же, как цветок, стебель травы, как зверь, птица, горный ручей, грозовые тучи, всецело подчинен законам природы и что ее взрывы и капризы влияют на его характер, мозг, нервы...

Я лежал на койке, смотрел в темноту ночи, слушал, как непогода с шуршанием облизывала мокрым языком парусину, и маялся, принуждая себя заснуть. Природа, наградив человека инстинктами, позволила ему культивировать их до тончайших чувств и ощущений. Я улыбнулся не без горечи: больше всего мук и разочарований, счастья и радостей, бед и страданий выпало на долю любви. Ее — за века! — украсили волшебным розовым туманом, воздвигли над ней бесчисленные радужные арки, голубые горы цветов бросили к ее ногам... А она, жадная до славы, требует новых клятв, новых приношений, новых подвигов и жертв. И в самом деле: из всех женщин, живущих на земле, природа выделила для меня одну — Женю. «Смотри и запомни,— насторожила она мое внимание,— нет другой женщины с таким лицом, неповторимым в своей прелести, нет такой улыбки, от которой останавливалось бы сердце в необъяснимом изумлении, нет такого голоса, таких рук! Молись!» Вот и молюсь, мечусь в бессоннице, бредя ею, и жду чего-то, на что-то надеюсь, и проклинаю миг, когда встретил ее, и благословляю тот миг...

А мгла за палаткой все моросила дождем, дышала сыростью; влага, скапливаясь, струилась по стенкам и всхлипывала, точно плакала, и плач этот черно и липко наваливался на сновидения.

Обед нам доставляли прямо на стройку: идти в столовую было далеко да и не хотелось — просто ноги не слушались. Катю Проталину, как всегда, сопровождал Федя; в мглистой сырости щеки его по-прежнему цвели румянцем, глазки заплыли жирком, он сыто жмурился, как добрый, ленивый кот. Ребята ели неохотно, капризничали, обед казался невкусным, и Катя чуть не плакала.

— Где же я наберусь вам разносолов? Ешьте то, что дают. Так, пожалуй, вы ноги протянете, если есть не будете. Я Петру пожалуюсь.

Мы мирно и бесшумно выпроваживали Катю с ее неповоротливым помощником и неохотно принимались за дело, которое вдруг осточертело до смертной тоски. Ни с того ни с сего одолевала дремота, каждый норовил приткнуться в уголке и забыться, съежившись. Даже говорливый Леня Аксенов умолк, он осунулся и потускнел, сиреневые расплывчатые круги легли под глазами.

Я пытался взбодрить бригаду, понукал, сердился, срывался на крик. Но сейчас мое «влияние» оказалось напрасным, окрики пропускали мимо ушей, а иногда огрызались в ответ. Петр Гордиенко, объезжая на лошадке объекты, задержался на нашем, нахмурился.

— Кому нужна такая работа? — ворчал он.— Бабы и те лучше работают. Бродите, как мокрые куры! Противно смотреть. Совсем распустились. Возьмите себя в руки! А может быть, оглобли повернем обратно? Ну, отвечайте! — Ребята молча слушали, не возражали.— Дом должен быть уже сдан, а вы на второй этаж еле переползли...

Петр отвязал повод, закинул его на шею лошади; грива ее намокла и висела черными сосульками, шерсть на боках и на хребте потемнела и прилегла, резче обозначились ребра и крестец. Прежде чем сесть в седло, Петр пожаловался мне:

— Елена тоже злится, раздражается. Закутает голову в шаль, ходит, как тень, и молчит. А если скажет слово, то через плечо, отрывисто. В глазах темень скопилась — жуть, взглянуть боязно, честное слово. Погода, что ли, влияет, климат ли берет свое?

— Погода ужасная,— сказал я.— Сам чувствую: места себе не нахожу. Куда ни взглянешь, одно и то же. Никакого простора взгляду. Душа как будто в клетку попала...— Я посмотрел на Петра.— Может быть, болезнь навалилась? Та самая, ностальгия, а? Пока-то привыкнешь к новой родине! Если вообще привыкнешь...

— Вот еще новость! Мы же не за границей. Земля-то своя.

— Граница — черта условная. Сердце не может свыкнуться с окружающей обстановкой.

Петр расстегнул брезентовый плащ, чтобы легче было сесть в седло, нахлобучил на голову капюшон и, натянув на пальцы перчатку, взялся за гриву лошади.

— Все может быть, Алеша,— согласился он и неожиданно рассмеялся.— Сердце — самый тонкий инструмент, малоизученный. Надо понаблюдать за Еленой: не захватила ли и ее эта красивая болезнь! — Он сел на лошадь, тронул каблуками ее бока.— А работать все равно придется, бригадир! Не забывай об этом...

— Придется, Петр,— ответил я, провожая его.

Всему приходит конец. Окончилось и ненастье — ненастье таежное и ненастье душевное! Ночью дождь утих, и мир оцепенел в покое и сне. С рассветом тучи раздвинулись, прячась по балкам, по низинам, в ущельях, и к молодому солнцу от земли, рождая незнакомые голоса и звуки, поднялись прозрачные, невесомые облачка тумана. Они таяли, голубея, сливаясь с небом. Солнце радостно бесновалось, как мальчишка, вырвавшийся на зеленый луг. Оно ярилось, расплескивая теплый свет на деревья, кусты, в глаза, за ворот. Неудержимый жаркий водопад опрокинулся на землю...

Мы выбежали из палатки и, как в первое утро после нашего прибытия сюда, сорвали с себя одежду. Мы брызгались, и студеная вода обжигала, как кипяток, приплясывали, восторженно ухали и смеялись. Солнце заронило в грудь по искорке энергии, равной не меньше сорока тысячам лошадиных сил!

— Бригадир, вам пустить струю по ложбинке? — спросил Леня Аксенов с изысканной учтивостью и занес над моей спиной ковшик.

— Пускай,— разрешил я и зажмурился — захватило дух от ледяного ожога; Леня похлопал по лопаткам ладонями, растирая воду,— Хватит! — крикнул я и распрямился, с мокрых прядей волос отекали капли.

— Теперь я тебе полью на спину. Нагибайся.

Леня фыркнул:

— Шутить изволите, бригадир. Когда я получу квартиру, то построю для себя плавательный бассейн. Приглашу вас купаться...

— Видал? — крикнул Серега Климов.— Какие замашки вынашивает! Ты из палатки сперва выползи. А то бассейн ему подавай. Вот дохляк!.. Полей воды.

— Попросили бы повежливее, Сергей Никифорович, вежливость украшает человека...

— Лей, лей,— проворчал Серега.— Разговорился... Развез — целую лекцию. Отец мало подзатыльников давал.

— Совсем не давал.

— Оно и видно... Все, спасибо.

— На здоровье.— Леня бросил ковш в ведро, подал Сереге полотенце.— Опять же насчет ваших замечаний о замашках: каждый человек высок в своих замыслах, к которым он стремится.

— Валяй стремись,— одобрил Климов.— У тебя ноги длинные: добежишь, если не остановят.

Илья Дурасов попробовал урезонить Серёгу:

— Чего придрался к парню? Чирей, не человек. С какого боку ни тронь — саднит.

Но Климов слушать не стал, нырнул в палатку и тут же выбежал из нее, уже одетый, мигнул Илье:

— Трогай!

На объект шли дурачась, с праздничным душевным ликованием, даже пытались запеть.

В обед Катя Проталина не жаловалась — ели каждый за двоих; работали — каждый за троих... Что ни говори, а вторжение природы в душу человека, самое непосредственное и часто беззастенчивое, может изменить многое...

Солнце задерживалось в небе все продолжительнее, его движение по невидимой дуге от одной кромки тайги до другой становилось все медленней, ленивей; оно словно до устали купалось в синеве, отодвигая от себя груды белых облаков, щедро расплескивая по земле золотисто-голубые горячие брызги.

Тайга, сбросив сизую изморось, тучно, до черноты позеленела. В безветрии от нее тянуло свежестью отогревшихся на припеке хвои и почек. Снег не таял, а как бы усыхал, незаметно тлея, а к вечеру, схваченный морозцем, скрипуче пел под шагами. Ледяные гребешки на реке стеклянно голубели, на их гранях дробилось солнце. Ангара заметно вспухала, радостные весенние улыбки ее таили в себе угрозу — никто не знал, как она, раскованная, поведет себя.

Река за несколько дней вздулась: подо льдом происходила напряженнейшая работа. Вода, прибывая, скапливалась, клокотала, своим могучим хребтом выгибала, выламывала лед; тот глухо лопался, в трещины вырывались пенистые фонтаны, горели, искрились на солнце, и над рекой трепетали радуги.

С Ильбина, крупного притока, стронулся и пошел вниз со свирепым скрежетом неудержимый, напористый ледяной караван. Он столкнулся со льдом Ангары. Глухой гул потряс берега. Огромные глыбы, вползая одна на другую, высились горами, выстраивали хрупкие, причудливые террасы, которые в следующую минуту со звоном рушились в осколки, в крошево.

Ниже впадения Ильбина, на перекате, на шиверах, и произошел мощный затор.

Леня Аксенов — он был дежурным в тот день — прибежал за нами на стройку. Был полдень. Ждали Катю с обедом, а появился он. Серега Климов еще издали увидел его долговязую, жердистую фигуру.

— Глядите, наш «сэр» ногами загребает.

— Что-то произошло,— сказал «судья» Вася, выключил сверло и спрыгнул с угла, где провертывал в брусьях дыры для стержней, на пол.— Поспешим, братцы!

В одной курточке, без шапки, бледный, Леня, взбежав, выхватил из ведра ковшик и жадно стал пить. Мы, окружив его, ждали.

— Умрешь, если не напьешься? — Илья отнял у него ковшик, швырнул в ведро.— Что случилось?

— Беда, ребята! Вода прибывает с каждой секундой. Подходит к нашим жилищам, угрожает затоплением. Петр послал за вами. Медлить нельзя! — Выпалив это, он побежал к палаткам.

Я впервые видел ледоход на сибирской реке. Зрелище это страшное и притягательное, как пожар. Вода поднималась на глазах метр за метром. В низине она уже переступила береговой порог и пошла вширь. Достигла бани, обогнула ее и двинулась к домикам Петра и Трифона и дальше — к палаточному городку, к столовой и продовольственным складам. Мы столпились на обрыве, словно загипнотизированные могучей игрой воды и льда, разрушительной силой стихии, ее клекотом, скрежетом и размахом. Вода, разливаясь, тащила за собой лед. Гигантские льдины, вспахивая землю, вползали на берег и медленно, толчками, подбирались к постройкам.

— Чемодан-то у меня на полу, зальет, пожалуй! — крикнул Серега Климов, срываясь с места.

Он побежал, скользя по склону, к палаткам, и тщетно Петр приказывал ему остановиться: Серега, разбрызгивая резиновыми сапогами лужи, скрылся в палатке, выметнулся оттуда с чемоданом в одной руке, с постелью — в другой, сгорбившись, стал взбираться на откос. Петр, наблюдая за ним, отметил с сокрушением:

— Вот сукин сын! Земной шар расколется надвое, а он будет заботиться о своем барахле. Собственник сидит в нем, как ржавчина,— всю душу разъела.

Трифон с опаской поглядывал на свой домишко. Волна подобралась к крылечку и лизнула нижние ступени. Анка схватила мужа за плечо.

— Гляди, Трифон, как прет, уже на вторую ступеньку забралась!

— Вижу,— отозвался тот и, сдвинув со вспотевшего лба шапку, вопросительно взглянул на Петра.— Может, вынести чего... самое необходимое?

— Склад убирать надо,— сказал Петр,— Алеша, бери своих ребят и переносите все, что есть в складе, туда, на холмы. А ты, Трифон, беги в столовую, Катя покажет, что необходимо спасти в первую очередь. Сейчас подойдут тракторы...

А в это время льдина, большая, зеленоватая, красивая, точно литая из стекла, подплыла к бане. Она легонько стукнула об угол своим граненым бортом, точно попробовала это утлое сооруженьице на прочность. Потом развернулась другим боком и без усилий смахнула баню, как перышко, понесла, пересчитывая бревна.

С обрыва было видно, как вода бурливыми толчками взлетала ввысь,— будто невидимые лифты возносили ее на береговые этажи: Мы кинулись к складу — сараю без ворот и замков, наскоро сколоченному из фанеры и теса. Как во всяком складе, здесь были в беспорядке навалены мешки с мукой, сахаром, крупами, ящики, мясные туши. Рядом с сараем, прямо на земле, под брезентовым пологом, врассыпную — коробки с консервами: мясными, рыбными, овощными, с компотами. К ним без надобности пока не прикасались.

Мы взваливали мешки и ящики на плечи и тащили их вверх по холмам, сваливали в безопасных местах. Пальто, стеганые куртки, шапки — все пошвыряли наземь: майское солнце и работа горячили.

Тарахтя мотором, подполз трактор с прицепом на полозьях.

Последние мешки и ящики мы поднимали уже из глубокой лужи, забредая в нее по колена.

Вода схлынула мгновенно. С ревом и грохотом она ринулась вниз. Где-то там, впереди по течению, прорвало мощный ледяной шлюз. Бешено крутящиеся, злые воронки напоминали бездонные колодцы. Река слизнула все, что непрочно было привязано к земле.

Мы стояли на холме небольшой группой и смотрели на низину, где, смыв все на пути, пронеслась вода. В сердце закрадывалось чувство страха и восхищения перед невиданной силой реки.

— Ничего себе характерец у нашей речки! — сказал я негромко.

Петр усмехнулся по-доброму и снисходительно.

— Что ж, характер на характер... Придется потратить несколько выходных, чтобы навести порядок после стихийного бедствия.

Через некоторое время местность, где мы жили, начала принимать прежний вид. Стояла баня, новая, просторнее и удобнее прежней, склад, клуб; одновременно заложили строительство двух домов — чтобы выбраться наконец из палаток.

В неурочные часы плотники ремонтировали дома Петра и Трифона.

Свою избенку Трифон отделал первой: починил крыльцо, навесил новую дверь, перебрал в сенях пол. На окна надел резные наличники; выкрасил их масляной краской — белой и голубой,— и избушка приняла обличье сказочного голубоглазого теремка. Его хозяйка Анка наводила красоту в комнате: мыла, скоблила, шила яркие ситцевые занавески, весело напевая. Она думала о маленьком, готовилась к его появлению и уже определила для него заветный уголок.

Трифон перебрался на новый «объект» — приводил в порядок домишко Петра. Он и его украсил наличниками, еще более замысловатыми, вырезав их и раскрасив по затейливым рисункам Лени Аксенова.

Елена, отойдя на несколько шагов от дома, взглянула издалека и поморщилась.

— К чему эта пестрота? Несуразица какая-то... Точно балаган.

Глаза Петра сузились от улыбки.

— А по-моему, хорошо, Лена. Весело, забавно.

Она спросила меня:

— А как думаешь ты, Алеша?

— Не дом, а картинка,— сказал я.

Леня Аксенов взглянул на Трифона.

— А мы старались, сил не жалели.

— Их похвалить надо,— сказал Петр,— за выдумку, за радение, а ты порицаешь, хозяйка.

Трифон, нервничая, играл топором. Лезвие блестело в лучах солнца, как лед.

— Ты, Елена, ничего не смыслишь в украшениях русских деревенских изб. Да! Наличники — это вроде визитной карточки. Сразу видно, что в доме живут веселые, добрые люди.

Зеленые глаза Елены потеплели, она откинула со щеки белую прядь и рассмеялась — раскололся на две половинки кусок сахара, хрупкий, с синеватым отблеском.

— Может быть, я и в самом деле ничего не смыслю. Делайте как хотите.

В это время и резанул по сердцу отчаянный, полный смертельного ужаса вскрик Анки.

...Анка стояла на лавке и укрепляла на гвоздиках шпагат, чтобы повесить занавески. В сени кто-то вошел — тяжело заскрипели половицы под ногами,— потом привалился к стене и шумно вздохнул; рука скользила по двери, отыскивая скобу. Мелькнула горькая, досадная мысль: «Неужели Трифон так нарезался, что не в силах войти в дом? Когда успел?» Она осторожно спустилась с лавки, с силой приотворила дверь. В промежутке между косяком и дверью на нее смотрела косматая медвежья морда, торчащие уши, налитые кровью глаза и клыкастая полуоткрытая пасть, мерзко пахнущая рыбой. Анка дико взвизгнула и захлопнула дверь. Под могучими, глухими ударами лап задрожала избенка.

...Трифон в несколько прыжков очутился у своего крыльца. Из сеней навстречу ему, точно бурая гора, выломился медведь. Секунду Трифон стоял, парализованный неожиданностью. Он почувствовал, как зашевелились волосы на голове, приподняли кепку. Но в следующую секунду топор взвился в сильных руках Трифона. Со всего маха, с нечеловеческой силой он всадил его по самый обух в медвежью морду наискось между глаз. Зверь зарычал И сполз со ступенек. Попробовал встать. Трифон сгоряча легко вытащил топор из черепа, как вытаскивал его из чурбака, когда колол дрова, и снова с силой ударил им зверя между ушей.

Когда мы прибежали, звериная туша лежала у крыльца с раскроенным черепом. Поодаль стоял Трифон, растерянно озираясь. Он вытер лоб и взглянул на ладонь: она была смочена розовой влагой.

Мы кинулись в дом, сорвали крючок на двери.

Посреди избы на полу лежала Анка. Она была без сознания. Мы подняли ее и положили на кровать. Петр по радио вызвал из Браславска врача.

Часа через два на площадке приземлился вертолет. Врача ожидали сбежавшиеся, как по тревоге, строители. Ожидали с возрастающим нетерпением и надеждой, как волшебника, который спасет Анку от смерти. И когда этот волшебник появился, молодой, в тяжелых очках, в белом халате под пальто, с чемоданчиком в руках, толпа облегченно, одной грудью, вздохнула. Потом она хлынула к избушке, где лежала Анка. И врач, распахнув пальто, бежал среди толпы...

К вечеру у Анки начались преждевременные роды. Она тихо, обессиленно стонала. А на крыльце сидел и плакал ее муж, Трифон Будорагин, крупно содрогались его могучие плечи...

Загрузка...